Натянутые струны

Ориджиналы
Слэш
В процессе
NC-17
Натянутые струны
бета
автор
бета
Описание
"Мой дорогой враг, я должен ненавидеть тебя. Но ты ведь тоже человек. Искренний, добрый, я точно знаю... Только не меняйся. Не меняйся, прошу." Великая война пришла так же неожиданно, как и горькая разлука двух душ, вынужденных встать по разные стороны баррикад. Дирижёр и скрипач, что держатся за одну лишь нить, за одну лишь натянутую струну надежды. Глубина человеческой мысли. Хрупкость жизни. Страх неизвестности и принятие смерти. Сломленная судьба, но несломленный дух. Самый близкий враг.
Примечания
Первые главы произведения написаны более просто, потому судить по ним не стоит. Дальше слог будет развиваться и станет, уверяю, уж очень сочным, льющимся, "вкусненьким". Контент тгк, где я выкладываю качественные рисунки с персонажами и информацию по проекту - https://t.me/stretchedstrings Ребята, пожалуйста, давайте продвинем работу: прочитали — оставили хотя бы коротенький отзыв! Буду очень признателен Внимание: автор ничего не пропагандирует и не пытается навязать своё мнение и мировоззрение.
Посвящение
Хотелось бы поблагодарить моего любимого Бету. Правда, мой друг, без тебя бы я не был тем, кто я есть сейчас. Помимо этого, отдаю исполинскую благодарность и моей маленькой аудитории! С теплом передаю объятия! Спасибо!
Содержание Вперед

Wieder brennen

Снова алый ковёр. Снова белоснежные стены, снова двери, остающиеся за спиной при ходьбе. Стефан вновь здесь, позорно вернулся к тем же проблемам, что и всегда — они никуда не делись, несмотря на то, что он ушёл прочь или зажмурил глаза. Своим побегом он желал отсрочить их последствия, укрыться где-нибудь, спрятаться или попросту раствориться в воздухе. Умереть, лишь бы его не трогали. И это только подкрепляло достоверность того, что он — трус. Ему никто не говорил этого вслух. Никто не шептал за спиной. Он сам определил, что для него правда, а что ложь. Он вновь развернулся назад, вместо того, чтобы попробовать решить проблему, и это каждый раз постепенно убивало его. «Опять и снова» — вот лозунг на всю жизнь. Не хотелось абсолютно ничего. Каждый день пребывания здесь, будто в стальных оковах, тот проживал с мыслью: «завтра всё будет по-другому», но ничего в итоге не менялось. Не происходило ровным счётом ничего, а надежда и радость, подаренная тёплыми руками, бережно хранилась где-то в глубине сознания. Трей подавно не желал впускать туда солнечный свет, дать ей прогуляться, расслабиться. С ней ведь ничего не станется, если она будет взаперти. А если же просочится наружу — всё пропало, караул! «Так будет лучше, так будет полезнее» — нет. Таким образом она завянет и станет отравляющим сознание сорняком. А что же всё-таки будет, если рискнуть, разорвать эти рамки и ограничения на лоскутки, вырваться на свободу от любви и страданий? Не-е-ет. Всё не так просто. Трея держали на цепи не только обстоятельства, но и он сам приложил к этому руку. Он просто-напросто боялся оступиться, сделать неверный шаг или повернуть в неправильную сторону. Но в то же время… а какой смысл, если ничего не изменится от банальной попытки, а в последствии и неудачи? Или же ему жизненно необходимо было попросту наконец взять управление шального руля в свои руки? Отчасти, Стефан не желал, чтобы проблемы разрешились. Все его тайны должны были оставаться в нём. Он не хотел, чтобы их вытащили наружу и нашли им подходящее объяснение. То, что он банально осмелился сесть тогда в машину — изменило в его сознании многое. В этой самой темноте, там, внутри, что-то отчаянно билось наружу. Нет, вряд ли та самая надежда. Она являлась простой опорой, тем, от чего можно было оттолкнуться. Та «опора» ныне была взаперти, а Трей более не