
Метки
Драма
Психология
Романтика
Hurt/Comfort
Ангст
Экшн
Элементы юмора / Элементы стёба
Насилие
Смерть второстепенных персонажей
Жестокость
Служебный роман
Элементы дарка
Элементы слэша
Философия
Элементы флаффа
Здоровые отношения
Исторические эпохи
Музыканты
Ненависть
Элементы психологии
Психологические травмы
Тревожность
Темы этики и морали
Трагедия
Обман / Заблуждение
Элементы гета
Война
Противоположности
1940-е годы
Реализм
Социальные темы и мотивы
Противоречивые чувства
Германия
Жаргон
Политика
Ксенофобия
XX век
Здоровые механизмы преодоления
Советский Союз
Вторая мировая
Обусловленный контекстом расизм
Военные преступления
Концентрационные лагеря
Сентиментальность
Описание
"Мой дорогой враг, я должен ненавидеть тебя. Но ты ведь тоже человек. Искренний, добрый, я точно знаю... Только не меняйся. Не меняйся, прошу."
Великая война пришла так же неожиданно, как и горькая разлука двух душ, вынужденных встать по разные стороны баррикад.
Дирижёр и скрипач, что держатся за одну лишь нить, за одну лишь натянутую струну надежды. Глубина человеческой мысли. Хрупкость жизни. Страх неизвестности и принятие смерти. Сломленная судьба, но несломленный дух. Самый близкий враг.
Примечания
Первые главы произведения написаны более просто, потому судить по ним не стоит. Дальше слог будет развиваться и станет, уверяю, уж очень сочным, льющимся, "вкусненьким".
Контент тгк, где я выкладываю качественные рисунки с персонажами и информацию по проекту - https://t.me/stretchedstrings
Ребята, пожалуйста, давайте продвинем работу: прочитали — оставили хотя бы коротенький отзыв! Буду очень признателен
Внимание: автор ничего не пропагандирует и не пытается навязать своё мнение и мировоззрение.
Посвящение
Хотелось бы поблагодарить моего любимого Бету. Правда, мой друг, без тебя бы я не был тем, кто я есть сейчас. Помимо этого, отдаю исполинскую благодарность и моей маленькой аудитории! С теплом передаю объятия! Спасибо!
Прорвёмся
06 мая 2024, 05:50
То ли зыбкий полусон, то ли шаткое полусознание. Непроглядная ночь без единой минуты сна. Лишь гулкая тишина в пелене серости, наполняющая будто бы мёртвый барак. В разум въедалось такое чувство, словно здесь уже никого не осталось, ведь ничего, кроме собственного сердца, мыслей и неровного дыхания он не мог слышать.
Сколько бы Роман не ворочался на невыносимо скрипучем трёхъярусном подобии кровати, на «вагонке», он не смог бы найти подходящего положения для того, чтобы банально отдохнуть. Каждое своё движение ощущалось невыносимо колющим, словно лежал он не на деревянной поверхности без матраса, а на самых настоящих кинжалах, входящих лишь глубже и глубже в неготовую к этому плоть, если он давал слабину. Локти то и дело неприятно сталкивались с твёрдостью, не имея возможности отыскать своего места. А обожжённая рука, совершая любое действие, будь то даже невесомая пульсация вен, чувствовала, как ныла каждая её мышца, каждый нерв, начиная от самых кончиков пальцев. Оттого не было слышно ничего, кроме своего сбитого и жалобного дыхания, бьющего прямо в саднящую голову. Державин старался держать опалённую конечность в стороне от всего остального тела, располагая её рядом с грязным и пыльным чехлом от скрипки, чтобы ненароком не задеть свою руку, взвыв на весь узкий барак от боли.
Он даже и представления не имел, каким образом фашистам удалось разместить столько коек в одном помещении. Так плотно, чётко. Ведь в этой тесной, ну совершенно неудобной пародии на коридорчик было почти не протиснуться, не проскользнуть. Это удавалось только свету яркого прожектора, эпизодически проходящему по всем уголочкам помещения из одного единственного окна в конце деревянного балагана. В общем… жилплощадью не похвастаться. Ни вздохнуть, ни глотнуть. Ни сбежать, ни уснуть.
Однако не один Роман не мог сомкнуть глаз. Неизвестный ему человек, лежащий на верхней койке, то и дело задыхался кашлем, тяжко привставал и закрывал рукою рот, после чего слабо стукался головой об потолок и ложился обратно. На третьем «этажике» подобной вагонки было плохо… крыша-то некрепкая, сырая. Подует воющий ветер или грянет тяжёлый ливень — станет совсем худо, измокнешь до нитки. Единственным плюсом было то, что в случае разногласий с другими заключёнными они не смогут удушить «везунчика» во сне. Но и на самой нижней койке, где расположился Сергей, было не лучше. Вдруг, весьма «приятные и хвостатые гости» передадут свой привет? Проснёшься, а на тебе жалобная серая мышь устроила голодный пир — уж явно не предел мечтаний. Ещё и делить с незаконными заселенцами свой кусок хлеба… Хотя, даже этих зверей можно было понять. Казалось, теперь они очутились на одном уровне иерархии жизни, будь то крыса или человек, оставивший своё прошлое за воротами лагеря.
