
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
История о том, что пережитое никогда не проходит бесследно, а страшное прошлое способно настигнуть даже когда мир вновь кажется безопасным. Немного самой обычной человеческой трагедии - из истории о битве с монстрами деликатно вырезаны подземные вампиры, но сохраняется Ирак, война и попытка пережить травму.
Примечания
Это дурацкая поэтическая обработка отдельно взятого ПТСР в отдельно взятой голове, которой совершенно точно хватило войны с людьми - что уж говорить об инопланетянах. По причине того, что текст - сомнительный эксперимент с целью посмотреть на мир очень больного человечка, работы с каноничными данными здесь почти нет, зато есть размазывание по стенке черепа одной концепции: не обязательно драться с засекреченными тварями, чтобы лишиться рассудка. Ну и странных женщин тоже слушать не стоит.
Тгк автора с большим объёмом рофлов: https://t.me/chtototok
О прочтении снов
14 января 2025, 08:30
Сойдя с самолёта, он сел в собственную тень и неподвижно ждал, пока на кончиках ногтей не проклюнется роса. Солнце вошло в раскалённый дом полудня и пригвоздило птиц к ветру под крыльями. Он поднялся со своего поста, перетянул покрепче шнурки и порадовался твёрдому асфальту и подвижной, обмотал лямки сумки вокруг кулака и пошёл по следам птичьего помёта.
Денег на банковском счету хватало на полгода спокойствия. Он мог бы снять жильё и перемочь в этом углу пустоту возвращения и дождаться, пока душа зарастёт диким мясом. Злость заменит характер, и можно будет выжить. Однако дыхание второй смерти опаляло его подушку и превращало мечты в сытную золу — он боялся говорить себе, что война закончилась.
На заправке он снял сто долларов со счёта, купил две бутылки воды и сэндвич и сел за столик у окна. Знакомая пустошь смотрела ему в лицо, как смеющаяся дочь с карими глазами. Штат Техас. Август здесь такой же жестокий, как в аравийской пустыне, и земля мёртвая, словно под песком дышат жаром саранчиные панцири в образе слюды. Если копать яму, под лопатой скоро захрустит мёртвый хитин, и в воздух поднимется застарелый запах струпьев и полевого госпиталя. Джейсон сглотнул привкус собственных лёгких.
Он облизнул солёные губы и стал откусывать корочку с боков хлеба. С курицей. По шоссе изредка пробегали легковые машины и волоклись грузовики. Один грузовик, с тёмно-синим корпусом, остановился у заправки. Он отвернулся от окна и прожевал хлебный мякиш вместе с мясом. Когда он доел сэндвич, синего грузовика уже не было и на дороге лежал иной прах.
От аэропорта шёл автобус до Далласа, но сейчас путь ему нужен был, как пища. Жажда пространства вытеснила в нём голод тоски. Он кивком попрощался с женщиной за кассой, надел грязную кепку и пошёл, куда не смотрели его глаза. Солнце толкало его в спину, сизая пыль ложилась на берцы вместо теней, и кожа над верхней губой попеременно становилась то кислой, то солёной. Пустота в области собственной сути разбухала и нагревалась, впитывая жару, а нежная отчуждённость второй души охлаждал его кровь. Он словно бы лежал на дне озера, в прохладном молчании без движения и мыслей, и в то же время был угольком в сердцевине костра, хрупким, как осколок сахарной головни, потрескивающим от сильного жара.
Он брёл по обочине шоссе, не поднимая глаза к небу, и шагал словно бы по спине своего горя. Горячее удушье наплывало густой волной. Стрельба по людям изменила его так, что он уже не понимал, где кончается шрам и начинается бешенство. Он был тих и бесприютен не только снаружи, но и внутри, потому что из двух пустот не может родиться жизнь. Он знал, душа покойника есть яблоко, зачервивевшее ещё на ветке — и точно так же, как воскрешённый мертвец рано или поздно погибнет от разочарования, эта вторая, порченая смертью природа, казалась ложным суставом, тщательно выпестованным, но бессмысленным, и причиняла ему вечную тянущую боль, похожую на зубную.
Мимо него прострекотала женщина на зелёном велосипеде. Каштановый хвост трепался на затылке, что-то вроде тёмной гимнастёрки выталкивало запах пота. Скорость её езды была такой, что дорога нанизывалась на колёсные спицы её велосипеда подобно добыче сорокопута. Она рассекла песочный покров ниткой лёгких шин и исчезла, как стрекоза над водой.
Он шёл и перебирал свои сны, чтобы отвлечься от пути, бередившего другие, сложные и мучительные воспоминания — чтобы прикрыть ладонью болезненную толкотню мыслей. Иногда ему снился мёртвый бык или большая бурая птица без головы. Он неподвижно смотрел на убитого зверя, и вокруг стояла такая оглушающая, тяжёлая пустота, что вдыхать её было больно. Ничто не двигалось в плотной тишине без запахов, и он сам не мог шевельнуться или хотя бы закрыть глаза. Кто-то с силой прижимал ледяные пальцы к его вискам, и он задыхался солёным, страшным сожалением, как будто его держали под водой и не давали вынырнуть. Он смотрел на мёртвого зверя, как на ребёнка, и знал, что виноват, но свою вину до конца осознать не получалось — слишком веской и необъятной она была, и он только чувствовал её всем телом, точно глотал длинное лезвие. Волосы после таких видений тянули лихорадкой, и он торопился умыться.
