Натянутые струны

Ориджиналы
Слэш
В процессе
NC-17
Натянутые струны
бета
автор
бета
Описание
"Мой дорогой враг, я должен ненавидеть тебя. Но ты ведь тоже человек. Искренний, добрый, я точно знаю... Только не меняйся. Не меняйся, прошу." Великая война пришла так же неожиданно, как и горькая разлука двух душ, вынужденных встать по разные стороны баррикад. Дирижёр и скрипач, что держатся за одну лишь нить, за одну лишь натянутую струну надежды. Глубина человеческой мысли. Хрупкость жизни. Страх неизвестности и принятие смерти. Сломленная судьба, но несломленный дух. Самый близкий враг.
Примечания
Первые главы произведения написаны более просто, потому судить по ним не стоит. Дальше слог будет развиваться и станет, уверяю, уж очень сочным, льющимся, "вкусненьким". Контент тгк, где я выкладываю качественные рисунки с персонажами и информацию по проекту - https://t.me/stretchedstrings Ребята, пожалуйста, давайте продвинем работу: прочитали — оставили хотя бы коротенький отзыв! Буду очень признателен Внимание: автор ничего не пропагандирует и не пытается навязать своё мнение и мировоззрение.
Посвящение
Хотелось бы поблагодарить моего любимого Бету. Правда, мой друг, без тебя бы я не был тем, кто я есть сейчас. Помимо этого, отдаю исполинскую благодарность и моей маленькой аудитории! С теплом передаю объятия! Спасибо!
Содержание Вперед

Настоящий герой

— Пошустрее там! Выпалил хриплый голос, что пробивался сквозь журчание мелководной реки. Берега её почти полностью поросли густой травой. Но здесь, в не заминированном подступе к ней, где камни на дне были заметны невооружённым глазом, вид на скромные красоты речушки открывался почти сразу, через некоторое расстояние уходя мелкими ручейками в редкий лес с невысокими деревьями и пышной листвой. Зелени там было достаточно, чтобы создать приятный тенёк и спрятать в нём идущих за хворостом красноармейцев. Незнакомая территория другого берега лишь манила своим отличием от уже привычной округи. Вечное поле, сухая, кое-где пожелтевшая от солнца трава и та пара одиноких домиков на низком холме — то, к чему все успели накрепко привыкнуть, будто бы и всю жизнь здесь находились. А жаркий воздух, запрет на свободный подступ к воде, только и делали, что превращали недосягаемое в желаемое. И наконец для этого выпал шанс — простой сбор хвороста по безопасному маршруту. До Ромы, Соболева и Сергея ходили другие, в основном по четвергам, норовя сохранить эдакую «регулярность». Сейчас же день выпадал как нельзя лучше — десятое число нового месяца, а значит — их черёд. Почти всех тех, кому посчастливилось сменить на короткое время обстановку, сопровождал самый опытный человек среди рядовых — Максим Макарыч, как его кратко и чётко нарекли здешние солдаты, не считая общего классического звания «деда». Ему, однако, несмотря на всеобщее уважение, кто-то по-белому завидовал, а ещё кто-то возмущался по отношению к нему, но матёрый солдат и не прислушивался, ведь знал — его совесть на данный момент чиста. Старик искренне старался помочь всем, кому только мог, но сохранял своё монотонное хладнокровие даже в экстренных ситуациях. Например, совсем недавно, когда усталый от работы седьмой отряд обучали банальной стрельбе: Выдали по Карабину Мосина каждому, рассказали, как перезаряжать, вставлять патроны… и вперёд. В этой мизерной и почти бесполезной части заключалось всё обучение — дальше выкручивайтесь сами. И за свои головы отвечаете только вы. Никто другой. А новобранцы толком не умели стрелять, оглядывались по сторонам, будто желторотые птенцы, но всё же отчаянно предпринимали попытки попадать по выставленным на землю плотным мешкам, которые находились на приличном расстоянии, различном друг от друга — около тридцати, двадцати и пятнадцати метров впереди. У кого-то, к превеликому удивлению, получалось с первого раза. Например, у Димки, который ловко мог перезаряжать Карабин даже на ходу. Он горел самым ярким и подлинным интересом к военному делу. Не зря же мечтал с самого отрочества пойти в это ремесло. Соболев попадал чётко в мишень, отчего даже в