Плачущий прицел

The Dark Pictures Anthology: House of Ashes
Слэш
Завершён
R
Плачущий прицел
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
История о том, что пережитое никогда не проходит бесследно, а страшное прошлое способно настигнуть даже когда мир вновь кажется безопасным. Немного самой обычной человеческой трагедии - из истории о битве с монстрами деликатно вырезаны подземные вампиры, но сохраняется Ирак, война и попытка пережить травму.
Примечания
Это дурацкая поэтическая обработка отдельно взятого ПТСР в отдельно взятой голове, которой совершенно точно хватило войны с людьми - что уж говорить об инопланетянах. По причине того, что текст - сомнительный эксперимент с целью посмотреть на мир очень больного человечка, работы с каноничными данными здесь почти нет, зато есть размазывание по стенке черепа одной концепции: не обязательно драться с засекреченными тварями, чтобы лишиться рассудка. Ну и странных женщин тоже слушать не стоит. Тгк автора с большим объёмом рофлов: https://t.me/chtototok
Содержание Вперед

О принципах обмена

Дорога была пустой, словно незнакомое лицо или коровий череп. Сухой воздух забивался под веки, и он смаргивал острые слёзы. Его тело помнило много ран. Некоторые остались тонкими ремнями ложной кожи, а иные так и не сомкнулись до конца, открывшись на мясе, как новые глаза и рты. На левом запястье у него был рот, оставленный диким псом, и такой же молчал на правой лодыжке, связывая стороны его тела; на шее и на груди шальной металл посеял по глазу. Он носил у горла нежный шрам, похожий на запятую — в детстве он играл со стружками в мастерской деда, разжёвывая пахучие занозистые кольца. Дед на верстаке обстругивал доску, и он рассматривал чудо рождения своих игрушек, словно наблюдал звездопад. Наконец ему захотелось подойти и поймать стружку свежей, прямо из-под лезвия, и он стал подкрадываться к деду под локоть. Дед его всегда работал пьяным, от пива становясь задумчивым и неуклюжим. Когда он подкрался к верстаку, дед взялся за гвоздепистолет. Он потянулся за стружкой, которая осталась на доске, пихнул деда в бок, и пальцы у старика дрогнули. Гвоздь соскочил. Сам он не помнил этого случая, как не помнил и процесс заживления. Дед говорил, что вся мастерская так ярко окровавилась, что впору было праздновать Рождество. В его памяти осела только туго закрученная боль, которая открылась у него под челюстью подобно зелёному глазу с рыжим зрачком. Ещё один глаз он носил на груди, прямо напротив сердца — сарацин с печальными глазами зверя ранил его на переходе через Загрос. Сарацин затаился меж двух скал, похожих на собачьи зубы, и глазок оптического прицела беспечно напоминал зрак птицы, которая расклёвывала добытую змею. Снайпер выстрелил в замыкающего, попав, несмотря на близость к колонне, не в голову, а в грудь. Он бы умер тогда в пальцах хищной горы, но его сердце находилось за грудиной, ровно в центре рёбер, и пуля расцвела в дольке лёгкого скорбным и внимательным карим глазом без ресниц. В ту секунду, когда снайпер продавил триггер, тот, кто замер на другом краю гибели, услышал запах саранчи, горячего песка и медленной смерти — тело стрелка пахло струпьями. Запах струпьев преследовал его в горячечных снах, подменяя вонь падали и тихое цветение лилий под сводом беседки, струпьями пахли ногти медсестёр и подмышки соседей по лазарету. Мужчину во сне он видел теперь только в тисках прицела, они больше не говорили ночи напролёт. Запах стал кольцом, продетым в колумеллу, и кто-то волочил его по следу сарацина на верёвке, затянутой на кольце. Тело прожевало рану за две недели, проглотило её с костями. Он сжёг два последних своих оберега, которые были с ним в день ранения, растёр пепел по подошвам и в первую ночь в казарме сбежал из части. Слепота и ярость тащили его, как гончую подхлёстывает по следу острый запах оленьей крови, после которого её оставляет дрессировка и любовь, а похоть разрастается под гладкой шкурой грибком. Он знал, что сарацин ждёт его где-то в огромном сумраке пустынной ночи, ледяной и