имел возможности попросить помощи даже у себя самого. Ах, а как же он молил о том, чтобы тёплые руки, поменявшие его взгляд на мир ранее, и теперь оказались здесь. Пожалели, приласкали, дали понять, что всё когда-нибудь наладится, побыли с ним. И превозмочь своему желанию ему не было дано — оно либо погубит всё живое, либо воскресит под своим крестом всего его. Опасная это вещь, непредсказуемая… но что конкретно? Когда Стефан был наедине с собой в смертной тиши, вспоминал руки, к которым он более не мог прикоснуться, то подолгу глядел в пустой шершавый лист на дубовом письменном столе, так и не решаясь притронуться стальным пером. Он помнил адрес, знал номер квартиры и этаж, но не писал. А зачем? Зачем писать то, что не будет прочитано? Ведь он совершенно не знал, где его скрипач. Может, всё живёт, как ни в чём не бывало, забыл Трея, как мимолётный сон, такой зыбкий, что и не заметишь, что он вообще был, тоскливо звал к себе. Валким силуэтом запомнится ему он, души не чаявший в каждой секунде, когда мог любоваться, радоваться тёпло-зелёным глазам вдали, даже не подходя — смотрел, как на хрупкую вазу, боясь своим неумелым действием разбить её. Дотронется — порежет себя осколком. А почему! Почему так болела душа! И как только Стефан начинал думать о том, что Рома — лишь недосягаемый человек, желанный, к которому сердце безостановочно горит, он тихо пригибался к столу в дрожащем свете лампы, сам дрожал, закрывал бессильными ладонями лицо и чувствовал, как тот самый огонь начинал прожигать его изнутри. Как полыхал языками пламени и взывал к себе, беспощадно стучал в литавры, грохотал и буйствовал, сокрушал все те принципы и собственные законы, которые он так долго взращивал внутри. Оставлял пожар после себя только выжженную серую пустошь. Табу на собственные эмоции и мысли, чувства и желания, медленно убивало его даже в Москве, но там было куда легче, не под запретом ведь находилось облегчение, ведь Трей имел возможность банально видеть и ощущать предмет воздыхания рядом с собой. Там он чувствовал какую-то окрыляющую смелость, казалось, был готов горы свернуть и не побояться взобраться на самую холодную вершину. Всё враз расцветало, вилась виноградная лоза по камням, тепло топило лёд и заставляло чувствовать себя воистину нужным, осязать каждой клеткой своего тела ласковый ветер, ощущать то, что он — живой. Ах, как же ему были желанны те мимолётные взгляды, касания невзначай и слабая, сомнительная вера в то, что его светлые чувства каким-то образом могут быть взаимны. Одна проблема сменилась другой: теперь ему было попросту важно то, чтобы Рома, его обожаемый скрипач, остался жив. Однако, он прекрасно осознавал, что когда ты встретил кого-то особенного, то можно не сомневаться: однажды его не станет. Рано или поздно, он умрёт, обратившись в прах. Голова без устали гудела от всевозможных мыслей, которые попросту невозможно перечислить или хотя бы кратко описать. Он молчал именно из-за того, что внутри было невыносимо громко. Молчал, копался в себе, будто в ворохе скомканных и уже пожелтевших бумаг. Смиренно молчал «дома», на репетициях, изредка вежливо говоря что-то оркестру. Казалось, не будь его там — ничего бы не изменилось. Время продолжило бы свой ход, инструменты бы играли сами собой. И даже если бы его более не существовало в целом — всё было бы ровно так же. Никто не стал бы грустить, никто бы не заплакал, никто бы и не узнал о том, что его больше нет. Вправду, зачем это всё?.. Зачем же он сейчас возвращался в зал? Из головы стали вылетать самые простые вещи, начиная от того, что он забывал отмеченные им же поправки на белых листах, заканчивая банальным принятием пищи. Стефан был слишком занят своими думами, которые словно готовились