
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Новый пастор прибыл на остров за неделю до Иванова дня.
Примечания
Предупреждения: СКРЕПЫ! Лютеранство, патриархальный уклад, сельская местность, мальчики в платьях. Неопытный актив, bossy!bottom. Упоминания насилия над детьми, мужские браки, ранние браки, смерти второстепенных персонажей.
Олесунд – вымышленный остров из группы островов Holmöarna в Ботническом заливе.
Посвящение
Моей бете Penelopa2018, которая очень мне помогла, и Китахаре, без которой бы ничего не было.
Часть 1
26 марта 2022, 10:03
Короткая летняя ночь подходила к концу. Скоро на небе должна была появиться первая яркая полоса, подводя алую черту под бледными северными сумерками.
С озера, нащупывая дорогу между шершавых стволов, пополз туман, поднялся из низины и медленно пожрал лес, скрыл и валуны, и еловые лапы, и буйный черничник. От него веяло озерными испарениями: запахом гниющих стеблей, ила и сладковатой цветочной пыльцы.
И вонью выпотрошенного чрева. Кровь была на берегу, и на камнях, и на оленьем мху, уродливыми потеками загустевала на серой еловой коре и на скрюченном теле. Привлеченный ее запахом первый сонный комар покружился в воздухе и опустился на бледную голую руку. Мох под пальцами был весь изодран, разрыт до земли, но когда хоботок погрузился в кожу, рука не пошевелилась — все уже было кончено, и кровь остывала, и сухие сосновые иглы больше не трепетали возле ноздрей, а вскоре уже не стало видно ни крови, ни светлых волос, ни грязных ног — туман все скрыл. Все, кроме тяжелого дыхания и долгой возни во мху, плеска воды и жужжания слетавшихся на запекшуюся кровь насекомых.
***
Новый пастор прибыл на пароме за неделю до Иванова дня, когда по всему Олесунду цвели жасмин и шиповник, над мельничными прудами носились стрекозы, а пастухи без опаски выводили скот на просушенные клеверные луга, не боясь, что коров раздует от мокрого клевера. Альфы вострили косы, готовясь к первой косьбе, омеги сговаривались, кто с кем пойдет собирать семь разных цветов, чтобы положить их под подушку и увидеть во сне суженого. Только это было в июне, а теперь, в августе, никто уже не хотел шутить про ночные прогулки в лесах. На самый Иванов день Олле-Йоппе, младший сынок Андрессонов, не вернулся домой. Сегодня, спустя сорок дней, Андрессоны возобновили мольбы, чтобы пастор отслужил по нему панихиду. Хельге следил за ними с обрыва, держась за ствол тонкой березы, чтобы не рухнуть вниз: родители Олле-Йоппе застыли на берегу, покорно склонив головы, и ветер играл платком на плечах омеги и трепал выбеленные солнцем волосы его мужа. Отсюда, издалека, не было слышно, что они говорят, но это и так было известно каждому члену общины. Пастор стоял перед ними, непреклонно задрав подбородок, и на фоне моря казался скалой, черным монолитом аспидова камня. Про него так в поселке и говорили: «Лицо из камня, сердце изо льда». Что, несомненно, было очень печально, потому что пастор был молод, статен и очень красив. И бесконечно суров, суровее, чем языческие боги. — Почему он не хочет отпеть того малыша? — спросил неслышно подкравшийся брат. Он ухватился за ветви рябины и сильно наклонился вперед, вглядываясь в скорбную троицу внизу, и Хельге предупреждающе выставил перед ним локоть, загораживая путь к обрыву: — Потому что считает, что мальчик еще может найтись. Его там, в Стокгольме, учили, что пропавших людей полагается отпевать только через шесть лет. — Ну так это в Стокгольме, — по-взрослому вздохнул Герди. — У нас же тут как? Тех, кто утонул с этой стороны острова, уносит в пролив. Ни за что обратно течением не вынесет. — Олле-Йоппе не утонул, — Хельге смотрел, как ветер внизу играет стеблями приморской травы. — Говорят, он бегал в лес. Он искоса глянул на Герди. Брат наморщил веснушчатый нос: — Тогда точно ни в жизнь не найдут. Ленсман говорит, если ребенка не нашли за пять дней, уже нет смысла тратить силы на поиски. Хельге был с ним согласен. Летом на островах можно было не бояться встретить крупного зверя; они появлялись только зимой, приходя по льду с большой земли, но и без них хватало опасностей. Топкие бочаги, обрывы над шхерами, каменистые осыпи, ядовитые ягоды и грибы… В лесу с детьми случаются неприятности. Такое бывало и раньше. Пастор внизу развернулся и зашагал в сторону рыбацкой деревни, оставляя на сером песке широкие следы. Черное облачение хлопало его по ногам — ветер сменил направление. Оставшись вдвоем, Андрессоны уткнулись друг в друга и словно сделались меньше, придавленные своим горем.***