гладкой, точно закалённая сабля. От его холодной руки автомат становился жёстче, а от горячей пули заострялись, как морда кобеля в гон. Пустыня пахла внутренностями, но он словно передвигался в липкой плёнке амниотического пузыря, залитого единственным запахом — обжигающим запахом струпьев. Он бежал наперегонки с шакалами, которые чуяли скорую кровь и изредка повизгивали от жадной радости. Запах длился и длился, нарастал, как скорость сердца, и судорожный бег крови расходился по мускулам бешеным эхом. Он был намертво втиснут в два кольца разбереженных сосудов, они сдавили его разум до ослепительно-белой точки, твёрдой, как иголка, и эта точка прокалывала все мысли и спаивала чувства в единое лезвие охоты. Он полностью погрузился в жар, и на миг забыл и жажду пространства, и ещё слабый голод тоски. Он словно стряхнул с себя кожу и был возбуждён настолько, что уже не смог бы остановиться сам. На губах его начала выступать пена, словно у коня, который в последнюю секунду бега лишается мускулов, и ног его становится не четыре, а по числу камней в дороге, а потом падает замертво — как тело оконченной гонки. Прошлое всегда младше будущего, потому что держит в себе только свершённое, а будущее несёт ещё и то, что не случится. Так и тень человека всегда старше него самого, так как помнит все его движения — даже те, которые он раздумал. Усталость накинула на него удила, и он грыз железный мундштук, окрашивая пену кровью. В тот миг, когда он должен был обратиться в скорость собственной погони, запах вмиг исчез из воздуха. Плёнка лопнула и вытолкнула его в пустыню, и ветер, пахнущий рублеными для готовки бараньими кишками, облизал ему кислый затылок и солёные виски. Он вскинул автомат, как идущий на свет протягивает для защиты зрения ладонь в луч, и подствольный фонарик торопливо расчертил складки на зелёной гимнастёрке мужчины. Он узнал форму иракской армии, как родную дочь, а глаза, длинные и печальные, укололи его узнаванием в мизинец. Сарацин стоял в пустоте безоружным, показывал пустые ладони, держа кисти на уровне рта расслабленными, точно он принял это положение ещё на рассвете. Луна свесилась из-под своей непроницаемой шали, как карточный шулер, и выплюнула на землю быстрый и старый свет, похожий на купоросный порошок. В этом луче кружился мелко истолчённый мышьяк и комочки серы, а лунные пряди запутались во всех зеркалах и водах разом, и стало видно, что седина в них короче жизни. Сарацин не двигался и смотрел на него тёмными глазами, которые усталость подвесила в плетёные сетки капилляров, как обсыхающие после мытья виноградины. Волосы у него были мелко припорошены сединой, а тень выглядела простой и тяжёлой, словно её высекли из гранита при помощи зубила в неумелых руках. Сарацин казался красивым — той далёкой красотой, какая присуща гранитному сфинксу и бронзовой лошади. Он держал сарацина на крючке прицела, хотя стояли они на расстоянии улыбки. Закипевшая ярость не имела выхода, потому что сарацин был безоружен, и переплёскивалась через края котла, заливая огонь, который её грел. Он засопел, выворачивая резные ноздри, и приподнял верхнюю губу, чтобы попробовать языком воздух. Запах кончался здесь, в этом кругу света и дыхания — следовательно, он не мог ошибиться. Сарацин облизнулся и заговорил, не двигаясь: — Послушай, американец, не держи на меня зла. Я выполнил свой долг перед капитаном, я не убил тебя. Твоя рана умерла быстрее, чем луна переменила кожу, а теперь ты пришёл ко мне не по службе, а из прихоти. Вы и так залили нашу землю кровью и лишили её плодородия, так зачем продолжать, когда моя кровь уже ничего не изменит? Подумай, американец, нужно ли тебе это. Сарацин говорил так, точно держал на языке медную пластинку. Слова его падали в воздух медленно, склеенные между собой акцентом, как бабочки в меду, и речь его была размеренной, словно волна, которая вылизывает берег. Таким голосом молятся и рассказывают детям сказки об ангелах и птицах, а слушать его после рождения фразы можно, подобно запаху сандала, столько времени, сколько