Натянутые струны

Ориджиналы
Слэш
В процессе
NC-17
Натянутые струны
бета
автор
бета
Описание
"Мой дорогой враг, я должен ненавидеть тебя. Но ты ведь тоже человек. Искренний, добрый, я точно знаю... Только не меняйся. Не меняйся, прошу." Великая война пришла так же неожиданно, как и горькая разлука двух душ, вынужденных встать по разные стороны баррикад. Дирижёр и скрипач, что держатся за одну лишь нить, за одну лишь натянутую струну надежды. Глубина человеческой мысли. Хрупкость жизни. Страх неизвестности и принятие смерти. Сломленная судьба, но несломленный дух. Самый близкий враг.
Примечания
Первые главы произведения написаны более просто, потому судить по ним не стоит. Дальше слог будет развиваться и станет, уверяю, уж очень сочным, льющимся, "вкусненьким". Контент тгк, где я выкладываю качественные рисунки с персонажами и информацию по проекту - https://t.me/stretchedstrings Ребята, пожалуйста, давайте продвинем работу: прочитали — оставили хотя бы коротенький отзыв! Буду очень признателен Внимание: автор ничего не пропагандирует и не пытается навязать своё мнение и мировоззрение.
Посвящение
Хотелось бы поблагодарить моего любимого Бету. Правда, мой друг, без тебя бы я не был тем, кто я есть сейчас. Помимо этого, отдаю исполинскую благодарность и моей маленькой аудитории! С теплом передаю объятия! Спасибо!
Содержание Вперед

Начало конца

Рома был снова дома. Рома был жив. Он был там, в Москве. Был среди друзей, среди знакомых, и нарадоваться не мог, как же ему повезло… как же повезло попросту вернуться! Всё опять казалось весною. Ох, насколько же был ценен каждый вдох этим молодым маем, что проникал глубоко-глубоко в лёгкие, враз очищая их от всякой гари. Больше никакого шума. Никакой боли. Никакого страха. Только надежда на светлое будущее. Безграничное счастье того, что он жив. Всё пестрило свежей зеленью и распускалось вновь, когда рядом наконец были родные, горячие руки, прикосновений которых он так желал. Они проникали сквозь светлые пряди волос, делали их новыми вьющимися кудрями и дарили бесконечное тепло, к которому хотелось жаться всё чаще и ближе. Почему? Отчего мягкая улыбка и карие глаза, поблёскивающие на свету янтарём, казались такими уникальными? В них мерцала медь, летели осенние листья на слабом ветру. Казалось, в них находился весь безграничный мир: от бескрайних полей золотых колосьев, пустынь и каньонов, до ласкающего прибоя на берегу моря. От этого живого взгляда хотелось расплавиться, точно восковая свеча, будто они — суть живого, самая глубокая искренность и тепло души. Ни у кого больше такого он бы не сыскал. Никакие глаза не были так обожаемы и любимы. Исключительно перед ними Державин был полностью безоружен. И в эти зеницы хотелось смотреть часами, вглядываться в них бесконечностью собственных чувств и делиться каждым, вознося подобный момент к самому чудесному, что могло произойти с человеком. А вожделенные уста, наверняка ласковые и нежные, до которых так хотелось тянуться своими, заставляли сердце быстро биться, выпрыгивать из груди и скакать галопом, а голову кружить в неописуемом стыде собственных побуждений. Но Рома не хотел ни приближаться, ни двигаться, ведь банально мог спугнуть всё то, что так хотелось почувствовать уже который месяц и год. Но заставило вспорхнуть в воздух неуловимую птицу счастья совершенно другое. Неожиданная тряска заставила желанные руки исчезнуть, а вместе с ними пропасть и тепло. Киноплёнку то ли больно прожгли, оставив после себя лишь пепел, то ли дёрнули назад — всё вернулось в тот момент, когда перед глазами была исключительно тьма. Боль разом впилась в голову тысячами ножей, ударила дребезгом тарелок, а после вступили струнные своим волнительным тремоло, вынудив заныть каждый нерв. По коже прошлась мелкая дрожь, а тело резко дёрнуло. Протяжно, вязко и неприятно, будто с великим грохотом обрушились на тело последствия всех невзгод. Не когда-то потом, не в момент, когда следовало бы, а осыпали крупным градом, окатили ледяным дождём, удушили землёй… именно сейчас. Духота начала резко давить на горло — пока неясно, отчего. Среди звуков были слышны только до боли знакомые, громкие и ритмичные стуки откуда-то снаружи: «тудум, тудум, тудум». Остальное — тишина и редкий говор, который не складывался в слова. Всё плыло — перед глазами была полнейшая темень. Сквозь тяжёлые веки, такие, точно отсутствующая в руках винтовка, стал пробиваться слабый, будто бы больной свет. Он всё старался протиснуться сквозь щели досок, за которыми осталась обетованная свобода и покой. Руки вскоре ощутили эту неровную поверхность — неточёную, необработанную древесину, которая буквально трещала по швам. Она впивалась в ладони тонкими занозами, цеплялась за одежду и словно не желала отпускать, вбирала в свои объятия, не разрешая и двинуться. Но вот вопрос: где дивный сон? Где Москва? Где поле? Где земля, где окопы, где товарищи, где?.. Где?.. Запах крови и гари больше не бил в нос. Сырая земля пропала из-под тел, заменяясь чем-то неясным и совершенно новым — вагоном поезда, который держал свой путь в никуда. Картинка перед глазами стала ярче, и тот смог чуть приподняться на локтях. Сделался ощутимым голод, медленно, неприятно подсасывающий желудок. Порезанный ножом-финкой бок неприятно заныл, в плече заскрипело, и новая, резкая боль начала приводить Державина в чувства. Писка в ушах больше не было, зрение стало до непривычности чётким, и тело перестало дрожать в ожидании, что кто-то может попасть по нему пулей. Однако одна неприятность заменилась другой — совершенной потерянностью. Он стал отчаянно озираться по сторонам глазами, видя перед собою только голые доски, слабый свет из щелей и десятки таких же, как он. Никаких знакомых лиц. Они жались к друг другу спинами, сидели в основном кучно, ведь места было не так много. Те, кто был в состоянии, стояли у своеобразных стен, а другие лежали, с болью и воями стараясь прикрыть местами кровоточащие раны и порезы. В общем, везли куда-то их… точно скот. А те, кто были в середине вагона, еле держались, чтобы не упасть в обморок от несусветной жары, которую надышали сами, ведь шумящий, наверняка свежий ветер снаружи к ним совершенно не проникал. Благо, некоторым ещё повезло, как и Роману — находились у дырявых досок. Опирались солдаты на то, что могли: друг на друга, на рюкзаки, чтобы хоть как-то продержаться до конца поездки, если бы поезд вообще остановился. Этого не знал никто, ведь подобного… не было ни в одной из войн человечества. По их измотанному и изголодавшемуся виду можно было заметить, что ехали они уже как минимум день. Однако ум сейчас попросту не желал этого воспринимать — игнорировал все полезные детали, пытаясь осознать ситуацию во всём великом масштабе. Роман оглянулся вокруг себя, стараясь нащупать хоть что-то: ни пилотки со звездой, ни сумки с провизией, ни родной скрипки, ни холодного ружья подле него не было. Вместо этого совсем рядом сидел какой-то солдат в форме, совсем не похожей на советскую. Стоило посмотреть ему в глаза — по спине пробежал неприятный холод. Такие пустые, отчаянные и словно неживые зеницы уставились в одну точку на дырявых досках, перекрывавших наружный свет. А с другой же стороны, чуть поодаль ото всех, лежал вне сознания