
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Новый пастор прибыл на остров за неделю до Иванова дня.
Примечания
Предупреждения: СКРЕПЫ! Лютеранство, патриархальный уклад, сельская местность, мальчики в платьях. Неопытный актив, bossy!bottom. Упоминания насилия над детьми, мужские браки, ранние браки, смерти второстепенных персонажей.
Олесунд – вымышленный остров из группы островов Holmöarna в Ботническом заливе.
Посвящение
Моей бете Penelopa2018, которая очень мне помогла, и Китахаре, без которой бы ничего не было.
Часть 2
30 марта 2022, 03:56
Петерсу Хельге отдал доставшуюся ему в приданое брошь — не за проезд, за молчание. И за то, чтобы паром подольше задержался в Норрфьордене перед следующим рейсом на Олесунд. Не в его интересах было, чтобы родители сразу примчались за ним. Пастор бил по больному месту — мысль о том, как отец будет мучиться поисками, резала Хельге как ножом, но иначе он просто не мог.
Не мог больше.
Петерс и раньше ему помогал — с самой ярмарки Хельге потихоньку менял через него в городе всякую дребедень: табакерки, гребни, кое-какую посуду и украшения, рассудив, что самому ему после бегства заниматься этим будет не с руки — облапошить омегу в беде постарается каждый. К тому же деньги могли понадобиться очень быстро — на милость дядьки полагаться не стоило. Также Петерс узнал для него, где находится христианский приют для незамужних омег и по каким дням открывается благотворительное собрание. Что еще было в паромщике хорошо — тот не задавал вопросов. И только когда дошло до отъезда, заколебался — Хельге пришлось угостить его слезливой историей о разорившейся семье и надавить на христианский долг помощи ближнему. Петерс был очень религиозен, Хельге об этом знал. Он заставал его за совместной молитвой с пробстом едва ли не раз в неделю.
Проклятый разговор с пастором вымотал, как каторжный труд, к тому же под дождем Хельге, кажется, простудился. Едва придя домой, он переоделся в сухое и тяпнул вишневой настойки, тайком отперев буфет, но это не помогло. До самого вечера он не мог найти покоя. Его немного знобило, и нос не дышал, и не было мочи отвечать на шутки Герди, но Хельге все равно через силу улыбался и шутил, помогая с ужином. Все было давно собрано — саквояж и корзина с припасами, которые он смог бы унести. На нижнюю юбку Хельге нашил карманы, распихав сбережения по разным местам, в чулок сунул столовый нож, а к панталонам приделал такие мудреные завязки, чтобы белье было невозможно с него сорвать, случись у какого-нибудь урода такое желание. Как только стемнело и слуги залили керосин в лампы, он поднялся наверх и проверил свой саквояж. Услышав шаги Герди, тут же задвинул его под кровать и сел в углу с книгой, слепо уставившись на страницу.
Герди плюхнулся на кровать и, мурлыкая под нос, взялся довязывать чулок. Он мучил его уже месяц, постоянно теряя петли. Снаружи дома ветка скребла по стеклу и мерно шуршал дождь, на полу на холстине дозревали желтые сливы. Кот нахально прошелся между ними, высоко поднимая черно-белые лапы, а потом заинтересовался клубком, покатил его под стул. Герди шикнул и продолжил вязать, повторяя одно и то же. Хельге прислушался и неожиданно для себя спросил:
— Что это ты нудишь?
— Сам ты нудишь, — не отрываясь от вязания, отозвался брат. — Как же там… А! «Вернись, вернись, мое дитя, вернись ко мне домой. Присядь к огню, склонись к плечу упрямой головой…» *
— Что это за песня такая? Где ты ее услышал?
— На ярмарке же, — Герди откашлялся в кулак и завел фальшиво, но с душой: — Цыган у замка песню пел так страстно и легко, омегу юного сумел вдаль увести тайком… Забыв свой шелковый наряд, отбросив гордость прочь, дворянский сын к чужим морям ушел с цыганом прочь… Вернись, вернись, мое дитя, вернись ко мне домой, присядь к огню, склонись к плечу упрямой головой… Я лучше проведу с ним час, чем много лет с тобой, я брызгам соли на щеках рад всей своей душой… — и он затараторил в другом ритме, отбивая такт ногой: — Под дождем и под ветром омега плясал, на границе моря и скал, он узнал вкус свободы и соли на нежных щеках — и уже не вернется назад!..
— И уже не вернется назад, — эхом повторил Хельге.
Он закрыл книгу, заложив страницу пальцем.
— Герди.
— Что?..
— Я очень люблю тебя.
— А я тебя нет, — подхватывая петли, отрезал брат. — Ты гадкий, шляешься где-то, а меня с собой не берешь и еще про школу соврал!.. Признайся, у тебя там тоже цыган?..
— Два, — сказал Хельге и хлестнул его шалью. Герди поймал конец и потянул на себя. Вдруг он насторожился, прислушиваясь:
— Ты слышал? Внизу стучат!
Хельге застыл.
— Точно стучали. Кто-то пришел!
Герди пробежал по полу в одних чулках и выглянул за дверь.
— Ого, это пастор, да к тому же весь мокрый. Отец пригласил его в дом. Как думаешь, зачем? Так поздно, уже даже ужин прошел…
Хельге отложил книгу и выпрямился так, словно у него на голове лежал толстенный талмуд, а он был маленьким мальчиком, которого заставляют держать спину прямо.
— Обуйся, — велел он, и Герди обиженно фыркнул.
Хельге смотрел в окно. Там было черно — везде, кроме отражения высокой стеклянной лампы на столе, и в стороне от этой лампы Хельге видел свое тусклое отражение.
Вот и все. Теперь уйти без скандала никак не получится.
Значит, пастор все-таки решил выполнить свой долг и раскрыть глаза родителей на все его прегрешения. Хельге допускал, что это может произойти, но в душе надеялся на лучшее. Ему-то казалось, что за две последние встречи священник мог бы понять, что он настроен серьезно. По крайней мере, когда Хельге уходил от него днем, тот молчал, а перед этим предложил помощь.
Ну, а теперь явился в темноте, чтобы выдать его.
Хельге набросил на плечи шаль, выровнял концы, проверил в отражении, как лежат волосы. Чем бы все ни закончилось, он не собирался ничего отрицать. Они не смогут удержать его силой. Сейчас не средние века.
Разговор внизу затянулся. Герди, которому не удалось ничего подслушать, уже изнемог от любопытства. Наконец послышались приближающиеся шаги, и папенька произнес:
— Хельге, сойди, пожалуйста, вниз.
Его голос звучал удивительно слабо.
Разгладив юбку, чтобы не морщила, Хельге спустился вниз, провожаемый удивленным взглядом Герди.
Они все ждали в гостиной — папенька с нервическим блеском в глазах и отец, показавшийся Хельге растерянным и постаревшим. И пастор. Он стоял у камина, прижав шляпу к груди, и был в той же самой одежде, что и днем — насквозь мокрой и до колен вымазанной грязью. Хельге остановился на середине лестницы и, не здороваясь, вопросительно задрал подбородок. Папенька вдруг качнулся к нему, прошептал: «Я прошу тебя выслушать господина пастора со всем вниманием…»
Хельге тряхнул головой, отгоняя его, как муху — все его внимание и так было здесь, потому что он через всю комнату смотрел в застывшее лицо пастора и видел его глаза — покрасневшие, как от бессонницы.
— Хельге Йонарссон, с разрешения ваших родителей я задам вам один вопрос, — начал пастор, и Хельге кольнуло, что тот в первый раз обратился к нему на «вы». — Окажите мне честь позаботиться о вас. Будьте моим мужем.
В доме стало убийственно тихо — было слышно только, как мяукает наверху запертый в комнате кот и как отсчитывают минуты напольные часы с маятником.
И, не обращая внимания на напряженное лицо отца и подсказки папеньки, Хельге произнес:
— Нет.
В серых глазах пастора ничего не дрогнуло. Он просто сказал:
— Я знал.
А после этого папенька завопил, отец закрыл ладонью лицо, и все сделалось еще хуже, хотя, казалось бы, уже некуда.
