Яд или панацея?

Bungou Stray Dogs
Слэш
В процессе
NC-17
Яд или панацея?
автор
Описание
Они — яркий контраст. Дазай — человек, который, казалось, чувствовал слишком много. И Фёдор — невероятно холодный человек, который не подпускал к себе никого, особенно Дазая, с которым, он полностью уверен, что-то не так. Но и сам Достоевский содержит в себе множество секретов, которые он не намерен открывать, как и Осаму.
Содержание Вперед

13. Забытая человечность. (?)

Фёдор возвращается из заброшки лишь с первыми лучами рассвета. Усталость впервые была приятной, а не изнуряющей. Не хватало лишь дурацкой улыбки на лице. Но Достоевский еще не настолько свихнулся, чтобы выглядеть как идиот. Пусть подобным бредом занимаются другие. Например, Гоголь. — Дост-кун! Вот ты где! — Николай подбегает к Федору и обнимает его, отрывая от земли, заставляя непроизвольно вцепиться в плечи этого чудика. Гоголь едва ли не теряет равновесие и в последний момент принимает разумное решение — отпустить Федю, пока они оба не упали и не набили еще больше синяков на и без того исклеченных телах. На теле Фёдора — потому что он постоянно проебывается. На теле Николая — просто из-за его излишней энергичности. — Ты чё тут забыл? — недовольно бормочет Достоевский, пытаясь вновь понять, куда направлена гравитация после столь неожиданного столкновения. К подобному трудно привыкнуть даже ему. — А ты? Закладку на заброшке искал? — Типа того. — небрежно говорит Федор и кутается в плащ, слегка шмыгая носом. Холодно. — Я думал, ты забросил это дело. — Николай пожимает плечами и слегка толкает своего друга локтем в бок, заставляя нахмуриться. Не то ли от слов, не то ли от прикосновения. — Коль, угости сигаретой. Я свои все выкурил. — вздыхает Достоевский. Привычная усталость, зовущаяся заебанностью верулась на место. — В следующий раз, когда будешь курить всю ночь с Дазаем на крыше, то покупай сразу блок. — он посмеивется и протягивет полупустую пачку. — Дарю. Федор поднимет бровь, но тем не менее берет пачку, нетерпеливо вытаскиая сигарету. Желание курить было сильным, не смотря на то, что выкуренно было настолько много, что отдавало призрачной тошнотой. — Теперь я вот думаю. — Достоевский зажимает сигарету между зубов. — Либо ты дохуя умный, либо следил за мной, что автоматически делает тебя охуевшим. — Федор поднимает брови, ожидая ответа, выглядя при этом слишком спокойным, хотя Гоголь подозревает, что тот хочет придушить его на месте. Но некрасиво так делать с теми, кто добродушно делится сигаретами. — Это очень сложная викторина! — Гоголь широко улыбается и наклоняется к Федору, но тот не замечает, слишком увлеченный тем, чтобы защитить пальцами огонек зажигалки от ветра и прикурить. — Осмелюсь предположить, что я дохуя умный. — И ебанутый. — Это добавляет мне шарма. — Хуярма. — он закатывает глаза. — Серьезно, ты че по Йокогаме в такое время шляешься? Особенно в районе моего дома. — Достоевский оборачивается, будто боясь, что родители где-то неподалеку. Будет лучше, если они здесь не увидят Гоголя. Было бы ещё лучше, если бы этот дурак выполнил обещание не появляться в этом районе, пока его семья в Йокогаме. — Ты забыл? Вроде для деменции ты слишком молод. — Я тебе сломаю руку. — Фёдор хмурится, явно не в настроении для подшучивания. — Убедил. — Коля поднимает руки в знак капитуляции. — Я выполнял твое задание Дост-кун. Или ты про него уже забыл? — Блять. — Фёдор морщится. Сжимает руки в кулаки. Пытается совладать с собой, но напор эмоций лишь усиливается. Плотина вот-вот прорвётся. Там не вода. Гребанная лава. Дазай. Чёртов Дазай совсем отвлёк. Заставил ослабить бдительность. Забыть о главном. Сместить авторитеты. И куда? В сторону дурацких взаимоотношений? Нет. Нет. Нет. Так не должно быть. Это слишком плохо. Всё выходит из-под контроля. Иррациональная часть начала доминировать. — Ничего, бывает. — Николай небрежно махает рукой и не придает значение выражению лица своего друга, зная, что Фёдор всегда резко реагировал, когда что-то выходило из-под его контроля и внимания. — Некоторые