в один момент превратиться в нечто физическое и задушить его собственными руками. Вот и на этот раз, позабытая в душном зале вещь стала поводом вернуться за ней, вместо того, чтобы пойти домой, как все остальные. Чёрт побрал бы этот пиджак. Все музыканты уже давно разошлись по узким, витиеватым и тёмным улочкам, уходя в неизвестном направлении. Трей даже порой задумывался, было ли у этих людей что-то «за кулисами»? За кулисами их нахождения на работе? Переживали ли они по пустякам и важным вещам, тревожились ли, злились, печалились? — нет, так подавно не казалось. Они были своего рода «пустышками», «картонками», перед которыми, как бы иронично не звучало, Стефан испытывал страх уничижения. Все они не ошибались, не отставали ни на секундочку от слабых движений руки дирижёра. Все они — идеал. Получается, это только он — белая ворона? Бледная, поседевшая от тоски, что если смотришь на её печаль — болят глаза. Ах, как же ему хотелось вновь обрести свой окрас, облиться чернилами, которые ждали своего череда для написания «телеграммы в никуда», хотелось нырнуть в чёрную-чёрную краску, что добралась бы и до души, до той сокровенной надежды и превратила всё нутро в бесконечный мрак. И всё это лишь для того, чтобы более не чувствовать ровным счётом ничего. Он так устал. Но нельзя — Рома говорил. Значит нельзя. Одним из немногих объектов, к которому увядали чувства сентиментального нутра, являлся маленький душный зал, белые стены и бордовый ковёр, вход в репетиционную аудиторию, что сейчас был прямо рядом, впереди — взгляд как назло начинал теряться в пространстве от бесконечного повторения вида перед глазами, как заевшая киноплёнка. Всё неестественным образом мелькало снова и снова. Будто день сурка. Музыка начинала надоедать только потому, что более не являлась средством передачи эмоций. Ведь даже «дома» Стефан не желал притрагиваться ни к клавишам, ни к печатным партиям. Излить душу в какую-то композицию было теперь невозможно — все слышали каждый вздох. Любимая работа постепенно превращалась в ненавистную. А когда он в последний раз слышал то, к чему успел так привыкнуть? Где концерты Рахманинова для оркестра, где его любимый Чайковский и его симфонии, Римский-Корсаков? Перечислять можно бесконечно… За что так с ними? За что ещё одно табу, причем настолько нелепее его собственных? Единственное, чего сейчас хотелось Стефану, так это поскорее уйти из филармонии в так называемый «дом». Однако и там бы ему не дали покоя. Он не знал, куда и деваться. Оставалось только ступить вперёд: Уставшая рука потянулась к гладкой бронзовой ручке двери — уже в который раз одно и то же. Сам Стефан машинально ступил внутрь, но остановился прямо на входе. Замер. Стоило ему только вслушаться, как он ощутил лёгкие касания по клавишам, что наполняли звуком всё помещение, мягко струились по стенам без единой капли напора. Непринуждённая задумчивость — так красиво. Не просто красиво, а особенно по-родному знакомо, да знакомо настолько, что как только дирижёр, зачарованно стоящий в дверном проходе, успел уловить известную ему мелодию, так сразу же встрепенулся, стал вглядываться в фигуру, повёрнутую к нему спиной. И как он не услышал звуки ещё из-за двери? Почему коллега здесь, когда все уже разошлись? Может, подошёл кто-то другой? Глядя на сцену сквозь её невысокий порог, он мог видеть то, как музыкант склонился над инструментом, опираясь краешком локтя о выступ рояля под клавишами. Он наигрывал мелодию одной рукой. Так спокойно, тихо. Стефан не желал нарушать поток своей искренней, но сдержанной радости и приятных ассоциаций, которые вызывала на данный момент музыка. Она, бесспорно, уносила именно туда, далеко, в моменты, когда всё казалось чем-то особо новым. Но