самых дальних мешках, наполненными пшеничными отходами, становилось всё больше и больше узких дыр. Пуля почти всегда пронзала ткань, пролетая через шелуху прямиком наружу, а в некоторых же наоборот — неведомым образом застревала где-то там, будто в плоти — как уж солдат поставит руку и направит выстрел. А ведь у юноши и вправду было хорошее будущее, он имел чёткие знания и отличные навыки боя. Всё ему было по плечу. И снаряды! И враги! Только был уж слишком громок временами, чего здесь не жаловали. У Романа же — всё в корни наоборот. Он толком не мог держать трёхлинейку правильно, свинцовые патроны буквально выскальзывали из рук, теряясь где-то в зелёной пучине сухой травы, за что он получал осуждающие и бесконечно хладные взгляды командира отряда в его сторону. «Музыкантам здесь явно не место» — слышал он иногда краем уха, но это ничуть, ни единой капли… не влияло на его позитивный и уверенный в себе настрой, ведь ему буквально было по боку, получается ли с первого раза, со второго или с сотого. Не в его это стиле, переживать и злиться о таком. Ведь с самого далекого детства, с первых классов музыкальной школы, если у него что-то не выходило — он благополучно плевал на неудачу, продолжая идти понемногу дальше. А не получалось в плане музыки что-либо, откровенно говоря, редко. Вот и вырос молодой профессионал, с превеликой радостью урвавший желанное место в московском оркестре, когда туда набирали новые силы. Но даже сейчас его время от времени одолевала неприятная и тягучая по своей натуре лень. Всегда, будучи октябрёнком или пионером, хоть комсомолом и взрослым человеком, с первой кляксы на бумаге, он делал всё на полставки лишь из-за неё. Он понимал намного больше, чем остальные, впитывал знания с жадностью, будто был для этого рождён, но почти ничего не учил, если уж от этого не зависела чья-то жизнь. Со временем, конечно, это стало менее возможным, но мизерный, еле заметный момент проскальзывал в его характере по сей день. Державин выбрал лёгкую позицию — позицию некомпетентного дурачка. Выучить свеженапечатанную партию? Сделает за несколько часов до репетиции! Подготовить теорию к сдаче? Повторит за пару минут! А уж лучше застрелить кого смычком, причём заранее и на всякий случай! Иронично, но всё это лишь больше подрывало собственную достоверность, когда Державин в итоге чуть не выстрелил в самого себя, решив почистить дуло кое-как заряженной им лично винтовки. Здесь, в бесконечном солдатском поле. От опасных действий его остановил никто иной, как Макарыч. Уже второй раз он спасал его от жесткого выговора, от пятна в его личном деле, а вдобавок, ещё и от собственной нелепой кончины. Кто бы хотел двинуть кони в образе «трубочиста»? Кроме этого, через некоторое время старик научил скрипача стрелять. Не банально перезаряжать трёхлинейку, нет, буквально… попадать более-менее метко и чётко, чтобы острая серебряная пуля проходила сквозь те мешки, а вскоре и сквозь врагов. Но хозяйственный Рома, ну уж совсем неприспособленный к этому, в свою же очередь, помогал с готовкой отряду, над чем он изредка лично подшучивал, поддерживая дружеские отношения почти с каждым соотрядовцем. И ведь всем в конце концов находилось своё применение: когда рыбу половят — пожарят на огне, когда привезут провизию — подсобят с распределением и выдачей. В общем, занимался этим в большинстве своём только Державин да пара новоприбывших. А ведь почему бы и нет? Его родная и горячо любимая матушка будто бы знала, что эти навыки ему позарез пригодятся в жизни, а может однажды и вовсе спасут её. Иногда Рома с трепетом вспоминал её тёплые руки, ласковый голос и добрую улыбку, что осталась там, далеко. Ведь даже не в Москве, а в ещё более северном Ленинграде, в холодном и пасмурном городе, но всё же очень солнечном только из-за родных воспоминаний, расплывающихся в памяти приятным теплом. Он помнил длинные улицы, проспекты, помнил парки и скверы, живые площади, адрес, который было невозможно отпустить из головы. Ведь там, в тускловатом, жалобно-сером дворике, контрастирующим с наружным фасадом из гордой