***
— …пожалуйста, — папенька теснил его к фортепиано, сжимал запястье цепко, как клешней, заглядывал в глаза. Он перешел на совсем свистящий шепот: — Я понимаю, что он не слишком обеспечен, жалование пасторов оставляет желать лучшего, но все-таки это самый уважаемый член общины, а в нашем положении не приходится выбирать… — В нашем положении? — медленно повторил Хельге, пытаясь собраться с мыслями. Он глядел поверх плеча папеньки, только на пастора, а тот стоял у камина с опущенной головой. Отец что-то быстро ему говорил, потом, не дождавшись ответа, открыл буфет и достал штоф с наливкой. Какая-то часть Хельге с холодным любопытством отметила, что пастор, главный поборник трезвости, ничего на это не сказал. — Это — самая выгодная для тебя партия, — продолжал жужжать папенька, поправляя Хельге воротник. Он говорил с той же самой уверенностью, с которой всегда настаивал, что Хельге обязан блистать в Гётеборге, а то и Стокгольме. — Прошу тебя, сынок, не отказывай ему прямо сейчас… Скажи, что подумаешь… — Papa, — почти ласково сказал Хельге, высвобождая запястье и обеими руками опираясь на крышку фортепиано позади себя, отодвигаясь настолько, насколько это было возможно. — Вы серьезно? Вы в самом деле видите меня мужем… пастора? Папенькой целого прихода?.. При этом он смотрел не на родителей, а на пастора. Ему хотелось кричать в голос, но он все еще сдерживался, хотя чувствовал, что распаляется все сильнее. «Почему? Почему вы это делаете?!» — Ну, а что, — папенька опустил глаза. — Ты должен понимать, что господин пастор делает нам одолжение. Конечно, он не самый веселый человек, но зато еще молод; строг, экономен и усерден в молитвах, как никто. Этот брак перекроет твой позор и тебя снова примут… И Хельге сорвался. — Позор?! — прошипел он. — Какой еще позор?! Я ни в чем не виноват! — Перестань, такое неприлично обсуждать… — Ну нет, давай обсудим наконец-то, — рявкнул Хельге. — Я не раздвигал ноги перед альфами, я не совершил ничего непристойного или дурного, так в чем моя вина — в том, что Йорген Лунд вырос похотливой скотиной и преследовал меня весь последний год? Вы что здесь все, с ума посходили? Папенька отвесил ему звонкую пощечину — прямо при всех. Где-то на лестнице ахнул подслушивающий Герди. — Никле! — воскликнул отец. — Что ты делаешь! — Никлас Йонарссон, — произнес пастор, и в его голосе прозвучали низкие, предупреждающие ноты. Папенька отдернул руку, будто обжегшись, хотя это у Хельге теперь горела левая щека. На глазах у Никласа навернулись слезы, но Хельге это не тронуло. Он с вызовом глянул поверх родительского плеча, обращаясь к пастору: — Видите, что вы наделали? Я же просил вас не вмешиваться! Я все равно уеду отсюда, уеду любой ценой! Вот тут наконец в лице пастора что-то изменилось, рот приоткрылся и тут же сжался, голова понуро опустилась. А папенька, снова шагнув к Хельге, заверещал: «Что значит — уедешь? Куда это ты уедешь?!» Отец подавился наливкой и вытаращил глаза. «Он им не сказал, — с легким смятением понял Хельге. — Не сказал о готовящемся побеге». И повысил голос: — Почему?! — Потому что это мой долг, — хрипло ответил пастор. — Потому что я не могу иначе. Я всем сердцем хотел бы… Его голос потонул в криках: на этот раз к папеньке присоединился и отец. «В Гётеборг — не пущу! — стучал он по столу. — Там один разврат и распутство! Я и раньше-то не хотел, да Никлас меня уговаривал, а теперь я уверен, ты там пропадешь! Ишь, чего выдумал, убежать одному, без спроса! Признайся, может, там полюбовник у тебя есть?!» Он орал, и рapa орал, и Хельге орал на них тоже. Герди сбежал вниз, заливаясь слезами, метался от одного родителя к другому, умоляя простить Хельге, кричал, что это он виноват… Немногочисленные слуги, оставшиеся в доме, толпились в дверях, перешептываясь. И посреди этого ада вдруг зашевелилась гора пледов на кресле-качалке, и дед Сванте, высунувшись из-под них, восторженно проскрипел: — Ишь, чего захотел, дурак черный — получить нашу кровинку! Не верь этому человеку, мальчик, он горяч под своими одеждами и хочет только одного: подмять тебя под себя и воткнуть лицом в простыни! И Магнус того же хотел… Но струсил, слабак… — Дедушка! — взвизгнул Герди. Отец побагровел. — Папаша, вы не в себе! Эй, парни, кто тут есть, унесите его вместе с креслом! Поднялись причитания и суета, и в этой суете Хельге, про которого все позабыли, взглянул на пастора. Тот стоял красный как рак, его грудь медленно вздымалась, а глаза были безднами отчаяния. Неожиданно для себя Хельге тоже почувствовал, как лицу стало жарко. Запахи альф и омег в комнате смешались в один плотный смрад. «Это от спертого воздуха, — подумал Хельге, пятясь к задним дверям. — Они закрыли от дождя все окна… Я не могу рядом с ними находиться. Не могу здесь дышать». — Куда ты? — обратил на него внимание папенька. — Мы еще не договорили! А ну-ка, вернись! — Да идите вы все к бесу, — сказал Хельге, толкнув спиной двери, и вывалился в ночной сад.***
Сад дышал непроглядной темнотой и ледяной сыростью; позади него молча вздымался лес. Границей служил глубокий овраг. В овраге не бывало жарко даже летом, там водились тучи комаров, ползали черные мокрицы, а на дне рос борщевик в человеческий рост. И сад как будто навсегда пропитался этой волглостью, зарос, одичал и зажил своей жизнью, а затяжные осенние дожди превратили его в королевство росы; в одной лишь шали, наброшенной поверх платья, Хельге моментально продрог. Ноги в домашних туфлях глубоко погружались в мягкую, влажную почву, покрытую скользкой листвой и прелыми паданцами — яблок и слив уродилось убийственно много, папеньке не хватало сил с ними справиться, хотя варенье на кухне варили каждый день. Каждый день, видя этот ковер из гниющих яблок, Хельге обещал себе, что завтра же заставит слуг все убрать, но сейчас он скрытно отступал по нему в глубину сада, желая лишь одного — затеряться среди покрытых лишайником стволов. Отсидеться как можно дольше, чтобы не дозвались, не нашли. Пригибаясь между кустами смородины и выродившимся крыжовником, он не сводил глаз со светящихся окон — там все никак не успокаивались: выкликали его по имени, хлопали дверями; отец выскочил на веранду, потом с бранью выгнал слуг искать. Глядя на сиротливо мигающие в сплошной темноте фонари, отбрасывающие дрожащие пятна света на мокрую траву, Хельге медленно пятился в сторону оврага. Один бог знает, как ему не хотелось возвращаться домой. Однако вернуться было просто необходимо — все собранные вещи ждали его под кроватью, как и дорожная одежда, и деньги, и еда. Только это удерживало его от того, чтобы прямо сейчас направиться в сторону пристани. Он представлял, через что ему придется пройти, когда он заявится за вещами. Выдержать гнев отца, новый виток уговоров и слез папеньки… и молчание пастора. «Я не войду туда, пока он не уйдет». Голоса и огни приближались и, опасаясь, что альфы его обнаружат, Хельге перемахнул клумбу и по гнилым листьям репейника, стелящимся по земле, съехал в овраг. В нем крепла решимость найти до утра другое пристанище и сократить время прощальных слез. Если на Олесунде омега не хочет, чтобы его нашли, — его не отыщут. Лесов вокруг усадьбы Хельге не боялся. Он играл в них, сколько себя помнил. Опасность таили в себе другие места. Но не сейчас, не в середине месяца. Теперь — только в последний день октября. А через две недели Хельге уже и думать забудет об Олесунде. Кусты, в которые он так лихо съехал, окатили его крупными брызгами. Кутаясь в шаль и осторожно нащупывая дорогу в темноте, Хельге медленно брел по дну оврага, вдоль чахлого ручья, струящегося между замшелых камней. Черные высохшие стебли борщевика, безопасного в это время года, и его огромные зонтики плыли над головой. Перебранка слуг наверху отдалилась на безопасное расстояние, а после и вовсе заглохла. Должно быть, его решили искать по сенникам и сараям. Что ж, пусть хоть всю ночь ищут. Ему уже никого не было жаль. За весь этот длинный, полный тревоги, ожидания и сборов день он ужасно устал, так сильно, что почти не чувствовал ног, но прямо сейчас у него было топливо, позволявшее упрямо идти вперед — обида и бешенство. Его передергивало каждый раз, когда он вспоминал о «позоре». — Ой, да идите вы все к бесу, — повторил он вслух, с удовольствием наступая на подвернувшуюся под ноги колонию толстых поганок, и заторопился, безошибочно хватаясь руками за толстые корни, свисавшие с «лесной стороны» оврага. Его слегка передернуло от их скользкости. Он ходил здесь сто тысяч раз, мог с закрытыми глазами пройти весь овраг летней ночью, но сейчас, в промозглом октябре, все казалось другим. Нужно было подниматься в лес, на высокое место, пока снова не пошел дождь. Хельге знал, куда держать путь — в так называемый «шалаш угольщиков», который на самом деле был не шалашом, а времянкой. Угольщики, нелюдимые ребята, приплывшие из Шеппсвика, жили в ней позапрошлым летом, жгли свои ямы и добывали уголь, пока совет общины не постановил прогнать их, покуда они не истребили весь лес. Альфы ушли, а времянка и ямы остались. Родители запрещали детям играть в тех местах: ведь всем известно, что нет никого нелюдимее и позорнее угольщиков. Сам Хельге из любопытства проник во времянку еще год назад, прошлой осенью, и не нашел там ничего интереснее брошенных тюфяков, рваных тряпок и бутылок из-под спиртного. Именно там он собирался отсидеться до самого утра — и, возможно, даже поспать, понадежнее замкнув изнутри дверь. А с рассветом вернуться в усадьбу победителем. «Видите, вы мне совсем не нужны, я неплохо справляюсь без вас». — «Он узнал вкус соли на нежных щеках и уже не вернется назад», — пробормотал он, вернее, выстучал зубами дурацкую песенку Герди и громко чихнул. И услышал, как позади тяжело треснула ветка под сапогом.***