Ещё около месяца назад Державин ведь был… дома. Дома, в тепле, в заботе, дома был, и на глазах всякий раз наворачивались горькие слёзы, когда он произносил про себя эти тяжёлые слова. Каким образом он вообще здесь оказался? Как судьбина так извернулась, уже который день пичкая его отборным горем? Голодная и холодная реальность начинала перемешиваться со сном, и призрачной возможности разобрать правда это или не правда, попросту не имелось. Вдруг… на деле ничего из этого не случалось? То есть… вообще? А вдруг Рома всё ещё находился дома, где-то в мае, когда не было жгучего болью расставания, не было войны, не было взрывов и едкого дыма… Вдруг это всё ему попросту померещилось, как самый страшный кошмар, который человек только мог вообразить. Но нет. Невыносимая боль в руке оглушительно скулила обратное, и ему хотелось вернуть время вспять. Отмотать всё на самое начало, где у него ещё не болела опалённая жгучим железом рука, распростёртые ладони не сжимались в кулак до побеления костяшек, не болело сердце, не рвалось на две части между долгом и чувствами, где легкомысленность преобладала над тяжестью человеческой думы. Он желал снова ощутить свободу, что порождала за собою и тепло, желал… просто вернуться назад, очнувшись от долгой мучительной комы. Всем сердцем Роман снова желал почувствовать то, что ему ещё отведено время оставаться беззаботным. Что смерть лежала не где-то под боком, а далеко, настолько, что ей понадобилась бы уйма времени, чтобы его поймать своими острыми когтищами.
Гибель осталась там, откуда Державина забрали, но одновременно ходила за ним по пятам.
А что было бы, если б он начал всё сначала? Отмотал плёнку фильма на вступительные титры, обругал того, кто всем этим заправлял, и снова двинулся бы по своей тропе?
Если бы Державин мог вернуться назад, он не воспринимал бы всё это, что находилось вокруг как должное, а радовался и вкушал бы на максимум параметров каждый божий день. Будь то молодые зелёные листья и лужи, пурга и буран, палящее солнце и полевые колосья — всё бы теперь казалось таким ярким, таким ценным и неповторимым. Так всегда. Человек никогда не ценит того, что имеет, и начинает делать это только тогда, когда позорно потерял.
Державин бы следил за своим временем. Он бы вышел чуть раньше и успел поговорить со Стефаном, господи, да высказал бы ему всё, что накипело на душе. Предупредил бы знакомых, друзей, кого только бы смог, скорее уезжать из Москвы прочь, на восток, куда-то в будущий тыл… но сам бы Роман не уехал. Зачем трусить перед неизменным, пусть и такой соблазн впереди? Ему ведь ещё нужно было бы столько всего сделать…
А Димка? Дима… как же так вышло?.. Почему Державин ничего не предпринял? Почему он… не отдёрнул его на место, почему не столкнул, не сказал пригнуться? А мог ведь. Мог! Точно мог! Если бы Роман не замешкался, не принял бы его шуточные слова так близко к сердцу… Дима был бы сейчас жив! Ах, только б была возможность начать сначала! Это ведь из-за него по сути… убили Соболева.
И с каждой секундой эта мысль разрасталась всё больше и больше, становилась невыносимой, пожирала всякий здравый рассудок, словно тучи саранчи, целый смерч, пускала кровь зыбкому сну, заставляя острее смотреть в непроглядную темень — в верхний ярус так называемой постели. И сколько бы Державин не твердил бы себе, не проговаривал бы в голове то, что он никак не мог повлиять на судьбу… это попросту не помогало. Вот вообще нет. Сразу возникал вопрос: а почему именно Дима? Почему… почему не Державин? Это что, оказалось какой-то игрой в русскую рулетку?.. Кому повезёт, кому нет — удачей решалось всё. Командир или рядовой — каждый из них имел равные шансы получить пулю в лоб. Нечестно…!!! За что и как судьба решала, кого убить, а кого оставить в живых?! И от этой несправедливости хотелось только плакать, ведь Роман всегда так яро стремился помочь всем и вся, подставить своё плечо, дать руку… а теперь что? Что… что теперь? Не смог уберечь собственного же друга от шальной пули, что была вылита прямо для Соболева, и оттого ощущал себя крайне мерзко и бесполезно, словно виновник всех проблем — это он сам.
Хотелось поскорее разучиться думать, чтобы не причинять себе лишнюю боль.
Но как здесь было возможно думать о чём-то, кроме прошлого? В будущее заглядывать то страшно. Вдруг… его ждало нечто ужасное? Вдруг судьба, старая ведьма, решила поиздеваться над ним за всех-всех, кто жил на белом свете? За всё то, что сделали люди, за всё зло, что причинили ей, за каждый порез и каждый выстрел мушкета и ружья. И сейчас, даже будучи безнадёжным оптимистом, ему не виделось ничего светлого. Не виделось. Только темнота.
От всех бед, что так плотно налегли на него, начали неистово душить, держали его голову под водой, не давая сделать вдох, глаза невольно намокали, а в носу неприятно пощипывало. Однако как только слеза начинала катиться по щеке, выдавая его внутреннее состояние своим слабым блеском, Роман тихо утирал её, заверяя себе одно: ни перед чем он не отступится, будет толкать и толкать, рвать и метать, пусть будет больно, ведь без великих потерь из этих пут было невозможно сбежать. Державин вернётся обратно любой ценой. Он не согнётся, не падёт на колени, а всё равно продолжит свято верить своим идеалам и надеждам.
Но несмотря на любые убеждения, мысли перемешивались всё гуще, создавая какую-то отравляющую смесь, менялись цветами и перемещались в хаотичном порядке до самых первых лучей солнца, что наконец заменили собою всевидящий «глаз-прожектор».
К утру боль в руке стала утихать. И как только на улице стало светлеть, в округе раздался некий грохот, постепенно приближающийся всё ближе, повторяющийся раз за разом. Было такое ощущение, словно по хлипким крышам бараков прыгал какой-то неизведанный и опасный зверь, подбираясь к каждому зданию, скребя когтями по его стенам.