на вид лепнины, он находил свет. Может, тот свет из тёмного окошка, а может дрожание керосиновой лампы, что освещала теперь отряд каждый сумеречный вечер. Её свет помогал найти дорогу, не сбиться с неё и дойти целым до самого края мира, лишь бы донести письмо. А письма Державин старался писать регулярно, начеркивая на весьма измятой бумаге ободранным карандашом тот заветный адрес и чуткие слова, что лились потоком из сознания без всякого усилия. Но стоило ему притронуться к следующей пустующей бумаге, что он отчаянно пытался отправить на запад… он и вовсе не знал, что же написать. Грудная клетка враз сжималась, дыхание становилось неровным и сбитым, а сам он чувствовал себя самым глупым человеком в этом мире, пока серый карандаш зачеркивал неудачное начало вновь и вновь, постепенно и медленно стирая сам себя в порошок. «Дорогой друг…», «Милый товарищ…», «Стефан…», «Стеф, милый…» — всё казалось до жути неправильным. Не только оттого, что на душе было тяжко и одновременно чрезмерно легко, а будто он, Державин, не имел права больше обращаться к нему так. Только если острым словом, наполненным бесконечным скрежетом — «враг». Ведь «враг» — понятие неоднозначное и растяжимое на тысячи миль, сотканных из сомнений в чужих и своих убеждениях, что неустанно переплетаются, будто бы борясь друг с другом за главенствующее место. А со всех сторон ведь давят и другие, приписывающие каждого к рангу «зверей без совести и души», кто причастен хоть единой каплей вражеской крови к конфликту, заставившему страдать не по своему умыслу другую сторону, что порождает неистовое желание справедливости, даже если она не является на деле таковой. Месть, говорят — желание поделиться болью. Чем сильнее эта боль, тем сильнее нужда в том, чтобы передать её любому, кто окажется крайним. И вот, начало эстафеты ненависти положено. Весь этот бесконечный обмен яростью построен на таком простом в понимании, но в то же время до безумия сложном на практике принципе: зло на зло порождает лишь зло. Никак из этого уравнения, длиною в жизнь, не получится добра. Конечно, только в случае, если человек уж совсем ничего не осознаёт и не понимает, или попросту настолько глуп. А может и всего-навсего ошибся оттого, что ту нескончаемую злость, алчность и ненависть, так хорошо спрятали под пелену «добра», что и не просвечивает ни единый царапающий угол, ни единый кинжал, поставленный прямиком навстречу доверчивому сердцу. И всё это идёт в массы, завуалированной информацией под новыми крикливыми лозунгами. Они писали кровью на стене: «все люди — братья». И вопреки всему, отвечать добром на зло… крайне глупо и вовсе не практично. Это всё равно, что гасить бензином огонь, ведь он разгорится только сильнее. По крайней мере для этого столетия, для этого мира и для этих людей, это являлось таковым. Да и понятия «добра» и «зла» имеют настолько тонкую черту, что её в больших случаях вовсе и не видно — сам не заметишь, как переступишь её. Нет ничего полностью чёрного и нет ничего кристально белого. Всё живёт только неоднозначностью, а «злодеев» и «героев» вовсе не существует. Люди упростили себе задачу в понимании человеческих мотивов, создали аллюзию на чёткие разграничения по «штампам», которые уже никак нельзя стереть после первого своего проступка. Уже после тот, кто это сделал… навсегда — враг, без попытки на раскаяние. Но ведь на самом деле у каждого есть своя причина для какого-либо действия, даже ненамеренного, верно? Не то, что в утрированных сказках про то, как принц побеждает дракона, спасает красавицу-принцессу и расслабляется, зажив припеваючи. Что насчёт других эмоций? Что насчёт эмоций «дракона», что насчёт слепоты «рыцаря»? Может под героизмом и желанием «убить страшное чудовище» скрывается неизвестность и незнание, порой страх, порождённый ими? Ах, сколько крови было, есть и будет пролито, сколько слёз утечёт в ставшую солёной от них реку, а сколько сердец будет разбито, сколько рук будет наложено на себя? И всё это только из-за громоздкого, одного из самых страшных понятий — неизвестности. Проявляется она