
Метки
Драма
Психология
Романтика
Hurt/Comfort
Ангст
Экшн
Элементы юмора / Элементы стёба
Насилие
Смерть второстепенных персонажей
Жестокость
Служебный роман
Элементы дарка
Элементы слэша
Философия
Элементы флаффа
Здоровые отношения
Исторические эпохи
Музыканты
Ненависть
Элементы психологии
Психологические травмы
Тревожность
Темы этики и морали
Трагедия
Обман / Заблуждение
Элементы гета
Война
Противоположности
1940-е годы
Реализм
Социальные темы и мотивы
Противоречивые чувства
Германия
Жаргон
Политика
Ксенофобия
XX век
Здоровые механизмы преодоления
Советский Союз
Вторая мировая
Обусловленный контекстом расизм
Военные преступления
Концентрационные лагеря
Сентиментальность
Описание
"Мой дорогой враг, я должен ненавидеть тебя. Но ты ведь тоже человек. Искренний, добрый, я точно знаю... Только не меняйся. Не меняйся, прошу."
Великая война пришла так же неожиданно, как и горькая разлука двух душ, вынужденных встать по разные стороны баррикад.
Дирижёр и скрипач, что держатся за одну лишь нить, за одну лишь натянутую струну надежды. Глубина человеческой мысли. Хрупкость жизни. Страх неизвестности и принятие смерти. Сломленная судьба, но несломленный дух. Самый близкий враг.
Примечания
Первые главы произведения написаны более просто, потому судить по ним не стоит. Дальше слог будет развиваться и станет, уверяю, уж очень сочным, льющимся, "вкусненьким".
Контент тгк, где я выкладываю качественные рисунки с персонажами и информацию по проекту - https://t.me/stretchedstrings
Ребята, пожалуйста, давайте продвинем работу: прочитали — оставили хотя бы коротенький отзыв! Буду очень признателен
Внимание: автор ничего не пропагандирует и не пытается навязать своё мнение и мировоззрение.
Посвящение
Хотелось бы поблагодарить моего любимого Бету. Правда, мой друг, без тебя бы я не был тем, кто я есть сейчас. Помимо этого, отдаю исполинскую благодарность и моей маленькой аудитории! С теплом передаю объятия! Спасибо!
Парки, улицы, мосты, площади, бульвары, скверы, закоулочки, и везде «он»
10 февраля 2025, 02:31
Зудящая пустота. Нет, ему не стало всё равно. Попросту сил на продолжение своего боя совсем не осталось. Мысли закупорились где-то на подходе к разуму, и казалось, что вот сейчас, сейчас какое-то ужасное осознание ударит ему прямо в голову. Должно же! Но ничего не происходило, ведь Стефан и так всё знал. В голове царил абсолютный, безукоризненный ноль. И эта бесконечная пустота содержала в себе всё то, что он не мог объяснить в словах: мириады, тонны грызущих в нём дыру дум.
Они не нападали по очереди, деликатно выжидая своего времени, точно на дуэли, нет. Тревоги вгрызались в него всем разом, и оттого Стефан ощущал нечто, схожее с настоящей физической болью, сгибаясь на кровати от раздирающих душу эмоций в ту самую ночь. В ту, в которую всё безвозвратно рухнуло.
Трей не мог объяснить то, что чувствовал. Пустота всегда ощущалась совсем по-другому, но сейчас в ней всё равно что-то назойливо гудело, не позволяя ему расслабиться ни на секунду. Нечто, не поддающееся никакому пониманию. Ему ведь уже… было всё равно на музыку, верно? Тогда почему, почему сердце стучало так громко, так больно, а руки сжимали собственную грудную клетку, словно они смогли бы остановить взъерошенную мириадами колющих игл бурю?
Нет, не безмолвие это было, как показалось сперва. Всё, что только существовало в пределах сознания Стефана, смешалось воедино и теперь беспощадно давило, да так, что у него в самом деле перехватывало дыхание. Он лежал на месте, согнувшись пополам, и вдруг всецело замирал, как только огромный ком в горле настойчиво рвался наружу. Силы на то, чтобы сдерживать всю боль внутри, иссякали с каждой долго тянущейся секундой.
И Трей пытался отвлечься, находя выход лишь в беспричинной злости. Хотелось разорвать каждую вещь, которая попадалась на глаза. И документы, забранные с филармонии, и бесконечные партитуры, и книги, и если б он мог, то разнес бы письменный стол в щепки, но всё, что Стефану в конце-концов удавалось сделать — ударить себя. На самом деле Трей прекрасно понимал, что ему по-настоящему хотелось доломать. Он желал закончить начатое ещё давно. Сорвать наземь то, что держалось на последних креплениях.
Ему хотелось навредить себе, но рука почему-то не поднималась. Какой в этом был смысл? Какой теперь был смысл вообще в чём-либо, если его жизнь рушилась? Горела адским пламенем, а Август только подливал в пожар тут же возгорающийся во всполохах огня бензин. И всё оттого быстро тлело, дым вздымался чёрной вереницей вверх, не было видно ни зги: вся его личность сыпалась, рушилась, трещала в пламени, точно старый дом. А ведь всё возводилось так долго… так тяжело, скрупулёзно, лишь бы могло выдержать злые шторма. Теперь настал конец всему, что вместе с ним так бережно и кропотливо строил Рома. Пришёл конец и тому, что не успел воспитать в нём Август — произошло почти полное обнуление, сброс, словно он желал забыть всё, что его когда-то ранило. А ранило его… многое.
И Стефан только бессильно смотрел на то, как пламя пожирало и воспоминания, и мысли, и убеждения. Несмотря на то, что он желал этого вслух, было больно. Очень. Так, словно горело всё по-настоящему, без надежды на спасение. Трей на самом деле никогда не хотел прощаться с тем, что заставляло его жить, и лучше бы он сам бросился в огонь. Желал сделать это с рвением, но не хватало сил.