Где-то между тем, как Хельге птицей взлетел на край оврага, и тем, как он бегом углубился в лес, снова хлынуло. К этому моменту он уже понял, что идущий за ним человек — не из усадьбы. Если первая мысль Хельге, замершего при звуке чужих шагов, была о том, что слуги все же нашли его, то она испарилась из головы, едва он бесшумно поднялся выше по склону и обернулся, обшаривая взглядом откосы. Тогда тот, кто стоял над ручьем, поднял голову. Хельге развернулся и стрелой дернул в лес. У него, у этого чужака, был фонарь с заслонками, а лицо замотано черной тряпкой, — Хельге разглядел только белые прорези вокруг глаз. Это выглядело так жутко, что сперва он даже не понял, что видит, просто низ живота свело резким спазмом, а сердце заполошно забилось — чужой, чужой, чужой. Потом человек поднял руку и отодвинул переднюю заслонку, и Хельге почти ослеп, оказавшись в луче направленного на него света. Уже отворачиваясь и прикрывая глаза рукой, он подумал: ты понимаешь, Йонарссон, что это значит? Ты здесь один на один с неизвестным альфой, который не хочет, чтобы кто-то его увидал, который зачем-то идет за тобой, перекрыв путь домой… Хельге все понимал — поэтому он побежал. Он мчался, петляя, как заяц, среди древесных стволов, перепрыгивая коряги и оступаясь на черничнике, молясь о том, чтобы не выбить веткой глаз и ничего себе не сломать. Ему мешали темнота, дождь и налетающий порывами ветер, рвущий последнюю листву с осин и орешника и раскачивающий мохнатые лапы елей так, словно те хотели дотянуться до дурного омеги, который бегает посреди осенней бури. По счастью, все это мешало и преследователю. Иногда Хельге замечал, что разрезающий дождь конус света отклоняется в сторону, и молился: пожалуйста, Боже, пусть он отстанет и заблудится; пожалуйста, пусть я успею первым к времянке угольщиков. Он потерял шаль и прядь волос на виске — ветка выдрала с кровью; тяжелые мокрые юбки весили как железные. В правом боку кололо, а в груди как будто что-то лопалось. Хельге казалось, что его легкие при каждом вдохе издают тоненький свист. Налетев животом на огромный пень, он упал на него, сорванно дыша. Бежать дальше было невозможно. Он загнал себя. Свет фонаря дрожал и метался по стволам, по красно-рыжим кустам, по корягам. Альфа тоже устал, он дышал как тяжеловоз, и переставлял ноги с заметным усилием. Когда он проходил мимо, Хельге зажал себе рот, потому что ему казалось, что он выдаст себя рвущимся из груди сипом. И еще раз помолился: спасибо тебе, Боже, за ливень. В сухую погоду он бы меня просто вынюхал. Какое счастье, что запах прибило дождем. Удаляющийся хруст веток подсказал ему, что альфа ушел. Хельге с некоторым усилием выполз из-под обломанной бурей ели, за которой лежал, вжавшись в моховую подстилку и накрывшись огромными лапами. Было так соблазнительно еще немного так полежать — но он опасался, что иначе не сможет подняться. Кое-как отжав юбку, он бесшумно заскользил в противоположную сторону и довольно скоро выбрел на просеку. Мокрая дощатая времянка в стороне от брошенных угольных ям манила своей основательностью, крепкой дверью и крышей над головой. Обхватив себя за плечи, Хельге из последних сил потащился к ней под ледяным дождем. Провалившиеся, сгнившие за год конусы древесины над ямами были похожи на огромные грязные ульи; говорили, что в некоторых из них еще долго тлел огонь даже после того, как угольщики ушли. Там, где ямы успели прогореть, на земле чернели круги. Летом трава на них так и не выросла. Хельге, нетвердо ступая, шел через просеку. И тут дверь хижины, в которую он так стремился, со стуком распахнулась, повиснув на петлях, и некто, стоящий на пороге, высоко поднял фонарь. Хельге шатнулся назад. Он не понимал, как так могло получиться, ведь тот, кто гнался за ним, должен был отстать. Налетел спиной на один из печных конусов и поднял руку, прикрывая глаза: луч ослеплял его. Фонарь задрожал. Пятно света скользнуло по вырубке, вернулось назад — и на мгновение высветило нутро хижины. Взгляд Хельге упал за спину человека с замотанным лицом. На тело, распятое на брошенных углежогами козлах, тонкое, голое, почему-то землисто-серое. Вскрытое сверху донизу, с пучками листьев, воткнутыми в рот и глаза, с огромным неряшливым букетом из сучьев, ветвей и травы, торчащим прямо из безжалостно рассеченного живота. Он хватанул ртом воздух, раз, другой — и заорал. Закричал пронзительно, во всю силу своих измученных легких, и начал пятиться, отступая вдоль стены конуса, не сводя глаз с хижины, подвывая и скуля. И вдруг стена кончилась; колени его подогнулись, и он куда-то свалился. Пытаясь встать, завозился в грязи под падающим с неба дождем, не понимая, что с ним случилось; под спиной что-то хрустнуло. Его зубы стучали, руки шарили по земле и золе, натыкаясь на что-то твердое и мелкое, и только встав на одно колено, он смог наконец разглядеть, куда угодил: внутрь угольной ямы, покрытой сажей и копотью. Колено больно во что-то упиралось, и почти против воли он опустил голову и рассмотрел то, что лежало в золе. Обгорелые кости. На этом силы, отмеренные Господом Хельге, кончились. Мир потемнел и, взмахнув руками, он упал в эту темноту, в грязь и холод.***
«Давай, — сказал Пелле Линдхольм. — Иди к нам, не бойся». «Такое глубокое, — прохныкал малыш Ниссе. — А вдруг я утону?» «Никто не тонет. Посмотри на Хельге, он сто раз это делал. Тебе только и надо будет, что разок присесть с головой». «Я боюсь, — Ниссе обхватил себя за голые плечи и задрожал, хотя воздух над озером был влажным и теплым. — А если вода затечет в рот? А вдруг в ней пиявки? А если кувшинка намотается на ногу? А вдруг мы не сможем… дышать?» «Маленький трус! — Пелле, конечно же, потерял терпение. Поскальзываясь и оступаясь на стеблях растений, он двинулся к берегу, где на мелководье приплясывал Ниссе, выпятив круглый детский живот. — Ты что, не понял — если ты здесь, значит, ничего не изменишь! Если ты не нырнешь, я сам подержу под водой твою голову!» Ниссе открыл было рот, чтобы зареветь, когда с противоположного конца озера, скрытого белым туманом, донесся протяжный плеск. Ниссе сомкнул губы. Его круглые глаза потемнели от страха. Пелле тоже замер, не дойдя до него. Хельге видел, что его кожа стремительно покрывается мурашками. Качнулся до этого неподвижный рогоз, по схваченной ряской воде прошла рябь. «Я хочу домой», — пролепетал Ниссе и отступил к берегу. Хельге схватил разъяренного Пелле за руку. «Пусть идет, — решительно сказал он. — Ты же видишь, он слишком маленький. Он все равно не сможет; я не знаю, почему он пришел». И повторил специально для малыша, ласково: «Иди домой, Ниссе. Ложись в кровать и спи, только не забудь закрыть окно». Когда мальчик пропал из виду, поглощенный туманом, — Хельге любил, ужасно любил эти белые летние сумерки, когда даже в глухую полночь в лесу было светло, — они с Пелле переглянулись и без слов взялись за руки. Пальцы в его руке были горячие и часто вздрагивали. На бледное плечо Пелле слетел комар, и Хельге смахнул его мокрой рукой. Они стояли по бедра в озерной воде, голые, как в первый день творения, без крестов, без охранных поясков, и лес будто придвинулся к ним в особенной торжественной тишине. В этот момент Хельге не всегда мог дышать от волнения — сердце частило в груди, а все жилы натягивались, как нити на ткацком станке. Он и чувствовал себя станком, пригодным для создания… чего-то. И Пелле был точно таким же, Пелле все понимал. Он тоже ощущал все это «наживую» — густую теплую воду, поднимающуюся все выше и выше; берега, окольцованные переплетением стеблей багульника, белокрыльника, подводных трав и корней; глубокий ил под ногами; туман, росой оседающий на коже; запах влажных мхов, накатывающий из леса. Краем глаза Хельге заметил, что небольшой тонкий «дружок» Пелле бесстыдно торчит кверху, как и у него самого — стыдоба, за которую стращали няньки, но в лесу это никогда не казалось ни стыдным, ни смешным. Хельге только вздрогнул, когда вода коснулась его паха, но неприятное ощущение оказалось слишком мимолетным, потому что он сразу погрузился по пояс, а еще через два шага земля почти ушла из-под ног. Они с Пелле замерли, покачиваясь на самом краю широкой подводной ямы. Веснушки на мокром и очень бледном лице Пелле, обращенном к Хельге, казались ненастоящими, набрызганными грязно-рыжей краской на щеки и на лоб. «Мы идем», — пробормотал Пелле, едва шевеля белыми губами. Хельге повторил: «Идем», — и шагнул в глубину. Вода сомкнулась над головой. Приняла его в свою оболочку. В глазах почернело, дыхание перехватило, как будто пахнущая водорослями стоячая жижа превратилась в вязкий и плотный деготь. Хельге барахтался, погружаясь на глубину. Оставалось самое последнее испытание — он помнил об этом и с трудом разжал зубы. «Деготь» хлынул ему в горло — и свет померк.***
Из темноты его вернул запах нашатыря — как будто он был деревянной пробкой, которую выбило из бочки перебродившего пива; Хельге видел однажды такое, пеной потом был залит весь двор. Он распахнул глаза, рассмотрел над собой доски в переплетении дрожащих теней и расплывчатые бледные лица — и заорал и забился так, что скинул лежащую на лбу тряпку и начал заваливаться в пустоту. Кто-то приказал: «Держи его, Илзе-Боссе!» — и на него навалились втроем. Хельге барахтался и рвался из рук, пока не оказался вжат лицом в корсаж, и папенька, поглаживая его по голове, сказал в волосы: «Тише, тш-ш… Не надо, мой дорогой, все позади. Ты дома». Захрипев, Хельге напрягся и скинул его руки с себя, и, приподнявшись на локте, дико огляделся. Он в самом деле лежал в своей постели на втором этаже, переодетый в сухое, обложенный компрессами и грелками, а вокруг толпились все перепуганные омеги их дома. И Герди был здесь, сидел на краю — его заплаканное лицо распухло так, словно его накусали пчелы. Слуга накапал в ложку микстуру и, улучив момент, попытался сунуть ее Хельге в рот. Хельге мотнул подбородком, и все пролилось на грудь. — Велите послать за ленсманом, прямо сейчас! — Хельге схватил папеньку за руки так резко, что тот вскрикнул, и сел. — Скажите, что происходит ужасное преступление. Там… Калле… Угольщики… У него перехватило дыхание. Яркое пламя поднятой кверху свечи безжалостно высветило в его голове то, что он высмотрел в угольной яме. Хельге согнулся пополам, хватая ртом воздух, но рвота не пришла — вместо этого его сотрясло долгим приступом кашля, раздирающим грудь, мучительным и не приносящим облегчения. — Пошлите в деревню за альфами, — пробормотал Хельге, с трудом справившись с дыханием. — Пусть соберут всех, кто может ходить, пускай прочешут лес, до самой северо-западной чащи… Папенька, я его видел, он черный как ночь, но это от того, что он носит шапку с глазами… Ах, бедный Калле… Он снова закашлялся, стуча себя по груди, не замечая, как переглядывается прислуга. — Может, ему водки дать? Есть у нас водка, хозяин?.. И горчичники приложить?.. — Не надо водки, — Хельге откинул одеяло, поежился — его бил озноб. — А где отец? — Поехал за доктором на Энгесён… — К черту доктора! — он заволновался, разгорячился, начал трясти папеньку за плечо. — Вы что, не понимаете, надо найти ребенка… То, что