люди начинают стареть раньше. — он улыбается, пытаясь отвлечь дурацкими шутками. Разжечь раздражение, чтобы оно затмило другие неприятные эмоции. — Обещаю не сдавать тебя в дом пристарелых, потому что ты мой лучший.. Достоевский ударяет по фонарному столбу. Тяжело дышит. Слегка сгорбленная поза заставляет волосы спадать так, чтобы закрывать черты лица. — Дост-кун? — Коля нерешително кладет руку на плечо Федора, пытаясь вырвать из его мира, где сейчас происходит нечто ужасное, пожирающее Достоевского целиком. — Все хорошо? — Коль, мне страшно. — шепчет он и пытается завернуться в свой плащ, будто в кокон, но боль после удара слишком сковывает движения и совсем не заземляет, как раньше. Нихуя ничего не хорошо. — Мне впервые по-настоящему страшно. В коконе тоже страшно, потому что тогда он окажется в ловушке собственного мира, где демоны обозлились на собственного хозяина и уже почти вырвались из цепей, клацая зубами, предвкушая момент, когда смогут разорвать его на части. Федору стало холоднее. Намного холоднее. Мир и вовсе сжался до одной пульсирующей точки, грохотом отдающим в ушах. Так бешено бьется его сердце, пытаясь переломать ребра и вырваться наружу. Кажется, он даже забывает, как дышать. Делает вдохи через раз, рваными глотками, а страх все переплетается на нем, будто змея и хладнокровно душит. Связывает конечности, обездвиживая, делая уязвимым и не способным дать отпор самому себе. Страшно. Страшно. Страшно. Глаза щипет. Слезы удается сдерживать с трудом. Он не плакал долгие годы, а теперь рискует разрыдаться как маленький ребенок. Сейчас он и правда будто лишь невинный малыш, что потерялся на безлюдной улице, где некому помочь и утешить. На улице, где одни тупики, а в переулках угрожающе пляшут тени, создавая страшные образы. Еще немного и мир уйдет из-под ног. Либо сам Достоевский спустится прямиком в ад. Или уже? Федор делает пару шагов вперед, пересиливая собственную гордость и устоявшуюся глупую независимость и холодность. Лишь лицо показывать не решается, потому что одному Богу известно, как перекосило обычно стоические черты. С тихим вздохом Достоевский наклоняется и утыкается лицом в плечо Николая. Слегка дрожит, будто ожидая удара, но на деле пугаясь собственной уязвимости перед единственным другом, который видел многие проявления личности Федора и никогда не осуждал, а лишь одаривал нелепой улыбкой. Нелепой и теплой. В которой мимолетно можно было даже согреться. Раньше Достоевскому это тепло и даром не нужно было, а сейчас он боится отпустить своего Колю. Боится, что тот сейчас оттолкнет. Впервые боится. Но Коля просто немного подзавис, явно не ожидая подобного. Федор крайне редко сам просил поддержку, пусть и безмолвно, но настолько громко, что хотелось оглохнуть. Хотелось успокоить как никогда. Приласкать, как пугливого котенка, который шипит и кусается, и лишь начинает доверять ласке. Николай неуверенно обнимает Фёдора, осторожо притягивая его ближе, боясь спугнуть или сделать что-то неправильно, потому что Гоголь часто вызывал лишь дискомфорт у своего друга, пусть даже и с благими намерениями в попытках оказать заботу, потому что иначе упрямый Федя ее не примет. Но сейчас хотелось сделать все реально комфортным и приятным для него. Потому что Николай прекрасно знал, что внутри Федора беспросветная тьма, в которой Дост настолько привык жить, что свет вызывает едва ли не панику и жжет глаза до агонии, ослепляя и вызывая желание вырвать их. Достоевский поддатливо придвигается еще ближе и выпрямляется, теперь утыкаясь в шею Коли, щекотя кожу неровным, рванным дыханием. Федор боится заплакать, пусть и показал уязвимость во всей красе. Пусть и доверился полностью, но.. слезы — уже слишком. Он Федор, мать его, Достоевский. Холодный и безэмоциональный, справляющийся со своими проблемами самостоятельно, но с хрупким и ранимым сердцем. — Федь, хочешь я тебе еще чая привезу? — шепчет Гоголь, внутренне злясь на свою беспомощность сейчас. Потому что Федор не впустит в свой внутренний мир и не даст защитить от внутренних