Иногда ему снилась трапеза в оплетённой виноградом сумрачной беседке. Под потолком шевелились огромные цветы тусклого, запёкшегося цвета, похожего на ягоды боярышника. Цветы дышали падалью и раскрывались так, что прорехи между лепестками заполнялись сердцевиной соседнего соцветия. Бутоны закрывали потолок тесными стежками гобелена, и только изредка сквозь ткань пробивался яркий палец лозы. Среди цветков, на тот же манер, на какой женщины вплетают в волосы колокольчики и ленты или подвешивают колбасы, висели мёртвые животные, напоминающие петухов. Верёвки сжимали их шеи, пышные хвосты из изумруда и охры мешались с побегами, как осока и колосья в букете из полевых цветов. Головы петухов привязали отдельно от тел, воткнули в хватку поросли, и этот сложный покров казался ему отверстой пастью. Из-под потоков лозы выглядывали белёные столбики беседки, под куполом её царил полумрак, который пах одеждой покойника, и на молочную скатерть с красной каймой капала петушиная кровь. Стол был уставлен синими и зелёными тарелками, полными осклизлых кусков, а напротив него сидела женщина в чёрном кителе. К её форме были пришиты монеты — динары и центы, серебряные деньги крупной незнакомой чеканки; в петлице торчала ветвь с пятью целыми ягодами боярышника и одной раздавленной, а вместо пуговиц у неё были залитые патиной медяшки, напоминавшие отражение луны в болоте. Они долго сидели молча, не прикасаясь к еде, мухи гудели в горячем воздухе, трогали хоботками мясо, лизали грязь и нагревали фарфор трепетанием своих крыл. В этом сне его душа была с ним, и он счастливо прислушивался к ней, словно обнимал мать. Потом жажда прокрадывалась к нему из глубины тела, подобно змее, и он виновато дышал ею, перемогая приступы длинного желания. Маятник крови качнулся, расшатывая сердцебиение; жар подступал к горлу и становился холодом, а потом повернулся вспять. Он тайком утирал лоб рукавом. Женщина смотрела на него, сцепив под подбородком пальцы и опершись на костяшки, и на дне её лица зарождалось что-то жуткое, как судорога или живорождение. Она носила волосы его собственной морфы — каштановые, в рыжину, седые пряди дольше живых. Наконец он сдавался и торопливо обращался к питью. В вине плавали несколько мух, но он пил без запинки, пока бокал не пустел и мухи не оседали на дне — скорченные, с поблёкшими крыльями, и липкие запятые их маленьких тел смешивались с серной крошкой и мельчайшей проседью мышьяка. Облизнув губы, он поднимал взгляд на женщину, точно собирался ответить на давно заданный вопрос, и в тот же миг женщина выплёвывала ему в лицо, словно финиковую косточку, улыбку, страшную, как грех, и твёрдую, как серп. Он мгновенно просыпался, будто поражённый пулей. Несколько секунд, пока сновидение ещё жгло ему щёки, он узнавал женщину, но стоило ему открыть глаза, память эта рассеивалась, как дым над горящей коровьей лепёшкой, и он лежал со знанием, что улыбалась ему незнакомка.
Чем дольше он жил в казарме, тем чаще видел себя на месте женщины. Тогда он смотрел на самого себя через длинный стол, и волосы его были затянуты в низкий хвост, а руки казались легче, чем наяву. Он неспешно пил вино из круглого бокала и вспоминал что-то такое, чего, он уверен, никогда не случалось — будто бы он купается в озере, похожем на серебряный нож. Солнце задумчиво скользит по водной глади, как большая лодка, сплетённая из бликов, а под ногами молчит тягучая, страшная пустота. На шее у него кулон, он ныряет с открытыми глазами и рассматривает свои скользкие желтоватые пальцы, нити спутанных глубиной волос, и латунные пузыри лопаются около его губ, точно искусно выкованные медузы. Изредка он поднимается к блестящей поверхности, чтобы укусить хлеб воздуха, а потом снова ныряет, и от этой мерной качки у него замедляется сердцебиение, словно у угря в коконе грязи — вода напоминала глину на гончарном круге и не терпела физической спешки. Мысли в нём ускоряются и становятся синей свободной стремниной, которая несётся от виска до виска; он смаргивает свой разум с коротких ресниц, чувствуя, что жизнь имеет горизонтальный привкус, а все драки, которые он таскает с собой, стоят меньше динара. Каждый раз, поднимаясь к поверхности, он словно забрасывает с лодки сеть и вытаскивает её полной морских гадов, а, ныряя, освобождает улов и вновь обнимает его сетью к следующему вдоху. Кожа его постепенно становится бессмысленной, носимые им шрамы мало-помалу истончаются, закрывают рты и смыкают веки, и вода разминает ему плечи нежными пальцами. Он медленно исцеляется и от жажды пространства, и от голода тоски, его двоедушие обращается вдруг чем-то лёгким и незатейливым, как крохотная ссадина. В замшевом полумраке глубин он обтёсывает свои усталые мускулы, смывает краску побед и сок лопнувших поражений; он беззащитен и счастлив, как во сне или в амниотическом мешке — пока вода обнимает его, не существует ни времени, ни горя, лишь бескрайний ток крови и смирных мыслей, которые движутся сообразно с течениями. На потайных этажах водоёма всё подчиняется этим гибким беззвучным змеям, которые оплетают рыб прозрачными кольцами колыбельных и вечно баюкают кости утопленников, словно мать, которая напевает плоду. С каждым нырком он погружается всё глубже, принимая правила затаённых потоков, пока мир не начинает состоять только из направления влаги, а его волосы не уподобляются водным травам.