и в слепой вере в давно знакомого друга, ставшего теперь врагом, так и в виде всемогущих рук тех, кто имеет право лишить простого человека жизни. Чернота кроется лишь в одном касании. Дотронется эта лапища — станешь таким же, и не будет лиц у тех, кто против, не будет лиц у тех, кто с вами. Всё равно нулю в своём безразличии. Именно неизвестность порождает желание защититься, найти причину своей беспомощности, выстрелить в неё исподтишка, в спину, на заре, и обезопаситься. А когда же причины не видно и дальше — наступает стадия отчаяния. На каждого человека она влияет по-разному. Кто-то старается скрыть проблему, кто-то яростно отбивается, скаля зубы и клыки, кто-то сдаётся и перестаёт искать, а кто-то не оставляет надежды. Надежды на то светлое, что заставляет сердце трепещать от приятного волнения. При вере в лучшее будто остаётся маяк, светящий через все леса и поля, путеводная звезда в ночном небе, Луна, бесконечно-вечно светящая для заблудших путников. Внутренний хрустальный колокольчик. Да, это он. Именно эта надежда заставляет жить и идти вперёд только ради того, кто далеко. Несмотря на всю ту «эстафету зла», которая очерняла и всегда будет очернять даже самые сильные умы, и Рома верил. Полагался на Стефана всем сердцем, надеялся на то, что он не страдает и обрёл покой в «родном городе». Верил в него. Верил ему. И не перестал бы. Ведь, покуда его дирижёр был в безопасности, а Рома чувствовал, знал, что он тоже верит, кровь его становилась сильнее, чем сталь, а цель, только ради которой Державин был готов сражаться в смертельном бою, становилась всё ближе и ближе, всё значимей и вернее — была ориентиром и ярким маяком, которому тот беспрекословно верил. Верил. Верил и всё. Но все попытки достучаться, дотянуться до далёкой и неизвестной двери письмом, были абсолютно бессмысленны, пока бумага, ценившаяся в окопах на вес золота, в итоге пропадала куда-то, оставалась лежать на дне солдатской сумки без своего сложного адреса, который Рома никак не мог вспомнить. «Haus 2» да буквы на чужом языке — это всё. Да и письма с фронта ведь, черти, читают, проверяют на наличие контакта меж диверсантами, и «Стеф, милый», их однозначно бы смутило, причем по ряду причин. А был ли он предателем своей родины, когда всё ещё хранил надежду в человечность врага? Макарыч же порой, когда видел Романа по тёмным вечерам в смятении, незаметно глядел на пустующий лист с неродными и нескладными каракулями в адресе и, к удивлению, не говорил ничего остальным. Только изредка проскальзывала жалостливая мысль: «Вот же парень влип». Но иногда, когда все остальные писали жёнам, матерям и невестам, а Державин подолгу сидел над второй телеграммой вновь, он хлопал тому по плечу, начиная свои краткие слова о быстротечности времени. Мол, всё пройдёт, что бы там ни было. Всё будет хорошо — то, что Державин слышал уже миллион раз. С тех моментов и пошёл крепкий контакт. Оба общались между собой на равных, но всё же порой Максим казался скрипачу кем-то подобным большой и серьёзной куропатке, что всё пытается уследить за непослушными птенцами. Слишком уж много он пёкся о других, полностью забывая о себе, пусть и никак не желал этого показывать, прикрывая все эмоции холодом, будто на маскараде каком. Почему их настолько заметно контрастирующие характеры сложились вместе в боевое товарищество, будучи настолько разными — непонятно. Может, они ладили, редко имели разногласия, в то же время и учились чему-то новому только из-за того, что видели в друг друге кого-то недостающего их обетованной жизни? Впрочем, Державин об этом не слишком задумывался. Сейчас же, стоя в прохладной воде, шум вокруг пробуждал сознание, на момент ушедшее в личный поток дум о том, что успело приключиться за эти две с лишним недели. Яркое, высокое солнце пекло всё сильнее и сильнее с каждым часом, покуда время медленно двигалось к середине лета. Пасмурной погоды почти не наблюдалось за все эти дни, только разве что невыносимый зной, сменяющийся свежими сумерками. Странно было осознавать, что та приятная пора, которую ждали все без