демонов. Лишь оскалится и будет пытаться укусить, убежать и забиться в угол, истекая зловонной гнилью, которая уже не помещается в душе и поглощает ее полностью. — С коньяком? — он посмеивается и прячет лицо на плече друга, вспоминая, как они выпивали дома у Федора в детстве на глазах родителей, маскируя это чаем. После подобного инциндента, конечно, досталось обоим, когда опьянение подростков стало слишком очевидным, но, тем не менее, воспоминания были приятными. Неужели Федор вновь становится человечным? И это из-за человека, чье имя называть нельзя. По крайней мере, сегодня. Иначе все повторится вновь. Второго раунда его разум не вынесет. — Я могу и с коньяком. — тут же оживляется Николай, едва подавляя свою гиперактивность, боясь испортить хрупкий момент, но бесконечно радуясь, что Федя восстал из пепла, прямо как Феникс. Достоевский вновь посмеивается, понимая, что Гоголь сейчас вполне серьезно. — Обойдусь конфетами. — Федор отстраняется, одаривая Колю самым редким явлением, что воспринимается ничем иным как чудо. Улыбка. Искренняя и нежная. Без примеси усталости, вечного раздражения и озлобленности на мир. Улыбка. Чистая и невинная, как у ребенка, который бескорыстно делится частичкой своей души, не боясь осуждения или непонимания. Действительно, чудо. Самое настоящее чудо, заставляющее сердце пропустить удар, а уголки губ подняться в ответ. Лишь красные глаза от сдерживаемых слез окутывали смутным беспокойством, но это неважно, ибо Достоевский сейчас едва ли не счастлив. Хрупкое счастье, которое может разбиться из-за малейшего триггера и которое так трудно сохранить. Но Гоголь попытется. Он всегда пытался сделать его счастливым, и сейчас эта решимость усилилась в стократно. — С коньяком? — Да нет, дурак. Те. Синие. Наши любимые. — опять смешок, который так непривычен из-за своей искренности. Гоголь сгорает от этой теплоты. Распадается на части и тает. Забывает обо всем. Забывает о том, как ненавидит эту привязаннсть, ибо она отдаляет от свободы, к которой он так отчаянно стремится и которая из-за Доста так недосягаема. Цепи затягиваются, а он и не против. Потому что за эту улыбку можно перерезать пол мира. Гоголь тонет в своих эмоциях. Не знает, куда их деть, ведь они так сильно бурлят, вытекают через край, стремясь наружу, порождая импульсивность и напрочь отключая мозг. Коля дурак. Дурак, потому что ослеплен импульсивностью из-за эмоций. Поддается вперед и быстро чмокает Федора в губы, чтобы передать часть своих чувств, душащих его. Также быстро отстраняется, не совсем осознавая своих действий даже сейчас. Невинный жест, лишенный чего-то романтического. Нелепая импульсивность, порожденная сильными эмоциями, не больше. — Если еще раз так сделаешь, то еще и водка понадобится. — Федор хмурится, пытаясь подавить желание прикоснуться к своим губам, чтобы стереть мгновение близости. Но быстро смягчается, понимая корень причины и видя извиняющуюся улыбку и легкий румянец. Очаровательное невинное создание. Пусть и с ебанцой. — Прости. — Николай вздыхает, злясь на себя. — Не хотел.. — Все нормально. — перебивает его Федор, скорее не желая слушать длинный монолог, наверняка, последующий за этим. Состояние постепенно возвращается в прежнее русло. Разочаровывает. По крайней мере, привычно. Гоголь вымученно улыбается. Теперь буря вспыхивает внутри него, разрывая на мелкие кусочки из-за внутреннего конфликта. Желания свободы против привязанности к своему другу. Привязанность. От слова "привязать". Как на цепь. Тяжелую. Неподъемную. Неразрываемую. Привязанность Николай ненавидел и избегал, как чумы, боясь лишиться своей драгоценной свободы. Но был ли он вообще когда-то свободен? Нет. И Коля это знает, но отчаянно пытается игнорировать цепи, которые окутывают его, все теснее оплетая, вдавливая ребра в легкие и сердце, раздавливая внутренние органы, превращая их в бесполезное месиво. Желание свободы, превратившееся в одержимость и стало удушающей цепью. Федора невозможно было оттолкнуть. Даже мысли об этом моментально отвергались едва ли не