
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
AU
Hurt/Comfort
Нецензурная лексика
Близнецы
Серая мораль
От врагов к возлюбленным
Сложные отношения
Упоминания наркотиков
Насилие
Упоминания алкоголя
Underage
Нездоровые отношения
Нелинейное повествование
Подростковая влюбленность
Упоминания изнасилования
Аддикции
Подростки
Детские дома
От нездоровых отношений к здоровым
Навязчивая опека
ВИЧ / СПИД
Описание
Птица и Сережа — близнецы. Игорь и Олег — с пунктиком на заботу. Вчетвером выжить в детдоме вроде бы проще, но не когда по разные стороны баррикад. Коллажик: https://sun1.userapi.com/sun1-98/s/v1/ig2/86xbds2LJwscEBlHckfKzCU3KiB7WiXMfunt6P6z4BEJDBlFNaaD5xTlOi9wHkjbowgk1y9-Oyr5GaIho4VE00f6.jpg?size=1920x1920&quality=96&type=album
Примечания
Их общая история из разных таймлайнов в детдоме и в зрелости.
Посвящение
c l e m e n t i n e — идейному вдохновителю :)
VI. Игла
27 августа 2022, 09:43
***
[середина октября]
В палате — промозгло, поэтому Птица ума не приложит, отчего просыпается посреди ночи в холодном поту. Некоторые сны имеют занятную особенность: напрочь забываться в момент пробуждения, мучить, вроде как всплывая в памяти на долю секунды, но тут же и ускользая, — это был именно тот сон; сон, который вспоминается Разумовскому уже ближе к вечеру, вылившему на Петербург холодный ливень: Птице всего лишь семь-восемь, они с каким-то мальчишкой чуть младше строят башню из разноцветных кубиков, мальчик этот будто бы Сережа, а будто и нет; Птица встает и уходит на кухню, где поджигает спичку, смотрит завороженно, водит по огню пальцами. Дальше — кровь, потоком текущая с потолка по стенам, берущая его в кольцо, детский крик вперемешку с женским и невозможность дышать. Он не ломает голову над разгадкой образов — все видение предельно четко дублирует его воспоминания, которые так хотелось бы стереть из памяти. Прибежавший буквально на пару минут врач на каждую свою манипуляцию мычит себе под нос, будто удовлетворенный быстрым восстановлением: следить за фонариком перед глазами, потерпеть прикосновения там, где уже почти зажили ссадины, смутиться от того, насколько сильно дергаются ноги после ударов этим специальным молотком по коленкам. Доктор тоже не в восторге — хмыкнул уже не так одобрительно — но решил, что «в целом, пойдет». Сказал, что над бровью может остаться шрам. Пара соседей по койкам, как оказалось, рабочие, неудачно поднявшиеся по строительным лесам на объекте, посоветовали попросить кого-то занести нормальной еды, потому что «этой ихней бурдой не наешься, ты за неделю уже посерел, одна кожа да кости». Птица молча согласился, но про себя как бы ответил, что «никого не ебет». Никого не ебет, что он посерел от того, что это его первая внеплановая «завязка» за последние месяцы. Неизвестно, когда неделя без дозы стала слишком большим сроком. Пробовал всего несколько раз, а ведь очень долго героин был для него табу; пока не убедили: «Если можешь нюхать, значит можешь закинуть. А если можешь закинуть, значит можешь и кольнуть по вене». Повезло, что следы еще не успели проявиться, а чтобы хоть как-то дотянуть до выписки, Птица даже умудрился украсть клей с первого этажа, и каждый поход в туалет был настоящим облегчением еще и в этом смысле, хоть это и почти не перекрывало ту жажду, которая с каждым днем лишь нарастала и ввинчивалась в него бесконечной сжимающейся спиралью. Он понимал, что еще день-два, и больше не сможет так искусно не палить свое состояние — выписка была делом жизни и смерти. Чтобы хоть как-то отвлечься, Разумовский царапает руки острием скрепки, прячась под одеялом. Боль эта слишком