Пробст — старший пастор на архипелаге и прежде единственный священник на весь Олесунд — жил теперь в маленьком доме на восточной оконечности острова. «Отсюда мне проще добираться до пристани и до рыбного торга», — виновато говорил он, когда паства умоляла его вернуться в Бьёркебю, поближе к большому поселку и к церкви. Люди вздыхали: понятно, что у одряхлевшего пастыря уже не хватало сил, чтобы служить каждое воскресенье, да и остальные приходы Холмоарны требовали его внимания. Не зря же на Олесунд был послан новый священник. Но прихожане по-прежнему несли все свои скорби и радости старому. «И масло, и яйца, и хлеб», — думал Хельге, помахивая корзиной, собранной по папенькиному наказу в дар. Он отпустил Герди, и тот сразу же убежал, не очень умело соврав, что собирается помогать дома. Должно быть, поторопился занести перекус симпатичным альфам, работавшим в поле. Подумав об этом, Хельге равнодушно зевнул. Тащиться в луга, чтобы пялиться на голых по пояс крестьян, обливающихся потом и почесывающихся из-за летящих из-под косы сорных колючек?.. Хельге на них насмотрелся украдкой, когда был таким же дурачком, пожалуй, еще даже младше, чем Герди. С тех пор, как он вошел в пору, у него не было нужды подглядывать за юношами, мучимыми страдой, — альфы и так ходили за ним, как чайки за сельдью, простаивали долгие часы у окна и дарили цветы палисадниками. А вот и один из них, как назло. И как назло, рядом больше никого не было. Вокруг простиралось бесконечное море травы — плоское пастбище над обрывом, размеченное узкими тропами. Дорога, по которой шел Хельге, была длинна и пуста, с одной ее стороны тянулся покосившийся плетень — сомнительная преграда для общинных овец, свободно гуляющих на выпасе по обе стороны забора. Ни дерева, за которым можно укрыться, ни густого куста. Ветры Норра-Кваркен сметали с обрыва все, кроме кланяющейся до самой земли травы. К счастью, в конце пути уже показался дом пробста. — Один гуляешь? — спросил Рыжий Йорген, перелезая через плетень. Хельге непроизвольно втянул его запах и сделал шаг в сторону. Пригожий малый, только в жару воняет, как душной козел. На дурацкий вопрос он не стал отвечать. «Конечно же, не один; за мной в канаве ползут три брата-альфы и батюшка с дрыном». Но вот незадача: они с Йоргеном с самого детства играли в одних и тех же лугах и садах, ходили в воскресную школу, сидели напротив друг друга, даже дрались по малолетству, — и Йорген знал, что никаких братьев-альф у них с Герди нет. Перед носом Хельге оказался лохматый букет: люцерна, цикорий и эспарцет. Он вздохнул: не было шанса, что Йорген оказался на дороге случайно. — Я тебя провожу, — важно сообщил тот, сокращая расстояние между ними. — Омегам негоже валандаться в одиночку, мало ли что. Давай корзину, так уж и быть, помогу. Молчи, приказал себе Хельге, не начинай. Пусть донесет и проваливает к черту. Но все-таки не удержался: — Не мог бы ты встать с подветренной стороны? — А что? — ощетинился Йорген и тут же расплылся в ухмылке: — А-а, так ты меня чуешь?.. Хельге сузил глаза, закусил изнутри щеку. Черт-черт-черт. До «тех самых» дней оставалось меньше недели; конечно, он с неистовой силой чуял всех, и альф, и омег, оказывавшихся поблизости. Нехорошо, что этот дурак мог решить, будто он нарочно дал знать. Теперь не отцепится, как колючка, прилипшая к нижней юбке. Как в воду глядел: Йорген ухватил его за плечо, развернул и прижал к изгороди. Голубые глаза на конопатом лице сделались малоосмысленными. — Слушай, Хельге, — хрипло начал Йорген. — Слушай, ты… Ты