понадобится для чтения одной сур Корана. Он зарычал и плюнул на землю. Его ярость уже затопила свой костёр и стала потихоньку остывать. — Толкай свою заумь другому дураку. Единственное твоё счастье, свинья — я не стреляю в безоружных. Он опустил автомат под тоскующую улыбку сарацина. Что-то было в этом простом лице, от чего у него стыд начинал крутиться в кишках, а икота солила дыхание. Сарацин смотрел на него, чуть склонив тяжёлую голову, изнеможённо-нежно, с мудрым сожалением, как зверь, который сам подставляет шею под ятаган. Узел на белой нитке после выстрела остался целым, смерть от пули сарацина засмеялась мимо него и поцеловала в лоб других — значит, мстить было не за что. Он жив, большая часть его отряда — тоже. У войны, в отличие от охоты, законов нет, но гончим всегда нужны правила. Он положил автомат на землю, не гася фонаря, почесал шею и снял с пояса ножик. Вместе со стыдом в его дыхание влились холодные слова, чужие и далёкие, как иглы звёзд морозной ночью, и он не мог молчать в ответ на их прозрачный свет. Его собственные мысли и слова, готовые к выдоху, затухли под наплывом ледяной волны знания, которое ему не принадлежало. Студёная пустота схватывалась вокруг него, как смола на крыльях мухи, и к моменту, когда нужные звуки вызрели у него в горле, над колосьями пшеницы бродил бессильный ветер, прочёсывая скрипучими пальцами спелые пряди поля. — Скажи мне, какой рукой ты берёшь лепёшку и поднимаешь нож, чтобы зарезать барана? Сарацин нахмурился и ответил: — Я правша. Он кивнул, плюнул на нож и растёр слюну левыми пальцами. — Тогда дай мне эту руку. Сарацин протянул ему ладонь, и он полоснул его ножом так, чтобы не задеть линию жизни. Он не отпускал руку сарацина, пока кровь не переменила образ своего течения и не стала густой, как коровий пот. Тогда он воткнул нож в песок, надавил пальцами чуть повыше пореза и сказал: — Ты принёс мне быструю кровь, и я обязан ответить тем же. Сейчас я залижу тебе рану, и ты можешь о ней забыть, но порез затянется чешуёй, и тебе нужно будет её смачивать. Делай это всякий раз перед молитвой, и не будешь знать горя. Сарацин кивнул и пошире раскрыл руку, выпуская утихшую кровь. Луна поднялась в зенит к тому часу, когда ладонь сарацина вновь затянулась сероватой грубой кожей. Сарацин обтёр руку о штаны и поклонился в благодарность. Почуяв в нём желание уйти, он схватил сарацина за шиворот и держал до тех пор, пока свою тяжёлую, крупную мысль не обглодал до кости — и, проглотив едкую отрыжку вывода, сказал: — Я знаю, твой мирный нрав часто выходит тебе боком. Ты долго не хотел убивать, а потом долго не мог забыть убитых, но сейчас от твоего смирения родилась польза. Ты отвёл от меня две смерти — чужую, потому что со мной не случилось другой гибели, которую нашли другие в этих горах. И мою, потому что остановил меня сейчас, остудил мою злость, которая всегда выходит боком. Я тебе должен. Сказав так, он выпустил ворот сарацина, достал из кармана десятицентовую монету и подкинул её. Пока она крутилась в воздухе на ребре, свободная от смысла, он решал, на какую сторону уложить свою решение. Монета упала орлом, и кожа у него на предплечье, под татуировкой, зачесалась и заболела одновременно, как обожжённая. — За две мои смерти я рассчитаюсь с тобой одним. Слушай внимательно, эта ночь не сохраняет слов. Известно следующее: если двое людей снятся друг другу, тот, кто спит, создаёт настоящее бодрствующего, а сон рождается от чужого настоящего. Таким образом, они движутся по жизни кругами, которые сами и поддерживают. Это колесо остановить нельзя, но можно поставить себе на службу. Ведь тела, которые появляются в настоящем одного, рано или поздно просочатся в сон другого. Понимаешь? Сарацин кивнул, как игрушка, и улыбка на его лице стала длиннее и жёстче. Он облизнул высохшую верхнюю губу, пробуя свой пот для осязания этой яви. — Это секреты американской разведки? Он хмыкнул и пихнул сарацина в плечо, как будто они были псами, которые бегут в одной упряжи и изредка поддевают друг друга, чтобы не забыть