Пять утра. Дверь резко отворилась, и в неё с громкими криками влетели три вооруженных автоматами немца, беспрестанно повторяя с порога своё резкое «штей ауф, штей ауф!». Что делать собирались? Стало до жути неприятно глядеть на них, пусть и никакого презрения Державин к немцам не испытывал. Разве что… недолюбливал их за то, что советских ребят убивали. Но это ведь, увы и ах, война. Однако фашисты, гнев которых он успел прочувствовать на собственной шкуре — это совершенно иное, что-то абсолютно непонятное и далёкое от человеческой морали. Однако среди общих масс эти понятия зачастую смешивались: «немец — равно фашист». А не тот же… «нацизм» ли это был, только в обратную сторону? Если эта длинная дорога ада под названием «война» когда-то бы закончилась, да ещё и победой Родины, то даже простым рабочим немцам, которые ни за что не желали крови ни одной из наций, уж точно не были бы рады. Их бы гнали со всей силой вон, в свой разваленный рейх.
И оттого было страшно, что Державин мог больше не увидеть своего дорогого сердцу друга на этом белом свете, даже если бы всё благополучно закончилось. Ах, а как же из-за этого всё внутри дребезжало… Неужели… те трепетные короткие секунды, когда они отчаянно цеплялись друг за друга взглядами в самый крайний момент, словно пытаясь что-то крикнуть, нависая над бездонной пропастью, оказались последними? Последними на их жизненных путях, которые могут более не пересечься. Тот майский памятный вечер имел честь стать последним, когда он смотрел Стефану в глаза, прислушивался к каждому слову, говорил с ним, чувствовал себя странно, но одновременно желал всем сердцем быть хоть каплю ближе… Трей являлся для него очень дорогим человеком, и это было единственной вещью в своих неоднозначных эмоциях, которую бы Роман не стал отрицать… Но почему? Догадки, естественно, были, причём очень и очень сильные, оттого мерзкие с непривычки. Может… может попросту размылась зыбкая граница между пониманием дружбы и… язык не поворачивался, чтобы продолжать. Каким образом он мог так сглупить? Надумал себе слишком много, принял чересчур близко к сердцу и теперь мучился от натисков собственных же правил и моральных устоев, что бесконечно и кроваво боролись между собой. Однако… в то же время эта странность, которую он отрицал, казалась такой… лёгкой. Такой необычной, чудной. Когда Державин был в моменте, он не думал ни о чём, лишь о них двух, о том, как же сильно хотелось быть хоть капельку роднее. Правильно это, неправильно — было всё однако, но когда разгорячённый пыл энтузиазма и рвения унимался, картина становилась всё более и более остроугольной. Каждая грань в ней намеревалась ранить, уколоть и пронзить насквозь, лишь бы доставить боль. И несмотря на это, Роман всё равно возвращался к одной и той же точке — к неудержимому трудностями трепету.
И даже сейчас, в такое нелёгкое время, в таком тяжёлом состоянии, он не мог перестать думать о том, насколько же глубокой и сильной была стальная нить между ним и тем, кого он мог окончательно потерять. Ещё тогда, на том треклятом перроне.
В это не хотелось верить, однако тревожные мысли не переставали гудеть в голове.
А вдруг со Стефаном что-то случилось бы? Даже будучи в своей стране, он не мог быть в полной безопасности… Вдруг… вдруг его убили свои же, русские?! Застрелили, не поверили, что приверженец Совета! При победе разбомбили бы город, пришли по его голову, а Рома и не знал бы об этом, ожидая призрачного воссоединения, всё ещё тоскливо проскальзывая своими глазами по заветному месту встречи. Беспокойство за всех тех, кто остался позади было несоизмеримо с волнением о самом себе. Каждая трудность, которую тайно подкладывала судьба, являлась для него сущим пустяком, а багровая смертельная рана — царапиной. Конечно, на деле это было не так. Но Державин привык помогать близким людям, даже ценой своей жизни.
А если дорогой Фени внезапно разорвал бы все личные связи со страной, в которой ранее жил? Вместе с этим начал бы презирать всех, кого знал, начал бы прогибаться под то, что диктовала верхушка Германии… Что ж это тогда вышло бы… всё то время, что ему было уготовлено, Роман тосковал бы по тому, кто его возненавидел?
Это оказалось так непривычно… иметь в своей голове подобную гору неразрешённых внутренних проблем и вопросов без ответов. Всё было так ново, особенно для его лёгкой мысли.
И поток тревожности не прекратился бы до того момента, пока его бы не оставили в покое. Будь то скалящиеся на него фашисты, будь то собственная голова. Но сейчас внимание переключилось исключительно на первых:
К напористым крикам нацистов добавились и грубые действия. Проходя всё дальше и дальше вглубь барака, они распихивали перед собой людей в полосатой форме, сгоняя их к выходу. И когда солдаты подошли совсем близко, Романа лишь толкнули локтём под бок, но не успел он обернуться на встающего с койки Долина, как товарища резко огрели по голове грузным прикладом оружия. Чётко, метко и беспощадно. Оттого Сергей пошатнулся в сторону, прикрывая место удара рукой, но Державин успел придержать его, пока тот не успел упасть, всё вглядываясь своими напуганными глазами в спину проходящих в конец коридорчика фашистов. От них можно было ожидать чего угодно, и это безмерно страшило.