осталось… Бедные мальчики… Я ни за что больше не допущу… Я так виноват… Отец! — он повысил голос и попытался спустить ноги с кровати. — Отец, возьмите ваше ружье! — Нет, я так не могу! — папенька вскочил на ноги. — Я с ума сойду от всего этого! — Барин! — вскрикнул слуга. — Что? Почему Густав до сих пор не привез доктора? — Да говорят, что смыло мост на Энгесён… Нешто доктор поплывет в лодке, тогда только будут к утру, а не поплывет, придется ждать, пока переправу восстановят… — Я этого не вынесу, — повторил папенька. — Какая переправа, если мальчик не в себе!.. Он выбежал из комнаты, с лестницы донесся стук каблуков. Дыша непривычно тяжело, с каким-то противным присвистом, Хельге развернулся к Герди и положил ему руки на плечи. — Герди, — хрипло сказал он, почти упираясь в лоб брата лбом. — Ты здесь самый разумный. Скажи, что случилось? Мокрое лицо Герди кривилось, будто отражение в стекле, размытое дождем. — Тебя нашли рядом с хижиной угольщиков, — брат часто моргал, его губы дрожали. — Ты лежал без чувств, прямо на траве, батюшка говорит, ты был мокрый насквозь, и уже горячий-горячий. Батюшка говорит, слава богу, что кто-то из работников наконец заприметил в лесу отсветы на стволах, и они сразу бросились туда, вдруг бы ты сам угодил в костер — и так, мол, юбка закоптилась… — Костер?! — Да, хижина же сгорела в уголья, огонь прямо ревел… Никто не понимает, как тебе удалось разжечь его в такой сильный дождь, где ты взял керосин… Там во всех ямах горел огонь, ужас, что ты устроил… Хельге выпустил Герди и застонал. К нему сунулся Илзе-Боссе, их горничный, умоляя улечься в постель, но Хельге пихнул его от себя и снова вцепился в брата. — Нет, ты скажи, нашли ли они там труп? Ты хоть и маленький, но такое не утаишь, работники бы разболтали… Болтали? — он шарил взглядом по лицам слуг. Те были изумлены и напуганы, но не так, как если бы им довелось видеть то, что он увидал… — Хотя бы кости? — спросил он, падая духом. Герди пришел в ужас. — Хельге, Хельге, бедненький, ляг! Какие холодные у тебя пальцы, а лоб горит… Скорее, что вы смотрите, согрейте ему руки. Куда делся папенька?.. — К черту всех, — Хельге поморщился, сделал слугам знак: разойдитесь, я пока еще один из хозяев. — Они снова сделают вид, что ребенок просто пропал, но я знаю… Я видел… Герди, я тебя здесь не оставлю. Собирайся, мы оба должны быть у причала парома, когда Петерс придет к нему… Он спустил босые ноги на пол и вздрогнул: таким холодными показались ему доски. Ему нужно было нагнуться, чтобы вытащить из-под полога саквояж, но было так тяжело, как будто его руки и ноги вдруг стали весить по десять пудов, а слуги, эти лентяи, торчали рядом и вовсе не помогали, только кудахтали и заламывали руки. Сжав зубы, Хельге принялся медленно опускаться на колени, держась за бортик кровати. — Хельге, послушай, — с тревогой выпалил Герди, наклоняясь к нему. — Ты что же, собрался уезжать? Он раздул ноздри. О да, еще как собрался. Ни одного лишнего дня на острове. Он ведь так прямо и сказал этому… Этому… пастору… Голова была тяжелой и глупой. Виски сжимало так, что, казалось, глаза сейчас вытекут, а в горло будто насовали колючек репейника. — Но, господин Хельге… — выдохнул Илзе-Боссе. — Паром-то давно ушел! Хельге замер. Обернулся и посмотрел в окно, на черные стекла. — Герди, сколько я был без памяти? — Долго, — губы Герди прыгали. — Тебя привезли вчера утром, а сейчас уже вечер пятницы… До этого ты только два раза приходил в себя, чтобы попить, и все кричал, кричал и дрался, так, что папенька дал тебе дедушкины капли от бессонницы, чтобы ты отдохнул… Но когда ты перестал просыпаться, все испугались, что капли тебя убьют… Батюшка велел запрячь повозку и поскакал за доктором на Энгесён, но переправу размыло вчерашним ливнем, и… — А паром? — пробормотал Хельге. — Он же вернулся вечером? — Хельге, он не придет, — Герди уже откровенно плакал, глядя на него. — Это был последний осенний паром. Вчера в проливе разыгралась такая буря, какой вовек не припомнят. Рыбаки говорят: Петерс осторожный человек. Он отплыл загодя и просил пробста поблагодарить Господа за его милости во время сезона… — Вонючий козел, — прохрипел Хельге. — Он ничего мне не возвращал? — Нет, ничего, а… Хельге, тебе надо подняться с пола! Ты же болен! — Ничего, — с трудом выговорил Хельге, выпрямляясь во весь рост. — Подумаешь, одна брошь. Будет урок глупому омеге. Я так и знал, что они меня не отпустят… Я же так… виноват… Но я им покажу… Я все равно уеду… Найду способ… Он сделал шаг, не чувствуя под собой ног, и, покачнувшись, рухнул на руки Илзе-Боссе и Герди. «Пелле, Пелле!..»***
Когда озеро отпустило его — кашляющего, дрожащего, задыхающегося — Хельге по-собачьи выгреб на мелководье и с долгим стоном раскинулся лицом вверх. И понял, что готов расплакаться от невообразимо огромной, ослепительно яркой радости, плещущейся в нем от пальцев ног до кончиков волос. Он смог, смог — снова проявил себя бесстрашным, как Фритьоф, и это придало ему волшебную силу. У него в животе расходились и снова сталкивались горячие солнышки. Притихший лес, глубокое черное озеро, влажные травы — они все были свидетелями: с ним кое-что произошло. Такое уже случалось после ночного купания в этом озере, но не любого, а только если окунуться с головой. Только что ты погружаешься в полную темноту — и вот уже выныриваешь, вылетаешь наверх с колотящимся сердцем, и до того хорошо — как будто ангелы напоили медовым молоком. Сквозь капли воды на ресницах не было видно ничего, кроме тумана — хотя он знал, что где-то там, над кронами сосен, плечом к плечу стоявших на страже озера, уже должно было светать. Рядом с его головой в сомкнутой на ночь кувшинке сонно возился шмель. Пора было возвращаться, пока его не хватился храпевший богатырским сном нянька. Хельге нехотя перевернулся и принялся отжимать волосы, стоя на коленях. И только тогда его как будто толкнуло в спину: Пелле. Батюшки святы, он чуть не забыл про него. «Эй, рыжий! — шепотом позвал он, выбираясь на берег по замшелым стволам сосен, поваленных лесной бурей несчетное число лет назад. — Ты здесь? Я ничего не вижу». Ну, так и есть: ночной рубашки Пелле на месте не оказалось, тогда как его собственная валялась на черничнике. Торопливо облачившись прямо поверх влажного тела и просунув голову в веревочку крестика, Хельге наскоро обмел с ног ряску, втоптался в башмаки и раздраженно заскакал по берегу — к нему слетелись комары. Туман им нисколечко не мешал его жалить. «Пелле!» — прошипел Хельге, звонко хлопая себя по шее. Сговаривались же уходить вместе. Не то чтобы он опасался заблудиться, но после купания так сильно хотелось спать… Лечь прямо в кудрявый мох, поджать к животу колени… Нельзя. Это тоже было испытанием. Им с Пелле было необходимо как можно скорее оказаться в своих домах. Туман был такой густой, что Хельге брел в нем почти наугад, вытянув руки и осторожно переставляя ноги, чтобы не напороться на ветку и не угодить в звериную нору. Иногда кое-что можно было разглядеть в этой дымке, но неотчетливо. Так, ему показалось, что впереди кто-то есть. Зашелестели кусты. «Пелле, — подумал он, отводя ветку от лица. — Прячется». И еще: «Пнуть бы его хорошенько за то, что не подождал меня». И двинулся через кусты на еле различимый тихий звук, всерьез настроившись на «пнуть». Сперва он ничего не понял, что видит сквозь лохмотья тумана — как будто бы стволы берез, гранитные валуны. А между серых валунов возилось что-то шумное, темное и большое, и из-под него доносился странный писк. И вдруг оттуда, из шевелящейся кучи, в сторону выметнулась голая тощая нога, заскребла голой пяткой по камням. Одновременно с этим раздалось сочное «чвяк», и на высоком камне черно-серого гранита расцвела россыпь темных брызг. Нога несколько раз судорожно дернулась, изогнулась, да так и застыла. Хельге стоял, вцепившись в лист боярышника, оцепеневший, оглушенный — будто во сне. То, черное, страшное, расплывалось у него перед глазами, зато ногу он почему-то очень хорошо разглядел. Мальчишескую, в темно-рыжих точках веснушек. С той стороны, откуда он только что пришел, затрещали ветки. Хельге развернулся, не дыша. Ниссе, зареванный и чумазый, в описанных панталонах, неверяще смотрел на него из тумана огромными и влажными, как у коровы, глазами. «Я заблудился, — сказал он гнусаво. — Не помню, как сюда шел! О, Хельге, миленький, спаси меня, а-а-а, я хочу домой, к па-а-пке…» Он зарыдал и сделал шаг вперед, двигаясь к Хельге — и к тому, тому… жуткому. И тогда, отпустив кусты, Хельге бешеным зверем прыгнул через две кочки, схватил Ниссе за руку и потащил прочь — гоня от себя мысли о том, что там прямо сейчас происходит с Пелле, чутьем выбирая в туманном лесу единственный правильный путь.***
Короткие тюлевые занавески по низу были расшиты мелким цветочком, который Хельге часами мог пересчитывать: вверх и вниз, вправо-влево и по диагонали… Иногда ему начинало казаться, что узоры на складках превращаются в причудливые лица с цветочными глазками, а потом он вспоминал ветки, воткнутые в мертвого Калле, и накрывался одеялом, дрожа от озноба и стараясь уснуть, но и во сне его преследовали кошмары. За восемнадцать лет Хельге никогда так сильно не болел; даже когда по островам гуляла корь, она обошла стороной усадьбу. Он простудился еще когда планировал свое отплытие, а ночь под проливным дождем все решила за него. Его попеременно мучили жар, холод, кашель и боли в сердце, он то впадал в полусонное оцепенение, то бредил и порывался бежать. Рубашки на нем сразу же промокали от пота; почти непрерывно болела голова, а в груди булькало. Когда он кашлял, вся кровать ходила ходуном. Домашние боялись, что у него скоротечная чахотка, но доктор Фортиус, сухонький старичок, привезенный отцом с соседнего острова, это опроверг. Он простучал Хельге грудь, выпустил пинту крови и объявил, что после кризиса тот либо умрет, либо полностью выздоровеет. После чего доктор с большой охотой отужинал пряной колбасой и наливками, и кучер отвез его обратно к переправе на Энгесён. «Кризиса» ждали в неведении и страхе, но, на удачу, поздним вечером в усадьбу явился пробст. Он тоже послушал, как Хельге дышит, растолок в ступке одному ему известные травы, заварил их в маленьком котелке и наказал папеньке отпаивать Хельге строго по часам. И кризис наступил — Хельге метался под одеялом из гагачьего пуха, стучал зубами и хрипло просил отца отпилить старые ветви яблонь — те тянулись к нему через