терпима, поэтому лежать он за этим делом может часами, пока не заляпает каплями крови постель. На душе как-то тошно при виде того, как к этим его соседям то и дело приходят — жены, дети, матери — садятся на край койки или мельтешат вокруг, что-то рассказывают, переживают, носят всякое в больших пакетах и нехотя уходят. Этим вечером соседи удачно ушли покурить, может, даже прогуляться. Палата — в его распоряжении. Пока ее порог не переступает Гром. Он мнется в дверном проеме. Сверху — легкая ветровка, которую выжимать можно; в руках — авоська. Он неуверенно озирается и тут же замечает Птицу в углу с облупившимся потолком. Шмыгает носом и, быстро оценив обстановку, решает сделать пару шагов вперед. — Зачем пришел? Игорь и сам бы рад найти ответ на этот вопрос — зачем приполз извиняться за то, что Птица по праву заслужил, на кой черт принес гостинец и тащился через полгорода по проливному дождю. Уходить без ответа не хочется. — Да так… Хотел узнать, насколько все плохо. — Тебя ебет? Гром мысленно готовился парировать подобные выпады в свою сторону и знал, что при случае у него вновь зачешутся кулаки; засвербят, зазудят и начнут жить своей жизнью — поэтому так сильно сжимает челюсти и тут же расслабляется, выдохнув весь воздух из легких. В жизни нужно обязательно пробовать что-то новое, так ведь? — Сам в шоке. — Че у тебя там? — Апельсины. Краденные. Будешь? Птица сильнее натягивает рукава на ладони. На нем все тот же свитер, заляпанный кровавыми пятнами с того самого вечера. Врачам, наверное, поебать было, а домашнюю одежду передать было некому. Игорь решается сесть на край кровати, пока Птица свешивает ноги на пол. Из-под одеяла высовываются острые худые коленки, кожа снежно-белая с редкими бледно-рыжими волосками лишь не внешней стороне голени. Гром бы назвал их… изящными, если бы только не старые желто-зеленые синяки на этих острых коленях. Пока Игорю хотелось потрогать, не заметил, как уже целую минуту просто сидел и пялился. — Сам себе душу облегчить хочешь? — Прости меня, а? Вряд ли ты сможешь, но… — А за что? За правду? Игоря словно короти́т: неужто Птиц умеет признавать ошибки и даже раскаиваться? Или снова играет? Разумовский не поднимает глаза, сидит понуро и лишь уголки губ иногда подрагивают в попытке передать хоть какие-то искренние чувства. — Я не должен был тебя жизни учить. Я только месяц тебя знаю… — Месяц… подумаешь. Он выглядит так, будто не слушает; тянется рукой в пакет на коленях Грома — апельсин помещается в ладони. Птиц вертит его в руках, рассматривает со всех сторон, но выглядит это до боли… бессмысленно. — Ну че… почистить? — Почисть. — Сережа на тебя зла не держит. Желтая кожура опадает на одеяло, под ногтями застревают белые жилки, аромат бьет в нос и разносится на всю палату. Разумовский, локтями опершись о колени, укладывает голову на кулаки, подставленные под подбородок, смотрит на межплиточные швы и представляет, что на его лице могли быть такие же, не остановись Гром на достигнутом. — Сказал, что вообще не подумал бы… ну… что… — Что я понял, что этот выблядок меня домогаться полезет, и решил брата вместо себя ему подсунуть? Ты про это? Гром бы и сам рад себя осадить пятью секундами ранее, но не подумал. Хотел сказать, как есть, а получилось, впрочем, как всегда. — Ну сколько раз мне еще извиниться? — Дохуя. Очищенный апельсин Игорь не спешит выпускать из рук — уверен, что их лучше хоть чем-то занимать, особенно когда между ними расстояние меньше, чем в метр с лишним. — Окей. Извинюсь еще дохуя раз. — Ловлю на слове. Разумовский слегка веселеет, поднимает голову и даже