Он не знал, за какую мысль стоило хвататься. Не знал, какую из них нужно было спасать — все они обжигали его, хлестая языками пламени прямо по рукам. Каждая частичка прошлого приносила исключительную боль, продирающуюся сквозь сердце, словно нечто живое, голодное. Стоило вспомнить любимый зал — на глазах закипали слёзы. Парки, улицы, мосты, площади, бульвары, скверы, закоулочки, и везде «он». Тот, из-за кого всё горело и тот, кто это воздвиг.
Именно тогда эмоции вырвались наружу бурным потоком. Таким, который он уже был не в силах сдерживать — Стефану всегда было стыдно плакать, очень, и он терпел до последнего. Не хотелось казаться тряпкой даже перед самим собою, но в то же время предел его скрытых мечтаний заключался в том, чтобы кто-то его просто… просто послушал. Просто обнял, приласкал. Одного по-детски наивного «всё будет хорошо» хватило бы с лихвой. Он не просил советов, нет, а простого человеческого тепла. И не секрет, от кого Стефан этого желал.
Даже собственная мать никогда так не делала. Она ни разу не жалела его, не обнимала, разве что для фотографии или в самом глубоком детстве. А от отца этого было попросту бесполезно ожидать. Неужели Трей не был достоин любви? Искренней, безвозмездной, такой, в которой бы сердце не рвалось на части… хоть какой-то? Да. Пожалуй, он не был достоин вообще ничего.
Если бы не его наклонности, то жизнь бы стала куда проще. Всё было бы легче, начиная с самого его появления на свет, заканчивая нелепыми чувствами, которым было совсем не место на той чёртовой бумажке. Может, именно из-за этого судьба жестоко с ним обходилась? Наверно, поэтому не любила, словно нежеланное дитя? Да. И всё потому, что он являлся тем, кого отец называл «педерастом». Каждый раз от этого почему-то кололо сердце, а в голове сразу же возникали картины того, как бы тот разочаровался в собственном сыне. Трей другой — всегда им был и таковым бы остался. Не достойным ничего, грязным пятном на всём роду, которое невозможно было вывести даже белилами. Оставалось только вырезать этот неудавшийся «кусочек», убрать, выбросить и закрасить чем-то новым. Сделать вид, что его никогда не существовало.
Если бы Трей не рождался, всем было бы только лучше.
А что он, впрочем, успел сделать, чтобы принести кому-то счастье? Что успел сделать за свою никчёмную жизнь? Получил никому не нужные награды, одобрение от безразличных ему людей, выучился на престижную профессию, посвящал своё время всем наукам, что только попадались на глаза, но… вот исчезни бы он прямо сейчас… под покровом тёмной ночи, идя по снегу туда, куда сам не знал… то что бы после него осталось? То жалкое письмо, которое теперь вообще даже не ему принадлежало?
Трей не сделал ничего, чем мог бы запомниться людям. Ничего, что привнесло бы свой вклад во что-то великое, нужное. Начиная с осени, двадцать семь лет полного бездействия — он не праздновал дни рождения. Зачем Стефан волочил здесь своё существование, если бы о нём забыли на следующий же день после смерти? А может, даже и прямо после похорон, когда кто-то пошутил бы уж очень удачный анекдот? Ведь он позор семьи, никто боле. И жизни, будучи отравой для каждого, кто с ним связывался, достоин не был. Не то что любви.
И теперь Трей всецело в этом убедился — мысль о собственной никчёмности плотно засела в голове. Оттого, что всё самое дорогое осталось в том месте, которое Стефан теперь мог называть лишь «столицей врага», оттого, что его образ теплился лишь в памяти того, кто уже мог быть мёртв, сердце то и дело замирало. Взгляд гаснул, и под утро он совсем потух. Абсолютно догорел, и ничто не смогло бы вновь зажечь этот потрёпанный фитиль. Спички были безвозвратно утеряны, а собственный огонь он разводить так и не научился.
Ни утром, ни днём сил не прибавлялось. Ему начинало казаться, что он в прямом смысле слова гнил изнутри — от самого себя было до невозможности мерзко. Он ненавидел себя всё сильнее с каждым новым часом, и уже не понимал, за что конкретно. За всё. Просто за всё: за каждый свой неправильный шаг, за всякую «нечестивую» мысль, за слабый характер, за то, что в конце-концов он всегда сдавался, лишь делая видимость борьбы. И этот случай не был исключением — так ему казалось.
И в какой-то момент истязаний себя собственными же думами, он был готов согласиться на то, чтобы всецело открыть свой разум для тех вещей, которые ему силились вдолбить туда с самого детства. Может, тогда бы пустота, доставляющая невыносимый зуд в сердце, заполнилась? Заполнилась бы не менее полыми идеями липового превосходства над другими, ощущением единства со своими людьми, нацией, до краёв была бы затоплена ненавистью ко всему выбивающемуся из ряда вон… только… присутствовала небольшая проблемка. Стефан и сам выбивался из этого ряда. Никогда не вписывался в общую картину, но это не помешало ему броситься на отчаянный шаг — попробовать добровольно отравиться ещё большей тьмой.
Как оказалось, всё это было гиблой затеей, которая сделала ему лишь хуже.
Отец по своему обещанию «придумать что-то», пристроил Трея совсем не туда, куда стоило ожидать. Стефан рассчитывал на безвестную должность, на какую-нибудь серую посредственность, иллюзию занятости, но все его предположения рухнули, стоило Рафаэлю обозначить свои намерения. Руководствуясь тем, что тот знал несколько языков и хорошо владел ими, а значит, смог бы во многом подсобить, отец в прямом смысле слова впихнул его в ряды некоего «Forschungsamt». Название само по себе звучало как приговор.
Поначалу задача Трея оставалась неясной, и одно лишь слово «секретно», произнесённое отцом, вызывало ледяной страх. Рафаэль никогда бы не стал давать винтовку своему сыну в руки, ведь знал, что его бы быстро раскусили. Поэтому ряды «СС» — слишком грубо, и в этих размышлениях Стефан находил какое-никакое успокоение. Но как же сердце замерло после того, как отец привёл его в «обычное» почтовое отделение, представил немногочисленным сотрудникам и буквально всучил в ему десятки, а то и сотни ещё запечатанных писем. В его руках оказались сокровенные мысли чужих людей.