конфирмацию прошел весной, как и я, значит, мы уже взрослые, можно поговорить по душам… — Не-не-не-не, — перебил его Хельге, слегка испугавшись. — Йорген, Йорген, очнись, тебе голову напекло. Ты бы носил по жаре картуз, не ровен час, мозги закипят! Кавалер молчал, пыхтел и напирал на него. Счастье, что Хельге успел поставить между их животами корзину. — Это неприлично, — холодно сказал он, глядя в голубые глаза. — Неприлично нам, раз мы взрослые, так близко стоять. Мало ли что приключится. Масло вытечет. Яйца треснут. Йорген растерянно моргнул. — Что? — Яйца треснут, — раздельно повторил Хельге и качнул корзину. — Хохлаткины. А ты про что? Его поднятое колено подпирало Йоргена между ног. Тот неловко отпрянул, прикрываясь и становясь боком: — Иди к лешему! Ненормальный омега! Ведешь себя так, будто у тебя под юбкой сокровища, а на самом деле — осиное гнездо! Посмотрим, как ты запоешь, когда в течку осы начнут тебя кое-куда жалить! Хельге сжал зубы: молчи, — но сапог будто сам собой принялся нащупывать на дороге удобный камень. Не кидаться же в этого гада тем, что в корзине. Щеки горели, как будто его в самом деле ужалили. Нет, ну какой скот! Йорген плюнул в белую пыль на дороге, крутанулся на каблуках и наконец пошел прочь. Добравшись до дома пробста, Хельге с особенным удовольствием скормил проказливой козе во дворе увядший букет из цикория.***
— Ах, дети, — пробст вздохнул и переставил деревянные миски, освобождая место. — Порой вы напоминаете мне котят. Те тоже играют, ведомые чутьем: катаются по полу, скачут, кусаются, ловят друг друга, тренируясь для взрослой кошачьей жизни. Но ведь вы-то подобия Божии!.. Хельге промолчал, опуская корзину на стол. Не было никакого желания объяснять, что его тошнит от одной только мысли о Йоргене. Лицо до сих пор горело, а в груди ворочалась злость. Хельге был из приличной олесундской семьи. Родителей бы удар хватил, если бы при них кто-то упомянул вслух о том, что находится у омеги под юбкой. И за выходку с яйцами Хельге вполне могли отправить на горох, читать Катехизис, пока колени не посинеют. Немного успокоившись, он опустился на табурет, чинно сложив руки на переднике. Здесь, в доме пробста, можно было на время забыть обо всем. Сложенный из берегового камня, придавленный низкой крышей, заросшей зеленым мхом, дом был похож на самого пробста, напоминая о его подвижных теплых руках в коричневых пятнах и о добрых грустных глазах на морщинистом лице. Пока тот возился, раскладывая припасы, Хельге разглядывал книги, посуду, пучки сушеных целебных трав, резной фонарь и окно, из которого была видна бухта и пристань с рыбаками. На полке над камином стояла диковина — пыльная бутыль с узким горлышком, в которую кто-то поместил большое сморщенное яблоко. Хельге украдкой стянул ее с полки, чтобы найти распил, и сунул указательный палец в дырку. На голову ему опустилась невесомая рука пробста. — Эту бутылку я получил в дар от своего предшественника, Олафа Олесундского, который проповедовал на острове до меня. Он сказал, что это метафора веры и суть моего будущего служения. Понимаешь сие? — Нет, благочинный. — Пестование младенцев. Забота о юношах. Воспитание отроков — и спасение душ смолоду. Губы Хельге слегка дрогнули, когда пробст заговорщицки указал сквозь мутноватое окно. Ниже дома, на склоне, росла яблоня. На одну из ветвей была насажена бутыль с растущим внутри яблоком. — Помещайте яблоко в сосуд, покуда оно еще маленькое. Приводите детей в дом Божий, пока они не знают греха, пусть они полюбят то место, где живет Божья слава, будут искать и найдут вечную жизнь. Теперь смекаешь? Хельге широко улыбнулся. Что же тут непонятного. Пробст всегда посвящал много времени работе с детьми, и они отвечали ему привязанностью и любовью. Он вырезал им свистульки и учил сбору ягод и трав, разучивал праздничные песнопения и ставил красивые представления по Библии на Рождество, Пасху и на День святого Люсио. До этого года Хельге как самый пригожий был «Люсио» три раза подряд. А теперь у них новый пастор, жесткий, как