заглядывает в глаза. Ожидавший увидеть былую спесь и надменность, Гром даже невольно хмурится, когда ничего не находит в застеленных пеленой глазах напротив — кроме бездонной пустоты и горечи, которую Птиц так пытается скрасить натянутой полуулыбкой. — На. Гром решает разделить на дольки. — Фу, блядь, кислый, пиздец! — Ну прости. Раскромсанный на куски, апельсин отправляется в мусорку, Птица — обиженно забирается обратно под одеяло, отворачивается к стене, накрываясь по самую голову. Вкус во рту распадается на воспоминания, воспоминания — рождают галлюцинации, которых тот так боялся; вот, на краю кровати уже сидит его барыга и улыбается рассеченными до ушей кроями рта, низкий смех ввинчивается в грудь — Игорь говорит что-то про детдомовские будни, но Птица не слышит, только отчаяннее сжимает края одеяла у самого рта. Когтистая рука ползет вверх по коже бедра — мурашки — чужой голос вливается в уши, убедительно напоминая: «Нет денег — не проблема», «Ты ничего не будешь мне должен», «Хорошо постараешься — дам тебе больше». Когти вонзаются в кожу — Разумовского скручивает дугой, болезненная судорога прошивает все тело от головы до ног, мышцы будто отказываются слушаться и вот-вот переломают кости. Это длится недолго, Гром вроде как даже не замечает, но настороженно спрашивает: — Тебя когда выпишут? Все… нормально? — Не знаю… Завтра, может… У меня сотрясение было. Игорь вспоминает, как пытался отмыть кровь на кулаках; брызги на одежде и даже на шее. Перед зеркалом он тогда видел не себя — сошедшего с ума зверя. А в себя пришел, только когда стало больно: так истово оттирал костяшки, что не заметил, как начал растирать собственные ссадины от ударов. Сейчас же Птица выглядит до боли жалким то и дело вздрагивающим созданием, свернувшимся калачиком под холодной стеной. Холод тут действительно, что называется, собачий. Птица цедит сквозь зубы: — Я не сказал им, что это был ты. Гром выдерживает паузу, делая вид, что не понимает, о чем речь. — Я сам сказал. — Нахуя? — У вас какой-то ебнутый работает… — А-а, этот. Мы его Киборгом называем… Каждый от него отгреб, как минимум, пару раз. Разумовский наконец оборачивается, выглядывая из-под одеяла и слегка выгибая бровь. На лбу у него — испарина. — Что он сделал? — Пацанов всех выстроил в толчке, набрал умывальник и начал показательно топить. Малого какого-то… я этого пиздюка даже не видел еще. Ну я и… сказал сразу. — Мягкий ты сильно. — Прикалываешься? Птица давит наконец-то такую свойственную ему ухмылку. — И че он? — Да похуй на него. Игорь редко уходит от ответа. Но это, пожалуй, та самая ситуация, когда даже он хотел бы похоронить свои воспоминания. — Ты не знаешь… Серый ходит в школу? — Он уходит, чтобы не спалили, но… просто прогуливает. Волков жаловался, что он вообще стал нелюдимый. Предчувствуя новую волну жара и судорог, Птица вновь утыкается в стену, всем своим видом показывая, что в продолжении разговора больше не заинтересован. Но Игорь намеки не понимает. Или не хочет понимать. — Погода — дерьмо. Ты сюда даже без куртки попал, могу привезти. — Харе подлизывать, Гром. — Не хочешь — так и скажи. — Чего я не хочу, так это выслушивать твои сопливые истории и делать вид, что ничего не случилось! Разумовский сам не успевает понять, откуда появились силы скинуть одеяло на пол, заехать выставленными руками Игорю в грудь и буквально столкнуть того с кровати. Выпучив красные глаза и сжав кулаки, он прожигает Грома свирепым взглядом, но Игорь не дурак — за всем этим цирком не получается скрыть страх того, что Гром не постесняется ответить. Ответить, как в прошлый раз. Поэтому