гложил ум один вопрос: это ведь произведение русского композитора, причём знакомое, верно? Как же, клавишный концертмейстер говорил совсем обратное… И, задумавшись в который раз над столь малыми деталями, тот, сам не замечая, облокотился плечом на сторону проёма, что была рядом с дверью. А дерево, будто назло, протяжно скрипнуло и затихло, оставляя помещение в полнейшей тишине. Руки сидевшего у рояля отпрянули от клавиш, но, видимо, ненадолго. — …Чайковский, — выдал Трей, начиная тихо, будто боялся спугнуть музыканта. Это утвердительное предложение звучало не то чтобы уверенно, а скорее вопросительно. — Май. Белые ночи. Тот повернулся на стуле, показавшись в свой ровный профиль — Нейман. Стефана знатно передёрнуло. Взаправду, Нейман? Именно тот человек, который так горячо заявлял дирижёру о нововведениях, теперь сам же наплевал на собственные принципы? Неужели… он не такой, как «все», насколько можно было рассудить? Или просто решил прогнуться под чужие условия? Ну и… хамелеон! Что ж, сейчас спрашивать о том, класса пресмыкающихся ли Август, было не самым лучшим вариантом, как минимум, не совсем этично. А так хотелось. — Времена года, — вдруг добавил концертмейстер, поворачиваясь обратно к инструменту, будто так и должно быть. — Вы как-то говорили про свою любовь к этому циклу. — Вправду? Вновь прозвучала пара лёгких нот. — Вправду. Я тоже его люблю. Особенно, душа лежит именно к «Весне». — …О-хо… я, видимо, мог нечаянно упомянуть эту композицию. Прошу меня простить, — дирижёр сделал заинтересованный шаг вперёд, складывая руки на груди. Он словно сейчас щупал почву под ногами, изучал, безопасно ли идти дальше. А не болото и трясина ли это — его любопытство? — Не стоит извинений. Да ведь и за что? Пальцы пианиста произнесли ещё несколько звуков, плавно перешагивая с одной клавиши на другую. А Стефан же, замнувшись на месте в момент, вновь внимал каждому звуку, вслушивался всё глубже, пусть это и были лишь простые нажатия нот, совсем не цельные. Он словно всё ждал, что Август тотчас заиграет в полную силу, и, соответственно, не хотел перебивать. — …Понимаете ли, как бы Вам сказать, он, композитор, я имею в виду… русский. — И что с того? — концертмейстер не заставил ждать своего ответа. В тоне чувствовалось то, как он улыбнулся, а его лёгкие, непривычно мягкие слова, мимолётно пролетевшие сквозь помещение и относительно далёкое расстояние, разделявшее их, как-то смогли успокоить в Трее малые сомнения, отчего он сделал ещё пару шагов вперёд. Молчание, заполняемое приятной мелодией, заставило дирижёра попробовать дать ответ. — …Ох, а… Вы говорили мне совершенно обратное. — А-а, ясно! Вы, я вижу, всерьёз задумались на этот счёт, коллега, — Август на пару секунд приостановился в игре, слегка выпрямившись. — Так-то оно так, на концертах мы более не имеем права играть подобные композиции. Но лично нам с Вами, Фане, никто не запрещал. Нейман вновь обернулся через своё плечо, показывая во всей красе чёткую, острую и крайне уверенную улыбку — она почему-то сейчас казалась особо искренней. Подобно змее, он сбрасывал надоевшую оболочку и становился совершенно иным. Вот, взгляд его светло-зелёных глаз ослаб, стал мягче и уже подзывал Стефана к себе, просил взойти к инструменту — зачем? На секунду дирижёру померещилось, что он сейчас буквально взорвётся, с грохотом лопнет или сгорит, как затёртая до дыр киноплёнка от вопросов и явных несостыковок в его голове. Не укладывалось в мыслях вновь ровным счётом ничего, и от этого он вправду хотел провалиться под землю, спрятаться, да так, чтобы никто никогда не сыскал. Ну уж не складывался пазл! Не получалось восстановить картину. Хоть как поверни, влево, вправо, наискосок и вверх ногами — полный