Отряд «F» — перехват и изучение телеграмм на предмет измены Фатерлянду. Всё, но только не это.
Насколько же нечто всевышнее, вырисовывающее линию его жизни, ненавидело его, раз подкладывало такое? Такое!!! Судьба, циничная и злорадная, плевала ему в лицо. Не успел Трей и оправиться от предыдущего удара, после всех ненавистных речей в свой адрес, после сокрушительного поражения… вот, опять. Вновь эти письма, в которых разбивались чужие мечты, желания, чувства рвались на маленькие кусочки, а ещё хуже — отправлялись тем, кто не должен был их получать.
Когда Стефан вскрыл свой первый конверт, тошнота вмиг скрутила живот. На душе встало такое ощущение, точно он лез не в своё дело, следил за чьими-то личными жизнями и попросту подставлял людей, неповинных ни в чём, кроме своих мыслей, выраженных на бумаге! Самая гнусная и бесчеловечная из всех должностей, которую мог предложить отец.
Трей не высидел долго в отделении. Не смог. Стало настолько мерзко находиться среди этих работников дьявола, которые могли бы легко прочитать и его горькое объяснение в чувствах, что он решился забрать работу на дом — впоследствии от этого стало лишь хуже.
И люди, преданные им, писали совершенно о разном и на разных языках: о бытовых вещах, о чугунности режима — такие телеграммы было принято сразу отправлять в высшие органы, — о планах на будущее, о напоминаниях, о любви. Все эти чужие истории, не достигшие своих адресатов, оставались в голове, закреплялись в глубине сознания, а порой выводили на совсем неоднозначные чувства.
Перед глазами мелькал итальянец, оккупированный француз, австриец и поляк. Где-то Трей не понимал ни слова, а где-то проникался текстом настолько, что в грудной клетке вновь свербело, откликалось чем-то знакомым. И с каждым новым письмом Стефану казалось, что он всё больше сходил с ума. Медленно скатывался в чёрную бездну, тонул в грязи, от которой не смог бы очиститься, даже если бы вынырнул.
«Ты ведь осознаёшь значимость твоей работы, верно?» — нет, ничего не понимал. Единственное, что он твёрдо знал — всё это было жутко неправильно. И оттого ненависть, которую он силился заглушить, лишь росла. Уж кто-никто, а Стефан, предатель нации и гнилая ячейка общества, не имел права оставаться на подобной должности. Однако отец, игнорируя все неоднозначные просьбы, настоял на своём.
И в этом бесконечном потоке бумаг проверяли абсолютно всех, вне зависимости от статуса и чина. Часто в его руки попадались и офицеры, и представители власти, и гражданские — если приглянулись, оплошали где-то на самую малость, значит, надо было читать. И от этого душу по-особенному выворачивало. Могли взяться за любого — за Рафаэля, за Августа, за, в конце концов, Стефана. И тогда все его секреты, которых было немало, всплыли бы на поверхность.
Трей пообещал себе более никогда не писать безнадёжных телеграмм, обращаться к бумаге по минимуму — он уничтожил все черновики того отчаянного признания, лежащие на самом дне мусорной корзины. Ладно, если бы всё заканчивалось на письмах… но нет. Как оказалось, далеко нет. Помимо этого способа слежки, «великая паутина связи» могла подключиться к любому телефонному разговору, причем, в самый неожиданный момент. Она работала исправно, цепляясь к определённому абоненту, словно голодный паразит. Под горячую руку попадало также и радио. В общем — ничего не оставалось без наблюдения этих многочисленных глаз. А вхождение в число «надзирателей» совсем не обнадёживало…
Декабрьские дни мерно близились к Рождеству, а чувство всеобъемлющей паранойи лишь нарастало. Казалось, будто у стен присутствовали не только уши, но и глаза — Трей, работая часами за столом, тут же оглядывался по сторонам, как только замечал письмо какого-нибудь неординарного содержания, точно он и был изменщиком, а не попавшийся с поличным адресант.
Теперь его дни тихо тянулись в стенах дома, а жил он от письма до письма, ведь они спасали его от собственной реальности. Отец приказал ему ни в коем случае не говорить о своей работе. А говорить, впрочем, было и некому — Стефан почти перестал ездить в город, боясь встретить там тех, кого раньше знал. Лишь Софи интересовалась его жизнью, а ему было нечего ответить. И потому Трей молчал, зная, что постепенно она перестанет расспрашивать его: «а что ты делаешь?».
Было горько увиливать от разговоров с ней — в конце концов, у Софи ведь тоже, по сути, никого не было. Отец зачастил с пропаданием на работе, а мать, пусть и часто находилась дома, редко уделяла ей внимание. Оставался лишь Стефан, но в душе не находилось сил на то, чтобы быть с рядом с сестрой. Ему было стыдно за себя. За свою принципиальную слабость.
И, снова сидя за этим столом, на котором организованный порядок, ровные стопки бумаг теперь были редчайшим явлением, Трей уже совсем не понимал, что делал. Буквы расплывались перед глазами, и вблизь смотреть приходилось крайне трудно. Наверно, стоило проверить зрение. Спину ломило от неподвижности положения тела, а горло жутко сушило — он не поднимался с места уже как несколько часов. А конкретно — сидел так с самого утра. И если бы не жуткая жажда, он так бы и не покинул рабочего места.
Стефан протяжно выгнулся, ощущая, как каждая мышца нехотя тянулась, как каждая косточка прохрустывала по своей заданной очереди. После он поднялся, делая пару шагов вперёд, обернулся назад, точно перепроверяя наличие всех писем на столе, а далее вышел в коридор.
Дверь скрипнула так же, как теперь скрипело его тело, и по инерции закрылась с аккуратным стуком об косяк. Трей, как только сумел перефокусировать своё зрение с «близи» на «даль», вмиг ощутил, как в голове протяжно зазвенело. Сейчас он больше всего на свете желал вновь оказаться перед письмами, тщательно вглядываясь в неразборчивые почерки, ведь теперь резкие перемены в концентрации взгляда вызывали неприятные ощущения — точно было пора к окулисту. Стефан проморгался, словно это бы помогло, и вдруг перед глазами скользнула знакомая фигура: Софи, прильнув ухом к двери в родительскую комнату, воровато подёргивалась на месте, но отнюдь не от предвкушения чего-то, не от детской радости, а от… чувства едкой безысходности. Трей тотчас же вылетел из своих размышлений, словно пробка из бутылки горького шампанского, прислушиваясь лучше — за той самой дверью звучала неразборчивая, но пылкая брань.