Разумовский тут же тушуется, опадая обратно на матрас в ожидании. — Да иди ты! К удивлению Птицы, Игорь просто отряхивает свою промокшую олимпийку и, сведя брови над переносицей, направляется к двери. Раскромсанный апельсин и желтые очистки оказались на тусклом больничном кафеле. — Блядь, стой! Игорь! — Что еще? — Прости… — Че надо? — Я не рассчитывал, что буду тут больше недели… Ты… я не знаю… мог бы… Разумовский виновато переминается, заламывает руки, опустив лицо. Гром задерживается в дверном проеме и просто надеется, что это не очередной фокус от Птицы с последующим посыланием нахуй. Но тот лишь кусает сухие губы и отвечает, потеряв какой-либо запал: — Нет… Ничего. Игорь просто уходит.***
[в течение октября]
У Олега болит голова, не от недосыпания или очередной стычки где-то за гаражами — из-за постоянного повышенного до предела уровня контроля, контроля всего: речи, тела, действий, взглядов. В первые дни после он долго пытался понять, а стоит ли ему ходить везде вместе с Серым, может, где-то поодаль, или не ходить совсем. Долго гадать не пришлось, потому что после своих откровений Сережа не вставал с кровати пару дней, потом оказалось, что подхватил ОРВИ или что-то вроде. Но высокая температура мучала не на шутку. Олег носил чаи из столовки, то и дело прикладывал ко лбу руку, закутывал в одеяло по самый нос, а ночью даже укрывал поверх своим собственным, потому что Сережу бил жуткий озноб. Волков тоже начал сопливить на той же неделе, на не озвученные Сережины переживания и причитания о том, чтобы не наклонялся к нему так близко, отвечал: «Не парься, на мне все, как на собаке, заживает. И это само отвалится». И действительно отвалилось, как раз к тому моменту, когда выздоровел и Сережа. Болеть осенью — отстой. Вот только Разумовский был рад уже тому факту, что «законно» прогуливал школу целую неделю, встреча с ним отложилась, пусть и на такой маленький срок. Нормального сна Олег лишился сразу после того, как позволил себе хоть на чуть-чуть расслабиться и порадоваться тому, что Сережа вроде как посвежел. Это было утром понедельника, впереди — обычные будние, школа и черствый черный хлеб с жидким супом в столовке. Но для Разумовского это еще была и встреча с ним. Волков пообещал себе буквально за руку отвести Серого в школу, потому что: «Ты ж шел на медалиста, отличник, красавец, комсомолец, ну ты че! Стоит какой-то… гнида того, чтобы ты свое будущее похерил? Обещаю, я от тебя ни на метр отходить не буду, он в твою сторону даже не посмотрит, Сереж…». Разумовский угрюмо волочился рядом и никак не реагировал, только нервно кусал губы и смотрел на щербатый асфальт под ногами. «И вообще, он ведь до конца был уверен, что ты это Птица, так же? Ну так если он еще чего удумает, то к Птице и полезет, слышишь!». Волков пытался приободрить, мотивировать тем, что раньше имело для Сережи значение, но… тот даже не поднимал на него взгляд, что очень пугало. Уже перед порогом школы Сережа выдернул свою ладонь из руки Олега и побежал прочь. Тот тут же рванул вдогонку, но, добежав до ближайшей трамвайной остановки, был вынужден на ней и остаться, потому что Серый успел забежать в уходящий трамвай. Сказать, что Волков ахуел — ничего не сказать: как от Сережиной решимости, так и от его отношения. Он ведь… старался изо всех сил, пообещал, он сделал бы все, лишь бы Сережа оставался в безопасности; лишь бы получил эту ебанную золотую медаль, а затем и стипуху в лучшем универе страны. Олег бы покривил душой, сказав, что никогда не думал об их дальнейшей жизни в обрамлении этого пресловутого «и жили они долго и счастливо», они