ноль. Какого, извините, чёрта, он сейчас чувствовал, что Август — вовсе никакой не змей… Может… нет-нет, уже и себе верить нельзя… А тот молча и терпеливо ждал, расплывшись в мягкой улыбке, которую на лице концертмейстера Стефан не видел, по крайней мере, не замечал никогда. «Я, право, в бреду» — пронеслось у Трея в голове, сразу же после того, как ноги, будто по собственной воле, стали делать шаг, другой. Будто лишённый разума, уже именно он ощущал себя коброй, что повинуется игре факира. Далее было бы нелепо останавливаться или бежать — вновь только вперёд, против своего желания. — …Знаете, я зашёл сюда только для того, чтобы… — Забрать пиджак? — Нейман спокойно обернулся на клавиши, устроившись поудобнее, — вот он. Август кивнул в сторону того самого аккуратно сложенного пиджака. Предмет одежды лежал на закрытой крышке рояля. Так ровно, будто его сложил не его обладатель, а самый настоящий швея, вымеряя каждый миллиметр. Да и как он здесь оказался? — задался про себя вопросом Стефан, замедляя рваные шаги к инструменту, что был уже совсем близко. — …Спасибо. Я, полагаю, Вы меня ждали? Верно? — Ну-у, хах, — концертмейстер пожал плечами, наклоняясь вперёд к роялю, — скорее, это пиджак ждал Вас. Трей промолчал, наблюдая за тем, как рука Августа вновь легла на клавиши. Хотелось поблагодарить за помощь, но одновременно было странно. Вот просто странно на душе. И Стефан не мог понять почему. — А впрочем, это не так важно. Фане, скажите мне, Вы знаете ноты этого произведения? — …Мая? Пианист рассудительно кивнул, посмотрев на того, при этом довольно сильно развернувшись вправо. Казалось, будто он желал расположить к себе, даже как-то извиниться за резкие слова, сказанные тогда, ещё в коридоре. И это чувствовалось. Чувствовалось и то, что Стефан, изголодавшись по общению и простому контакту с людьми, ближе, чем рабочему, сам притягивался к нему. Совсем не нарочно. — Да, но исключая середину, — заверил дирижёр, оглядывая инструмент и всегда готовые к игре клавиши, будучи достаточно близко, чтобы до них дотянуться. Взгляд невольно терялся между ними, чёрными и белыми, белыми и чёрными. Причём всегда. Не мог Стефан глядеть на них без того, как волнение клевало в сердце глубоко внутри. Поймав на себе груз из светло-зелёных глаз, смотрящих пристально и ожидающе, Трей чуть замялся, подав руку к поверхности инструмента. Длинные пальцы подрагивали, а сама кисть заметно двигалась то назад, то вперёд, в конце концов преодолевая невидимую преграду. Он беззвучно прикоснулся к нужной ноте, не прожимая до конца, потом мягко захватил и другую, просто положив свою руку поверх них, будто боялся произнести и звук. Начинать было всегда трудно — самый нервозный момент. Так было и на поступлении, на выпуске, на каждом концерте, который он провёл за фортепиано. Не любил он играть самолично. Стефану более приходилось по нраву являться наблюдателем, ловить каждый звук и их слияние вместе, лишь чтобы… слушать. Попросту слышать разнообразность красок мелодии и руководить ею. Каждый раз, с самого первого момента, когда он впервые ступил на большую, просторную сцену, пришедшуюся душевно родной, какое-то особенно яркое чувство переполняло его. Он по-настоящему дышал музыкой и любил её всем сердцем. Казалось, если её отнимут, то он потеряет себя. Однако, сейчас он был стерильно пуст, хоть её и не отнимали. Трей знал, почему же собственная работа теперь казалась тяжким грузом на плечах, но не мог выразить этого в словах. Нет, это не просто то, что ему вырвали сердце, отняв самое дорогое, не то, что он сделал это сам, чтобы остаться без собственных чувств и мыслей. Теперь расправить крылья банально не было возможности, и если бы даже она была, они бы всё равно ударились о стальную