с болезненным отвращением. Привязанность к нему приятная, даже если сам Дост холодный и колючий. Даже если он и сам пытается оттолкнуть Гоголя, но тот игнорирует шанс разорвать цепи и сам их неосозннно затягивает. Действительно, дурак. Идет против собственных принципов. Потом страдает от них, но отказывается менять цикл, который постепенно разрушет его. Бегает за Федором, как послушная собачонка, хотя и презирает подобное. Презирает и себя. Но обожает Достоевского настолько, что все остальные чувства меркнут. Федя его понимает и принимает. То, что тайно не хватало Николаю, хотя он отказывался признаваться себе в этом. Ведь он мальчик самостоятельный и ему никто не нужен. Против человеческой природы не попрешь, как бы не хотелось. Привязанность нужна всем. Без тепла и любви психика рано или поздно не выдерждит. Начнет деформироваться. Возможно, даже сломается. Или исковеркается, став неприглядной, уродливой. Коле нужна была привязанность. Даже если скупая. Даже если от Фёдора. Особенно от Федора. Достоевский возвращается в свою квартиру. Возвращаться не хотелось. Ничего не хотелось. Хотелось вновь ощутить мимоленое тепло. К хорошему быстро привыкают. Он надеялся также быстро и отвыкнуть. Возобновление биения воскресшего сердца раздражало. Потому что оно не только умело чувствовать, но и болеть. Федор тихонечко открывает дверь. Старается не шуметь. Старается успеть уйти в институт до того, как его заметят и начнут обнажать его нервы и лить на них раскаленный металл. В нос бьет запах спирта еще с порога, заставляя сморщить лицо и желудок. И эти люди так яростно верят в Бога? Сомнительно, что подобное поведение не считается грехом. Грехом считается Федор. Само его существование, судя по отношению родителей к нему. Он даже и отрицать не пытается. Пытается открыть их глаза на то, что и они сами далеко не образец святости. Их это всегда злит до дрожи. Правда неприятна, особенно когда искренне веришь в обратное. На одной вере далеко не уедешь. Навряд ли Бог будет милосердым лишь из-за одной веры, когда душа полностью прогнила и стала не больше чем пустышкой и лицемерием. Вера не избавит от наказания, как и бессмысленные походы в церковь, чтобы покаяться в своих грехах. Ну, простят и что дальше? Ничего. Все повторится по кругу. Необходимо искреннее покаяние и следующее за ним изменение поведения. Его же родители просто верят. И презирают каждого грешника, маскируя собственные недостатки глупыми отговорками. Как же все по-другому было в дестве. Оно такое яркое и.. наверное, счастливое. Боже, дествительно! Федор когда-то был счастлив. Когда-то настолько давно, что уже это начало стираться из памяти. Нет. Забывать нельзя. Светлых воспоминаний и так мало. Их нужно бережно хранить, чтобы согреть себя, когда становится слишком тяжело. Воспоминания. Всего-лишь воспоминания. В детстве и правда все было хорошо. Едва ли не каждые выходные он ездил с родителями к бабушке в деревню на электричке, всегда удивляясь количеству сумок. Они даже шутили и смеялись вместе. У бабушки был большой деревянный дом с русской печкой на кухне, на которой Федя любил спать, ведь она теплая, а он начинал мерзнуть еще тогда. Худой и анемичный уже тогда. — Ба, я не хочу есть. — всегда говорил Федя с широко раскрытыми глазами глядя на огромную тарелку с щами, которую не переварят даже три желудка. Он бы лопнул раньше, чем съел все. — Не говори глупостей. Вон какой худой. Скоро ветром унесет и поминай, как звали. — строго причитала она и качала головой, глядя на любимого внука и его худое тельце. После летних каникул в деревне, по крайней мере, ребра становились почти незаметными, но к следующему лету приходилось начинать работу по откармливанию снова. Федя был и не против. Бабушка готовила настолько хорошо, что пробуждался аппетит. Даже не столько от вкусовых качеств, сколько от любви к старушке и ее заботы. Чистой и бескорыстной. Святая женщина. Она искренне расстраивалась, если Федор оставлял много недоеденной еды в тарелке. Тогда Достевский насильно запихивал в себя