подоконник, норовили вонзиться в глаза и проткнуть грудь и горло. Во вторую половину ночи его кашель вдруг изменился — полным ртом стала отходить густая пенистая мокрота, Хельге сплевывал ее в миску, и казалось, что это никогда не закончится. Когда его в очередной раз переодели, слуга закричал, что молодого господина наконец-то не лихорадит. Жар ушел, но, вопреки уверениям доктора, Хельге еще долго не мог поправиться. Кашель и малокровие приковали его к постели на две недели. Однажды он открыл глаза и увидел возле кровати отца. Тот дремал на стуле, пристроив на живот широкие мужицкие ладони. Их с Герди батюшка, по общему мнению, не отличался красотой и изяществом даже в молодости. Папенька много раз неодобрительно высказывался, что Густав Йонарссон впитал в себя молоко и кровь своих крестьян, а с годами отяжелел, как случается от любви к жарко́му и привычки пропускать стаканчик после обеда. Но он все еще сохранял удивительную физическую силу, и его шевелюра была пышнее, чем у парней вдвое моложе него. Сейчас его голова склонилась на грудь, и Хельге понял, что за время, пока он был болен, батюшка почти полностью поседел. Это так тягостно поразило его, что он погладил отца по макушке. — Ох, — пробормотал он, когда тот пошевелился. — Что же вы себя не бережете. — Ангел мой, — отец поцеловал ему руку. — Послушай-ка, что я тебе скажу. Ну их всех к черту, этих женихов. Не хочешь пока замуж — и не надо, сиди дома, помогай мне с усадьбой. Только не бегай в дождь по лесам, сердечно тебя прошу. И про материк до полнолетия забудь. Вот исполнится вам с Герди по двадцать пять — и, по закону, дальше делайте, что хотите. Это не очень походило на то, что Хельге жаждал услышать. — Спасибо, батюшка, — вздохнул он, высвобождаясь. — Вам бы бороду подстричь. Пока я болел, вы на лешего стали похожи. В период тяжелой слабости, последовавшей за горячкой, к нему пришла течка — несвоевременные страдания созревшего тела, которые прямо сейчас могли бы его доконать. Но в этот раз «омежьи дни» прошли удивительно легко; Хельге почти не почувствовал спазмов, балансируя на тонкой грани между явью и сном. Как и положено, в эти часы его никто не тревожил, слуги-омеги бесшумно приносили еду и воду, и Хельге дремал на животе, иногда потираясь членом о простыни. Ему снился большой сильный альфа, который зацеловал бы его с головы до ног. У альфы не было ни лица, ни запаха, Хельге мог с легкостью вообразить кого угодно — но на второй день в эти фантазии сам собой полез смешанный запах снега, промерзшей травы и озерного льда, и, содрогнувшись, Хельге вырвался из своего полусонного одурения. И сразу же понял, что течка ушла, оставив после себя пустоту — тело негодовало, не получив желаемого. Но куда больше Хельге волновало то, что почудилось ему в полусне. — Который сегодня день? — хрипло спросил он у Герди. Брат, читавший в кресле «Рассказы фельдшера» Топпелиуса, отозвался: — Первое ноября. Значит, не показалось. Хельге сглотнул и спросил тише: — Не знаешь, никто из детей в деревне вчера не пропал? — Нет, — совершенно спокойно ответил Герди. — Ничего о таком не слышал. — Слава богу, — пробормотал Хельге, глядя в потолок. Он бы рехнулся, пожалуй, если бы сейчас ему снова пришлось смотреть, как дети плетут из побуревшей осенней травы своих кукол. — Ты помнишь Пелле Линдхольма? — зачем-то спросил он. Герди отложил книгу и пересел к нему на кровать: — Нет. Это кто, твой знакомый? — Да, мы дружили… но давно, когда тебе было шесть. А маленького Ниссе Унгера помнишь? Он был твоим ровесником. — Нет, — Герди покачал головой. — Я вообще не знаю таких омег. Они с других островов? «Они все умерли», — мрачно подумал Хельге. Его не удивляло, что Герди не помнит детей, которые когда-то приходили к ним во двор играть на крыльце помещичьей усадьбы. Про некоторые вещи на острове было не принято говорить. Никто не упоминал, как в девять лет Хельге вбежал в спящий дом, волоча за собой маленького Ниссе и крича, что Пелле Линдхольм… что его… Перепуганные взрослые тогда выяснили главное: в Иванову ночь дети тайком выбирались купаться в лес, и Пелле, сын плотника, утонул. Хельге выпороли, а Ниссе Унгер в тот же год скончался от кори, как и многие дети на острове. «Им всем еще повезло, — думал Хельге с тоской. — Они могли бы закончить, как… Боже правый». — Давай я тебя причешу, — вдруг сказал Герди, так и не дождавшись от него ответа. — У тебя вся голова в колтунах, ужас, что эта болезнь сделала с твоими волосами. Только для этого надо сесть. Хельге сел, и это усилие выжало его, как прачка — белье. Герди смочил гребень и осторожно начал разбирать колтуны. Хельге терпел, не морщась. Было больно, но брат и так старался, как мог. Что ж делать, если он теперь вот такой — как кукла с пришитой к башке белой паклей. Задумавшись, он взглянул на окно, привычно рассматривая узорный тюль. И тут же схватил Герди за руку: — Там кто-то стоит! У нас во дворе! Страх был такой, какого он от себя не ожидал, хотя человек напротив господского дома и не был похож фигурой на того, кто замотал свое лицо тряпками… — А, это Торвальд Углаффсон, — невозмутимо ответил брат. — Он каждый день там торчит. Ужасно упрямый. — Он знает, что дурно подсматривать за омегами? — Знает, — голос Герди звучал все так же спокойно, но что-то в нем изменилось. — Видишь ли, я сказал ему, чтобы он к нам больше не приходил. Но он все равно приходит. Я не знаю, что делать. — Малыш, — изумленно сказал Хельге. — Вы поссорились? Этот косноязыкий болван тебя чем-то обидел? — Нет, — вот теперь голос Герди зазвучал совсем высоко, точно кто-то с трудом сдерживал слезы. — Я решил, что пока не хочу себе жениха. Если мой самый умный, самый веселый и самый красивый брат не может быть счастлив, то мне-то зачем. — Герди! — ахнул Хельге и тут же закашлялся — не с его легкими было в пору так громко орать. Тот в последний раз провел гребнем по его волосам и поднялся: — Все, на сегодня хватит. Пора спать. — Дурашка, что ты такое придумал?.. Зачем прогнал мальчика? — Я сказал «хватит», — с нажимом повторил Герди — неожиданно так веско, как будто из них двоих это Хельге было шестнадцать. — Тебе нужно беречь силы. Завтра мы с папенькой нагреем воды и тебя искупаем. А то ты пахнешь как яблочный самогон. С порога бьет в нос. И он проворно задул свечу, не позволяя Торвальду Углаффсону и дальше пялиться на окно их спальни. Хельге лежал в постели, раздираемый негодованием и нежностью, и слушал, как Герди молится перед сном. И наконец сказал в темноту: — Герди, я далеко не самый умный, да и не веселый и не красивый уже. Но я спасу нас. Придумаю что-нибудь. — О чем ты? — сонно спросил братец, но Хельге не ответил. Он точно знал, что должен сделать; за долгие часы болезни у него появился план. Осталось найти решимость, чтобы его воплотить.***
В ночь на второе ноября подморозило. Хельге проснулся от возмущенного гогота мариуттских гусей: те обнаружили, что лужи, в которых они еще вчера плескались, замерзли. По двору ходили два молодых работника и развлекались, продавливая каблуками башмаков лед. Слуга в чистом фартуке и белом чепце прошел, держа в руках снятый с двери кладовой «урожайный» венок: пожелтевшие, высохшие дубовые листья, плоды шиповника, шишки, несколько крохотных тыкв. Наступала зима, и, по обычаю, дары осени следовало убрать, чтобы не гневить зимних духов. Пока Хельге медленно выкарабкивался, жизнь шла своим чередом. Оказалось, что Герди конфирмовался еще в последнее воскресенье октября — радостное событие для всей семьи, которое Хельге пропустил. Он бы об этом и не узнал, если бы не родители: папенька, не умолкая, расписывал, как красив был его младший мальчик, когда вошел в церковь весь в белом, какие сложные вопросы ему задавал пастор и как Герди ни разу не сбился, отвечая на них. — Поздравляю, — Хельге раскрыл свои объятия, услышав это. Герди бросился в них, зарылся лицом в шею и запыхтел. — Ну, чего ты? — растерянно спросил Хельге, похлопывая его по лопаткам. — Ты теперь взрослый член церкви Христовой, отчего ведешь себя как маленький еж? — От того, что среди зрителей тогда была семья Торвальда, — признался ему Герди. — И сам он так смотрел на меня, что я почти не слышал наставлений. Торвальд был не единственный, кто приходил в усадьбу Йонарссонов в это тяжкое время. — Еще, конечно же, пробст, — трепался Герди. Он вытащил на середину комнаты старинный станок для плетения лентами и пытался самостоятельно его настроить. Хельге, лежа в постели, штопал батюшкину безрукавку — он набрал себе кучу белья для починки, чтобы занять руки хоть какой-то домашней работой. — Папенька говорит: это пробст тебя вылечил. Прямо скажем, доктор Фортиус не приложил много сил. На ноги тебя поставил благочинный Магнус и его целебные травы, — Герди понизил голос: — Он даже составил для тебя «вдовий сбор»! — «Вдовий сбор»? — игла замерла в пальцах Хельге. Об этом сборе ходили какие-то слухи, но этикет настрого запрещал обсуждать такое в обществе незамужних омег. Но Герди, похоже, здорово погрел уши за те дни, пока в доме было не до его воспитания, и теперь его просто распирало от желания поделиться. — Ну да! — Герди высунулся за дверь и проверил, чтобы их никто не услышал. — Такие особые травки, чтобы предотвратить течку. Папенька дал тебе совсем немного, просто чтобы полегче все прошло. Очень уж все боялись, что течка сразу после болезни тебя добьет. — Какие хорошие травы! — пробормотал Хельге. — Почему омеги не пьют этот сбор каждый раз?.. Так удобно. — Ты что, — братец заморгал. — Пробст Магнус сказал, что это противно самой природе — вмешиваться в Божий промысел. Господь дал омегам «те дни» как великий дар. А если все примутся травы пить, кто же будет рожать деток?.. Поэтому эта трава не для всех — ее пьют монахи, вдовцы и еще, говорят, те омеги, которые в тюрьме сидят, чтобы на них надзиратели не набрасывались… Вот где ужас-то… Ну и потом… — Герди покраснел. — Если пить «вдовий сбор» много и долго, то течки могут вообще прекратиться. А я бы, например, этого не хотел! Может, когда я выйду замуж, мне захочется побыть с мужем… — Ты ведь уже передумал выходить замуж! — фыркнул Хельге, втыкая иглу в ткань. Но, когда Герди не ответил на его шутку, немедленно пожалел о своих словах: — Прости, я сказал ерунду. Ну прости меня, Герди! — Ладно уж, — проворчал брат, не оборачиваясь, продолжая подкручивать колки. — Всем известно, что ты мозги в лесу отморозил, что с тебя взять! Хельге почти решил бросить в него наперстком, но