ведь уже обсуждали, куда поставят кровать в социальной квартире, в какой цвет перекрасят стены и в какой угол поставят фикус. И звучало все это именно, как «долго и счастливо», в которое никак не вписывался тот пиздец, перевернувший все с ног на голову. И ладно бы Сережа помогал сам себе в преодолении родившихся страхов, ведь Олег так пытается… но Разумовский с каждым днем лишь все больше отстранялся. Еще паршивее на душе стало, когда Волков попытался «измерить» тот предел, до которого теперь можно доходить с Разумовским: и хоть до случившегося был только их так и не произошедший из-за Сережиной нерешительности поцелуй, Олег понимал, что Сережа не то что перешагнул, а перелетел несколько ступеней той шаткой лестницы, которая, в конце концов, приводит людей к близости. В его случае, произошедшее полностью перечеркнуло какую-либо потенциальную близость с Волковым. И хоть у Сережи теперь вроде как был опыт кое в чем, Олег предпочел бы, чтобы тот оставался таким же нерешительным и нетронутым, нежели с таким опытом. Еще и первым. Разумовский всегда любил усаживаться во дворе, где людей поменьше, с книжкой в руках, с какой-нибудь конфетой, которую не съел в столовой, а приберег именно для своего этого осеннего ритуала чтения под желто-оранжевым кленом. Это, пожалуй, единственное, что осталось в нем неизменным, что помогало забыться и отвлечься от навязчивых мыслей. В детстве Волков часто садился рядом, спрашивал, о чем книга, делал вид, что ему интересно, когда Сережа восторженно рассказывал сюжет и вероятные его развязки. А делал он это, просто чтобы хоть иногда с этим «странным» провести время, присмотреться, понять, почему его остальные не принимают. Так и сейчас поступил: подошел тихо — даже опавшие листья не шелестели под ногами — опустился на низкую скамейку, заглянул в книгу. — «На дне»? Еще и осенью? — А ты против? —… да нет, читай на здоровье. Только дай руки погрею, тут же окоченеть можно. С окоченеть он, конечно, преувеличил, но не зря — Сережа протянул свободную ладонь, тонкую, бледную, которую Олег тут же принялся растирать, а когда короткая программа заявленного согревания быстро закончилась, стал просто поглаживать нежно, держа у себя на коленях. Разумовский не отрывался от скачущих по страницам строк, но точно следил за каждым движением Олега, будто наперед пытаясь предугадать, что тот сделает дальше. А дальше — Волков поднес чужую ладонь к обветренным губам и стал осыпать прикосновениями — поцелуями это было сложно назвать — от запястья до кончиков пальцев и обратно. Шершавые губы приятно царапали отдельные участки кожи, и Сережа наконец прикрыл глаза, опустив книгу на скамейку рядом с собой. — Сереж… Волков придвигается ближе, вплотную, между их лицами почти нет расстояния, и Олегу остается только повернуть Сережин подбородок в свою сторону, чтобы, заглянув в глаза на предмет поиска хоть какого-то знака о том, что Сережа не против, наконец поцеловать. Первый поцелуй получается смятым и быстрым, Волков тут же отстраняется, снова смотрит, боясь увидеть отвращение или нежелание, но смело идет на второй заход, когда не находит в Сереже сопротивления. Приходится резко открыть глаза, когда губы напротив начинают дрожать, а до ушей доносится сдавленный скулеж. — Серый… ты чего? Разумовский ничего не отвечает, просто падает Олегу на грудь, обнимает руками за спину, цепляется за плечи, за все, до чего может дотянуться, и, кажется, он бы рыдал на весь двор, если бы не подставленное Волковым плечо, которое так кстати заглушало эти вопли. Олег и сам напрягся, подумал сначала, что сделал что-то не