подошва сапога. Он вообще дозволит детям привычные развлечения?.. Если он не дозволил даже… — Благочинный Магнус, вы знаете, что пастор Берг не хочет отпеть Олле-Йоппе? — выдал Хельге, прежде чем подумал, что это выглядит, как кляуза. — Я видел Андрессонов у моря, они несчастны. — Да, — пробст нахмурил седые брови. — Тот бедный малыш… Что поделать, ваш новый духовник скрупулезно следует правилам церковного совета. — Значит, им надо ждать шесть лет, пока его не признают мертвым, и все это время пастор будет молиться о нем, как будто он жив? Но разве это не грех? — Нет, сын мой, — с лица пробста сошла печаль. Морщины разгладились, и глаза засветились. — Ведь у Бога все живы! Мы молимся не о телесном здравии, а о духовном, а это можно пожелать и живому, и усопшему. Что касается Андрессонов… Пришли их ко мне на беседу — и я облегчу их боль. — Спасибо, благочинный, — Хельге поймал руку пробста, прижал к губам. От нее нежно пахло медом и воском, и едва заметно — мышиным запахом старости. «Даже старый больной альфа пахнет лучше, чем Йорген-козел», — подумал он, и на сердце, повеселевшее из-за Андрессонов, будто надвинулась туча. Проклятье. Ему не хотелось сейчас брести в одиночку через пастбище. Может, спуститься к пристани и добираться домой долгой кружной дорогой вдоль берега?.. — Полно, — негромко сказал пробст, будто подслушав его мысли. — Я слышал, как в поселке пробило двенадцать часов. Паромщик Петерс обещал подняться ко мне в полдень, занести вяленой рыбы. Я попрошу его, чтобы он проводил тебя в Мариутт. — О, благодарю! — Хельге поцеловал руку пробста более пылко. Петерс был молчаливым, нелюдимым вдовцом. Не самый веселый спутник для летней прогулки, зато отпугнет похотливых недомерков. А то в усадьбе, должно быть, с ума сходят, куда он пропал. Он подхватил пустую корзину и нетерпеливо посмотрел в окно: когда там уже этот паромщик. Взгляд сам собой зацепился за сиротливо раскачиваемую ветром бутылку. — Да, это будет подарок пастору Эрланду, — усмехнулся пробст. — Совет в наставлении детей. Надеюсь, это направит его помыслы в верную сторону. Он снова коснулся макушки Хельге: — Ты дивное дитя Олесунда. Да благословит тебя Бог. Хельге потупился и изобразил самый почтительный книксен.***
В кабинке для исповеди воняло немытым телом, перегаром, огуречным рассолом и смородиновым листом. И ядреным запахом искреннего раскаяния. Только последнее не давало Эрланду обложить несчастного площадной бранью. — Значит, — сказал он, стараясь пореже втягивать воздух носом, — это ты устроил драку на торге в Керра, в результате которой пострадало шесть человек, а один чуть не умер? И все из-за тачки яблок? — Телеги яблок, — уныло прошептал годящийся ему в отцы альфа. — Ох, господин пастор, очень страшно было, пока Микаэль не дышал. Эрланд разгладил на коленях суконную ткань облачения. — Господь был к тебе милостив, — процедил он. — Уберег от смертоубийства, иначе ты бы уже ехал с урядником на материк. Однако тюрьма и виселица не самое страшное, что могло случиться. Знаешь ли ты, какие муки претерпевает в аду душа убийцы? Она будет вечно вариться в реке из кипящей крови! — Господин пастор… Так я ж не убил… — Зато ты согрешил алчностью, а значит, после смерти твоя обнаженная душа будет вынуждена вечно толкать по гигантской пустынной равнине огромные камни, вступая за них в бессмысленный изматывающий бой с такими же жадными негодяями. — Что же делать? — До конца месяца трижды в день читать молитву ангелу-хранителю, «Отче наш» и Богородителю… — И все? — обрадовался альфа. Было слышно, как он, сопя, поднимается с колен. — И избавься от яблок раздора. На вино брал?.. — Как это «избавься»?! — возопил исповедник. — Телега яблок! Куда же их?! — На компост, — равнодушно ответил Эрланд. — Виноделие ведет к винопитию, винопитие — к пьянству, пьянство есть скотский грех. Я вам всем это толкую на каждой проповеди. Как твое имя? — Ян! — Иди, — пробормотал Эрланд, прочитав разрешительную молитву. — И больше не греши. «Рассольный» выкатился из исповедальни, отчаянно