«Сволочи!» — хотел было крикнуть он им вдогонку, но задержал колкое оскорбление в себе. Роман не был настолько глуп, чтобы выпячивать из собственной осторожной персоны какого-то несуществующего героя. Итогом была бы скоропостижная смерть от рук этих «орлят».
— Сильно пришибли? Идти можешь? — Державин обратился к пострадавшему громким шёпотом, поскорее заводя его руку на своё плечо для хоть какой-то опоры. Мышцы на ней резко заболели, но оставить друга без помощи он попросту не имел права.
— Нет. …Могу, — Сергей сильно зажмурился от резкой боли, что пронизывала всё тело, убирая свободную ладонь со своей головы. Глянул на неё — а там жидкие пятнышки крови, однако это его ничуть не испугало… да и не являлось причиной для того, чтобы не выходить в пыльный двор, где трава была уже давно истоптана сотнями, тысячами, а может и миллионами таких же, как они.
Роман быстро взял свой худой футляр для скрипки, чтоб на всякий случай, и оба тяжело побрели к выходу, в итоге оказываясь на улице. Прозрачный утренний воздух тотчас освежил лицо от скопившейся на нем усталости. И хорошо, ведь медлить, впадать в сонливость было категорически нельзя. Застрелили бы… а может ещё чего хуже, невозможно даже и подумать. Однако до сих пор, несмотря на пережитые за столь короткое время на собственном опыте зверства, Державин старался изо всех сил верить в гуманность и мягкость врага. Пленные же, а не звери.
Слышалось далёкое чириканье птиц, но пели они будто на чужом языке. Лёгкая туманная дымка покрывала зелёную даль, что была за острой проволокой, и там мирно росла высокая трава, переливаясь своими стеблями на низкорослых, плавно проскальзывающих на земной поверхности холмиках, далеко за которыми мелькал высокий хвойный лес. Наверняка за пределами этой клетки пахло так свежо… утренней росой, чем-то столь знакомым и родным. Но здесь и сейчас в нос въедался отвратительный смрад, распространяющийся по всей округе ещё со вчерашнего вечера. Источником запаха являлась толстая длинная труба у самого дальнего края заграждения, из которой до сих пор валили остатки чёрного дыма. Что ж они там жгли? Неужели… резину, но зачем? Увы и ах, реальность была куда страшнее. Жгли противных немцам людей и поэтому пахло так зловонно, что казалось, вот-вот стошнит, несмотря на открытое пространство и чистый воздух. Не происходило ни одного дуновения ветра, а красные флаги, развешанные у погасших фонарей, вовсе не колыхались. Оттого в душу закрадывалось ощущение того, что это место уже давно погибло, и всё это — всего лишь издевательская иллюзия.
Однако лёгкий шумок человеческой речи вмиг отгонял любые сомнения в собственном рассудке.
Все присутствующие блоки вывели на некий пустырь под двумя надзорными башнями, поставили в длинные колонны и стали вести долгий пересчёт. Стоять приходилось долго, что аж ноги начинали слабо поднывать. И этого невозможно было избежать никому, даже скончавшимся за долгую ночь, которых волокли сюда саморучно.
Окликали заключённых ни в коем случае не по имени, а по номеру, который оказалось тяжко распознать с чужого языка. Тех, кто не подавал признаков своего внимания сразу, ефрейтор, а уже точнее — лагерфюрер, тот самый, что встречал их, подзывал к себе и бил какой-то железной дубинкой туда, куда попадёт, плотно вдалбливая новое имя-номер в голову. А силы у него, видно, было ещё много, несмотря на средний возраст и лёгкую седину. Да он весь был какой-то… серый: стройная форма — серая, глаза — серые, выцветшие от долгих лет работы, а кожа бледная, точно у самой смерти. Но его бойкости и серьёзному, властному настрою можно было легко позавидовать.
Никогда Роман ещё не видел, чтобы люди, понимаете, люди, братья по судьбе и крови, так беспощадно и бесцельно причиняли друг другу боль. Жили не из помощи, а из страдания. Это была уже не война, а самая настоящая потеря человечности! Потеря чести, морали и любого признака жалости к «низшему». А с какого перепугу пленные стали низшими? Да, проиграли битву, да, не смогли отстоять позиции, но в этом не было их вины. В любом случае они оставались людьми и вся неудача случилась уж точно не потому, что они… были другой нации. Эта идеология казалась до невозможности глупой, и Державин надеялся всем сердцем, что не каждый немец следовал ей.
Но собственное плачевное положение заставляло в этом сомневаться всё пуще и пуще, покуда он отчаянно пытался прочитать цифры в своём номере на груди, прямо над багровым треугольником. Зачем, сучьи дети, выжгли то же самое, что было на виду? Ответ был прост: для опознания тела в случае «посещения» крематория или газовой камеры. Другим же, кому повезло не попасть на блесну «удачи» в виде поломки техники, номера просто татуировали. Однако до тёмного предназначения этих новых имён было сложно догадаться. Особенно тому, кто до конца верил в своё неоспоримое выживание.
— Fünf, drei, null, null, acht! (53008) — выкрикнул стоящий рядом с лагерфюрером знакомый по виду солдат, крепко уставившись взглядом в бумажный список в своих руках. Точно. Именно он тогда толкнул Романа на перроне.
Взгляд пал на стоящего рядом Сергея, почти сразу замечая продиктованный номер у него на форме. Долин, в силу недавней нападки, был абсолютно рассеян. Спасибо, Боже, что Роман хоть что-то понимал по-немецки благодаря Стефану, особенно если слова говорили раздельно, чётко и медленно. Потому Державин не стал мешкать и быстро пихнул его в плечо локтём, отчего Долин тотчас поднял свою руку, успевая сделать это как раз до того, как лагерфюрер решил бы подозвать его к себе.