еду. Желудок, не привыкший к подобному и растягивающийся до предела, протестовал и иногда возвращал все содержимое обратно, заставляя Федора сгибаться пополам, пытаться сдерждать рвотные позывы, а потом испытывать сильное чувство вины за то, что тело отказывается принимать доброту, и шептать слова извинений в пустоту. В такие моменты он врал, что просто наелся городской вредной еды и старался не дать беспокоиться за себя. "Бабуль, прости меня. Все было вкусно. Правда." После подобных моментов бабушка отпаивала его настоем ромашки, подслащивая напиток медом. Ромашка полевая. Совместно собранная, как и многие другие травы. О, как он любил природу. Привычная суматоха в городе заменялась мягким пением птиц и шелестом листьев... а еще шум реки! Федя часто приходил туда, чтобы побыть одному, устаканить мысли, которые в более взрослом возрасте начнут разъедать его. Медленно и изощренно. Но тогда.. было спокойно. "— А что ты сейчас чувствуешь? Ничего. Не в плохом смысле. Это хорошее ничего. Это спокойствие." Родители были более снисходительны к нему. Не так одержимы религией. Больше грозили пальцем, чем ремнем, коорый оставит едва ли не шрамы. Они чаще улыбались и говорили ласковые слова. Уже тогда были тревожные звоночки, но позже начался оглушающий вой сирен, сигнализирующий, что происходящее — это полный пиздец. Все обострилось после смерти бабушки. Самая тяжелая потеря для Федора. Потому что потом рухнуло все. Шаткое спокойствие и хрупкие ростки счастья. Его сердцебиение начало замедляться, пока дурацкий орган, источник чувств и боли, наконец-то не покрылся коркой навсегда. До этого дня. Федю даже не пустили на похороны, хотя ему жутко хотелось попрощаться с любимой бабушкой. Попрощаться с островком нормальной жизни. Сейчас Достоевский понимает, что это даже к лучшему. Вид бабушки в гробу окончаельно бы сломал юную психику. Он и так несколько ночей провел в слезах, закрывая рот рукой, чтобы никто не слышал. В те ночи он выплакивал все слезы на сто лет вперед. Так казалось мальчику. Поплакать, как оказалось, еще придется. Родители постепенно начали становится холоднее, злее, отстраненнее и одержимее. Будто все года их сдерживала лишь бабушка, блокируя все самое худшее собственной добротой, убивающей грязь в чужих душах, очищая, но не пачкаясь. Усложнилась ситуация тем, что родители начали выпивать чаще. Начали придумывать все более глупые отговорки своим порокам, погружаясь в них, как в болото, и застревая, но не пытаясь выбраться. Пьяные родители — это страшно. Противно. И больно. Нельзя закрываться в комнате. Нельзя сбегать. Нельзя плакать или жаловаться. Нельзя отводить взгляд. Нельзя. Нельзя. Нельзя. Можно тайно начать ненавидеть. Можно бояться до дрожи. Можно пытаться быть идеальным. Можно покорно давать себя избивать. Бабушка тоже была верующим человеком и пыталась привить любовь к Богу и Феде. По сравнению с методиками родителей — это были небо и земля. Бабушка вечерами рассказывала ему о Боге. Рассказывала, почему нужно быть хорошим человеком и почему нельзя творить зло. Она научила отделять правильное от неправильного. Она сформировала его мораль, которую позже родители исковеркали, ибо открылся совершенно новый мир, который нихрена не черно-белый. Он серый. Нет хорошего или плохого. Есть действия и их последствия. Федор вздыхает и прислоняется к стене, закрывая глаза. Хотелось выкурить пару сигарет и ебнуться головой об стену лишь бы не чувствовать так много. Кто-то идет. Прямо к нему. Тело неосознанно напрягается, замирает. Сердце начинает набирать скорость, улавливая нотки адреналина. В коридоре появляется отец в помятой заляпанной майке и в семейных трусах. Глаза покрасневшие и мутные от еще не выветревшегося алкоголя из крови. Плохо. Очень плохо. Был бы он чуть пьянее, то глубоко бы спал, а не слонялся по квартире из-за тихих шорохов. Не на столько пьян, что бы не понять, что нарушает тишину сын. — Где шлялся, выродок? — хрипло говорит отец и прислоняется к противоположной стене, чтобы не шататься. Федор не смотрит. Не хочет. И так