— …Ты монстр! Как ты можешь поступать таким образом с человеком?!
— Это моя работа. И если я не буду выполнять её, то-
— Что он тебе сделал?!…
— Это всего лишь еврей.
— …Всего лишь?…
— …Не выводи меня. Ты прекрасно знаешь, что я не люблю говорить на эту тему.
Всё внутри вмиг поджало, но Стефан не осмелился ступить к сестре ближе — он продолжал оставаться в тени, с ужасом складывая в голове определённый пазл.
— Не любишь, потому что это правда!!! А если бы это увидела Софи? Это место не для неё! Твоя поганая работа не для неё! Она всего лишь ребёнок и не должна видеть, как её отец издевается над обслуживающим персоналом!
— Лучше замолчи, Элеонор!
— …Не затыкай мне рот, как делал всегда!!! Всегда! Я ненавижу тот день, когда ты сломал мне жизнь!!!
— Молчать!!!
Вдруг раздался хлёсткий звук. Наступила тишина, с силой ударившая по сердцу.
Что-то ёкнуло среди воспоминаний из детства, заставляя Стефана быстро подоспеть к Софи, всей сжавшейся от волнения и непонимания. Сестра посмотрела на него так, как не смотрела никогда — эти большие глаза, полные отчаяния, искали успокаивающий ответ. Любой ответ. Всё что угодно, но не то, во что детский разум отказывался верить. Взгляд этот был настолько пронзительным и доверчивым, что Трею стало вмиг стыдно за собственных родителей и то, что он не оказался здесь раньше. За то, что теперь даже и не знал, как её защитить.
Трей нежно, но быстро дотронулся до плеча сестры, отводя прочь от спальни, в которой разговор вскоре продолжился, однако уже совсем на других тонах. Тихих, слабых и жалостливых.
Софи вытянулась так, словно хотела что-то сказать, но всё не решалась, боясь собственных мыслей. И оттого смотреть на неё становилось всё больнее. Она ведь наверняка всё поняла. Поняла, но не поверила.
— …Пойдём отсюда, хорошо? — чуть согнувшись к сестре, Стефан старался заглянуть в её потерянные глаза как можно глубже, жалостливее, чтобы она поняла, что находилась в безопасности.
Сестра лишь кивнула, и как только Трей отошёл чуть в сторону, то он вмиг почувствовал на своей руке тёплое касание — Софи, сначала робко дотронувшись до его ладони, позже сжала её так, словно держалась за своё последнее спасение. Снова стало до жути больно — в груди начало протяжно завывать и тянуть, царапать, и Стефан не знал, каким образом нужно было успокоить сестру, раз сам испугался за неё не меньше.
Он весь словно оцепенел, но оттого, что Софи никуда не шла, не вела за собой, Трей враз встрепенулся.
— …Хочешь, посижу с тобой в комнате? Ладно? — рука его ненароком дёрнулась, и сестра шатнулась за ним, вновь только кивая. Постояв ещё немного, Стефан направился в комнату Софи, аккуратно ведя её за собой. Скрипнула дверь, и он нерешительно вошёл внутрь — Трей не был здесь с самого рождения сестры, видел очертания комнаты лишь из коридора.
Сквозь высокие окна, затянутые тончайшим кружевом гардин, в комнату проникал бледный, ровный свет, вычерчивая на паркете острые узоры. Здесь царила тишина — больше не было слышно родительской ругани. Убранство помещения находилось будто в армейском порядке. Своя же комната вдруг показалась ему более живой, чем детская…
На полках книжного шкафа соседствовали и детские сказки в кожаных переплетах, и учебники по сольфеджио, и тяжелые тома немецких классиков — странное общество, совсем не подходящее ребёнку. Было странно наблюдать то, как названия на корешках резко и неестественно сменялись с Гофмана на Ницше. Неужели этим теперь увлекались дети?
Игрушек же, несмотря на хорошее финансовое положение семьи, почти не было — только плюшевый заяц и фарфоровая кукла с пустыми глазами, стоящая на столе. Совсем рядом с ней, словно самый ценный, лежал, накренившись на бок, бумажный журавлик. Прошло столько времени, а он выглядел как новый. И все эти игрушки будто понимали, что времени на то, чтобы играть, уже совсем не оставалось. Отец запрещал — вместо этого у Софи имелись книги, которые даже не каждый взрослый мог понять. Но то, что напугало в комнате больше всего — стены, а точнее, висящие на них плакаты. То были не пёстрые, кривые детские рисунки, а лозунги и строгие глаза, наблюдающие за тем, чтобы бедный ребёнок, словно пленный, занимался делом, а не играл… как было положено.
Всё это до боли напоминало собственные ранние годы. Видимо, Стефан не успел. Не успел оградить сестру от опасности тех нелепостей, что нёс отец.
— …Папа плохой, да? — внезапно тихо и слабо выговорила Софи, еле качнувшись в сторону брата, будто её совсем не держали ноги. Её голос, такой потерянный и шаткий в своём тоне, был настолько жалостливым, что у Стефана в горле встал ком — ни сглотнуть, ни выплюнуть. Он ведь даже и не знал, какой ответ бы сюда подошёл больше.
Никого на этом свете невозможно было назвать ни плохим, ни хорошим — все содержали в себе различные черты, но как это пришлось бы объяснять ребёнку? Правда, порой и сам Трей путался в собственных понятиях. Отца хотелось назвать бесчеловечным извергом, тираном, однако у него ведь на это находились причины, верно? Понять его — Стефан бы понял, но ни за что бы не простил.
— …Нет, нет, он просто… — в голове так ничего и не появлялось, — порой бывает недоволен.