причитая. Эрланд с облегчением задвинул окошечко и выбрался со своей стороны. Этот Ян был на сегодня последним. Эрланд обошел храм, пригасил тлеющие огарки в подсвечниках, быстро накрывая их колпачком — вообще-то, этим должен был заниматься церковный причетник, но в приходе никакого причетника не было, а выпивающему сторожу Эрланд не доверял. Он цепко оглядел пустые скамьи — не спрятались ли где-нибудь вездесущие мальчишки, тряхнул железную кружку для подаяний — внутри жалко звякнули несколько медяков. Два из них Эрланд сам положил туда утром. Он толкнул тяжеленную дверь, шагнул из прохладного нутра церкви в жаркое лето, да так и замер. У самого крыльца стояла «телега раздора», и яблоки на ней были, как на подбор, — крупные, лоснящиеся, вызывающе круглобокие. Одни темно-красные, почти до багрянца, другие нежно-розовые с «бочком», третьи «медовые», ярко-желтые в точку, такие налитые, что тронь — и брызнет сок. Они ничего не знали об адских муках и непристойно благоухали на весь церковный двор. Эрланд вдохнул этот головокружительный дух — и в глазах потемнело. Яблочный запах будил в нем чудовищные мысли, кислые, как оскомина. Пастор церкви Святых Невинных совершенно точно знал, что такое греховное искушение.***
Олесунд выделялся из стройного ряда остальных норра-кваркенских островов, как золотая монета в двадцать крон, привешенная на костяное саамское ожерелье. На карте, которую Эрланд разглядывал в вестерботтенском судоходстве, у Олесунда были такие же фестончатые шхеристые берега, как у Хольмёна, Энгесёна и Гросс-Грундена, такие же синие пятна ледниковых озер, такая же легкая штриховка низин и круги возвышенностей, как у десятка других островков, входящих в архипелаг Холмоарна. На деле же прочие острова оказались лишь нагромождениями уходящих в залив камней, над которыми ветер метался между редкими сосенками. Тогда как изрядную часть высокого берега Олесунда покрывали густые леса, а остальную землю занимали возделанные поля — и для широких общинных пастбищ еще хватало места. Эрланд не мог объяснить такую удачную природу острова кроме как особым благоволением Господа к этой земле, поэтому отдался служению на ней со всей страстью. Первые его дни в приходе были самыми трудными. Жара, сенокос, жатва — до молитв ли тут, когда к вечеру от усталости у работников подкашиваются ноги, а у их хозяев ни часу свободного нет: нужно вести учет всем снопам, мешкам, вязанкам, тазам с вареньем, сваренным сырам и ведрам выпотрошенной рыбы. Да еще и ребенок пропал. Кто его отпустил одного в Иванову ночь, по чьему недосмотру он оказался вне дома?.. Эрланд точно знал, что важнее всего. Поэтому после первого дня поисков прочитал молебен, на который явились всего несколько человек, и в конце взгрел свою паству, приказав всему Бьёркебю явиться назавтра. На второй день он сам вышел прочесывать лес вместе с семьей мальчика, и вечером на молебен пришло гораздо больше людей. Однако через пять дней ленсман оборвал поиски — ребенка, мол, уже не спасти, — и в сердце Эрланда вспыхнул гнев на такое вопиющее маловерие. Что ж, он засучил рукава и в краткие сроки успел застращать островитян так, что те с содроганием вспоминали его речи. Однако ему эти две недели тоже дались тяжело: новая паства сделала все, чтобы пастор почувствовал себя нужным — в жаркую пору олесундцы вдруг принялись с равным пылом плодиться и умирать. Младенцы рождались каждый день, и не было дня, чтобы какой-нибудь альфа, упившись по жаре, не свернул себе шею. Бывали дни, в которые Эрланда одновременно звали на отпевание и на крестины. К ночи он возвращался в чужой, неуютный пасторский дом, садился на крыльцо и тупо смотрел, как пришлые куры клюют ему башмаки, а потом шел молиться. Через две недели он подготовил грозную проповедь, сулящую отлучение от церкви лентяям и пьяницам, и, одухотворенный, поднялся на кафедру, готовясь обрушить упреки на головы прихожан. На отцов-альф, потеющих в своих лучших воскресных костюмах, на их нарядных мужей, на многочисленные шумные выводки. И впервые за всю его