знает, что увидит, а потому лишь дырявит стену пустым взглядом. — К пожарнику своему вчера съебался? — недовольство в голосе растет, заставляя нервно сглотнуть, но не измениться в лице и даже не дрогнуть. — Спал с ним? — голос звучит, как рычание бешеного зверя, готовящегося вонзить в глотку гнилые, но всё ещё острые зубы. Фёдор медленно переводит взгляд на отца отсуствующим взглядом, равнодушно встречаясь с гневом. Страх медлено пропадает, заменяясь чем-то отвратительным и мутным, чего он пока не понимает. — Да. — шепчет Федор едва слышно. Даже если это не так. Даже если это приведет к ужасающим последствиям. Вот и все. Чувство самосохранения отбило напрочь. Мозг совсем отключился. Достоевский окончательно ебнулся. Лицо отца перекосилось от отвращения. Двумя шагами он сократил расстояние между ними, схватил сына за воротник, навалившись на него, прижимая к стене с такой силой, что казалось: еще чуть-чуть и позвоочник хрустнет и начнет ломаться, трескаясь и крошась. Из-за близости отчетливо ощущался едкий запах спирта. Тошнит. Едва ли не до рвотных позывов. Лицо по прежнему не выражает ничего. Лишь глаза внимательно следят за каждым движением, но радужки будто затуманены, блокируя инстинкт самосохранения. — Понравилось тебе? — сквозь зубы шипит отец. Медлит, будто давая шанс одуматься. Фёдор улыбается. Насмешливо, обнажая зубы, но не показывая клыков. Подставляет добровольно шею, позволяя вонзиться, да поглубже. Оторвать как можно бо́льший кусок от плоти. Дать прожевать и с отвращением выплюнуть. — Он тебе понравился? Могу дать номер. — улыбка становится шире, а тело кричит, умоляет заткнуться и бежать, но понимает, что слишком поздно. Резкий удар в челюсть. Настолько сильный, что Фёдор падает, ударяясь виском о тумбочку, едва не теряя сознание. По скуле стекает кровь. Теплая, не смотря на то, что жутко холодно. Согревает. Комната расплывается перед глазами. Не удается зацепиться ни за один объект. Во рту металлический привкус. Хочется сплюнуть, но тело не слушается. Все мысли затмевает шум в ушах. Собрать себя по кусочкам Фёдор не успевает. Хватают за рубашку, приподнимают, громко матерясь, покрывая проклятиями. Слов разобрать не получается. Впрочем, он и не пытается. Пытается сконцентрироваться на лице отца, но очередной удар опять выбивает из колеи. Бьют сильно. С яростью и презрением. Разбивают губу. Кажется, даже кровь брызнула, окропляя пол. Удар. Ещё удар. Отец злится, что Фёдор не способен отреагировать, как-то ответить. Передышка. Буквально пять или семь секунд. В это время отец вставал на ноги, не затыкаясь покрывая трехэтажным матом. Вставал на ноги, чтобы начать пинать его. Жестоко. Со всей силы. Не жалея. Забывая или игнорируя, что человеческое тело имеет свойство ломаться, умирать. Не просто тело. Его сын. Да какой же он сын, раз спит с парнями? Просто жалкое тело. Каждый удар выбивает рванный вдох. Попытка сделать следующий обрывается на середине из-за очередного пинка. Так пинают мешающих и раздражающих щенков, которые провинились лишь фактом собственного рождения. Так пинают тех, кто отличается слишком сильно и считается в обществе изгоями. Их не жалко. Они даже постоять за себя не могут Фёдор мог бы, но не захотел. Он добровольно дал использовать себя, как боксёрскую грушу для вымещения разочарования и ненависти. Он хотел боли. Специально спровоцировал. Потому что боль лучше эмоций. Потому что боль можно объяснить. Боль проще и понятнее. Сознание начало проясняться. Перестали бить. Скорее всего, отец просто переводит дыхание, довольствуясь оскорблениями. Пинать родного человека — тяжкий физический труд. Отличная тренировка, чтобы держать тело в форме. Главное, не переусердствовать, иначе придется заняться другой тренировкой. Копать могилу тоже не так легко, да и не так весело. Поэтому надо сдерживаться. Фёдор улыбается. Криво и совсем неестественно. Прикрывает рот рукой, чтобы скрыть это безобразие, потому что, кажется, ему достаточно. Но плечи начинают трястись. Кажется, психика сдала. Он смеётся. Задорно и