дорогу и не подавиться протяжным чудом заснеженной равнины. — Ты придурок. Это орёл, видишь? С этими словами он показал сарацину монету, упавшую орлом, и положил монету ему в нагрудный карман. Под гимнастёркой кожа у сарацина была огненная. — Так слушай дальше. Когда тебе от меня что-то потребуется, узнай, между какими знаками я сплю, и в самой середине моего сна скажи то, что уже говорил мне раньше, и нужная вещь окажется у тебя. Ты научил меня стрелять, а я научу тебя отводить пулю. Сарацин ещё раз кивнул, и это движение пахло высохшими чернилами и концом предложения, но на щеках и лбу сарацина лежал спрятанный в теле, ещё не зрелый вопрос. Он поднял с земли автомат и прислушался к тоннелям пахучих следов, которые в исполинском теле ночи прорыли шакалы — по ним он смог бы выйти к базе, потому что шакалы держались её, как умирающего зверя, и ждали времени слабости, чтобы вгрызться в спящих там людей. Он нащупал триггер автомата, положил на него два пальца, словно сжал в ладони руку дочери, и начал потихоньку отматывать шаги. Сарацин окликнул его на третьем шагу. Он развернулся на каблуках, и воздух заскрипел озоном растущего раздражения. Он пригнул голову, как гончая, которая встаёт в низкую стойку для броска. — Постой-ка, американец, остановись ещё ненадолго. Я понимаю, сентябрь для тебя пахнет разбитой головой, а весь наш народ для тебя — мелкая дичь, но послушай же меня так, как я выслушал тебя. Дорога никуда не денется, Аллах прибил её к земле гвоздями из глины, ты всегда сможешь найти её по запаху собачьей слюны — ты ведь смотришь на мир ноздрями, я прав? Он медленно мигнул сначала левым, потом правым глазом, и зрачки у него были чёрные, как дуло винтовки. Тонкие волоски на загривке у него вздыбились, словно перед грозой; его нрав был подобен маятнику, который раз за разом возвращается к точке своего хода — сейчас его злоба и усталое раздражение в натянутых сухожилиях снова качнулись к своей горячей вершине. Сарацин поднял в воздух пустые руки — ему показалось, что рядом с этим человеком, похожим на гончую, стоит держаться только так. — Выслушай меня, принимай мои слова, как будто ешь моё мясо, и тогда будешь понимать меня так же, как я понимаю тебя. Каждый раз, когда луна идёт на спад, мне снится юноша, одна рука у которого холодная, а другая горячая, и обе тяжёлые, как у Иблиса. Я знаю, что он из породы шайтанов и мочится хвостом, не отбрасывая тени, и всякий раз, как я его вижу, он говорит мне такое, что нельзя повторять всуе — но я запоминаю его слова и движения, как молитву, и долго не могу их смыть. Иногда он приходит ко мне в обличье чёрной гончей, а иногда превращается в ребёнка или чёрную воду, но всякий раз в его появлении заложен один предмет, который я нахожу потом наяву. Он учит меня толкованию снов и гаруспиции, и только поэтому мне удаётся переживать эту войну. Волосы у него длинные, и рыжие пряди его перемешаны с короткими седыми; он всегда в чёрном кителе вашей морской пехоты и подпоясан хвостом, как невеста. Скажи мне, американец — ты знаешь этого человека? Он с трудом выплюнул мокроту смеха, похожего на низкое рычание. То, что было в нём чёрной пустотой или мёртвой кровью, начало медленно пропитывать покров сна, как гной, выходящий из старой язвы. Он словно бы отошёл от своего тела на два шага и стал смотреть, как его тень незаметно оплетает щиколотку хвостом. Холодные слова заливали горло потоком размякшей соединительной ткани. — Никогда не рассказывай Богу о своих планах, а дьяволу — о своих снах. Горе всегда пахнет розмарином, а быстрая смерть — тёплой печёнкой. Сказав так, он проскочил через тень сарацина, как через игольное ушко, и на его месте остались только окровавленные шпоры. Сарацин проснулся в глинобитном доме и вытащил из-под языка белый жгут из нитки и полосы ткани. Внутри у браслета были тонкие женские волосы с рыжиной. Он курил, рассматривая узелки на браслете и тихо трогал зубы языком — ему казалось, он потерял какую-то часть утренней молитвы.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.