А белобрысый, ладный, но низкорослый солдат, читающий список, недовольно зыркнул в их сторону, смотря такими же волчьими глазами, как и тогда. Приметив запомнившегося ему музыканта, теперь стоящего «фитилём» со своим несчастным футляром для скрипки, фашист подозрительно прищурился, наверняка проговаривая что-то для себя в голове. А что? — оставалось только гадать.
Через ещё, наверно, двадцать минут бесконечного пересчёта, прозвучало что-то, кардинально отличающееся от всех предыдущих номеров:
— Dreiundfünfzigtausendeinhundertzweiundsechzig (53162), — тщательно проговорил всё тот же солдат, намеренно решив насолить Державину за вчерашнее «непослушание». Пусть он и совершал надменные паузы, такого порядка цифр Роман не был в силах понять, и оттого весьма замешкался, так и стоя столбом.
Сердце стало биться в горле, застучало в висках, и во внезапно воцарившейся тишине он почувствовал что-то неладное. Что-то тревожное и беспокойное, ведь никто не осмеливался поднять свою руку или крикнуть что-то на подобии «я». А собственная ладонь дрожала, остановившись где-то в своеобразном «лимбо», на грани риска и отступления.
Полнейшее безмолвие. Только тихо щебечущие птицы где-то на свободе, где-то в туманной дымке, далеко от лагеря… пели свою трель, не заботясь ни о чём. Им было совсем не важно, что происходило здесь, им было не важно, какие душевные муки приходилось переносить каждому тяжело стоящему на своих усталых ногах. В бесчисленных колоннах.
Они пели о своём.
Но тишина прервалась резким шарканьем грубых чёрных сапог по пыльной земле. Тот молодой солдат напористо зашагал прямиком к Державину, смотря на него таким взглядом, словно был готов убить. И убил бы при любом удобном случае, даже не задумываясь. Голубизна ярких глаз резала блестящим серебряным кинжалом, и этот вид напугал бы даже личность с самой прочной выдержкой и с самой хладной закалкой. Не человек, а зверь какой-то. И он нёсся своим быстрым хищным шагом прямо на Романа, протискиваясь ровно до третьего ряда пленных. Невольно стало страшно от его безусловной целеустремлённости и ещё до того, как солдат начал подступаться всё ближе и ближе, кровь в венах закипела, задрожала, поддаваясь сильному чувству страха. Убьёт ведь. Убьёт.
Однако глазами Державин пытался сказать совершенно другое: «брат, не горячись, одумайся, мы же одной крови». Этот взгляд, трепетный и напуганный, смотрел врагу прямиком в острые зеницы, всеми силами стараясь воззвать к чувствам, что скрывались за солдатской формой. К жалости, к простой человеческой солидарности, ведь Роман верил в это до последнего момента, и сдался бы только тогда, когда вся эта надежда потеряла бы хоть какой-то смысл.
Раздался глухой звук, и он повалился на сухую землю, в ноги к измученному незнакомцу, что стоял за его спиной. Этот волчонок ударил его с такой великой силой, что тот и не смог удержаться от падения. В тишине поднялось некоторое количество пыли при жёстком приземлении, а через пару невыносимо долгих моментов бездействия вниз стали приземляться мелкие капли алой крови, медленно стекая по подбородку. В глазах как-то неправдоподобно стрельнуло, словно из своего отобранного немцами карабина, и вязкая боль начала распространяться по всему телу, начиная от грязных ладоней до места, куда пришёлся удар. Что ж, в нос били вовсе не в первый раз, но с такой силой, подлостью и отсутствием понимания противника… ещё не бил никто.
Приходилось драться и раньше, ещё в школьные или студенческие годы, полностью поддаваясь озорному ребячеству. Пусть это и были реальные, подлинные конфликты… даже при подобном раскладе, никто ведь не был так жесток. Своего друга, с которым поспорили, своего «врага», да и то, сильно сказано, с которым никогда не ладилось, можно было понять и простить. Но этого человека, нет, дикого зверя, что теперь презрительно прожигал своим яростным взглядом отчаянно пытающегося встать на ноги — нет. На Родине, даже если б Рома проиграл спор или потасовку, ему бы подали руку помощи. Однако здесь и сейчас — только завершающий пинок под рёбра. Никто ему не помог, даже Долин. Оно и верно, сам Державин лучше бы перетерпел это исключительно на своей шкуре в сто крат сильнее, чем стал бы вовлекать ещё кого-то, погружая спасателя на самое дно.
— Verfluchter Geiger! — солдат горласто прикрикнул колким оскорблением на своём языке, оступаясь прочь. Напоследок он слабо двинул своими грузными берцами упавший на землю чехол от скрипки, и сразу же после того, как он отошёл в сторону, тот стал утирать свои руки, позже прихлопывая и по обуви, будто коснулся не человека с бедной судьбой, а помойной крысы.
— Ganz ruhig, Hans! — на него указали с громким гоготом, что исходил от столпившихся неподалёку немцев, которые то ли издевались, то ли иронично подкалывали «товарища». В их солдатских кругах всё было совершенно по-другому, в отличие от советских отрядов. Каждый бился сам за себя, как мерещилось со стороны, пусть и Германия наверняка пропагандировала обратное. А именем этому белобрысому зверю, кажется, стало одно лаконичное, что Державин еле как смог уловить на слух: Ханс. Ну и знакомство. Вместо рукопожатия жёсткий пинок, от которого Роман по невольности даже закашлялся.