какой-то мужчина. Не шевелился, не прикрывал рукою раны, не вздымал грудь, чтобы сделать тяжёлый вдох. Одним словом — умер. И всем было плевать. «Умер» — слово всего из четырёх русских букв, а содержит в своей ёмкости столько горя, столько боли, столько слёз и страха, что заставляет бояться каждого его колкого обозначения. Только вдумайтесь, четырьмя буквами!.. Четырьмя буквами описывается конец живого существа! Того, кто так долго рос, учился жить, переживал свои невзгоды, достигал великих целей и…. умер! Его вспомнят только этим словом и это будет неотъемлемой частью личности этого человека. «Рома умер» — самые страшные слова, которые могла произнести его родная мать. Та, что была с ним так долго, взращивала в нём самые светлые качества и болела душой за каждый промах и удачу. Ах, а каково было ей? Представить невозможно, с каким страхом она встречала почтальона, молясь, чтобы он принёс в дом не свидетельство о смерти сына, а сводку последних новостей. Мама ведь не знала, где он, не знала, что с ним, цел ли, здоров ли? Он, пожалуй, и сам во всём этом не был уверен. Сердце грубо сжало что-то внешнее, а внизу живота жутко закрутило — причиной этому был ужасный страх, поражающий и ум, и тело, словно болезнь. Полнейшее неведение того, что будет в ближайшем будущем всецело охватило его, постепенно подбираясь к взятию контроля над разумом. А подобная картина мертвеца, лежащего рядом, взбудоражила нервы ещё сильнее. Оттого дыхание окончательно сбилось и задрожало, выходя шумом из носа. Державин резко отпрянул прочь, а после и встал на ноги, чуть не свалившись обратно при новой тряске вагона. Было такое ощущение, словно тело били всё то время, пока он находился вне сознания, тем, что под руку попадёт. Благо, рядом была стена, на которую тот поспешил опереться плечом. Пусть конечности и были обессилены, но могли воспрянуть, ведь ими руководило ничто иное, как адреналин. — …Товарищи! — воскликнул он среди непрерывного стука колёс. Из-за этого его слова глушились, но не переставали быть достаточно громкими, чтобы достучаться до сознания всего вагона. Голос перехватило от сушняка в горле, а волнение и кружащий голову ужас стали разрастаться в геометрической прогрессии. — …Где!.. Где мы! Куда нас везут?! Ответа не последовало. На него лишь непонятливо и даже в какой-то мере равнодушно оглянулись несколько человек, не поняв и слова. Вопрос — почему? А те, всё же распознавшие русскую речь, предпочли остаться непричастными к «балагану». Мало ли, контуженный, да ещё и явно не в курсе, что происходит. Большинство, находящихся в хлипком вагоне, уже было осведомлено о том, куда их везут. Скажем так, известно было только беглое название. Но никто не знал, зачем, на территорию какой страны, на какое время и для какой цели их забрали с поля боя. Такое на памяти войны было для них впервой. Может, всё-таки это были свои?.. Нет. Определённо нет. Тогда они бы не оставили мёртвого человека лежать там, где он скончался. Тогда бы они ответили Роману… как брату! Он получил бы хоть какой-то ответ, верно?.. — …Да что ж вы молчите то, люди! — тот пытался воззвать к солдатам, расшевелить или задеть хоть какие-то чувства. Пока бешено колотящееся сердце мешало говорить, Роману оставалось лишь сглатывать его стуки куда-то поглубже, обходить потрёпанных людей в поиске заветной красной звёздочки. Он не мог быть здесь один из отряда. По крайней мере, точно не один русский. В военных формах он не разбирался, причем ни капли. Разве что, мог отличить немецкую от русской — этого хватало для баталии, что он пережил. Но будто назло, ничего подобного не попадалось на вид. Перед глазами то и были иноземные кителя с отдалённо понятными нашивками: красными, голубыми, белыми, но эти цвета будто бы смешивались в единый, непонятный, абсолютно грязный и всецело отталкивающий. А у кого-то и вообще формы не было — мирных захватили с собою. Мозг отказывался воспринимать внешний мир трезво, ноги шли сами собой между людей, преодолевая боль и изнеможение, а сердце быстро гоняло бурлящую кровь по всему физически уставшему телу. Он не мог противиться шумному дыханию, и кажется, вовсе не слышал ничего, кроме одного звука. «Тудум, тудум, тудум». — Седьмой отряд, Белгородка, Киев?! — стал окликать тот своих, надеясь, что хоть кому-то посчастливилось попасть с ним в тот же вагон. А сколько… сколько их вообще насчитывалось в этом неизвестном поезде? Вдруг, он вовсе остался… единственный?.. А как же Сергей, как же Макарыч? Неужели он потерял их навсегда?.. Нет, нет, он не был готов к очередному горю, сравнимому с моментальной смертью Соболева и тем, как его бросили… ну, по особым причинам, оставили в Москве с несчастным письмом. Один. Несмотря на десятки людей вокруг, он оказался совсем один. Правда, пока совсем этого не понимал, отказывался верить в то, что при любом удобном случае каждый выберет исключительно себя, а не кого-то другого. Ему хотелось верить в человечность солдат, верить в коллектив, что они помогут каждому нуждающемуся, как сделали бы в мирное время… Точно… В мирное бы сделали. А сейчас, когда они только-только повидали смерть, чудом минувшую их головы — нет. В приоритете каждого оказалась собственная хрупкая жизнь, и ради неё люди были готовы почти на всё. Но любое дуновение ветра — её не станет. Чужая воля — её не станет. До нелепости смешно и оттого невозможно печально, что всё может окончиться так просто. — …Седьмой отряд, Белгородка… — продолжал повторять Державин, но уже в разы тише, ведь никто не желал откликаться на его зов. Некоторые, которые были в состоянии, пытались донести до идущего меж людей что-то на непонятном ему языке… то ли на польском, то ли на ещё каком. Воочию Роман ведь никогда их не слышал, оттого и не мог различить. Только Стефан мог ему шуточно обмолвиться подобными иностранными словами, но значения, к сожалению, не было известно. Но вдруг взволнованный стук сердца, стучащий в унисон с колёсами поезда, достиг своего пика, когда глаза увидели в слабом свету блеск. Такой знакомый, мимолётный, словно уже присутствующий в памяти долгие-долгие дни. Когда тот почти достиг противоположной дырявой стены, красная звёздочка на чьей-то пилотке дала о себе знать и заставила вмиг повернуться в сторону ориентира на надежду. Вскоре на глаза попались и другие земляки, что воцарило внутри одновременно и интерес, и пущее беспокойство. — Русские??? Откуда вы? — спешно спросил тот, стараясь протиснуться ближе к советским солдатам через преграду в виде других людей. Роман никого не толкал, пытался идти размеренно и всё время оглядывался себе под ноги, дабы не наступить никому на ладонь или край одежды. А если всё же нечаянно задевал собой — бегло извинялся, кивая саднящей головой, пусть большинство не поняло бы его слов. Нечеловеческие условия не убивали в нём человечность. — Брест, — пусто, хрипло и как-то нехотя ответил ему мужчина один за всех трёх сидящих рядом, утирая лицо рукой от духоты. — Что ж вы, братья, молчали… — Никому не нужно бремя в виде контуженного, как ты. Молодняка неопытного уже поди всего перебили. А ты, неясно, каким образом здесь оказался. — Я будто сам знаю! Оттого и хожу по людям, спрашиваю, а вы!.. Незнакомец средних лет тяжко вздохнул, пока двоим