остатка, теперь ощущалась совершенно по-другому: тепло превратилось в неприятную жару, чувство лёгкости и беззаботности вовсе пропало, оставшись где-то, всё там же на майском перроне. Время текло быстро, будто та самая мелководная река уносила его всё дальше и дальше, бросая за собой в сам широкий Днепр. Ни один день не казался монотонным: то что-то расскажут, то что-то покажут или чему научат. В общем, скучать отряду не приходилось. — Да идём-идём мы! — выкрикнул вдруг Соболев, ступая прямиком в воду за другими, пока за его спиной оставался лишь презрительно относящийся к мокроте литаврщик. Еле тёплая вода поднималась совсем немного выше солдатских сапог, затекая прямиком внутрь, отчего Державин чувствовал то, как тягучая, но в то же время и бодрящая прохлада распространялась по телу, будто глоток озона среди палящей жары. Он ненадолго оглянулся назад — на товарища-музыканта, что всё ещё мялся у обрывистого берега в нежелании мочить одежду. Пусть Сергей и показал своё бесконечное мужество, попросту приехав сюда, отдав своё сердце родине, но оставался всё тем же привередой к обстоятельствам. Ну а что он хотел от фронта? Чаепитие? Вновь развернувшись и продолжая свой ход сквозь журчающую неизвестными мелодиями воду, скрипач глянул и в спину Макарычу, который почти сразу развернулся к красноармейцам, ожидая на другом берегу. То есть, уже совсем близко. Река-то узенькая совсем, как-никак. — С вами здесь на полвека застрянешь… ладно, Долин, ты чего стоишь вкопанным, будто архиерей на приёме! — недовольно буркнул старик, отдалённо процитировав юмористическую фразу. Державин признал её, уже в какой раз убеждаясь, что человек он — начитанный и образованный. Это только подкрепляло и без того хорошее мнение о Максиме. — А кто эт такой, ваш архиерей? — обогнав Романа, спросил по-наивному Соболев, уже ступая на землю впереди. Из его сапог сразу же полилась вода, отчего юноша поспешил их снять и очистить от накопившейся грязи. — Твой родственник. — Чего-о-о? *(Данный диалог включает в себя цитаты из произведений «Золотой телёнок» и «Двенадцать стульев», что были популярны в 20-том веке) Эта шуточная перепалка книжным юмором заставила Романа улыбнуться и слабо хмыкнуть, пока тот уже понемногу стал вычищать из кирзовых сапог заплывшие туда травинки, песок и блеклые водоросли, немного подпрыгивая на одной ноге, дабы удержаться и не упасть обратно в реку. — Нет у меня в родственниках «архиереев» ваших. Только папка, мамка и Жучка. Вот батяня мой хоть куда: и в лес, и в реку! — прожестикулировал юноша, чётко показывая направления своей речи. Державин и Макарыч неловко переглянулись меж собой. — Вот он — настоящий солдат. Прошёл Гражданскую, прошёл Первую, а сюда пришёл уже я. И по его рассказам, нестрашно ему было вовсе. Что снаряды, что враги — всё по плечу! Ну-ну, завидуйте родословной, а не вашим охереям, — исковеркав последнее слово, выдал тот. На момент журчание и переливы текущей реки стали более слышны, щебет одиноких птиц враз произнёсся отчетливее, когда все, включая Дмитрия, неловко замолчали, то ли чтобы почтить честь героя, то ли чтобы понять, вправду ли он воспринял буквально те слова и откуда в его рассказе взялась Жучка, стоящая наравне с отцом, а может затем, чтобы задуматься о вменяемости товарища. — Что уж там завидовать, мы охереем. — Да-а, — протянул Державин с доброй усмешкой после некоторой паузы, пытаясь найти нужные слова, — завидуем. Правда, Серёг? — тот саркастично глянул на литаврщика, подловив за прошлую фразу, ведь хоть какие-то ругательства было от него слышать… весьма необычно. Может, так повлияла смена обстановки? — К бесу сходи, патлатый. — Благодарю, — усмехнувшись, Роман чуть потянулся на месте, уже привыкая к намокшим внутри сапогам. А Макарыч молчал, взирая на троих, по его мнению, обалдуев, ничего не смыслящих в войне. Он облокотился плечом о невысокое деревце, что стояло у самого берега, всем своим видом показывая, что он ждёт хотя бы правильного потока шуточных переговоров, не говоря уже о том, что им пора идти. Только сейчас замечая затишье со