Софи в ту же секунду, словно видя брата насквозь и чуя любую ложь, отпустила его руку отпрянула на пару шагов вперёд. Взгляд её уставился прямо ему в лицо — просящий не врать, но одновременно надеющийся на лучшее. И через пару моментов в её глазах скользнула горечь, не присущая маленьким детям. Чересчур глубокая и по-взрослому тяжёлая.
Сестра развернулась и, ускорив шаг, уселась на краешек кровати, почти сразу же залезая ближе к холодной стене. Оперевшись на неё спиной, она поджала под себя ноги, закрылась руками, видимо, более не желая никого видеть. Или же хотела, чтобы её не видели — говорить она ведь всё равно продолжала.
— …Мама сказала, что папа попросил того странного человека, который был вместо Врени, уйти, — глухо начала она, а Стефан стал бесшумно поступаться ближе, лишь бы не спугнуть, — но я слышала!… Слышала, как этой ночью он кричал, а папа ругался, потом — тишина! И теперь того чудака нигде нет… Я знаю, что он еврей, что таким нет места среди нас, но… мне страшно.
В сердце заскрежетало неприятным звуком, вызывающим дрожь. Осознание ужасного ударило в голову, но он продолжал это отрицать, как и Софи.
Что сделал отец? Почему мать говорила с ним о «подобном»? Что… что пришлось слышать бедному ребёнку в бессонную ночь? Кажется, ответы нашлись сами собой.
Того странного мужчины в доме более не находилось. Вряд ли он уехал. Вряд ли его «уволили». Стефан говорил одно, а разум его застрял совершенно в другом — в самом страшном. Отец убил его. Убил просто так. И более всего пугало то, что Рафаэлю за подобное ничего бы не сталось. Но как… как он мог свершать подобное с живым человеком?… В голове не укладывалось — насколько извращённым должно было быть сознание, чтобы относиться к уникальной личности как к… куску мяса? А это ещё Стефана называли «извращенцем»…
— …Тебе наверняка почудилось во сне… Они просто повздорили, а после разошлись, — Трей аккуратно приблизился к кровати, на которой сжавшись сидела сестра.
— Поругались как с мамой? — не поднимая на него глаз вдруг сказала она, и это в единый момент заставило Стефана замолчать. Он хотел было присесть на самый краешек постели, утешить Софи, но всё тотчас замерло: сердце, дыхание и само течение времени. — Он тоже ударил его?
— Что ты, нет, нет! Отец не делал этого… просто что-то упало, и всё, милая, понимаешь?
Врать совсем не хотелось, но это являлось необходимостью. Сердце от её слов норовило разорваться на части, и ком в горле, когда Стефан видел то, как на неумелую ложь сестра лишь сжималась сильнее, только креп. Он, боясь сделать что-то неправильно, медленно и аккуратно придвинулся ближе, забираясь к стене.
Софи молчала. А он, нежно ластясь к ней, приобнял. Казалось, что от единого касания она могла разбиться, как фарфоровая кукла, и потому Трей почти невесомо стал приглаживать её по голове, ласково проводя своей ладонью по её волосам раз за разом, пока сестра наконец не прижалась ближе в ответ.
— …Милая, всё хорошо, — в голове толковые мысли совсем не желали возникать. В одно и то же время не хотелось оправдывать жестокие поступки отца, но и правду сказать Стефан бы не смог. «Он убил его» — доносилось в мыслях. И, силясь придумать хоть что-то, что могло бы утешить её, он сам не заметил, как стал говорить фразами того, кто был потерян среди гущи городов, но не забыт. — А если сейчас даже и плохо, то скоро всё обязательно наладится…
Крепко уцепившись за предплечье брата, Софи старалась вжаться в него, нет, ввентиться как можно сильнее и обрести хоть какую-то защиту от жестоких реалий. Она вдруг слабо, пунктирно задрожала — Трей сразу понял, что та более не могла держать в себе горести. Но Софи не издавала ни звука. Ни писка, теперь ни за что не показавшись бы к нему лицом — так учил отец. Скорее, учил опыт, ведь Рафаэль не терпел слёз даже среди эмоций маленькой девочки.
И потому Стефан не стал указывать на больное место, не стал утешать словами, ведь сам знал, каково ей было. Он попросту мерно согнулся, аккуратно умещаясь щекой на её макушке.
Отец всегда запрещал эмоционировать «чересчур». Будь то печаль или детская радость — он требовал держать всё под чётким контролем, в армейском порядке, а за слёзы и подавно мог ударить. Ну, по крайней мере, так происходило со Стефаном. И именно сейчас почему-то хотелось заплакать. Трей не знал, от чего конкретно: от происходящего в доме ли, от жалостливого ли вида его маленькой сестры… А может, такое желание возникало и вовсе назло Рафаэлю, чтобы показать Софи на своём примере… только вот, Стефан не мог выжать из себя ни капли. Не хватало сил.
Вскоре в этом безмолвие от рубашки, в которую уткнулась сестра, стало жарко — все её тихие и словно немые эмоции остались только там, нигде больше. И Трей никому бы их не показал, никому бы не отдал солёные капли на белой ткани как доказательство того, что Софи ещё была всего лишь ребёнком. Она старалась вести себя как можно взрослее, правда, получалось это с перебоями, ведь унять яркий характер — та ещё задачка. Не хотелось, чтобы сестра менялась. Не хотелось, чтобы гасла, как погас Стефан — он бы этого не допустил. Ни за что.
— …Почему папа ударил маму? Они не любят друг друга? — слабо отпрянув от него, вдруг спросила Софи. А в сердце что-то вновь треснуло, и совсем не хотелось, чтобы ребёнок… даже думал о подобном. О таком страшном, неприятном и, к сожалению, правдивом.
Стефан осознал это ещё давно, тогда, когда ему не было и двенадцати. Между родителями всегда были натянутые отношения — отец, вроде как, порой пытался проявлять мягкость, идти на уступки, но Элеонор же это игнорировала. «Элеонор» — Трея совсем не стесняло, что он говорил о собственной матери, как о чужой. Они, по сути, таковыми друг другу и приходились. Его воспитывали строгости отца и книги, а остального он набрался в консерватории, в оркестре, на свободе, в Москве. Только вот теперь от одного упоминания оного города делалось дурно.