Через пару долгих секунд, когда немцы уже оказались вне пределах досягаемости, Сергей ринулся к другу на помощь, и несмотря на собственную боль в голове, успел поднять Державина на ноги, прежде чем любой нелюдь смог позариться на его жизнь, посчитав скрипача более непригодным к труду на благо фюрера.
— Вот так и будем здесь шататься… То я тебя в сознание приведу, то ты меня… — прошептал Долин, быстро поправляя на своей переносице запылённые стёкла очков.
— …Ну хоть вместе… Только себя опасности не подвергай. Чую, закусился он на меня, — тяжело качаясь из стороны в сторону, Роман шмыгнул носом, утирая рукавом капающую с него кровь. К старой, уже более-менее привычной боли, с которой тот был вынужден смириться, прибавилась новая, столь яркая и острая. Пыльный бок стал выть не хуже обожжённой вчера руки, и заживающая на нём царапина от ножа-финки продолжала напоминать о себе.
Выданная прошлым днём одежда уже успела впитать в себя достаточное количество алой крови, чтобы стать такой же пугающей, как и лохмотья погибшего в бою. Страшно было вспоминать подобное зрелище, что довелось видеть прямо перед собою, ведь тело сразу охватывала пунктирная дрожь, а руку, прислонённую к носу, держать становилось всё труднее и труднее.
— Да отчего же… Неужели взъелся на тебя за то, что ты из строя тогда выбился?
— …Нет, потому что в солдатской форме меня видел. Потому что русский. Но ничего… переживу. Бой пережил, значит и это переживу.
Не оставалось ничего, кроме того как выпрямиться, перестать шататься, утереть с носа оставшуюся кровь и вогнать боль куда подальше, чтобы никто, кроме Романа, не смог её распознать. Они, фашисты, следили ведь своими змеиными глазами, следили пристально и бегло вычисляли того, кто испытывал хоть долю страха, а значит, являлись удобной мишенью.
Вскоре невыносимо долгий пересчёт закончился, а время медлительно переползло к долгожданному завтраку, который выдавался по расчёту каждой крошки и капли: двести грамм непохожего на свой привычный вид хлеба, эрзац-кофе и «овощной суп», которого таковым и вовсе нельзя было назвать. В нём присутствовала лишь вода с каким-то неприятным осадком, обрубки картошки с морковью, а у кого-то в тарелке можно было найти и брюкву, вместо всего перечисленного. Кроме того, иногда хлипкой ложкой удавалось выловить картофельную кожуру. В общем, всё это — отходы. По крайней мере, таким образом можно было хоть чуточку утолить мучительный голод, но надолго этого не хватало.
Немецкие солдаты трапезничали исключительно в кирпичном блоке тесной столовой, и заключённых туда, ясное дело, они вовсе не желали пускать, а еду выдавали на улице, в связи с благоприятной погодой. Ведь каждый из пленных — грязь, крыса, червяк и насекомое. Конечно же, такой набор не являлся жалованным гостем прямо в «гнезде» немцев. Они, эти нацистские солдаты, казались порою такими нежными и боязливыми к людям, к подобному виду «грязи». Однако страшиться стоило вовсе не этой грязи, а той, что тягуче вытекала из внутреннего источника проблемы — из них самих.
Сергей и Роман, к удивлению, рискнули усесться на краешек холодной лестницы столовой, ведь больше было попросту некуда. Идти в душный барак желания не присутствовало, причём никакого, а есть стоя представлялось весьма трудной задачей. Однако не они одни вились около этого кирпичного здания: где-то рядом, у стены, скучковались ещё некоторые личности, на голове у которых вместо привычной полосатой «шапочки» красовались потёртые, но до сих пор статные пилотки. Сразу видно — русские. И это толкало на желание хоть каким-то образом пойти с ними на контакт. Однако после того случая в вагоне… Державин уже не мог быть полностью уверен в их гостеприимстве, но не начинал терять слабой надежды на понимание людей.
Поставив опустошённую металлическую тарелку на ступень ниже, себе под ноги, тот молча глянул на Долина, так и не решающегося притронуться к безуханной еде.
— …Да как они смеют давать нам… такое! — Сергей нахмурился ещё пуще, начиная тихо возмущаться из неловкого безмолвия, после того как уловил на себе взгляд товарища. Было заметно, как он ворочил нос, кривил лицо лишь от одного взгляда на подобное… «преступление».
— Брезгаешь?
— По мне будто не ясно, — бывший литаврщик отмахнулся своей рукою, с небольшим звоном ставя полную миску так называемого «супа» в пространство между ними.
— А ты не брезгуй, попробуй. Это не так уж и плохо… — Роман глянул куда-то в землю, — ну… я бы не сказал, что совсем ужасно…
— Просто прекрасно, может нам ещё принесут коровью лепёху на серебряном блюдечке?
— Да ладно тебе! Могло бы быть и хуже. Кончай спорить и ешь, а не то издохнешь раньше времени, — Державин аккуратно двинул тарелку, поставленную рядом с собой к товарищу, прекрасно понимая его «гурманский» нрав. Сергей всегда слыл избирательностью в любом направлении, брезговал очень и очень многим, даже обычной пылью. Но в этих условиях подобное являлось весомой проблемой, которую стоило преодолевать. — От голода помрёшь, а от того, что съешь это — нет.
— Надеюсь, подобное нечто ведь не единственное «яство», которое мы здесь будем получать?
— …Да я сам без понятия… Если мне удастся прописаться у них на кухне, я скажу об этом первым делом. А то ведь на одной воде с овощами да хлебу с мерзким кофе не протянешь. Без мяса-то и чего-то вправду калорийного… грустно.