тут Герди задумчиво произнес: — А еще, знаешь, пастор Берг приходил. Почти каждый день. — Да?.. — Хельге опустил руку. — Мне никто не говорил. — Так о чем говорить-то. Он даже на ужин ни разу не оставался. Просто собирал всех в молельном углу, — Герди немного помолчал, а потом бросил через плечо: — Хельге, он за тебя молился. — Само собой. Он же пастор. — Конечно, — чопорно кивнул Герди, но через минуту сломался: — Все наши не знают, что и думать! Батюшка стесняется с ним говорить, потому что ты ему отказал, поэтому как видит пастора, спешит навестить буфет и сидит потом благостный. Папенька пытался принести извинения, но пастор так на него зыркнул, что папенька не нашел слов… — Ах, ну если даже папенька не нашел… — насмешливо начал Хельге. — Что такое?! — Ничего, — промычал Герди. — Палец прищемил станком… — Горе ты мое. На кого я тебя оставлю… — Как это — оставишь? — Герди встрепенулся. — Ты ведь не помираешь! — Нет, — Хельге покачал головой. — Надеюсь, в ближайшее время не придется. В полдень, отмывшись в бане до блеска, переодевшись в чистое платье, он возвратился в спальню — и передал батюшке просьбу как можно скорее пригласить к нему пастора. Тот прибыл незамедлительно. Перепуганная семья проводила его к Хельге — с тревогой, поскольку никто толком не знал, что происходит: соборование, исповедь или еще что-то. Папенька порывался заговорить, но батюшка сжал его руку, и папенька нервно велел всем домашним разойтись. Когда дверь за ними наконец-то закрылась, Хельге крепко сплел пальцы. Он лежал полностью одетый, укрытый до пояса одеялом, с уложенными короной вокруг головы волосами. В зеркало старался лишний раз не смотреть: оно честно отражало заострившийся нос, серый цвет лица, темные круги под глазами и какую-то «паршу» на губах. Что и говорить, за время болезни он подурнел, но сейчас это его не беспокоило. Для беспокойства хватало других поводов. Пастор поднялся к нему, не раздеваясь — сильно спешил, и теперь от его башмаков на полу остались следы. Хельге отметил, что у него появилось теплое пальто. Шляпу пастор снял и теперь держал ее на коленях. Он сидел на стуле с абсолютно прямой спиной — и молчал. На широких плечах медленно таяли снежинки. Хельге покосился в окно — и в самом деле, как-то незаметно для него пошел первый снег. — Прежде всего, — в тишине сказал он, — поклянитесь, что увезете меня с острова. Только на этом условии я выйду за вас. Пастор едва заметно пошевелился — и снова застыл. Хельге пытался понять, что изменилось — ноздри раздулись, плечо дрогнуло, заблестели глаза?.. Нет, ничего такого. Даже не моргнул. Прошло не меньше минуты, прежде чем ему ответили: — Клясться грешно. На это уже Хельге не стал отвечать. Мгновения текли, и пастор нарушил молчание: — По распоряжению епископа я должен прослужить на Олесунде не меньше года. Его голос звучал хрипло; он прочистил горло и продолжил: — Это будет в июне. Потом можно будет просить разрешения перейти в другой приход. Опять повисла тишина. Хельге встретился с пастором взглядом — серые глаза смотрели холодно и спокойно — и понял, что окончательное слово оставили за ним. Это его потрясло. «И все? — ошарашенно думал он. — И он не хочет спросить, почему я вдруг передумал? И даже не будет упрекать за тот слишком резкий отказ?.. Не спросит, что изменилось, чего мне все это стоило, что я пережил в лесу, и не расскажет, как представляет наш… брак?» Наверное, он молчал слишком долго, разглядывая человека, который отчего-то решил связать с ним жизнь. Пастор был очень красив — но в его прозрачных глазах Хельге не видел и капли заинтересованности, которая вспыхивала во взглядах других альф, молодых и старых. Прежде ему иногда смутно казалось, что они чувствуют друг к другу что-то такое — в последний разговор на обрыве или во время прогулки наедине в лесу. Но с того раза, как пастор объявил о своем намерении взять его в мужья, эти искры угасли. Было заметно, что Хельге интересует его лишь как душа, нуждающаяся в спасении. Что ж, Хельге готов был предоставить ему такую возможность. Пастор снова пошевелился на своем стуле и спросил чуть более живо: — Когда? — Что?.. — Когда вы окажете мне честь стать моим супругом? «И это все?», — отстраненно подумал Хельге. И честно ответил: — Как можно скорее. — Через неделю подойдет? Кажется, Хельге немного не совладал с собой. Пастор заметил его напряжение и спохватился: — Простите, я не подумал о вашем здоровье… Конечно, не раньше, чем вы полностью исцелитесь… — Нет, — перебил его Хельге, устав от этих реверансов. — Через неделю — самое то. И подумал в каком-то внутреннем оцепенении: «Господи, я это сделал. Я, черт возьми, только что дал согласие на брак. Да еще летом об этом бы мечтали все парни Олесунда. Любой другой бы мне уже руки целовал…» — Благодарю, — поднявшись на ноги, сказал альфа, с которым всего через неделю его должны были обвенчать. — Я… приложу все старания, чтобы сдержать свое слово. Буду о вас заботиться… И переведусь в другой приход. И Хельге чуть было нервно не заржал вслух, как подгулявший рыбак, но невероятным усилием взял себя в руки. Ну, пусть так. — Могу я сообщить эту новость вашей семье? — спросил его будущий жених, и Хельге кивнул. И тут же подумал, что, пожалуй, захочет это увидеть, поскольку сцена должна была получиться захватывающей. К нему по чуть-чуть возвращалось утраченное самообладание, и он не удержался от детского вопроса, который, на самом деле, изрядно его занимал: — Скажите, а как супруг пастора обращается к пастору — «пастор», «муж», «отец» — или «господин»? Его жених обернулся — наконец-то с нормальным и несколько даже сердитым выражением. — У меня есть имя, — обиженно сказал он. — Вы можете звать меня просто «Эрланд». И Хельге подумал: «Что ж, мы друг друга заслужили».***
Как он и думал, родители оказались фраппированы. — Через неделю? — неверяще повторил папенька. — Но это же невозможно!.. Мы ничего не успеем! Густав, скажи им!.. Хельге, которого свели вниз под руки и усадили в гостиной, потупился, скрывая улыбку. Да уж, поспешная и скромная свадьба первенца — явно не то, о чем мечтает омега, рожденный и выросший на материке. Особенно такой самолюбивый, как Никлас Йонарссон. Упреки и стоны посыпались, как камнепад в шхерах. «О чем молодежь только думает», «Это никуда не годится», «Как можно — свадьба через неделю? А обручение, а три оглашения в церкви, а подготовка к венчанию; в какой оно будет церкви, если в брак вступает сам пастор?! Надо договориться с другим священником, который будет венчать…» — А украшения для церкви, а гости… — бормотал папенька, обмахиваясь платком. — Нужно составить списки, разослать приглашения и дать время ответить: нельзя же просто так притащить на свою свадьбу судью и членов приходского совета, и ленсмана с мужем, и хозяев рыболовного завода, и всех друзей семьи, и родственников с Норрфьердена… Как жаль, что паром не ходит и нельзя позвать дядюшку из Гётеборга! Пир должен длиться три дня, понадобится несколько длинных столов! Придется просить помощи у деревенских, своими силами нам ни за что не управиться: кто будет варить холодец, начинять колбасу, коптить ветчину и грудинку, мариновать рыбу, печь караваи, запекать птицу, и выпивку еще надо добыть… Нужно идти на поклон к старому Олафу, у него самая большая и жаркая печь на всем острове… Нет, как хотите, за эту неделю не управиться никак!.. Пастор все это выслушал со вниманием и терпением, а потом сказал: — Все будет не так. Пенные волны негодования разбились о его грудь, как об утесы на северной стороне острова. Помалкивая до времени, Хельге с исследовательским интересом смотрел из-под своей кучи пледов, как его будущий муж отражает папенькины атаки одну за другой. В какой-то момент папенька это понял и прикрикнул на Хельге: — А ты-то чего молчишь! Разве ты не хочешь себе достойную свадьбу?! — Нет, — отозвался Хельге. — Не хочу. Он не лукавил. От одной мысли, чтобы три дня сидеть за столом под перекрестными взглядами тех, кто называл его «гулящим омегой», у него печень была готова лопнуть от желчи. «Они меня оболгали. Да мне кусок в горло рядом с ними не полезет». Теперь уже град упреков обрушился на него. «Я не для того растил своего старшего сына, чтобы выдать его замуж как нищего торпаря! Можно подумать, его забирают цыгане!» Пастор стоял к Хельге полубоком, и тот углядел, как под гладкой кожей щек заходили желваки. «Сейчас начнется», — с неожиданным восторгом подумал он. Не надо было папеньке схлестываться с человеком, который каждое воскресенье находил, в чем упрекнуть своих прихожан. Он не ошибся. Когда пастор заговорил, его голос звенел от гнева: — Что такое сельская свадьба? Пьянство, обжорство, похвальба и блуд, бесчинства и драки. Такого в своем приходе я не потерплю! — Прекрасно, — папенька всплеснул руками. — И как господин пастор видит свою свадьбу?.. «Да, кстати, как?» — подумал Хельге и подпер щеку. — Скромно, — отрезал пастор. — Мы исповедуемся и причастимся, и в следующее воскресенье можем обвенчаться в той церкви, которую посоветует господин пробст. Надеюсь, что именно он станет нашим духовным наставником. А сразу после венчания уедем в пасторский дом. И… все. — Но… — папенька сник. — Как же… Мы даже наряд Хельге сшить не успеем, неужели он пойдет по церковному проходу в том, в чем ходил в школу! Он же должен быть самый красивый у алтаря! Пастор моргнул, и Хельге заподозрил, что к аргументу про платье он был не готов. Но тут вмешался отец: — Действительно, господин пастор! Я далек от всех этих омежьих глупостей, мне плевать, сколько тряпок припасено у Хельге в сундуках, но я не хочу, чтобы про меня говорили: «Этот Йонарссон поторопился выпихнуть сына из дома»! А это не так. Я своим мальчикам только добра желаю. Тут Хельге пришлось закусить щеку, чтобы не рявкнуть: да ведь вы меня в самом деле ему сговорили, как выпихнули. Небось пока не пришла течка боялись, а вдруг я ношу ублюдка от Йоргена Лунда. Его затошнило. Он долго кашлял в кулак. Тут пастор внезапно обернулся через плечо и вопросительно глянул: ну как, вы согласны со словами отца? Хельге вздохнул, досчитал до пяти: — Батюшка, если вы меня любите, сделайте, как хочет пастор Берг. Папенька застонал. Отец, набычившись, перевел взгляд с Хельге на своего будущего зятя — и вымолвил: — Будь по-вашему. Последовала скомканная церемония родительского благословения. Когда Никлас Йонарссон, глядя на пастора с величайшим осуждением, расцеловал его в обе щеки, тот неожиданно