другим оставалось лишь смиренно молчать. Они, видимо, даже побаивались что-то не то сказать перед отвечающим солдатом. Видать, собрались все в этой тройке исключительно из-за выгоды… да как такое могло быть, причем среди цивилизованных людей? — А нам не нужна обуза. Вон, шатает тебя как. Нам самим-то тут несладко, — довольно грубо ответил тот, отводя взгляд своих уставших глаз прочь. Но и их понять можно было. Однако в то же время становилось и печально от осознания того, что они не помогут никому… ничем. Бывали разные люди. И вот яркий пример не слишком гостеприимного человека. — Я уйду прочь, только скажите, куда нас везут! Между ними воцарилась своеобразная тишина, но вовсе не полная. Колёса поезда всё дребезжали и стучали о железные рельсы, ведущие в абсолютную неизвестность. — Немцы сказали, что в трудовой лагерь. Сердце стало стучать будто не в груди, а в самой глотке. Стены вагона словно стали постепенно сжиматься, медленно, устрашающе двигались с громким скрипом прямо навстречу ему, и вот-вот бы раздавили своей безграничной силой. Державин аж внезапно выпрямился, метаясь взглядом, что был полон потерянности и негодования, по острым чертам лица земляка. Он словно пытался разглядеть в них что-то знакомое, чуткое, какую-то истину, старался докопаться до чёткой правды, и вот она… — трудовой лагерь. Он не имел представления о подобном. Ладно, совершенно никто не знал, что это было, и что с ними бы там приключилось, ведь это — новшество Второй Мировой войны. Однако Роману доводилось слышать что-то о таких местах из новостей, но и то, лишь мельком, так как заграничные темы ох как редко затрагивались в отечественных газетах… всё «Правда», «Огонёк» и «Крокодил». Мол, не так уж и плохо там: место для цыган оседлое подыскали, евреев перевели в более благоприятные условия… так ведь? Это ведь всё к лучшему…? Ничего подобного. Державин попросту пытался внушить себе, что неизвестность не так страшна, что люди — не звери, и не могут так беспричинно косить толпами неугодных, словно сорняки. Однако недавний шум, тот страх, сидящий комом в грязных окопах, то выражение лица убитого им противника с финкой, эта жажда и невыносимое злорадство… дали знать о намерениях врагов, оставили неизгладимый отпечаток на его душе. Это пятно начинало проедать его насквозь, закрадывалось убийственным ядом в самые потайные уголки, сокровенные места, уничтожая всё светлое, точно паразит. Такими темпами, от прежнего Ромы совсем бы ничего не осталось… Только обглоданные кости и такая же куцая душонка. Главное — не терять человечность. Нельзя, нельзя… — твердил он себе. Он ведь совсем не знал, как далеко будет находиться от дома, будут ли доступны письма и простой карандаш, будет ли сытно, услышит ли он теперь знакомые голоса? Услышит ли вообще хоть что-то, кроме этих въевшихся глубоко в уши стуков…? Неясно, в какую страну, в каком направлении, но поезд мчал куда-то, гнался за незримым призраком чьей-то судьбы, и не намеревал сходить с предназначенной ему дороги. Ноги внезапно обмякли, и тот чуть не повалился вниз, пошатнувшись в сторону дрожащей стены. Державин ударился об неё локтем, отчего острые неровности вмиг впились в ткань гимнастёрки, почти прорезая её насквозь. В лицо сразу же подул лёгкий ветерок, и можно было услышать, как доски дребезжали и почти что свистели, прогибаясь под внешними силами. Пытаясь поскорее отдышаться от собственных мыслей, что бежали на него целым табуном, он ненароком глянул сквозь узкую щель, являющуюся единственным окошком в вольную свободу. Вот она. Осталась позади. Свет взошедшего солнца ослепил глаза. Вмиг всё тело ослабло, будучи не в силах отвести взгляда от одновременно бесконечного, но тем и пугающего поля. Она, бескрайняя и простирающаяся на несколько десятков, а то и сотен миль степь, не имела ни начала, ни конца, оттого тянулась до самого яркого горизонта, до туда, где небо и сухая земля сливались в одно целое. Трава струилась и гнулась под напором тревожащих её колёс, а колосья, возвыщающиеся с надеждой вверх, быстро припадали к земле, как только поезд настигал их своим разрушающим вихрем, точно ненасытный зверь. Редкие, совсем хлипкие деревца и полотно гладкой зелени летело назад, но в то же время оставалось совершенно неподвижным. Здесь не было никаких дорог, никаких скрытых троп, ведь всё, что виднелось вокруг — поле. Местами жёлтое, словно мёртвое, иссохшее поле. И единственный путь, который был по нему проложен… вёл в мир без свободы и выбора. Без человечности и без любви. Роман ощущал, как ему становилось всё теснее в этом ограниченном пространстве, ощущал, как сжимались его лёгкие, норовя лопнуть или выпрыгнуть наружу. Он чувствовал, как в неумолимо летящих перед глазами стеблях и колосьях, точно повторяющих друг за другом, терялась всякая надежда на то, что он дойдёт домой. Что снова увидит городские здания, неспешно пойдёт по парку, встретит коллег, друзей, встретит маму, крепко обнимет и расплачется в её же руках. Теперь всё это было так далеко, и неизвестно, когда вернётся. Простое бытие за этой узкой щелью стало казаться недостижимым, как утопия, как что-то недоступное и всецело невозможное. Собственную волю, собственную свободу, право, выбор взяли… и отняли! Отняли весь мир, отняли тепло рук и радость родных глаз. Хотелось биться, драться за свои возможности, за чувства, сломать к чёрту этот скрипящий вагон, продраться через его неровные стены навстречу этому самому полю… а точнее — к самой настоящей свободе, что была сейчас всего в нескольких сантиметрах от ослабевших рук, крепко прижимающихся к стучащей на ветру стенке. Судьба оказалась запечатана. Запечатана здесь абсурдом происходящего. Неровно, но резко выдохнув, тот стукнул по одной из досок, не зная, куда себя девать. Роман снова мог отчётливо чувствовать, как всё, что осталось внутри, начинало рушиться с каждой секундой всё пуще, пока он неотрывно глядел на эти бескрайние и словно пустые колосья. — Даже не думай о побеге. Дерево пусть и ветхое, но крепко приколочено. Да и несёмся вон на какой скорости. Переломаешь себе все кости и издохнешь прямо в степи, — вдруг выговорил ранее неприветливый солдат, обращаясь к Державину сразу же после его отчаянного, но отнюдь не слабого стука, — никто не найдёт. — …Нас ведь много! Возьмём, сломаем своим весом эту хлипкую преграду и всё! Пусть и неудачно приземлимся, но потерпеть ведь можно! — Роман резко обернулся к говорящему лицом, полным негодования. Он уже совсем не понимал, что чувствовать. Тот злился, но не знал, на кого… на себя ли за то, что не смог выстоять среди летящих пуль, на врагов ли за такие бесчинства? Одновременно от этой же ярости, которая бурлила внутри, не выплёскиваясь наружу, хотелось пролить слёзы, вовсе спрятаться, чтобы только не слышать этого бесконечного стука колёс. — Да мы пробовали уже! Ты думаешь, кто-то вообще поймёт, что мы делать собираемся? А что с теми, кто решит остаться? Сдадут фашистам нас, небось. Если бежать — бежать всем вагоном, а то и поездом. — …А остановки! Остановки, они были? — Были, но нас не открывали. Один поляк пытался проломать себе проход на перрон. А потом немцы как просунули сквозь щель дуло автомата, сделали пару выстрелов без разбора — тут уж в кого попадёт. Крепким