— …Точно, ты ж вчера в ряда здешних «поваров» решил втиснуться. Если честно, я и представления не имел о том, что ты умеешь готовить. Ну, до призыва в армию.
— Ха-ха, да, ты не первый, кто этому дивился. Вот как знал, что такое умение спасёт меня…
— И если всё-таки удастся там трудиться на постоянной основе, ты побольше уж общей информации приноси. А может и еды… более-менее годной. А не это… дерьмо поганое, — Сергей томно выдохнул, толкнув пальцем лёгкую стальную тарелку, так и не решаясь притронуться к ней всерьёз.
— Посмотрим, если не перестанешь брезговать, — Державин устало хмыкнул, наблюдая за тем, как Долин всё же взял еду в руки, раздражённо глядя на её содержимое, но вдруг остановился, прислушиваясь к воцарившемуся на несколько секунд безмолвию. Где-то вдали слышались и другие разговоры, но один, что вёлся тихо-тихо, привлёк внимание больше всех.
Двое мужчин, те самые, в пилотках с потёртыми красными звездами, говорили о чём-то весьма бегло и напряжённо, однако старались рассуждать как можно правильнее и разумнее.
— …Да как мы проволоку резать будем? Под напряжением же…
— …В рабочие часы заберём кусачки. Ночью обойдём смотрителей и рванём у задней стены лагеря…
Их речь доносилась до тех скомкано, непонятными кусочками, и некоторые её части вовсе съедались тем, что становились тише. Однако одно возможно было уяснить наверняка — они планировали побег.
Побег! Побег, вот, что было необходимо! Но неясно, как это весьма смелое заявление требовалось осуществить. А получилось ли бы?.. Только ведь попали сюда, а уже стремились наружу — дело естественное и незатейливое, ведь без свободы долго не прожить. Неволя оказалась куда хуже, чем смерть. И поэтому поголовно все хотели домой, каждый, к своей семье и дому, по той простой причине, что там их было, кому ждать.
Глаза Державина на секунду будто бы блеснули каким-то знакомым огоньком, что ярко сверкал в глазах и до сей поры, но время от времени тихо гаснул, окунаясь в период пустоты. Он словно увидел долгожданное спасение в этих тайных словах, предназначенных вовсе не ему, и столько бурных дум понеслось в его голове, замелькали такие яркие картинки благоприятного исхода, потому тот более не мог удержать ни себя, ни свой импульсивный нрав.
Роман было хотел встать с места, подойти, включиться к ним в дерзкую идею, подсобить, чем смог бы, но как только он начал подниматься, Долин быстро вернул его рукою на ступень, точно приземляя и полёт буйной мысли. По этому искристому взгляду товарища Сергей давно научился определять, когда же стоит останавливать его неудержимое рвение к беде.
А двое заключённых в пилотках почти сразу же дёрнулись в сторону, замечая довольно резкие движения своим боковым зрением. Замолчали. А потом, кратко глянув друг на друга, бегло и как будто бы ни в чём не бывало, разошлись в разные стороны, оставляя вход в фашистскую столовую в полном распоряжении Романа и Долина.
Державина словно колыхнули за тонкую ниточку сердца. На душе осталось неприятное ощущение, дрожащее в своём тремоло на невыносимо высокой ноте, но одновременно размеренное и тянущее своей глубиной. Не сказать, что было волнительно. Больше уж… досадно, что всё оборвалось именно так, на такой недосказанности. Роман припоминал это чувство, однако тогда оно обжигало в сотни раз больнее, вызывая не имеющую покоя бурю эмоций. Сейчас же он не стал никого догонять, а попросту замер, бессмысленно смотря одному из уходящих вслед, ощущая то, как ранее оживший в его глазах огонёк вновь медленно увядал, растворяясь в пустоту, словно пепел.
Его будто постыло отпихнули назад, прочь, перекрывая любые подступы к тому, чтобы вернуться к прежнему состоянию — лёгкому и беззаботному, когда не приходилось задумываться ни об аккуратности своих действий, ни об их катастрофических последствиях. Мало того, ему, как абсолютно открытому и добродушному человеку, стало даже как-то обидно за то, что его посчитали тем, кто мог бы с лёгкостью выдать весь их план начальству. Роман никогда не был стукачом. Да его бы съело ужасное чувство вины, и никогда бы он не подписался на такую подлость, ведь его честность являлась абсолютно непоколебимой ни перед чем. Ни перед чужим осуждением, ни перед револьвером, приставленным к виску.
— …Это самоубийство. Не надо, — вдруг начал из абсолютной тишины Сергей, медленно разжимая свои пальцы, крепко удерживающие товарища от нежелательных знакомств. По его лицу было ясно, что поступая правильно, он лишал друга родной привычности. И Долину вправду было жаль, что ситуация вынуждала это делать.
Да и сам Роман понимал аналогичное. Не стоило рисковать, но он был готов попробовать, если плен означал неминуемую смерть.
— …Но нам нужно что-то делать. Мы ведь вырвемся…! Да, Серёг? — повернувшись обратно на того, Державин вновь стал говорить так чисто, так ярко, надеясь, что всё когда-то наладится. Однако реальность могла оказаться совершенно противоположной. И он это знал, однако… ему просто требовалось обещание. Обещание, что всё будет хорошо.
— Я не знаю. Не знаю я, — выдохнул Долин, отвечая честно. От этого в горле всякий раз встревал ком, словно тогда, ещё при объявлении войны. Он никогда не мог знать наверняка. Сергей — не тот человек, который стал бы давать ложные надежды. — То, что эти двое собрались делать… — невозможно.