покраснел. И неохотно сказал: — Я думаю, что троекратное оглашение… можно устроить. И тут комнату прорезал скрипучий голос. Дедушка, никогда не упускавший случая сказать какую-нибудь гадость, захихикал в своем кресле у камина: — Конечно же, можно! Три раза за одну неделю объявит! Ах, молодец парень! Подумать только, успеет забрать себе Хельге до Рождественского поста!.. Почувствовав себя страшно вымотанным общением с семьей, Хельге скомканно извинился и поспешил удалиться, сославшись на слабость. Они с пастором больше не оставались наедине, и слава Богу. Хельге боялся, что у него не хватит сил долго поддерживать кротость и бодрость духа. Поднявшись по лестнице с некоторым трудом — у него почти сразу появилась одышка — он был атакован с той стороны, с которой не ожидал. Герди, карауливший наверху, схватил его за грудки и втолкнул в общую спальню, чуть не наступив на кота: — Немедленно говори, что все это значит!.. — Малыш, отвяжись. — Я не поверил своим глазам, когда он пришел в прошлый раз, но я гордился тобой — ты отказал пастору! Но почему ты теперь согласился? Он… тебя заставляет? Вместе с родителями? Они тебя принуждают?! Угрожают сослать в монастырь?! У него стало совершенно несчастное лицо. Хельге подумал, что для конфирманта его брат читает слишком много светских романов. — А может, над тобой все-таки надругались, а ты молчишь?! — Конечно нет, дурачок, — ласково сказал Хельге. — Еще чего не хватало. Герди, — он поправил брату волосы, выбившиеся из косы. — Послушай, что я скажу. Ты должен пойти помириться со своим Торвальдом. Это очень важно. — Да ну, — недоверчиво сказал Герди. — То есть ну да… А зачем? — Затем, что нам нужно как можно скорее перестать быть невинными и связать себя браком с альфами. Герди приоткрыл рот и медленно сел на кровать. — Ты шутишь, — после долгой паузы сказал он. Но Хельге не шутил. Из леса он вышел с железной уверенностью в том, что только таким путем у них с Герди появится шанс уцелеть. Даже у хюльдры после венчания отваливается хвост; так же отвалится и их прежняя жизнь. Оставаться «нетронутым отроком» на Олесунде слишком дорого стоило.***
В день свадьбы небо было низким, слоистым и серым, под ним угрюмо темнели убранные поля. Недавняя сочная грязь на дорогах застыла на холоде причудливыми волнами, подковы лошадей обламывали ее в сухую пыль. Ветер сдувал снег с полей и трепал высокую желтую траву, растущую вдоль побережья. Когда свадебный кортеж въехал на мост, соединяющий Олесунд с Энгесёном, открылся захватывающий вид на широкий волнистый лед, лежащий между островами. На переправе ветер свистел так, что казалось, коляску сейчас сдует в пролив. Хельге сидел рядом с Герди, завернувшись в один на двоих теплый плед, и жалел, что из упрямства надел городскую шляпу, тогда как стоило бы по уши замотаться в пуховый платок. Еще он отказался и от принятого в этом лене свадебного наряда, не желая выглядеть как крестьянский омега, навесивший на себя все украшения из семейного сундука, и от залежалого папенькиного подвенечного платья, выразив свой протест единственным доступным ему способом. Вопреки мрачным уверениям, что тогда ему придется пойти к алтарю в школьном платье, у Хельге был припрятан красивый костюм, который он берег для покорения Гётеборга. Лиф и верхнюю юбку пришлось подгонять — после болезни на нем все болталось, он отощал, как медведь за зиму. Напротив него в коляске сидели родители, напряженные и торжественные. На выбоинах и ухабах их швыряло навстречу друг другу, и в какой-то момент Хельге заметил, что отец накрыл папенькины сцепленные руки своей широкой ладонью, а тот вцепился в нее, как в спасательный круг. Хельге отвел глаза. Утром, расчесывая ему волосы, папенька зачитал по памяти Послание к коринфянам: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит». И вдруг добавил: «На самом деле, я за тебя почти спокоен. Тебя минуют многие разочарования брачной жизни, потому что ты выходишь замуж не по любви». И это было единственное наставление, которое Хельге получил. Венчались в старой церкви на острове Энгесён. Пришлось приехать до начала службы и высидеть ее всю — безумно долго; Хельге и забыл, насколько неторопливо и торжественно может служить пробст. Сперва было еще ничего — орган здесь был много лучше, чем в церкви Святых Невинных, и органист расстарался, как мог. Хор выводил чин прославления так душевно, что ангелы бы разрыдались, но Хельге никак не мог настроиться на молитву — его нервировали чужие взгляды и шепоты. Еще на подъезде к церкви он обратил внимание на местных жителей, сидевших на каменной церковной ограде в ожидании богослужения. При виде кортежа из Мариутта промысловики поснимали свои шляпы, а их омеги присели в книксене, и Герди шептал Хельге на ухо, что это ужасно мило — но лишь до того, как весь этот люд попытался втиснуться в церковь следом за ними. Народа набилось, как сельди в бочку — Хельге подозревал, что исключительно из желания посмотреть, как они с олесундским пастором будут стоять у алтаря. Теперь прихожане томились на своих местах, боясь пошевелиться, потому что после литургии пробст завел проповедь — и вещал два часа. Хельге изнемогал. У него болела спина и все, что ниже, он старался как можно незаметнее ерзать на жесткой скамье. Слева от него дремал батюшка, и папенька иногда пихал его, чтобы не храпел. Справа Герди бесконечно сплетал и расплетал косички на концах шали. Хельге не мог позволить себе такой роскоши, у него шали не было. В детстве он развлекался на проповедях тем, что считал шляпки гвоздей на потолке; хорош бы он был, если бы сейчас задрал голову и с приоткрытым ртом принялся таращиться вверх. Поэтому весь остаток времени он смотрел в окно — там бегала пастушья собака, сбивая в кучу грязно-желтых овец, мохнатые шкуры которых трепал порывистый ветер, и Хельге казалось, что это и есть цвета его будущей жизни — коричневый, желтый и еще серый, тусклый, как небо, нависшее над берегом. Он пропустил момент, когда все начали подниматься, и спохватился только когда его потянули вверх, и голос отца с облегчением произнес: «Пойдем, дитя, сейчас наконец-то начнется». Его с поклонами вывели в проход между скамей. Хельге ухватил отца под локоть и высоко поднял голову. Таким его и увидел пастор Эрланд, и у него сделалось такое лицо, точно его саданули моргенштерном. «Поздно, — мысленно сказал ему Хельге. — Вы могли передумать до того, как оказались у алтаря». Он подошел и бесстрашно взял своего жениха за руку. И дальше все происходило как-то само и бездумно, как будто отдельно от них — они с Эрландом сгибали колени, послушно склоняли головы, менялись кольцами и целовали крест. На голове у Хельге лежала корона — тяжелый церковный серебряный венец, и ее вес давил так, что заломило и шею, и виски. И вдруг его развернули лицом к жениху, и тот аккуратно коснулся его губ губами. И только тогда, по взвившемуся к потолку громкому гулу голосов, похожему на жужжание огромного улья, Хельге понял, что в церкви все это время царила глубокая тишина. Многие, особенно немолодые омеги, вытирали глаза. Он перевел взгляд на своего жениха — теперь уже мужа, — и изумился: на лице у того будто лежал какой-то странный отсвет. Хельге никак не мог понять, что значит это явление, даже проверил, нет ли в крыше какого-нибудь окна, через которое мог бы светить луч, а потом догадался: просто пастор едва заметно улыбался. Хельге никогда раньше не видел этого зрелища. «Должно быть, он тоже рад, что все закончилось», — устало подумал Хельге, и попытался незаметно распрямить ноющий позвоночник. Потом были еще бесконечные поздравления у церковной ограды — пришлось выслушивать всех, кто решился высказать их, и Хельге опять удивился, как много вдруг оказалось этих людей и сколько среди них знакомых. Он сдержанно кивнул, получив приглашение как-нибудь отобедать у ленсмана, и решил, что ни за что не поедет, но когда из своей коляски выбрался сам судья, ему пришлось сделать книксен до земли и вытерпеть целование в обе щеки. Прошел еще час. От бесконечных приседаний у него заболели колени. В какой-то момент ему в руки впихнули узелок, из которого шел вкусный печеный дух. «Возьми, дорогой, там несколько пирожков, это может тебе пригодиться, — сочувственно сказал, обнимая его, папаша Торвальда — крепкий, румяный омега. — Никто никогда не думает о женихах». Хельге почувствовал, что готов разрыдаться, особенно когда углядел за родительской спиной Герди — они с Торвальдом стояли, держась за руки, и выглядели так, словно были одни в целом мире. Какая-то сила вдруг повлекла его вперед, раздвигая людей, расчищая перед ним дорогу, и Хельге не сразу понял, что это его новый муж — не говоря ни слова, тот вел его к родительской коляске. Осознав, что ему придется возвращаться с той же компанией, Хельге встал как вкопанный: — Я хочу ехать с вами. Пастор изменился в лице. — Я об этом не подумал, — сказал он. — И приехал верхом. Ладно. Хельге сел на свое место. Кортеж двинулся, и все повторилось — тряска, твердые папенькины коленки, о которые он стукался своими. За одним исключением. На самом въезде на переправы у колеса лопнул обод. Коляска съехала в канаву и накренилась на один бок. Завизжали гости, ехавшие в следующей повозке, а папенька молча вцепился в наследников и прижал к себе. Кучер тут же спрыгнул на землю, батюшка, кряхтя, тоже выбрался, тут же послал за кузнецом. «Это надолго», — сказал папенька и пригласил сыновей пройтись по полю — размять ноги. Там Хельге молча раздал омегам по пирожку. Вернувшись, они увидели, что альфы сообща чинят коляску. И пастор был с ними; он по-простому снял пальто и сюртук и помогал кучеру. Хельге первый раз увидел его в рубашке и в брюках с широкими помочами. Герди, будто подслушав его мысли, пихнул острым локтем в бок. — У пастора ничего такие плечи! — с удовольствием сообщил он Хельге. — Смотри, он сильный и ухватистый. Хельге, уставший, с разламывающейся спиной, в дурацкой шляпе, которая рвалась с головы, смерил его взглядом. — Имей приличия, — напомнил он холодно. — Ты говоришь о моем муже. Герди разочарованно фыркнул и, покосившись на папеньку, едко сказал: — Конечно, братец, я не подумал. Но ты не грусти. Скоро эти плечи будут целиком твои! Хельге не нашел в себе сил приструнить его, и Герди, не удовлетворившись его молчанием, сник и отошел. Им пришлось ждать еще очень долго. К пасторскому дому новобрачных подвезли совсем уже в темноте. Последние сумбурные прощания — и многострадальный кортеж отъехал, взяв курс на усадьбу. Было слышно, как перекликаются возницы. Кто-то из них запел. Хельге стоял у плетня на подгибающихся ногах, глядя на тускло светившиеся окна своего нового дома, и больше всего на свете жалел о том, что не разрешил папеньке потратиться на свадебный пир. Полжизни бы отдал сейчас за селедочный салат, горячую картофельную запеканку и кольцо свиной колбасы с перцем и чесноком.***