сном ты, стало быть, спал, товарищ, — выходец Бреста начал язвить, однако по его виду можно было понять две вещи: первая — Роме здесь не рады, а вторая — он вправду желал предупредить об опасности. — Да что… что, мы скот какой-то, чтобы нас стрелять?! — вдруг резко возмутился тот, совершая новый и более звучный стук по дереву. Оттого доски вновь дрогнули, заинтересовав взгляд ещё нескольких усталых человек. — Пленники мы. Хватит. Плен, значит. Плен… в голове не укладывалось — и что это всё значит? Тяжкое дело это — понять, что человек оказался взаперти, причем не по своей воле. Особенно, если впервой… ему и не докажешь, он всё будет рваться на свободу. Медленно доходило до ума, что приключилось. С заключёнными в таких обстоятельствах ведь обращались куда лучше, чем с ними, поэтому Рома сперва не поверил. Их запихнули в какой-то ободранный вагон, несмотря на адское пекло, и повезли, куда захотели. Словно желали, чтобы люди утратили своё человеческое нутро — это прямое назначение подобного места. Собственные лихие мысли заглушались непрекращающимся стуком колёс. Оттого все слова, которые он хотел высказать, путались и застревали где-то на полпути, в самом горле, заставляя неровно и сбито дышать, в попытке сглотнуть их к чёрту. Ничего более не оставалось делать, кроме того, как ждать, пока свобода уходит куда-то вдаль. С кем она теперь будет, вернётся ли?.. Державин был готов бороться за неё ценою своей жизни, но других подвергать опасности не имел права. Он опустился вниз по шершавой поверхности, опираясь к ней спиной. А доски позади точно били в ответ дребезгом, толкали прохладным ветерком, хоть как-то держа в трезвом уме. Это было крайне необходимо, и понадобилось бы ещё на долгое-долгое время. Так и просидел Роман у досок с утра до раннего вечера. Всю дорогу он ворочался, пытался прилечь на твёрдый, такой же дырявый и занозистый пол, но не получалось. Он более не прилагал усилия к тому, чтобы разговорить земляков, ведь понимал, что они уж явно ему не рады. А поезд ещё долго стучал об рельсы, повторяя своё «тудум, тудум», словно мантру. Но отнюдь не приятную, а наоборот — сводящую с ума. Иногда тот глядел наружу, но вид уже не удивлял — только поле, поле, поле, дрожащее под зноем. И он зажимал саднящее тело своими лапищами, заставляя обливаться потом. Однако через несколько часов жара поубавилась. Стало не так душно, и ветер сделался прохладным, назойливо дующим в спину. В какие-то минуты по вагону даже простучал краткий дождь, заставляя хлипкие стены и дырявый потолок пропустить сквозь себя воду. Промокли преимущественно все, словно стая измученных собак. Стоило пользоваться моментом, чтобы утолить разрастающуюся внутри жажду, набрав в руки столько, сколько попадёт. За весь день поезд останавливался только дважды. Дважды шумел дымом из трубы, грузно пыхтя на неизвестном перроне. В первый раз откуда-то снаружи слышалась строгая, а порой и вовсе, казалось, в какой-то мере истеричная речь. Громкие немецкие слова пробивались сквозь бесконечные шаги множества ног, и где-то в самом столпотворении звучала тихая музыка… размеренная, спокойная и местами даже торжественная. Рупор пел что-то иноземными словами, но изредка фонил и кряхтел, словно чей-то голос вправду закашлялся от сухоты в разгоряченном горле, которая уже не давала петь о своей победе. Слушая единственную музыку за это мучительное время, руки невольно постукивали по деревянной поверхности в такт, словно пытаясь включиться в игру и малость развлечь себя, вслушиваясь в незнакомую, но хоть какую-то мелодию. Вопреки всем попыткам сохранять позитивный настрой, голову мучил вопрос, который Роман пытался отбросить в сторону вместе с остальным их множеством: зачем?.. Это что, их так встречали, получается? Вели на предполагаемую смерть под «песенку» о чужих победах?.. Невозможно было понять, что творилось в головах у врагов. Что они вообще делали, для какой цели?.. Даже смотря сквозь узкую щель на то, как немецкие солдаты открывали другие вагоны, Державин еле мог что-то распознать. Ни толпу измотанных людей, ни лица, ни голоса, ни единого слова… Картинка в голове ну попросту не желала проявляться, ведь он банально не верил в то, что это истина… что всё взаправду, и он сидит здесь, поджав к туловищу ноги, лишь бы не чувствовать ползущий по внутренностям голод. Через несколько долгих часов поезд вновь затрещал досками, загудел протяжным звуком, а стук колёс стал замедляться, пытаясь поскорее затормозить. Послышалась музыка, но на этот раз, видать, «живая». Вскоре всё движение снаружи прекратилось, и заключённые в вагоне вмиг подоспели ближе к ближайшим щелям, чтобы поглядеть, как обстановка. Но долго ждать не пришлось: отдвижная дверь заскрипела, и отворилась с небольшим грохотом. Вмиг в каждый тёмный угол ударил приглушённый свет садящегося солнца, а вся оставшаяся внутри духота тотчас заменилась поначалу режущей ноздри свежестью. Новый вдох заставил всё тело воспрянуть и поскорее встать на ноги, несмотря на неприятные ощущения. К открытому пространству быстро подошли трое в стройной форме, точно с иголочки. Все, кто мог, поспешили попятиться назад от выхода, от воли вольной, стараясь не глядеть в глаза этим чёрным бестиям. Не было б у них автоматов наперевес, каждый бы поспешил сбежать именно в этот момент… Столько озлобленности на врагов читалось в грузном взгляде пленённых, а Роман только и смотрел своим вопрощающим, невинным к жестокости взором куда-то вглубь этих фигур, внимая к человечности. Похоже, её вовсе не было, и они были готовы выстрелить сию же секунду, потянувшись к тяжёлому орудию руками. Видя это, Державин невольно замер в ожидании чего-то, прильнул ближе к доскам и стал следить за каждым движением немцев уже более настороженно. Внезапно один, самый бывалый по виду и оттого самый опытный из них, сказал что-то весьма короткое, но ёмкое в голос среди тихой мелодии, звучавшей снаружи, обращаясь к прибывшим на поезде людям. Все, точно по команде, вдруг стали выходить из вагона, спускаться на перрон, не смея поднять своих глаз. А перепугавшийся незваных гостей Роман совершенно ничего не понял. Даже при том, что хорошо научился различать всё по интонации, сейчас он оставался в абсолютном неведении. Теперь эта речь показалась ему пробирающей до костей, страшной не только своим тоном, а ещё и резкими, острыми формулировками. Среди этих слов не было больше ни «Schatzi», ни «Sternchen», произношение которых он отчаянно пытался запомнить, ни других шуточных, и возможно даже ласковых слов, которые изредка молвил Стефан себе под нос. Вот Рома и запомнил, даже пытался спросить у него, что это значит, но в итоге так и не узнал… его друг выбрал молчание. А больше-то ни к какому «переводчику» за помощью нельзя было обратиться. Даже при подобном раскладе, Державину всё это до безумия нравилось — слушать своего Фени. Такие лёгкие, буквально воздушные слова казались безмерно красивыми, а не резкими, как сейчас, возможно потому, что их произносил именно Стефан, а не какой-нибудь угрюмый солдат. И Рома был готов внимать его речи часами, даже если бы совсем не имел понятия, какова тема обсуждения. Ему невозможно симпатизировал любимый, нередко усталый голос, и буквально всё в нём завораживало, а