коробку, в которую, по сути, тот загнал себя сам. Нет. Это не его вина, отнюдь, хоть и Стефан приписал её именно себе. Ведь он не желал скалить зубы на семью, не хотел корить общество, не желал жалобно вздыхать о Москве, не желал более руководить коллективом. Поэтому и взял груз на себя, ни на кого другого. По-настоящему тяжела ли его ноша? — думал он порою. За что ему досталась такая должность? А главное, как? Трей ведь совершенно не знал, что и делать первое время работы. Вся его видимая гордость держалась лишь на одной компетентности, но с грохотом разбивалась вдребезги внутри из-за неумения налаживать простой контакт с обществом. Вовсе не официальный, как он привык. Сложная это профессия, однако. Сам бы он никогда не выбрал её, ещё может быть, когда набрался бы больше опыта, был бы идеалом для себя и других… но… отец готовил его к этому с раннего детства. Рафаэль желал, чтобы тот выделялся из «серой массы». И плевать, что дирижёр, как правило — профессия второй половины жизни. А вдруг эта половина уже наступила? Оставалось только слепо следовать своей дороге, вычерченной и заранее подготовленной другими, выучив каждый поворот, пометив каждую травинку. Слово в слово, букву в букву, жест в жест. И снова изо дня в день всё блекло. Ничего нового, ведь он знал этот бред наизусть. Когда вся жизнь была расписана по пунктам, она, как правило, не оправдывала личных ожиданий. Погоня за понятием идеала, за невидимым успехом… при таком раскладе никогда не могла увенчаться успехом. Ведь нужно было столько всего сделать, а получалось так мало. Поэтому искра в глазах Стефана потухла ещё давно — он не желал обжигаться ею. Он слепо шёл по выученной тропе, будучи рабом чужих свобод. И стоило ему немного оступиться — жизнь вмиг заиграла новыми, необычными и столь яркими красками. К потухшим недрам словно поднесли зажигалку, звякнули её крышечкой, и они вспыхнули все разом: мысли и чувства — Трей наконец почувствовал себя живым. Появилось убеждение: «всё наладится». Да. Поездка в Москву была по большей части его инициативой. Завуалировав желание сбежать от серых дней под поступление в одну из лучших мировых консерваторий, он всё же осмелился сделать шаг в неизвестность. И если бы он этого не сделал, то вряд ли познал то, что огонь, которого тот всецело страшился, мог принести столько приятных чувств и ощущений. Несомненно, обжигал порой настолько, что оставались следы, но это было нестрашно. Всё равно. Он познал то, что не познал бы никогда ни с кем другим. Ни с теми людьми, которых ему пытались насильственно насадить на душу, ни с одной особой, что готова была предложить многое за то, чего у Стефана было в изобилии — денег. Он воистину смог начать жизнь с чистого листа, почти забыв нежеланные воспоминания и нравоучения. Он научился улыбаться не зубами, а душой. Он почти осмелился высказать всё, что накипело за минувшие два года дружбы, которой у него, по сути, не было никогда, но всё оборвалось в одну секунду, в момент того, как Стефан, сам того не зная, шагнул обратно — на давно протоптанную дорожку. Теперь оставалось ждать сам не зная чего. Спасения? Скорее смерти. Она уже вела счёт на долгие года. — И раз, два, три, четыре… — тихо прошептал Нейман, незаметно положив свою руку на клавиши пониже. От близкого расстояния меж их рукавами Трею пришлось опомниться, отчего он довольно резко прожал ноту. Стефан заметно нервничал. Пьеса-то не была рассчитана на игру в две руки. Что ж, видимо, они решили поделить её на мелодию и другие дополняющие её звуки — на левую и правую партию. — …Не торопитесь, — спокойно добавил Август, на вид никак не осуждая дирижёра за собственную ошибку. Он возводил из пальцев лёгкие ноты, старательно излагал мелодию. А его