— Любят, ещё как любят. Отец сделает для нашей семьи всё что угодно, — Стефан ласково огладил её по маленькому плечу, еле находя в себе подходящие слова успокоения. — Сделает всё что угодно для тебя. Но… лучше не думай об этом, ладно?
— Хорошо… — слабо ответила она, тихо шмыгая носом. Между ними вновь воцарилась тишина, и сестра, словно выстраивая каждое своё будущее слово в голове, вдруг встрепенулась. — Стефан, а… а почему ты больше не дирижируешь…?
Не успел он и осознать её слов, как дверь в детскую, слабо прикрытая, внезапно отворилась — и Софи, и он инстинктивно отпрянули друг от друга, переместив свой настороженный взгляд прямо на проём.
Стефана внутренне передёрнуло от взъерошенного вида отца. Глаза его обвели комнату в некой тревоге, а после уставились прямиком на сына, вмиг приобретая более строгий взор.
— Что ты здесь забыл? — продолжительно выдохнув, отчеканил он, отпуская дверную ручку. — Выходи отсюда. Есть дело.
Трей невольно выпрямился по струнке, но не спешил вставать на ноги — он кратко глянул на Софи, аккуратно огладил её по плечу, и только после поднялся, глядя прямо ему в лицо. Столько всего хотелось высказать. По поводу матери, по поводу «лакея», по поводу собственной сестры — всё внутри бурлило ненавистью к нему, отвращением, но вот вырываться… не намеревалось. Говорили, что глаза — зеркало души. И в этом зеркале было отражено всё, чего Стефан не имел сил выразить вслух.
Взор отца в тот же момент похолодел, будто он чувствовал всё, что происходило в голове сына, словно видел его насквозь и без труда читал каждую едкую мысль.
Их молчаливая ненависть к друг другу в эту секунду была соразмерна.
— Я сказал выходи.
Трей, вновь бросив свой взгляд назад, на сестру, мягко улыбнулся ей и с недоверием прошёл к двери. Момент — она скрипнула и мягко закрылась позади него, и теперь он был с отцом наедине, в этом коридоре, теперь полном тишины.
— Что Вам нужно?
— Мы едем ко мне на работу. Собирайся.
Без объяснений, без лишних слов, Рафаэль вновь ставил сына перед фактом, покуда он мог только недоумевать. Такова была его манера — чёткая, лаконичная и оттого пугающая. Однако подобной резкости Трей никоим образом не ожидал.
— …Стойте, зачем? Зачем для этого понадобился я?
Отец презрительно прищурился, теперь словно смотря свысока. Вся его взъерошенность перестала бросаться в глаза, теперь заменяясь леденящей точностью слов и любых его повадок.
— Раз ныне ты посвящён в правительственные схемы, значит тебе стоит показать то, чем занимаюсь я. Ты стал достаточно зрел для этого.
Стефан с трудом мог понять, что имел в виду отец под «зрелостью» — кусочки пазла попросту не желали собираться, на это не было ни сил, ни времени, ни места в его голове. Он не мог сконцентрироваться на чём-то, кроме неудобных вопросов, которые намеревался задать Рафаэлю. Они так и повторялись в голове, снова и снова, с каждым разом теряя свой смысл, и вскоре вовсе растворились где-то в потоках сознания.
Отец никогда не говорил о своей настоящей работе. Её упоминание, казалось, резко пускало в нём искру, бегущую по фитилю. После же что-то в нём разрывалось, как граната, раня окружающих осколками — в родительском разговоре за дверью приключилось ровно то же самое. Он явно чего-то не договаривал. Не хотел договаривать. Единственное, что Стефан о нём знал наверняка — он являлся оберштурмбанфюрером рядов «СС». Человеком, занимающим высокую должность, имеющим авторитет. И, впрочем, всё. Но то, чем он занимался, оставалось загадкой. Однако теперь, когда сам Трей до сих пор неведомым ему образом оказался в среде правительственных тайн, размышлять о роде деятельности отца становилось всё страшнее и страшнее. Кто знал, что он творил, раз… тот бедняга был для него всего лишь расходной единицей.
— …Да и требуется найти замену тому еврею. Иначе дом быстро покроется пылью. Собирайся сию же минуту.
Стефана вновь оборвали — отец попросту развернулся и ушёл к лестнице. Вскоре послышались его шаги по ступеням, а Трей так и стоял спиной к двери в детскую. В жилах вскипела приглушённая собственными рамками ярость. Рафаэля хотелось ударить так же, как он мог ударить в ответ, и плевать, что было бы дальше, насколько бы мнение о Стефане разрушилось, насколько бы раскол в семье увеличился. Главное — защитить то, что ещё не было тронуто. А конкретно, Софи.
Но было больно не только за неё. От осознания того, что тот «еврей» недавно мирно протирал хрустальные бокалы на кухне, а теперь… его не стало. Не стало от рук отца. Трей не желал задумываться о том, как именно он его убил. Может, перестарался, может, сделал то умышленно — было крайне однако. Человека больше не было на свете. Без разницы, был ли он немцем, евреем, русским, да хоть мавританцем — всё однако. У людской смерти одна цена. Любое живое существо заканчивало, заканчивает и будет заканчивать единым исходом.
И как бы ни было неприятно, Стефан спустился вниз, промочил горло, накинул на себя пальто в прихожей и через некоторое время вышел на заснеженную улицу, откуда повеяло холодом — машина уже ждала там.
Хлопнула дверь, Вернер завёл мотор и автомобиль тронулся с места, заскрипев колёсами по белому снегу. За воротами дома дорога разрезала побелевший лес: поначалу машина с трудом преодолевала неровности грунта, и каждый ухаб отзывался пульсирующей тревогой в теле, но вскоре кочки сменились гладким Бруннер шоссе — так начинался обычный путь в город. Потому от сердца отлегло, ведь Стефан не знал, чего стоило ждать среди этих снежных сосен, дубов и клёнов, мелькающих за ламинированным окном.