— Пойдем, — негромко сказал пастор, когда на дороге затих стук копыт. Хельге молча вложил руку в его широкую ладонь, тот сжал ее неожиданно крепко и не отпускал, пока за ними не закрылась входная дверь. Переступив порог, Хельге настороженно втянул носом воздух. Он много раз бывал в пасторском доме, когда здесь заправлял пастор Магнус, и ему был знаком пропитавший полы и стены запах затхлости, раскладывающийся на оттенки древесной плесени, кухонного жира, каминной сажи и пылящихся по углам пучков кипрея, тысячелистника и чистотела. Сейчас на все это наслаивались запахи, привнесенные новым хозяином и его прислугой. Прислуга топталась тут же — хмурый сорокалетний альфа со следами синяков на лице и плутоватый толстый омега, кажущийся еще больше из-за обилия юбок и кофт, вздернутых на круглом животе. Никто не поздравлял молодых, не сыпал под ноги зерно, не спрашивал, тяжело ли пришлось в дороге. Хельге расстегнул короткий стеганый полушубок, сбросил его слуге на руки и тут же ощутил, что в доме совсем не жарко — на дровах здесь явно экономили. В зале было почти темно — дрова в камине давно рассыпались на тлеющие угли. Хмурый работник передал Эрланду подсвечник с остатком свечи. Омега из-за его спины исподтишка пялился на Хельге. Никто не торопился показать кухню, не предложил поесть. Хельге молчал. Его учили, что приличный омега не должен демонстрировать слабость, поэтому он только спросил: — Куда теперь? — Наверх, — не сразу ответил пастор и поднял свечу повыше, позволяя рассмотреть дорогу перед собой. Что ж. Хельге повернулся к нему спиной, подобрал подол и зашагал по узкой крутой лестнице, стуча каблуками и думая о том, что нужно было соглашаться на проклятый праздничный ужин и украдкой напиться до чертей. И уже наверху, при виде скудно обставленной спальни — кровать, сундук, стол, табурет с тазом для умывания, распятие на стене — в нем трепыхнулись последние крохи мужества. Хельге встал посреди полутемной комнаты, заложив пальцы за пояс юбки, и честно сказал: — Что бы там в деревне ни судачили о моем «позоре», я даже не знаю, с чего принято начинать, — смутно надеясь, что любой брак начинается с того же, с чего и в церкви: с поцелуя. Но его брак начался с молитвы о семейной жизни на тощем коврике рядом с супругом, который чеканил слова, глядя в молитвослов. Этого, видимо, следовало ожидать, если выходишь за пастора, но полумертвый от усталости Хельге не был к такому готов. Он подавил зевок, затем, не удержавшись, зевнул дважды, исподволь озирая пасторскую кровать, на которой спало не одно поколение священников с их мужьями — широкую, но всего с одной подушкой, о Господи! — а потом по воцарившейся тишине вдруг понял: молитва закончилась. И вот тут, посмотрев на своего мужа, Хельге вдруг впервые уловил какую-то… неуверенность? Что-то было в том, как опустились его плечи, а губы сжались. Под его пристальным взглядом тот потупился. А потом неожиданно резко сказал: — Нужно раздеться, — и быстро встал на ноги. И коротким сердитым выдохом задул свечу. Ладно. Хельге отвернулся и принялся разоблачаться — с жакетом, сапогами и верхней юбкой он мог справиться сам. Сзади в темноте поскрипывали половицы — там раздевался человек намного тяжелее его. Было слышно, как он отошел, чтобы аккуратно убрать одежду. Хельге не хватило сил на такой подвиг, он наугад бросил вещи куда-то на стол. Дернул запутавшиеся завязки: — Вам придется помочь мне с корсетом. Эрланд не произнес ни слова, но почти сразу же оказался рядом, смутно белея исподним, и занялся завязками, пытаясь подцепить узел. Чтобы не терять времени и не стоять слишком долго в чулках на холоднючем полу, Хельге поднял руки и принялся по одной вытаскивать шпильки из прически. И что-то произошло. Он почувствовал, как изменилось дыхание стоящего рядом альфы, а еще его запах — он стал более резким и тяжелым, в нем обозначились ноты дубленой кожи, книжной пыли и свежей древесины. Голую грудь в вырезе рубашки задели чужие пальцы, и Хельге вдруг осознал: все это происходит взаправду, это его брачная ночь, и этот альфа сейчас сделает с ним все, что обычно делают альфы. Он шарахнулся в сторону, прижимая к себе разваливающийся корсет, сквозь зубы прошипел: — Не подходите. Кажется, Эрланд закаменел. Хельге повторил тверже: — Не надо. Я сам! — и, забравшись на кровать, проворно натянул по самый нос одеяло, и уже там, под ним, принялся стаскивать нижние юбки, панталоны, чулки и рубаху. Он и сам не понимал, откуда этот внезапный страх, эта короткая вспышка отчаянного раздраженного сопротивления. Прежде он не боялся того, что должно было произойти — напротив, еще совсем молодым омегой, раздумывая об этой стороне семейной жизни, Хельге решил: раз Господь наградил его красивым и страстным телом, значит, позаботится и о том, чтобы этому телу понравилось. В том, что просто создан для плотских радостей, Хельге не сомневался: в нем, как в березе весной, бродил собственный сок, и с двенадцати лет он привык просыпаться с оттопыривающим ночную рубашку стояком, а иногда — залитый до ушей прозрачным омежьим семенем. Каждая течка ввергала его в томительный жадный грех вожделения, заставляя раз за разом прибегать к утешению плоти, в чем потом было стыдновато признаваться на исповеди, но течным омегам и не такое прощается. Так было до болезни; на этом строился его «план» — лишиться проклятой омежьей невинности с человеком, чей вид и запах не вызывает у него отвращения, и в то же время — к которому он не испытывает опасных сердечных чувств. Ему совершенно точно должно было все понравиться. Но сейчас он был измучен, расстроен, голоден и хотел только спать. Он успел сумбурно подумать обо всем этом, прежде чем муж в темноте отмер — и полез к нему. Зацепился за что-то ногой так, что содрогнулась кровать, зашипел совсем не благочестиво. Хельге вжал голову в плечи: он не заметил, когда тот успел снять исподнее — но тот успел, и Хельге был просто сражен, вдруг ощутив над собой это здоровенное, горячее, твердое и обнаженное тело, на котором росли жесткие волосы — на животе и груди, на руках и вообще везде. И это было еще не всё, всё мазнуло по животу липким и влажно ткнулось в пупок, заставив Хельге сглотнуть. Он пошевелился и ощутил бедром упругий крупный орган, нетерпеливо подрагивающий. Дыхание сбилось, а собственный член неожиданно трепыхнулся и окреп, и Хельге закрыл глаза, надеясь, что хотя бы сейчас его поцелуют. Вместо поцелуя Эрланд с головой накрыл их обоих одеялом — словно стыдясь того, что должно было произойти, спрятал их от всевидящего строгого ока. Сразу же стало еще темнее, тесно, душно и жарко — Хельге забарахтался, пытаясь скинуть одеяло, но ему не удалось. Его вдавило в матрас; муж навалился сверху, вслепую напирая бедрами, и что-то коротко и неразборчиво выдохнул в шею, но Хельге не разобрал, что. Ему было тяжело, он начал задыхаться под придавившим его телом — и развел ноги. И в полной мере ощутил, что такое «искры из глаз». Эрланд воспользовался этим, чтобы приставить свою здоровенную штуку ему между ягодиц, надавил — и протолкнул до упора; Хельге показалось именно так. Как будто в него впихнули кол, как в ведьму из Йёнчёпинга; покойный дед-альфа обожал доносить до внуков такие истории. Он вскрикнул и не удержался — впился зубами в горячее влажное плечо. По телу Эрланда прошла странная дрожь, но он помолчал, и, вместо того чтобы дать Хельге свободу, нашарил его ладони над простыней и сжал крепче, чем свой молитвенник. И пошел вбивать Хельге в матрас — с размеренностью кузнечного молота, лупящего по наковальне, понемногу ускоряясь и двигаясь резче и сильнее. Хельге лежал под ним, совершенно обалдевший; ноги сводило; внутри было больно; опавший и мягкий член неприятно терся о грубые волосы на чужом животе. Эрланд дернулся еще раз — и замер, судорожно помянув имя Господа, и Хельге, прижатый к постели, вспотевший, беспомощный и сердитый, подумал, что пастор явно ценит Господа сильней, чем его. И тут супруг повернул голову и клюнул его в щеку, каким-то глупым и ужасно неловким поцелуем, и это стало последней каплей. Хельге сказал: «Мне душно» — и Эрланд скатился с него и замер, откинув, наконец свое чертово одеяло. В темноте было слышно его громкое дыхание. Он даже потянулся коснуться плеча Хельге — но тому уже было все равно. Хельге повернулся на левый бок, вцепившись в единственную подушку, подумав, что, если понадобится, будет драться за нее. Его душили гнев, разочарование и обида, усталое тело мстило спазмами в животе, прямо сейчас вся его жизнь казалась ужасной ошибкой, и еще казалось, что если он произнесет хоть полслова, то закричит в голос. И вот это — все? То, против чего предостерегает Библия, то, из-за чего теряют голову альфы и омеги?.. Между ягодиц саднило и было липко, на простыне расплывалось мокрое пятно, но Хельге не хотел сейчас подниматься, чтобы не показываться раздетым. «По крайней мере, я это сделал, — упрямо подумал он. — Должно помочь, а иначе хоть со скалы прыгай». И понял, что вот-вот разревется, как маленький. Его несколько раз всухую тряхнуло, и он плотно сжал губы, не позволяя даже писку вырваться наружу. За спиной зашевелились, и пастор, приподнявшись на локте, спросил как-то оглушенно-пришибленно: — Что, что с тобой?.. О, Хельге мог бы многое сказать, например: «Господин пастор, вы меня выдрали без всякого снисхождения, а теперь спрашиваете, что со мной?». Но он решил, что этот временный муж, с которым он все равно собирается разойтись на материке, не заслуживает задушевных разговоров. И, не оборачиваясь, соврал: — Ничего. Просто я никогда не ночевал далеко от дома. И тогда произошло что-то странное: Эрланд придвинулся всем телом, перекинул через него руку и прижал к себе. Уткнулся лицом в затылок и пробормотал в развалившуюся свадебную прическу Хельге: — Теперь это твой дом. И Хельге еще долго лежал, глядя в темноту, слушая, как поскрипывают старые доски в его «новом» доме, прежде чем, спихнув голову мужа с тощей подушки, обнял ее и заснул. * (прим. — Герди поет песню из сериала «Lark Rise to Candleford»)