руки, более привыкшие к клавишам и знавшие каждый звук, никак не бежали вперёд, а наоборот, будто бы прислушивались и выжидали, когда же удастся подстроиться под коллегу. Глаза невольно глядели на них, а голова думала совершенно иное: вспомнилось, как никто иной, как Державин, согнал на перерыве Астрову с места, уселся, сыграл с переменным успехом «Собачий вальс». Он упоминал однажды, что редко притрагивался к роялю — «не для него это» — Стефан запоминал мельчайшие детали. Он сдавал ведь скрипку… и руки его были совершенно иные. Тёплые даже на вид. Снова тишина. Многозначная, проносящаяся неспешно. Трей приостановился, всё так же стоя на ногах у инструмента. Выражение его лица менялось из настороженного и перепуганного в расслабленно относящегося к каждому шороху. Вот оно — былое желание гореть. Внимая собственному голосу внутри, Стефан старался прислушаться… А душа улыбалась, звенела своими словами: «сияет, поёт, летит» — нет, он поначалу не поверил. Не понять отчего это вновь в нём. Неужели… напомнила мелодия? А может, воспоминания. Та скромная радость, которая осталась в Москве и не появлялась в его обители уже долгое время. Однако, это было совершенно по-другому. Радость, но не та. Умиротворение… Он ощутил покой? Нет, скорее проснулся от мучительной комы и сделал вдох. Полной грудью, ощущая то, как он, освежающий, распространяется по всему телу. Момент сладкой передышки — столько вопросов и ни одного ответа. А пустые зальные кресла, выстроившиеся в правильные ряды, ожидали того, как он вновь сделает шаг в сторону от своей тропы. И он сделал. Среди остаточного дребезга струн, скрытых под крышкой инструмента и сердца, громко стучащего в груди, он легко коснулся клавиши, создавая абсолютно новый, спокойный и чистый звук. Трей не смутился повторить всё с самого начала — душа желала именно так. Августу не составило труда присоединиться. Он наблюдал вовсе не за своей рукой, ведь знал, что сыграет безупречно. Ему было более интересно состояние «собеседника», говорящего с ним сейчас исключительно через музыку. И то было куда глубже, чем односложные ответы. Переместив свой взгляд с расслабленной руки, создающей давно забытую мелодию на дирижёра, он на момент опешил. «Сияет, летит, поёт» — именно это было написано у него на лице. Будто он проживал сейчас самые прекрасные моменты своей жизни, там, у себя в голове. И было до жути непривычно видеть его искреннюю, слабую улыбку, но сего Нейман показывать не спешил, а только развернулся обратно, более не глядя в его сторону. Звуки, нежные и простые, тихо разливались по залу, наполняя его каждый уголок. Успокаивающая серенада, мелодия, уносившая в далёкую Москву — в родной дом. Без кавычек, взаправду, дом. Это… было так похоже на мимолётное счастье, которого Стефан так желал. И достичь его можно было на пару моментов только уйдя в свои воспоминания — это никогда не продолжалось долго. Порой Трей намеренно старался забыть то, что это ныне являлось плодом его воображения. В бессонные, мучительные ночи, он сам накрывал своей ладонью голову, стараясь устроиться поудобнее, поглаживал, а после брал себя за руку и прижимал её к груди. Несомненно, он и сам признавал, что это было странным на первый вид, однако… спалось взаправду легче. Но когда он вновь открывал глаза и снова напоминал себе о том, что это всё неправда — было только больнее. Рука Стефана остановилась, так и не докончив единый аккорд. А что уж там, приближалась середина, пока мышечная память всё больше подводила. Теряла осязаемо запомнившиеся клавиши. Медленно отняв пальцы от инструмента, он опустил их, бессильно сжимая ладонь в кулак. — …А у Вас ещё имеется порох в пороховницах, Фане.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.