особенно ласка и смех. Правда, то было редким явлением, и поэтому Рома был готов почти на всё, чтобы вновь услышать то, как Трей был счастлив. Когда доводилось вызвать приятную улыбку на его лице, когда он словно раскрывался, это можно было назвать маленькой, но очень значимой победой. Становилось так радостно только потому, что Стефан был счастлив и не думал этого скрывать. Хотелось отдать всё, только чтобы он не печалился. Всё ему: и солнце, и месяц, и океаны, тепло, лето, май, всё-всё, только ему, ему! Была в моменты обострения чувств даже и мысль о самих звёздах, до которых не дотрагивался ещё никто. А Рома бы достиг их рукой, собрал бы бережно в ладонь и вручил бы своему товарищу, если б только не постыдился. Ради Стефана он вправду был готов на великие свершения, был готов своё сердце наживую вырвать, и не понимал, почему испытывает такое. Рома был готов посвятить ему целую симфонию, разбить в пух и прах любого врага, пройти тысячи миль своими ногами, добраться до желанной Москвы, сбежав из крепких кандалов… Он взаправду сделал бы всё это, если б только знал… не возненавидел ли его милый Фени за нечестивый род. За то, что они оказались по разные стороны баррикад. Сейчас хотелось услышать лишь пару слов, пару ласковых, нежных о том, что всё наладится, что Стефан снова будет рядом, приедет, приедет и спасёт, заберёт вопреки всем запретам, пригреет и не отпустит. Больше не уйдет, не оставшись в памяти так неясно и зыбко… Вот бы вернуться в тот сон, и больше никогда не просыпаться здесь, посреди душных стен. С каждым бьющимся птицей в груди моментом становилось страшнее, чем на гудящем поле боя. Страшнее от того, что он боле никогда на белом свете не увидит ни привычную жизнь, ни матушку, ни дорогого друга. Роман невольно задумался о самом ужасном исходе, пытаясь проглотить его куда подальше, однако его действия ускорил какой-то человек, настырно пытающийся протиснуться вперёд. Он грубо толкнул Романа в плечо, усталыми глазами буквально проговаривая: «не стой столбом». Слегка опешив, он и вправду зашагал, вскоре спускаясь на ждущий их «перрон». Здесь земля оказалась полностью голой, не асфальтированной, а притоптанной, и никакая трава не смела пустить свой стебель. Тянущиеся вверх столбы построились у мелкого забора и рыжей кирпичной пристройки с толстыми деревянными балками. К ним были приделаны яркие, но пугающие флаги, пестрящие алым цветом. Но не каким-то знакомым, не каким-то, который он мог видеть на улицах, а словно это была самая настоящая кровь, не краска и не ткань. А там уж, в глубине, виднелись широкие сетчатые ворота и колючая, впивающаяся под кожу остротой, проволока. Глаза поднялись чуть вверх, на торчащую будто из ниоткуда трубу в метрах пятидесяти от входа. Из неё шёл ровным потоком слабый дымок, рассеивающийся в порозовевшем небе, точно разогревали печь. А ранее неизменная степь куда-то подевалась… теперь это было лишь поле с неярко выраженными холмами. Не так далеко кучками росли низкие деревья, постепенно превращаясь всё более в густой лес, уходящий куда-то вдаль. Оглянувшись обратно на вагон, тот разглядел короткий номер, небрежно нарисованный на досках белилами: «XI…» — остальные символы были почти стёрты. Что значит — чёрт его знает. Однако посмотрев по сторонам чуть лучше, он смог увидеть, что их вагон под странной нумерацией был такой вовсе не один. Других, таких же пленных, выводили друг за другом заморённой толпой, что теперь постепенно двигалась ближе ко входу. Всё шумело, но одновременно пребывало в гробовом молчании, которое разбивала музыка. Слышалась скрипка, виолончель и даже контрабас — почти весь струнный набор, исключая альт. Что ж, на слух распознать было трудно, однако стоило повернуться глазами в сторону звуков — сердце сжали мягкой, но когтистой лапой, и оно волнительно задрожало. Свои! Музыканты! Даже здесь, здесь! Роман было хотел зашагать прямиком к ним, к «братьям» с нашитыми треугольниками на форме, стоящим подле входных ворот, расспросить, только если бы они поняли хоть словечко! Но Державина вновь толкнули, на этот раз под лопатку прикладом. Несильно, но больновато. Это сбило курс его желаний, заставив вернуться в своеобразный, пока хаотичный «строй». А он всё нетерпеливо глядел, глядел на них, музыкантов, такими тоскливыми глазами, такими непонимающими всего, что происходило вокруг. Роман весь вытянулся, напрягся, будто пытаясь что-то им сказать, но идущая толпа двигала его прочь от единственного шанса ощутить что-то знакомое. Своя-то скрипка… чёрт пойми, где осталась. Может, она вовсе разлетелась на щепки из-за взрывов, может, её присыпало землёй, похоронив в своеобразном гробике — уже не узнать, не найти. Пропала бедная, единственная отрада. Но так называемый «строй» под предводительством нескольких немецких солдат, стоящих сзади и спереди, начал поворачивать к воротам — вот счастье! Ну… в каком-то смысле — да, а во всех других — полнейший атас. И когда пленных их вагона согнали ближе ко входу, Державин постарался протиснуться к крайнему «ряду», если его, неровного и беспорядочного, так можно было назвать. — Родные! Родные, братья-музыканты, почему вы… играете? На это здесь дают возможность?! — Роман быстро выскочил из этой толпы, стараясь сделать это так, чтобы его не заметили в общей кутерьме, вправду ведь, по сути, всё было далеко не структурированным. Его голос дрогнул от волнения, смотря с какой-то надеждой на переменившиеся взгляды музыкантов. Все предпочли испуганно опустить глаза в землю, но один, кажись, хоть отдалённо понявший его слова, худощавый, что хоть все кости пересчитывай, виолончелист, поспешил встрепенуться, но сделать то тайно. — …Скажи им, что ты музыкант. Отзывайся на любую работу, — еле как вымолвил он на ломанном русском, не переставая нервно водить смычком по толстым струнам. А руки то, руки… так сильно исхудали, отчего казалось, музыкант сломал бы их, если б зажал ноту слишком сильно. Несмотря на это, гул виолончели продолжался. Единственное, что смогло прервать мысли и намечающиеся на устах слова, был фашист, с молниеносной скоростью впившийся своей рукой, словно орлиными когтями в предплечье Державина. Ладный, молодой из себя, беленький, а глаза были такие аспидские, такие злющие, что невольно даже и примешь за зверя. — Geh weg, du Arschloch! Скрипача без инструмента небрежно оттолкнули в сторону, отчего он еле смог устоять на ногах, задев какого-то пленного в этом «строю» локтем. Юный немецкий солдат открыто побранился в его сторону на своём языке ещё некоторое время и стал уходить на положенное место. Но глаза его пару раз сверкали злобой, точно у волчонка, когда он оглядывался на «бунтаря». Ну-с, конечно, по его мнению. Ох и припомнит же он эту шалость. Почти сразу же после того, как Роман сумел ровно встать и не пошатываться, их погнали ближе к сетчатым воротам, что стали постепенно открываться. За ними теперь можно было разглядеть не только высокую трубу. Там, внутри, стояли несколько больших, вытянутых деревянных бараков и множество пристроек, около двадцати отдельных домиков и пара каких-то зданий около тех самых труб, подальше ото всех. Проходя по короткой дороге, ведущей в невысокое подобие ангара, стоящего впереди, строй пленных смешался ещё с одним, который