— Почему? Почему? Возможно же! Ещё как…
— Думаешь, у них охранная система в какой-то момент подведёт? Оглянись вокруг, Ром, — на сердце скребли кошки, и оттого вовсе не хотелось говорить ни о чём подобном, что вызывало состояние, похожее на тошноту. Уж лучше было разрушить всю веру во что-то несуществующее, чем слепо следовать этому прямо в смертельную ловушку — так считал Долин, стараясь сглотнуть собственные переживания куда глубже, чем переживания товарища.
Сергей сперва указал на первую смотрительную башню, потом на вторую, а после и на третью, на четвёртую, возвышающуюся где-то за кирпичными зданиями и деревянными бараками. Шансы успешного побега были крайне малы.
— …Да, будет трудно! Но это ведь всё равно возможно! Даже если теоретически…
— Теоретически — да, а на практике? Что на практике? Застрелят и не задумаются!
— …Не застрелят, они не могут быть настолько бескомпромиссными! Просто вернут обратно! Люди же!
— Могут! Посмотри на себя, Ром, посмотри! — спокойный разговор стал постепенно принимать более нервные оттенки, однако не намеревался переходить в конфликт. Долин, более не желая слышать о чём-то невозможном, что сделало бы воссоединение со своей семьёй призрачным мечтанием, резко потянулся своей рукой к запястью Державина, в итоге захватывая конечность так, чтобы на ней был виден выжженный номер. Да чтоб во всей красе.
Внезапная боль тотчас словно вновь опалила его руку, и Роман тихо прикрикнул, сильно жмуря свои глаза. Сердце опять кольнуло, а ладонь сжалась в кулак, почти сразу же высвобождаясь из-под резкого давления.
Между ними воцарилась гробовая тишина. Пока сердце Державина дрожало от минувших неприятных ощущений, Сергей враз переменился в своём лице, переставая скалиться. Его брови вздёрнулись вверх, а после растаяли в каком-то жалобном выражении, и он виновато опустил свои глаза в землю.
— Прости. Я не хотел.
Роман умолк, аналогично присмиряя бурные эмоции в себе. Он крепко держался за собственную руку, не имея никакого желания показывать рану на свет. Это клеймо одновременно и отличало его от других, и делало ещё одной единицей в их бесчисленном количестве. Да и выглядело это… мягко говоря, ужасно. И неясно было, когда же ожог заживёт.
Но самая главная боль проявлялась отнюдь не снаружи. Слова его товарища, того, кому Державин безоговорочно верил, того, кого он безусловно уважал, ранили больше всего. Прошлись лезвием по сердцу и оставили тонкую, но глубокую царапину, которая с каждым новым жизненным потрясением становилась только больше. Он ведь… всегда так верил в самое-самое лучшее, а теперь… судьба отбивала всякое желание надеяться хоть на что-то. Хоть на какое-то чудо или спасение. И острые фразы, которые Роман попросту не мог не принимать близко к душе, делали ситуацию ещё хуже.
Однако и Сергея можно было легко понять. Он переживал сейчас не меньше страданий и горя, чем Державин, а может и даже в сто крат больше. У него ведь жена, сын. Каково будет им, если он не вернётся? Каково будет им, если отца объявят пропавшим без вести, а впоследствии и погибшим? Страшно было представить, что сейчас ощущал его друг и что ощущали его близкие. Долин ведь скрытный человек, ни за что не покажет и не расскажет того, что не касается насущной ситуации, реальной проблемы, которую можно ощутить всем своим телом. Наверняка именно поэтому он и не хотел, чтобы хоть что-то напоминало ему о том, что без потерь не получится вернуться назад.
— …Да ничего. Я понимаю, — Державин слабо пожал плечами, а после устало приулыбнулся, натягивая на рану испачканный в собственной крови рукав. Он говорил со всей искренностью, со всем разумением, лишь бы товарищ не винил себя в таком пустяковом проступке. — Ты меня тоже извини. Просто как-то до сих пор не верится… что мы здесь.
Каждая законченная фраза оставляла после себя тишину, что заполнялась простым ощущением тоски, которое теперь можно было разделить на двоих.
— …Да. Не верится. И не верится, что так сложно попасть обратно… — Сергей томно выдохнул, будто бы переводя дух, — ты прав… с этим нужно что-то делать.
Долин сумел выйти из ситуации так, чтобы не рушить надежды своего друга. Он ещё какое-то время смотрел в одну точку где-то на земле, а после двинулся рукою к своей тарелке, поднимая её на колени.
— Прорвёмся. Только с голода бы не помереть…
В его тоне теперь читалась не только тоска, но и абсолютно подлинное желание подбодрить совсем уж размокропогодившееся настроение Державина. Не ему ведь быть виноватым во всех бедах мира.
— Прорвёмся! — слабо хлопнув всё ещё ноющей рукой тому по плечу, Роман было хотел добавить в своей речи ещё что-то, однако его воспрянувшее рвение остановил внезапный шум. Он не был резким, не был чётким или громким — где-то в самом здании столовой загудели солдаты, окончив свою трапезу, а значит, вот-вот собирались выходить. — Бери свой несчастный суп и бегом отсюда! — несмотря на опасность, тот легко усмехнулся, поднимаясь со ступени. И как только ноги оказались на земле, Державин повёл за собою Долина, чтобы скрыться от нежелательного внимания фашистов.
Сколько же ещё придётся бегать… да только не в шутку. Реальная угроза теперь существовала повсюду. В каждом углу, в каждой крупице земли и в каждом кирпиче.