весело. Ненормально. Руку ото рта отнимает. Уже бессмысленно. Смеяться беззвучно не получается и на плач звуки не похожи. Внутренние демоны проснулись. С ними получилось договориться. Его они не трогают. Теперь они снова на его со стороне, но, кажется, контроль взяли на себя, ибо недовольны изменением своего хозяина. Он и не сопротивляется. Послушно отходит в сторону. — Педик ебаный. — отец с отвращением сплевывает на пол и уходит в комнату, оставляя сына валяться в коридоре. Избитого и всего в крови. Ни сожаления, ни переживания. Ничего. Лишь смутная тревожность. Потому что нормальный человек не будет ржать после того, как его изобьют до полусмерти. А Федя смеётся. Ему весело. Но смех истерический. Защитная реакция в ответ на пиздец, творящийся в голове. Теперь Фёдор совсем не понимает Дазая. Его стремление к причинению себе боли. Или только у Фёдора всё наоборот и боль совсем не заземляет? Лишь усиливает в стократно. Но.. какое-то извращённое чувство облегчения всё равно медленно настигает измученный разум. Возможно, всё таки он понимает Дазая. Понимает, почему тот резал себя. Почему так самозабвенно и бесконечно безжалостно кромсал себя на кусочки. Почему так стремился к грани смерти. Фёдор понимал его и хотел видеть все эти аспекты. Хотел почувствовать это. Почувствовать, как мальчик морщится от боли и как продолжает истязать себя, издавая тихий стон, ведь боль на самом деле давно вызывает отвращение и чувство облегчения приходит всё реже. Как старается вести себя тихо, чтобы не привлекать лишнего внимания, чтобы никто не видел. Чтобы никто не осудил и не причинил еще больше больше боли. Федор ловит себя на мысли, что хочет видеть своими глазами весь процесс от начала и до конца. Хочет видеть его измученное лицо. Хочет видеть, как оно меняется после причинения себе боли. Хочет видеть, как оно становится более спокойным после этого. Хочет видеть каждым шрам, контрастирующий на на бледной коже. Хочет видеть эти дрожащие губы. Хочет видеть чувство вины после процесса и чувство отвращения к самому себе, потому что это отражает его слабость. Его уязвимость. Хочет почувствовать запах крови в воздухе, а еще лучше —хочет увидеть Дазая на грани. На грани смерти. Его суицидальную попытку. Хочет увидеть, как он умирает. Как он покидает этот ржавый мир с легкой улыбкой на лице. Улыбкой смирения и странного облегчения. Хочет быть причиной его смерти. Хочет быть его раковой опохолью. Хочет чтобы он был несчастлив. Хочет заставить его чувствовать, переживать сильнейшие эмоции, доводить до грани и ломать, Но хочет, чтобы он был счастлив только с ним. Хочет выворачивать его наизнаку и заставлять корчится от боли, прося добавки, пока не останется ничего. Хочет, но боится этого. Не хочет чувствовать этого. Хочет закрыться от мира и не показывать себя никому. Не хочет причинять кому-то боль. Чувствует отвращение к себе из-за таких мыслей. Из-за таких желаний и побуждений. Монстр. Не человек. Фёдор с трудом доходит до ванной и включает воду, начиная смывать с себя кровь. Рубашку придется выкинуть. Сегодня он хотел пойти на пары. Стоит забить на них и остаться дома. Остаться с ними. Одна лишь мысль об этом вызывает отвращение. Нет, дома он не останется. В институте не лучше. Там Дазай. Навряд ли обойдется без глупостей. Фёдор вздыхает. Нерешительно поднимает взгляд. В отражении зеркала на него смотрит не он. Не человек. Монстр с психопатической улыбкой. Его внутренние демоны, которые сорвались с цепи. Которые хотят жертву. Хотят Дазая. Фёдору страшно. Снова страшно. Как не во время. Стоит ли идти в институт в таком состоянии? Голос в голове радостно говорит "да". Фёдор пытается удержать очередной приступ смеха, прикрывая рот рукой. Набирает в ладони воды и обливает себя. Бьёт по щекам. Но демоны лишь насмешливо хохочат. Фёдору хочется застрелиться. Увидеть Дазая хочется сильнее. Здравомыслие работает на последнем издыхании. Пора в институт. Опаздывать нехорошо. Причинять другим боль — тоже. Фёдор снова проебался.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.