выводили из другого вагона. Вскоре все оказались в этом большом, но тесном помещении для такой толпы людей. Оттого приходилось стоять плечом к плечу, спиной к спине. Воцарился мелкий шум — пленные стали робко переговариваться. Возможно, делали предположения, делились чем-то, строили планы, но Державин не желал в это вслушиваться — уж больно сильно колотило в груди, когда их поместили в неизвестность. Но вдруг его окликнули. Показалось? Нет. Было произнесено его имя. Так близко, резко, неожиданно, но по-родному. Сразу всё в голове задёргалось, задребезжало, а дыхание вовсе перехватило. Роман тотчас обернулся назад, и не было предела счастью в его глазах. Но… сначала был шок — чувство какого-то неверия, что кто-то, с кем он уже мысленно простился, внезапно оказался прямо перед ним. Во второй раз подобная встреча, а будто впервой. Именно этого он ждал вновь, ждал всей душой, чтобы кто-то оказался рядом… чтобы Рома не был один. Но не хотел, чтобы это выходило именно так… о, нет, нет, только не здесь! Он поначалу даже не поверил, хотел протереть свои глаза, но попросту не сумел этого сделать — руки даже не поднимались. Усталое лицо ранее хладного ко всему литаврщика казалось жестокой шуткой разума Романа. Но нет, это было взаправду. Это был Долин. А ведь голова только начинала догадываться, что он потерял товарища навсегда. — Серёга! — ахнул он, желая дружески обнять товарища, наконец сумевшего протиснуться сквозь толпу поближе. Рома не смог удержаться от того, чтобы протянуть руку и дотронуться до плеча Долина, чтобы убедиться, что он настоящий. — Напугал, чёрт! Я уж думал, что похоронил тебя с остальными! Это было нечто, что казалось абсолютно невозможным… в этом месте, где надежда становилась всё более далёкой, а счастье — недостижимой мечтой. Потеряв недолгую связь в хаосе войны с Сергеем, с единственным человеком, кто теперь остался рядом, Державин в глубине души рассчитывал на худший исход, однако старался показать обратное. Но у судьбы были другие планы. Вопреки всему, они вновь воссоединились в самом неожиданном месте — здесь, посреди пленённой толпы. — Тихо! Лучше не показывать, что мы знакомы, — Долин, запыхавшийся и не менее измотанный, слабо преградил своей исцарапанной ладонью путь к себе. А в другой же он держал ничто иное, как… чехол от скрипки? Разглядеть возможности пока не было дано. Али чемодан, али заветный предмет. Но вопрос — откуда у него мог взяться «багаж»? Однако все действия товарища были странно скованы, словно он удерживал в себе неистовую боль. — Вот же судьба нас не любит разлучать! Как ты… как опять сумел найти меня?! — и вправду, то был полнейший шок. Пока что эта встреча, будто тогда, ещё в мирном поле, не поддавалась объяснению. А Сергей лишь поправил пыльные очки на своей переносице, вручая Державину его потерянный инструмент, отчего глаза распахнулись ещё шире. — Там ещё, когда стрелялись… нас загнали в угол. Всех малочисленных, кто выжил, расхватали сразу же в машины и на вокзал повезли, как скотинку, чтоб трудились на их рейх, — тот делал паузы, стараясь рассказать всё сходу, но сама ситуация и биение собственного сердца не давали делать этого в спокойствии. — А я до этого времени хотел тебя сыскать, чтоб уходил в другую часть окопа. Нашёл только скрипку, ну, думаю, отдам… Там уж в плен нас начали брать. И пока мы ждали отправки к поездным дорогам… они стали своих погибших считать. А потом вижу, тебя рядом с каким-то фрицем поднимают и волокут к нам. Там уж я и пытался быть ближе, попасть в то же место, куда и ты. Правда, в другой вагон поместили, перепугался я… Но смог тебя рядом с этими музыкантами разглядеть. Слава Боже. В душе царила всепоглощающая радость, настолько сильная, что даже стало в какой-то мере больно. Но она нелепо перемешивалась с великим страхом неизвестности, а на лице Державина расползалась какая-то нервная и тревожная улыбка. Но счастье встречи быстро улетучилось прочь, стоило только услышать о том, что многие люди из их седьмого, совсем неучёного отряда… теперь были мертвы. Их больше не было. И было жаль каждого, ведь они никак не могли на это повлиять. Судьбина целилась без разбора — в кого попала своими пулями, а в кого нет. Никто не в праве решать, кому умереть, а кому продолжать жить, кроме неё, заправляющей всем. Но есть кое-что, с чем она никогда не сможет побороться — факт «случая». Можно думать, что у жизни есть цель, можно думать, что мир куда-то идёт, можно считать, что то, что люди делают, имеет смысл… но если отойти чуть дальше и взглянуть на это более ясно, выпадет шанс увидеть одну странную вещь — не всё имеет смысл. Не всё имеет значение. Не всё происходит по какой-то причине. Иногда просто случаются плохие или хорошие вещи, люди погибают, выживают, расстаются и пересекаются вновь. Принятие того, что жизнь абсурдна и случайна может освободить каждого от негативной черты — придавать всему смысл. Многие страдали от этой проблемы, и Роман, отчасти, тоже. Уж больно кипел разум от одной лишь мысли о том, что все они погибли, а он ничего не сделал. Никому не смог помочь, борясь за свою собственную жизнь. Как же сильно начинала вгрызаться в его сердце вина, как же неприятно царапалась и дёргалась внутри, когда мысли обретали мрачные оттенки. «Я как-нибудь мог их спасти» — звучало пустое убеждение в его голове. Шумело и содрогало каждый закуток, вызывая разрушительную лавину. — Вот оно как… А Макарыч, Макарыч, что? — тихо, почти неразборчиво спросил он, вместе с тем, как нелепая улыбка вмиг стёрлась долой с усталого лица. Сергей лишь томно выдохнул, удерживаясь за своё саднящее плечо. — Я не знаю. Возможно, его тоже увезли. Не видел. Вдруг все затихли, словно по команде, а Державин неловко начал свои новые слова. В почти полном безмолвие прозвучало его тихое «а-», но было перерублено громкими, гласными фразами на немецком языке. Глаза смогли найти средь всей толпы несколько отличных от неё людей — враждебных солдатов, стоящих впереди и низкорослого мужичка с седой бородой, крепко сжимающего свою гаврошу в руках. Самый грозный из стоящих там, видимо, по-ихнему, какой-нибудь ефрейтор, произносил свою речь по предложениям, а этот человек, неловко уместившийся подле него, переводил. Сначала на французский, потом на польский, и только потом на исковерканный сильным акцентом русский. — Добро пожаловать в ваш новый дом, или, лучше сказать, в ваш новый ад. Теперь вы находитесь в концентрационном лагере, где мы не проявляем милосердия к нашим врагам, — подрагивающий голос «переводчика» эхом разносился в воздухе, пока тот повторял слова ефрейтора, от стука ботинок которого по спине пробежал неприятный холодок. — Вы были признаны врагами государства, недостойными привилегии быть гражданами. Но не переживайте, у нас для вас приготовлено особое место. Здесь вы будете работать на благо рейха, пока у вас не заболят кости, а ваш дух не сломается. Единственный выход отсюда — через трубу крематория. Это место будет вашим последним пристанищем. Эти слова стрелами, прутьями и ножами вонзались в сердце. Никакого выхода, только печь… так… так вот для чего были возведены эти высокие трубы?! До Романа доходили слухи о зверствах, совершенных в подобных местах, но от того, что он услышал это наяву, его