Но ему всё равно не сиделось спокойно. Обычно мягкое сиденье, обитое дорогой кожей, являлось комфортным и гостеприимным, а теперь впивалось в тело тысячами игл. В машине становилось всё жарче, несмотря на то, что на улице стояли минусовые температуры, стёкла и двери сдавливались сильнее с каждой секундой, и Стефан не знал, куда деваться. Не знал, куда его везли, не знал, что ему предстояло бы увидеть, однако предчувствие было крайне плохим — сердце неестественно дрожало в груди, а дыхание не желало становиться полноценным. Ручки, для того чтобы опустить стёкла, не было, а двери на ходу было нельзя открыть. Потому ему и делалось хуже. Клетка. Не комфортный автомобиль, а самая настоящая клетка без замочной скважины.
Чем дольше они ехали, тем более дурно ему становилось. Дорога начинала петлять в неизвестность, а знакомые повороты всё убавлялись и убавлялись до того момента, пока Трей уже не мог понять, где они находились. Машина свернула не туда, куда сворачивала обычно.
Он задал вопрос о месте, куда они ехали, но ответа не последовало — только тишина, перебиваемая тихим рычанием мотора и стуком подвески. Отец за всю довольно долгую поездку ни разу не оглянулся на него, а Стефан всё смотрел, смотрел ему в затылок, будто силясь прочитать его мысли. Но, увы, сего сделать не получалось, и пульсирующая в висках тревога так и не стихала.
Машина снова выехала на грунтовую дорогу, а лес кончился — пологие, почти незаметные холмы белели под свинцовым небом, теперь видным в весь свой безграничный размах. И в центре этой безжизненной, снежной пустоты торчала высокая труба, словно не впопад. Издали её верхушка казалась смольной, словно начало сгорающей папиросы.
Автомобиль приближался к ней, потрясываясь на бугристой дороге, и уже скоро Стефан мог разглядеть очертания смотровых вышек, ворот и проволочной ограды. На сердце вновь стало давить, но как-то иначе. Сильнее, протяжнее и беспощаднее. Он попросту замер, вглядываясь в лобовое стекло до того момента, как автомобиль не переехал через рельсы, расположенные прямо у ворот. Стукнули колёса, их слабо встрясло, и, проезжая ещё немного, машина остановилась. Отец невозмутимо вышел наружу и хлопнул дверью, вмиг выводя Трея из вороха мыслей. Он, протерев лицо рукой, словно пытаясь оклематься от тревог, поспешил последовать за ним.
Холод и несильный, но пронизывающий насквозь ветер встретили его, стоило Стефану ступить на землю. Здесь не пахло морозной свежестью, характерной для лесной территории. Слабая, неприятная гарь, словно от зернового элеватора, стала горчить на языке. Родительская спальня порой пахла точно так же. А подвал дома, где ночевал тот «еврей» — подавно. Только вот никакого элеватора здесь не было. Лишь чёрная от дыма труба.
Какие-то странные, подозрительные связи начали плестись у него в голове, но им не дали развиться — отец приструнил его одним только грозным взглядом, заставляя следовать за собой, к воротам.
— Добрый день, гер лагерфюрер! — тут же здороваясь, двое солдат, подоспевших к браме, со скрипом открыли её. Рафаэль кивнул им, поправляя фуражку на своей голове, и оба проникли на территорию этого… весьма странного места.
В голове тотчас же стали мелькать предположения, в тот момент казавшиеся точными до нельзя. Это был трудовой лагерь для преступников, ну… или же временная территория для тех неугодных, кто не успел уехать — так он посчитал. Впрочем, говорили, что здесь они жили не так уж и плохо, работая на благо страны: было включено трёхразовое питание, имелось кафе, труд был посильным даже для детей, а по вечерам крутили фильмы. Стефан никогда не верил подобному до конца, ведь понимал, что власти могли многое приукрасить. Но… это место выглядело чересчур серым, в прямом смысле слова безжизненным. Картинка не складывалась в голове, учитывая то, что сотворил отец. И чем дальше они продвигались, тем больше ожидания Трея рассеивались.
Рафаэль шёл впереди, скрипя кирзовыми сапогами по снегу. Тот запах гари стал в разы сильнее, казалось, теперь проникал в лёгкие и оседал там, как пепел. Стефан невольно кашлянул в свою ладонь, слабо морщась.
— Воздух здесь не самый свежий. Всё из-за печей, — отец кратко обернулся на него, не сбавляя шага.
— …Снабжают теплом? Или что-то жгут?
— Жгут мусор.
Трей, хмуря брови от неприятного привкуса во рту, вдруг почувствовал, как по спине прополз неприятный холодок. Мусор так не пах. Это было что-то едкое, словно прогорклое масло или вонь от тухлых яиц, но не настолько яркое. Ветер брал своё, унося с собой часть этой… вони, от которой Стефана стало подташнивать. Не верится, что отец мог находиться здесь, рядом с этой трубой… так долго.
Они миновали некий ангар и вышли на пустырь, который был… совсем не пуст. На нём, словно выстроившись в ряд, стояли хлипкие деревянные домики, балаганы, если угодно, ломясь от тяжести снега на их крышах. В их тонких окнах, затянутых плёнкой пыли, виднелись силуэты, чьи-то глаза, следящие из укрытия. Малое количество людей присутствовало на холоде. Все, как один, носили странного рода одежду — прямо как тот «лакей». Измятая, грязная, рваная, она наверняка совсем не спасала от мороза. Однако они… всё равно находились снаружи, не нося ничего тёплого. Кто-то стоял в небольшом строю, кто-то приколачивал дощечки к исхудавшим баракам, кто-то перетаскивал мешки… но всех их объединяла одинаковая форма и потерявшие волю к жизни глаза. Таких взглядов… Стефан ещё в жизни не наблюдал: исхудавшие лица смотрели прямо ему в душу, словно это он, он был во всём виновен. Но глядели всё же они без остервенения, без злобы, скорее в безучастии и тихом страхе. Что-то в этих пронзительных взорах и молчаливой покорности пугало куда больше, чем открытая ярость отца.