стороны старика, Державин решил исправлять положение «отряда». — И, знаешь, дай парнише воспоминаниям предаться! — добавил скрипач, уже будучи готовым к тому, чтобы наконец пройти вглубь лесочка, что так манил своей тенью, — вот лично я всегда за то, чтоб поведать чего нового о себе. Мы все ж братья! — То-то! И нечего на меня гнать! Долин лишь прищурился, слабо выдыхая, после чего стал проходить вперёд первым, но был остановлен стариком, который буквально затормозил его за плечо. — Помолчали бы лучше. Внимайте, отряд, — тот кашлянул, — здесь, между прочим, не всё так просто. Безопасной дороги на глаз не попадается. Все резко приумолкли, навострив уши, пока Макарыч стал доставать какую-то свёрнутую пополам и ещё раз бумагу из кармана на груди. — Помните, командир не зря упоминал, что здесь, что ни шаг, так мина… вот-вот. Подлинные слова. Горло враз слабо поджало. Живот неприятно крутануло, а руки в момент похолодели, вместе с тем, как дрогнул взгляд. Как же, получается, их послали на самый настоящий риск? На самом деле, никакой тропы и в помине нет? Естественно, её нет. Только гладкая трава, высокая, выступающая охлаждающим ковром для деревьев, которые еле-еле могли заслонить собой палящее во всю свою июльскую мощь солнце, но, к удивлению, этого хватало. А старик же тем временем развернул, видимо, своеобразную карту, оценивающе взглянув на обозначения, что были начерканы карандашом на ней. — …Так-с. Пойдём мы по карте, огибая мины, — он кратко обвёл пальцем крестики на бумаге, — здесь и танковые, и «лягушки», ранние разработки «ПМД», так что, не соскучимся. Нагнетающую своим значением тишину, в которой были слышны лишь переклики птиц, шелест листвы и то, как текла речка, прервал Державин, решивший поддержать настрой отряда вновь. Если на смерть, то не с похоронным маршем Шопена. — «ПМД» — это… Принесите Мне Димку? — Рома, завязывай фамильярничать! — шикнул на него Долин, покуда Соболев же наоборот улыбчиво пожмурился, отчего и бледные веснушки на его носу стали видны чётче. — Ой-ой-ой, мискузи! Коли и пошутить нельзя, мы тут все от тоски скончаемся, а не от выпрыгнувшей из-под земли мины, точно суслик! — Да, от суслика! Вот видите, Ромка — единственный здесь живчик! — Дмитрий довольно закивал вдогонку своим словам, после глянув и на старика. Он же в свою очередь только тяжело выдохнул, разворачиваясь лицом к лесу. Он сделал шаг, другой, а рыхлая от влаги земля под ногами становилась всё крепче впереди. Вскоре он ступил и в траву, а другие поспешили последовать за ним. И вот, теперь перед ними предстал спокойный лесок, вместе с тем, как четверо уходили глубже, туда, где жила тишина и простирался плотный ковер из редко перебивающих ручейков зелёную траву. Она казалась мягкой и нежной, словно самая тонкая шелковая ткань, и никакое наличие смертельных мин в её обманчивой оболочке не пугало. Их будто и не было. Была только беззаботность. Деревья, несомненно, спасали от зноя. Солнечные лучи проникали сквозь переплетенные ветки и отражались там, на стебельках и на земле. Несмотря на свой невысокий рост, их густая листва создавала пышное зелёное облако над головой, а свежая, по сравнению с той, что была на голом поле, тень, делала взгляд чище. Новее. Им можно было вновь увидеть, как некрупные листочки замерли в отсутствие ветра. Их нежные оттенки — от светло-зеленого до тёмно-изумрудного, вселяли в тонкую натуру скрипача ощущение полного и вечного лета. Тепла и родного голоса. Вместе с этим в голову закрадывались и далёкие майские воспоминания, те, что были так недавно и одновременно настолько давно, что превращались моментами в пепел, тлели на глазах, будто спичка. Ох, как же он не желал забывать это, что до сих пор держало его на ногах. Вечная надежда в лучшее — вот, что являлось опорой. Всё это, весь смех и товарищеский подкол — ласковая прелюдия к тому, что может стереть кости в прах, умертвить живого и оживить мёртвого. Невольно задался он теперь вопросом: «Что станется с этим лесом после нас?» С каждым деревом и с каждым стеблем, которые составляют его цельный образ — что? Что