так, но потом дошло: Сереже был так важен их первый поцелуй, он так долго на него не решался, так ценил, что Волков терпел, что в итоге… он впервые целуется с ним после того, как сосал другому. Первая громкая ссора между ними случилась очень скоро, предсказуемо — из-за Сережиных прогулов. — Да отъебись уже от меня! Не хочу я больше ничего, не хочу, слышишь! Похуй на поступление, похуй на стипендию — я не хочу его больше видеть, я не вынесу больше! — Истеришь, как баба! Ну потерся о тебя писькой какой-то мужик, так что, все, в гроб ложиться?! Людей, блядь, женщин, детей, насилуют каждый день, не просто домогаются — насилуют и убивают! Так что подбирай уже свои сопли и будь мужиком! Олег знает, как сильно будет себя грызть за эти слова уже через пару секунд, но поток его жалоб о наболевшем наконец нашел выход и не собирается останавливаться на половине. — А, ну… прости, что он не решился меня тогда выебать. Тогда было бы больше снисхождения с твоей стороны? А, нет… вот если бы убил еще после, тогда б ты даже всплакнул, так, что ли? — Блядь, не неси ахинею… — Наверное, действительно стоит пойти. Вот как раз и будет шанс на продолжение, а? Волков даже теряется от такого напора с Сережиной стороны. Он изменился. Или это его изменило. Ему больше не десять. Даже в душе ему больше не десять. — Ты же, наверное, от того и бесишься — что не таким бы меня хотел видеть. Как раньше — чтобы поменьше говорил, не перечил, слушался, да? Или может, я тебе противен теперь? Так ты скажи! Обвини меня еще в том, что я сам ему дал, давай! Не молчи!!! Хлесткая пощечина ложится на Сережину щеку — тот чуть было не падает на пол от силы удара, но успевает поймать равновесие и остаться на ногах. Рука машинально ложится на горящее место удара, глаза непонимающе поднимаются и смотрят Волкову в самую душу. У Олега кончик носа подрагивает от подкатившего к горлу кома. — Я, блядь, из кожи вон лезу, лишь бы угождать тебе все эти недели. «Сережа, может, тебе дать это, Сереженька, может, хочешь то, прости, что коснулся, прости, если…». Лишь бы ты кукухой не поехал из-за этого уебка, лишь бы ты себя в руки взял и пережил это. Между прижатых к щеке пальцев сочится струйка крови из разбитого уголка губ. Становится еще больнее, когда соленая слеза стекает именно в это место.***
[начало ноября]
Птица, в скором времени вернувшийся в школу после выписки, даже немного опасался в начале: математика впервые после произошедшего он увидел в первый же день. Их взгляды тогда пересеклись в коридоре на перемене. Удачно отвлеченный разговором, Александр Иванович мог просто смотреть на него из дальнего угла коридора и невольно предоставлять Птице такую удобную возможность обдумать, чего он заслуживает больше. Способ мести за брата Разумовский продумывал долго. Когда учитель поймал его за руку на обычно безлюдной лестнице, ведущей во двор, Птица резко вывернулся и показательно заорал, обсыпав того угрозами и предостережениями, чтобы больше к нему не совался. Как ни странно, этого даже хватило. Исправно посещая школу всю неделю, Птица даже восхитил всех училок и завуча. Если бы только тем была известна причина. — В смысле… умер?.. — Ну вот… после уроков сел в тачку, домой поехал, где-то на Московском машина и загорелась. Потом бах… — Сказали, быстро все произошло, он даже выйти не успел… — Нда-а… Птиц сидит на своей задней парте и внимательно слушает. Рисует в тетради. — Эй! Разум. Ты чего молчишь? — А что мне тут говорить? — Ну так это… ты ж вечно сплетни разносишь. А тут как язык проглотил. Может, че знаешь? В ответ Птица лишь улыбается и возвращается к рисованию.