К тошноте прибавилось неестественно тянущее ощущение в грудной клетке. Нечто, похожее на… нет, он не смог бы этого описать. Слов попросту не находилось, ведь все мысли будто остановились, замерли в выражении леденящего ужаса, а сам Трей остался лишь наблюдателем. Ему казалось, что он не находился здесь. Разумом затерялся где-то в лабиринте из дум, не желающим его отпускать.
Но отец, полный невозмутимости, уверенно шёл вдоль бараков. И каждый, кто оказывался на его пути, останавливался, послушно опускал взгляд в землю и снимал головной убор, если такой вообще имелся. В этих коротких встречах нельзя было уловить уважения. Только страх, животный, первобытный, заставляющий подчиняться и молчать.
Стефан не знал, как ему стоило реагировать на этих бедняг, опускающим перед ним головы. Хотелось их остановить, до жути хотелось подойти, потрясти за плечи и донести, что не нужно было прятать взгляда, как запуганный зверь. Да… именно такое ощущение о них сложилось — их обесчеловечивали эти номера на груди, форма и боязнь даже неправильно подышать в сторону Рафаэля. Но ведь… это всё люди! Каждый из них являлся человеком! Каждый из них был полон эмоций, чувств, мыслей, достоинства и свободы — таковы устои человека! Они не должны были… принижаться. Ни перед другими солдатами, ни перед отцом, ни перед ним. Однако Трей ощущал, будто стал причастен к тем вещам, которые здесь происходили, попросту заглянув им в глаза.
Углубляясь в лагерь и дальше, вскоре они подошли к небольшому кирпичному зданию с надписью «комендатура». Около не было ни души и, видимо… люди попросту боялись появляться около этой постройки. Стефан аналогично не желал заходить внутрь, однако Рафаэль не допустил бы того, чтобы его сын оставался на улице. Кто знал, что могло бы с ним приключиться в… подобном месте?
Он проследовал за отцом, а холод остался позади. Трей, отряхивая пальто от приземлившегося на него снега, не успел даже оглянуть помещение, как с Рафаэлем начали громко здороваться и пожимать ему руку:
«Здравствуйте, гер комендант, как Ваша дорога?» — и прочие посредственные вопросы.
Он стал украдкой изучать убранство комнаты: люстра, пара неплохих диванов — впрочем, недурно для… трудового лагеря. Хотелось надеяться, что все здания были обустроены точно так же. А офицеры же, начавшие беседу с отцом, сидели за нескромным столом, видимо, неспешно обедая. От такого вида даже у Стефана засвербело в желудке — он ведь не ел с вечера, утонув среди писем.
Однако один вопрос, вдруг заданный солдатом, сидящим на самом крайнем стуле, враз вывел его из обыденной отстранённости.
— Гер лагерфюрер, это Ваш сын? — Трей оттого встрепенулся, тут же ловя на себе взгляды всех присутствующих. О нём вспомнили, и он не был этому рад.
Рафаэль враз окинул Стефана своим властным взглядом, а после вальяжно скрестил за спиной руки.
— Верно. Он занимается «письмами», если вы поняли, что я имею в виду.
— Похвально!
Кратко хмыкнув в ответ, отец вдруг изменился в лице, вновь лишая Трея внимания.
— Итак, по делу. Попрошу выстроить первый блок. Я явился за заменой.
Стефан рассчитывал на то, что сейчас отец стал бы долго вести беседы, но… всё произошло слишком быстро. Он не успел даже вслушаться в их разговоры, как Рафаэль уже вышел на улицу, а Трей, конечно, за ним. Его проводил тяжёлый, пристальный взгляд того солдата, вопросившего о нём. Эти злые голубые глаза отпечатались в памяти, и он не знал, почему.
Морозный воздух вновь обжёг легкие, и оба отправились на пустырь. Теперь там, на промозглой земле, стояли измождённые люди в полосатых робах, выстроившись в ряды. Смотреть на них не было ни желания, ни сил — ему попросту было слишком больно обращаться к их лицам. И взгляд лишь украдкой скользил по шеренгам этих фигур, улавливая только силуэты. Отец шёл рядом и, вынудив обоих встать прямо напротив них, остановился.
Он стал говорить что-то, но Стефану было уже всё равно. Мысли глушили всё, что происходило вокруг, и Трей глядел туда, куда сам не знал — он даже и не до конца понимал, что сейчас происходило. Изредка поднимая глаза на эти исхудалые ряды, он всякий раз оттого чувствовал, как вина пожирала его изнутри, выжигала в нём дыру. Снова и снова бросая мелкие, быстрые взгляды на людей, нечто внезапно заставило его замереть.
Сердце пропустило удар, а тошнота от мерзкого запаха гари тотчас же пропала. Неуловимое ощущение дежавю. Вдруг ни с того ни с сего показалось, будто он уже был здесь, стоял перед ними, корил себя за поступки отца и видел… видел…
Видел… что? Стефан не успел запомнить, не успел разглядеть, что же так больно и так неожиданно кольнуло его в самую глубину души.
Перехватило дыхание, а глаза сами собою стали вновь проходиться по шеренгам, теперь заглядывая каждому в лицо. Ничего не находилось. Ничего! Никого… Какая-то едва уловимая черта, за которую он так зацепился, бесследно пропала. Он не понимал, что это было — смутное воспоминание ли, или просто жестокая игра света и тени. Зрение подводило…
Но только Стефан хотел опустить свой взгляд обратно в землю, подобно людям в форме, тот отголосок тепла, минувших дней, та мимолётность… нашла его сама.
Он уже видел эти глаза. Помнил наизусть черты, изгибы и живость улыбки — этого нельзя было забыть. В голове мелькнул май: …парки, улицы, мосты, площади, бульвары, скверы, закоулочки, и везде «он». Везде.
Его рука непроизвольно сжалась в кулак, а в горле пересохло. Стефан просто смотрел, смотрел не в силах ни отвести взгляд, ни сделать хоть что-то. Мир вокруг горел в огне, а в голове тихо произносилось всё то же: парки, улицы, мосты, площади, бульвары, скверы, закоулочки, и… «он».