останется после них? Ведь Державин понимал: очень вероятно, что здесь пройдутся своим строем танки, немецкие сапоги, рёв моторов, и птицы споют песню на чужом языке, а одновременно… на таком знакомом. Знакомом по внезапным фразам, что он слышал из уст дирижёра, когда они были наедине. То неясное ему «Deine Augen sind so schön*», то беглое «Ich will dir so viel sagen*», остальное — по мелочам. А когда же он просил разъяснить, то получал краткое и мягкое: «просто мысли вслух». * «Твои глаза так красивы» * «Я хочу так много тебе сказать» Ему оставалось только молчать и нелепо улыбаться, пока сам он растекался, таял, будто свеча на огне, боясь слишком очевидно глянуть в сторону Стефана — тогда бы спалил себя дотла. Блестящие искрами глаза всё выдавали. И в такие моменты душу разрывало на две части в импульсивном желании сказать всё прямо здесь и прямо сейчас. Со стороны было порой откровенно интересно наблюдать за тем, как два нелепых в неоспоримой химии между друг другом человека, находились рядом и от этого понемногу умирали. Когда украдкой переглядывались, покуда другой был чем-то занят. Когда они встречались взглядами через весь огромный зал, и один улыбался, а ещё более яркая улыбка бесконтрольно расползалась на лице другого. Искреннее выражение восхищения друг другом в их глазах появлялось, когда они банально говорили. Как будто они — единственные на сцене, среди всех остальных мест. Словно они чувствовали это в первый раз. Да, точно. Такие сильные и настолько сомнительные в своей правильности эмоции оба не ощущали никогда, даже несмотря на параллельные или ранние симпатии к людям. И никто, включая самих страдальцев, этого не замечал. Подумаешь, самое настоящее товарищество. Однако, сердце билось в боли, покуда Державин начинал задумываться о том, что всё это теперь — воспоминания, которым, он верил, ещё суждено повторить себя. Он ждал своего товарища, как ждут перелётных птиц весной. Но куда страшнее было от того, что он знал, что ныне сражается с тем, кто был для него «маем». Будто поначалу ему даровали тепло, к которому он крепко привык, а после резко отобрали, оставив ни с чем, словно нагого на лютом морозе. Опускать голову вниз было нельзя. Нельзя было падать духом, нельзя было переставать верить, ведь эта надежда — то, что держало его живым. Только вперёд, считая за птицу спасения своего дорогого друга, к которому сердце непонятным образом горело и сейчас. Такая странность. И всё же... пока он был вдалеке, за тысячи переплетённых дорог, шпал и рельсов, помнил расставание так неясно и зыбко, эта неправильность не казалась такой значительной. Только до тех пор, пока Трей вновь не был рядом. Пока Рома не смотрел на него с восхищением, оттуда, со своего второго пульта, пока не слышал его приятный голос, не видел силуэта и не мог забыть свою гордость за каждый его поступок — он был в безопасности от того, что внутренние бабочки выгрызут в нём полую дыру, оставив истекать кровью. Больно. — Возвращаясь к теме… — внезапно начал Роман, чтобы намеренно утихомирить, нет, даже заткнуть свои мысли, — а что в плане семьи-то, Димка? За кого пришёл сражаться? — Ага! Всё-таки спросили! Недаром я про охереев сказал! — довольно выпалил тот, выглядывая из-за спины Долина, идущего предпоследним в следующим друг за другом по пятам маленьком строю, — сражаться-то, это, во-первых, для Родины. Для матушки, для батьки, да для всех, в общем. Ясное дело, шкетов у меня пока нет, но как вернусь — будут! Научу всех стрельбе и буду рассказывать, как с вами тут по лесам шарился и немцев бил. — …Я тоже ради страны приехал сражаться. Благое дело ведь. Но у меня сын. Ждёт с женой, там, в Москве, — вдруг вклинился в разговор литаврщик, томно выдохнув. Долин не поднимал глаз с зелёной травы, пристально следя за тем, куда он наступает. Какая-то неимоверная тоска читалась в его словах. — О! Вы ж двое из Москвы! Точно, знакомы были? А я из Крюкова, ну, рядом. Просто был вот в столице по счастью, а там меня и запаковали. — Ты уже рассказывал, Дим, а так, это правда. Играли вместе в оркестре, верно, моя «колотушка?» — язвительно, но всё ж по-доброму протянул Державин, быстро подняв с земли пару упавших с ближайшего дерева веток. — Какая я тебе «колотушка»! Совесть имей! — Я слышал, что если музыкант не умеет ни на чём играть, то ему выдают две палочки, и он становится литаврщиком, — прожестикулировал тот, вытащив две маленькие хворостинки в одну руку из набранного хвороста для большей иронии. — Если он с литаврами не справляется, знаешь ли, Рома, у него одну палочку отбирают, и он становится дирижёром! — шикнул Сергей, начиная идти в наступление по чувствительным точкам. А Державин в ответ лишь смешливо фыркнул, ступая дальше за Макарычем. «Надо будет Стефану потом рассказать», — машинально пронеслось у него в голове. — Отставить разговорчики, неугомонные… А у меня… — старик опечаленно выдохнул, невзначай решив поддержать обсуждение, пусть и не выражал видимого согласия на это, — сын, как раз, скрипачом был. — Взаправду? Ого, я даже и не мог подумать, что Вы... ну, в нашей сфере, — Державин вмиг поднял свои зеницы на спину идущего первым, сразу же переменившись в тоне речи, что стал более осторожным и заинтересованным. — Нет. Я не имею отношения к музыке. — А сын, что? Раз музыкант, то играет где-то? И если в Москве, то я мог слышать о нём. Почти все молодые ребятки в памяти у других. Грубо говоря, для того, чтобы старую артиллерию не подсидели. В ответ тишина. Грузная, вязкая и многозначительная тишина. Даже остальные затаили дыхание, вслушиваясь в шелестящие своим движением шаги по густой траве. Только палки да хворост, набранные ими, постукивали друг об друга на руках. — Он погиб. Ещё в самом начале Первой мировой. По коже быстро пробежали лёгкие мурашки, забираясь под самые рукава гимнастёрки. Пробрало. Вмиг всё приподнятое настроение приубавило свои обороты, причём у всех, находящихся здесь — в безмолвной тишине. Жалко. Вправду жалко. Каково же было Макарычу глядеть на новых, возможно, таких же юных балбесов, как был его сын. Даже было бы не так удивительно, если бы дорогой родственник старика пошёл добровольцем и сложил голову первым. Может, поэтому он так к молодым ластится с заботой? Особенно, к Державину — скрипачу. И именно на его плечах сейчас лежала ответственность за дальнейшие слова, ведь другие пока не желали лезть в тяжёлый разговор. — …Ох, я не подумал… это вправду… печально. Я искренне сопереживаю Вам. И ужасной утрате. Должно быть, больно… потерять родного сына в таких обстоятельствах. — Отставить нюни! — поначалу резко выразился тот. Державин чуть вжал голову в плечи, терпеливо выжидая того, когда буря затихнет. Но всё же, интерес и сочувствие, желание помочь хоть чем-то, пересиливали любые предосторожности. — Вы… а Вы разве не были, там, в бою? Вновь воцарилась тишина. Только птицы пели свою короткую песню, щебетали о чём-то. Если шумели — значит, их кто-то тревожил. Может, тихие шаги и ранние разговоры четырёх красноармейцев, что сейчас вовсе прекратились. Максим тоскливо выдохнул, отчего было видно, как он расслабился и визуально уменьшился, унося с воспоминаниями свой негативный настрой прочь, далеко-далеко, в саму зыбучесть времени. — Нет. Я пошёл сразу же после него. — …Так Вы и вправду такой, как говорят другие — герой, знаете? — Неверно вы все это слово понимаете. «Герой»… тоже мне. Война делает из мальчишки мужчину, а из мужчины старика — это то, что я точно знаю. — Вот оно как… скоро и посмотрим, что же это значит. — Уж лучше бы и не смотрели… — нахмурившись, Макарыч оставил лес в молчании после его фразы, пока Соболев и Долин в неловкости отлучились на то, чтобы подобрать ещё немного сухих палок, встречавшихся на травянистой дороге. Скоро они должны были сделать поворот обратно. Но вдруг, среди тяжёлой, неподъёмной в своём настроении округи, давящей своей безмолвностью, старик почувствовал руку на своём плече, дружески похлопывающую его в знак утешения. Он обернулся на Державина, глядя своими усталыми, измученными серыми глазами, а после слабо улыбнулся. Улыбнулся искренно.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.