пробрало до самой глубины души. — Вы больше не отдельные лица, вы просто цифры, и с вами будут обращаться соответственно. Вы будете выполнять каждый приказ без колебаний, иначе столкнетесь с серьезными последствиями, — мужчина, проговаривающий всё это на ломанном русском, отдышался, ведь голос дрожал, а весь напряг давил на него не хуже, чем на остальных. — Вы должны понять, что из этого места нет выхода. Единственный способ выжить — подчиняться и усердно трудиться. Тем, кто докажет то, что они являются хорошими работниками, может быть, повезёт, но для остальных смерть почти неизбежна. Холодный, расчетливый тон ефрейтора звучал куда громче, чем голос загнанного «переводчика», который уже изрядно помял свою шляпу в руках. Он вцеплялся в неё худыми пальцами, словно она была единственным спасением. Видя издали то, как белеют костяшки этого усталого оратора, напряжённость невольно передалась и Державину. Глотку резко пережало, и он почти поперхнулся, чувствуя то, как сильно лезло наружу стучащее в накатывающих приступах страха сердце. Оно билось какими-то импульсами, отдавая неприятным стуком в самую голову. Он мог чувствовать, как неспокойно дрожали руки, сжимая недавно врученный чехол от скрипки. Сквозь него словно передавалось что-то. Роман не мог различить, конкретно, что. Возможно, все слова, что слышал инструмент, теперь плыли шёпотом к самым ушам, полностью запутывая Державина, пока пафосные речи в ангаре становились блеклыми, неясными. Разум попал в какое-то болото, в трясину, во внезапно нахлынувшую прострацию, и снова всё стало казаться нереальным. В голове попросту не складывалось ровным счётом ничего. Мысли вертелись таким вихрем, который ему ещё не приходилось переживать. Всегда же всё казалось таким простым, таким лёгким, решаемым… а теперь… Неужели… это был конец? «Это не конец, и я это знаю» — подобная мысль пронеслась сквозь сознание, однако тот возымел в себе силы ловко её остановить, бережно поймав за руку — «останься». Роман твёрдо это знал, и пусть у него уже не имелось былой прыти, непоколебимого выражения лица или же улыбки — его не сломать. Никто не смог бы. Ни тот белобрысый офицер, ни ефрейтор, никто другой. Лишь одному человеку на всём белом свете была дана подобная возможность, и Державин никогда не ждал этого удара со спины. Не был готов, попросту не решался верить в то, что Стефан… что он мог оказаться таким же, как они. Что мог поступать так же чёрство и жестоко, когда это не порицалось обществом. Как же… в самом деле, нелепо. Но если бы Стефан, его Фени потребовал верить в то, что он придёт — он верил бы до конца, как делал и сейчас. Страдать — он бы страдал. Умереть — он бы умер. Единое слово, и Рома был готов на многое, лишь бы Стефан более не уходил, оставляя маленький, но весьма глубокий шрам поверх других, которые находились в тени. И если бы он пожелал — Державин бы открыл их все… постарался бы. Однако дух было не сломить даже такими ужасными мыслями, что друг стал врагом — Рома верил, несмотря ни на что, и продержался бы ещё очень-очень долго. — …Ром, к слову, что ты у музыкантов тогда спрашивал? — вдруг прошептал Сергей, а когда назвал его по имени — мгновенно вывел из этого бесчувственного транса, заставляя оторвать потерянный взгляд с будто бы бесцельно проходящего туда-сюда ефрейтора, что по виду напоминал голодного волка. Дать свой ответ Долину он не успел — его перебили новые слова, прозвучавшие с уст «переводчика: — Перед тем, как делать финальные шаги на пути к заключению, вас распределят по некоторым категориям. Отзовитесь, если найдёте свою профессию, рабочие люди нужны Германии, — солдат, за которым быстро тараторил почти задыхающийся мужчина на нескольких языках, тоже прокашлялся, а после стал произносить какие-то короткие, резкие слова. — Мастера есть? Вмиг в толпе поднялись пара рук. — Портные? Снова. — Сапожники? Ещё. — Шорники? Список продолжался, а невидимые часики уходящего прочь шанса тикали, становясь всё тише и тише с каждым новым словом. А какой… «шанс»? Рома не знал, но чувствовал, что нужно что-то делать. Не зря ведь ему настойчиво посоветовали соглашаться на абсолютно любую работу… любую, лишь бы не оказалась фатально сложной. — Повара? Услышав хоть что-то более-менее близкое среди бесконечных названий, Державин вмиг поднял свою руку вверх, вздымая её над толпою. — Я не повар, но готовить умею! …Ещё… я музыкант. И о-… — стал проговаривать тот как можно быстрее, громче, чётче, чтобы только его услышал и понял этот загнанный «переводчик». Однако фраза Романа оборвалась на желании упомянуть Сергея… но нет… нельзя было. Поймут, что знакомы, и всё — кранты их хлипкой связи. Поэтому Державин лишь кинул на него взывающий к какому-то действу взгляд, объясняя ситуацию без слов. В свою же очередь этот мужичок что-то донёс ефрейтору, заинтересованно и одновременно презрительно вглядывающемуся в дальнюю руку, поднятую вверх. — Инстру́мент? — обернувшись обратно, спросил он, ставя ударение не в подходящем месте. — Скрипка! После того, как немецкому солдату с язвительным прищуром это перевели, всё выражение его лица сделалось ещё более неприятным по отношению к Державину. — Jude? (читается как «юде») — резко проговорил ефрейтор, обращаясь персонально к кудрявой голове. Ох уж и подозрителен был его взгляд. А Роман же поначалу не понял его слов, так и замерев, опустив лишь руку. Но где-то в его памяти что-то перещёлкнуло, и на её поверхность всплыло одно простое слово, которого он успел наслушаться в последние годы — «еврей». — Нет! Найн! — тот яро замахал своими ладонями в стороны, полностью отрицая свою принадлежность к вере в иудаизм. Что, неужели на него и вправду можно было подумать такое? Да как! Полностью же русский… лицо, глаза, нос, да всё, что только можно было. Только из-за скрипки и патл во все стороны? — Gut, — ефрейтор удовлетворённо кивнул в ответ на его быстрые слова, решая более не задерживаться. А получивший одобрение Роман облегчённо выдохнул, возвращая скорость биения разволновавшегося сердца на круги своя. Он тотчас глянул на Долина, будучи готовым объяснить словами, что медлить не стоило, но даже и не успел открыть рот, как его друг поднял руку и всё же сам заявил о себе... как о музыканте. Его соответственно спросили об инструменте, но он ответил кратко и весьма лаконично: "любой", ведь литавры ему сюда никто б не приволок. Неужели подумал, что терять было нечего? Деваться некуда, а на некоторые подозрения стало плевать — требовалось брать ту специальность, на которую руки были хоть каплю заточены, ведь Долин — тот ещё кадр, и даже в каких-то аспектах белоручка. И вскоре, как предполагалось, любая опция выбора иссякла, а список был прочитан до самого конца. — Сейчас вам будут предоставлена форма, и вы пройдёте ряд процедур для соблюдения санитарных норм. Вы научитесь приспосабливаться к здешней жизни или погибнете. Добро пожаловать в вашу новую реальность. Тех, кто поднимал руки, подозвали отметиться на какой-то бумажке с непонятными номерами, а после их отправили налево, провели по короткой дороге к какому-то другому зданию, а всех остальных — направо. Неизвестно, куда и зачем. Заключенные теперь были всего лишь объектами, расходным материалом для нацистов. И только в «полномочиях» немцев, они могли делать с заключёнными всё, что захотели бы. Хоть расстрелять, хоть повесить, хоть удушить газом, хоть вывернуть все кости наизнанку, и всё это только потому… что ты другой. И без разницы, по какому признаку. Иная нация, статус, вера, цвет кожи — искоренялось всё, что не входило в жёсткие рамки «чистоты». Вот и сейчас заключённых пытались отмыть от так называемой «грязи». Согнали всех в единое помещение, раздели догола и облили холодной водой из шлангов. Пробрало до самых костей, что аж дрожь было невозможно унять. А после повели на стрижку, словно какой-то скот или стадо. Остался от кудрей лишь какой-то завитой след, весьма короткий, но всё ещё ощутимый. Наверное, сантиметра четыре. Выстригли там и тут, так и сяк, как попало, но локоны в последствие не сожгли, словно мусор. Ведь фашисты использовали буквально всё: человеческие волосы для набивания матрасов, прах для удобрения полей, забирали протезы, а золотые зубы переплавляли в слитки. И становилось так мерзко, так тошно от осознания того, что пленные перестали быть для них людьми. Через длинный час невыносимо страшного ожидания, Державина запустили в следующую комнату, в которую принимали по одному. Кроме бетонных стен с одним мелким окном, тусклой лампочки, висящей на хлипком проводке, стола, пары занятых и одного свободного стула ничего там не было. Разве только небольшой бардак позади из всяких форменных железок. Его усадили на тот самый табурет, будто выжидающий именно его, и скомандовали положить руку на столик. Её вмиг крепко схватили и стали удерживать, говоря, возможно, какое-то предупреждение о неповиновении. Человек, находившийся напротив него, нанёс на участок его дрожащей конечности какую-то невыносимо вонючую мазь, что даже невольно перехотелось дышать. Неужели… резать что-то будут?! Своего согласия на такое действо Роман не давал! А впрочем, никого здесь и не спрашивали. Сердце бешено застучало в груди, когда к тыльной стороне его руки стали подносить какую-то грузную электрическую машинку, что взвизгнула пару раз, зашумела, а после внезапно затихла прямо у кожи. Кровь словно свернулась от страха, а после потекла по жилам вновь. Правда… уже поступала в ладонь не так явно — пережали путь, отчего Державин начал чувствовать в холодных пальцах слабое покалывание. Немецкие солдаты засуетились, а один из них, держащий поломавшийся инструмент, попытался завести его, но тщетно. — Die Tattoo-Maschine ist kaputt, — недовольно пробурчал он себе под нос, — geben Sie ein Feuerzeug und eine Stahlnummer. После его, видимо, команды, другие фашисты подсуетились, проходя прямиком к лежащим где-то в углу железкам. Зачем… зачем?! По предыдущим словам человека напротив Державин еле-еле смог что-то разобрать. Разве что: «тату-машинка… капут? Сломалась, наверное». Что, номер ему хотели навсегда в кожу впечатать? Так не пойдёт. Он было хотел дёрнуться в сторону, убрать крепко удерживаемую руку со стола, что бы он сделал с лёгкостью, но осознание возможных последствий… заставило его сидеть смирно, нервно задёргав лишь ногой. Через некоторое время шумных поисков, какими занимались нацисты, они подошли к столу с несколькими железками в руках, от которых шла своеобразная… «палочка» или же рукоять. После один из них вынул из кармана зажигалку, вручая её сидящему напротив Романа. Эти нелюди крепко схватили Державина за плечи, запихали меж зубов какую-то старую, пыльную тряпку, и стали удерживать на месте, прилагая к этому множество своих сил. «Седет, седет» — звучало на ломанном русском из их уст. Тем временем солдат, ранее пытавшийся вытатуировать номер на коже у очередного пленного, успел скрепить несколько железных ячеек в одну, теперь ставшую прямоугольной. Пока Державин пытался хоть как-то брыкаться, освободиться от их неистовой хватки, немец успел нагреть горячим и ярким пламенем зажигалки стальное клеймо до того момента, пока на нём не начали проявляться алые цвета. Решили делать по старому способу. Стук сердца становился всё быстрее и быстрее, переходил ближе к самой глотке по мере того, как раскалённое железо приближалось к дрожащей руке. Роман почувствовал исходящий от него жар, опаливший кожу еще до того, как сталь коснулась тела. Державин попытался закричать, но не смог — его словно начали душить со всей силой, вдавливаясь в горло своими острыми когтями только пуще. Горячая сталь плотно прижалась к его руке, а в глаза словно ударили искры. Тело вмиг забилось в агонии, да так, что даже двум, нет, десяти солдатам было бы трудно его удержать. Роман издал леденящий кровь вопль, сжимая зубы до скрипа, ведь не имел сил терпеть. Боль была неописуемой, такой, какой он никогда раньше не испытывал, и, казалось, ещё чуть-чуть, откусил бы себе язык, если бы не эта грязная тряпка во рту. Пока раскалённое железо жалось только глубже в руку, как бы Державин ни пытался дёрнуть ею, он чувствовал, что его кожа шипела и сгорала. В нос вскоре ударил тошнотворный запах собственной палёной плоти, а огонь в руке побежал по венам, пронизывая каждый нерв, отчего ему показалось, что конец вот-вот настанет. Однако… нет. Когда клеймо сняли, Роман всё ещё чувствовал, как тлела кожа, заставляя всё тело неистово дрожать. Он стал шумно и рвано дышать через нос, когда перепуганный до бледности взгляд упал на выжженный навсегда и навечно номер: «53162». Он, почерневший и устрашающий, распластался на трясущейся руке, и каждая цифра болела по-своему. На глаза невольно накатили слёзы, но они почти сразу же унялись, когда тряпку, которая спасла его от ещё большей боли буквально выдернули изо рта. На языке остался привкус мерзкой горечи, но все запахи и ощущения смешались в какой-то один: неописуемый, страшный и ужасающий своей непривычностью. Именно в этот момент всё сознание перевернулось с ног на голову, оставляя позади себя мириады расплывчатых мыслей. Кто он теперь? Индивидуальность или всего лишь номер среди тысяч, сотен, миллионов таких же, ничем не отличающихся друг от друга? И как скоро бы Державин услышал своё имя…? «Рома, Ромочка»… Однако его личность была заменена номером, который использовался для всех целей: для подсчета, сортировки и даже для уничтожения. С перспективы нацистов клеймо на его руке было средством обесчеловечивания его «Я», превращения его в простое число в их глазах. Ни имени, ни чувств, ни души, а значит — легче убить. Выжигание или вытатуировывание цифр на телах пленных было не просто физическим актом, но являлось и символическим. Это всецело представляло собой дегуманизацию, потерю своей идентичности, и было просто невозможно поверить, что человек имел способность додуматься до такого зверства. «Не все враги такие» — в голове это предложение звучало уже менее уверенно. Как Державин очутился на улице — он не помнил. Настолько разум ослеп от боли и непонимания, что ноги не желали идти. Они стали то ли ватными, то ли налились свинцом, не имея сил сделать лишний шаг. Последним, что он успел увидеть перед входом в ободранный барак, была стальная проволока, отделяющая свободу от плена и… высокую, толстую трубу, из которой валил едкий чёрный дым. …Что же там такое жгли, если оттуда исходил настолько тошнотворный запах?
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.