карьеру с ним случилось ужасное — он забыл слова проповеди. На передней скамье справа сидел ангел, и от его сияния Эрланд ослеп. Во рту пересохло, а в голове билось мерно, как бой часов в полдень: «И каждый из них расцветает подобно светящейся розе, и в каждом лепестке открывается крылатый контур». У его ангела не было крыльев, зато было белое платье, вышитое мережкой, выбившиеся из-под шляпы волосы цвета беленого льна, прямой длинноватый нос, высокие скулы, маленький рот, похожий на лепесток, и угловатые юношеские руки, скромно лежащие на коленях. Это была настолько слепящая, непривычная красота, что Эрланд на целый долгий миг прикипел к ней взглядом, не в силах оторваться от юного и безмятежного лица, пока его внимание не привлекли черные кожаные сапоги. Сапоги, носки которых высовывались из-под кружевного подола и нетерпеливо притоптывали по дощатому полу. Ангел скучал. Только тогда Эрланд осознал, что постыдно пялится на молодого омегу, зажатого между крепким батюшкой и папенькой в шляпке с лентами. Омега поднял голову, и его губы сложились в озорную улыбку. Глаза у него были карие с золотыми искрами, теплые, цвета отполированного морем темного янтаря. Эрланд слышал, что северное море выносит на берег острова много таких камней — куски смолы с застывшими внутри насекомыми. И вдруг почувствовал себя такой мухой, облитой вязким, пахнущим смолой и ладаном воздухом церкви, навек вросшей в кафедру под взглядом этих искристых глаз. Омега усмехнулся и тут же снова потупился. Эрланд, чувствуя, как по лицу расползается предательская краснота, обеими руками вцепился в деревянный корпус. Пальцы правой напоролись на гвоздь, и он опомнился. Снизу, еле слышно шушукаясь, смотрела его паства — кто терпеливо, кто недоуменно, кто с жадным интересом, а он торчал тут, будто студент богословия, не выучивший урок. В панике он напомнил себе об адских мучениях, и эта мысль принесла ему покой. Он понемногу обретал равновесие. Откашлявшись, он хмуро начал, изо всех сил стараясь не коситься на правую скамью: — Дети мои. Если бы все скорби, болезни и несчастия со всего света собрать в одну душу и взвесить, то посмертные мытарства все равно окажутся ужаснее. Но нам, жалким, здешние переживания кажутся невыносимыми, ибо дух наш иногда бодр, а плоть всегда немощна и слаба… В этот раз он явно был в ударе. Проповедь длилась полный час. Когда по ее завершении вся паства, порядком уставшая и устрашенная, гуськом выстроилась за благословением, Эрланд признался себе, что боится начать выглядывать среди прихожан того молодого омегу, и быстро придумал мысленно читать «Отче наш». Однако юноша в белом платье перед ним так и не появился. Он испарился из церкви, как бестелесный дух.***
Внутри церковной общины невозможно избежать слухов, и вскоре Эрланд знал: Хельге Йонарссон был старшим из двух сыновей помещика из усадьбы Мариутт. Красивый самоуверенный юноша с кучей кавалеров. Омега на выданье. Балованное дитя — говорят, когда-то к нему даже выписывали гувернера, чтобы тот учил его языкам, музыке и танцам. Однако поместье неуклонно беднело, и теперь дети хозяина посещали единственную на острове школу, где учились тому же, что и все, а в иное время трудились над приданым, норовя при первой возможности улизнуть, чтобы собирать ягоды или ловить рыбу в заливе. На этом история, по мнению Эрланда, и должна была завершиться. Он избрал трудный путь служения Господу, и на этом пути его ничто не должно было отвлекать. Но человек предполагает, а Бог располагает, поэтому через несколько дней им с Хельге Йонарссоном было вновь суждено встретиться, и снова эта встреча окунула Эрланда в пучины смятения. Стояла белая ночь — теплые светлые сумерки, наполненные плеском рыбы и дребезжащими трелями козодоя. Эрланд не спал, и не по своей воле: он читал «Лютеровскую псалтирь» в старой часовне на кладбище. По правде сказать, в часовню так поздно его загнало не благочестие, а отчаяние: в пасторском доме, доставшемся ему в наследство от пробста Магнуса, морили клопов, и несколько дней он был вынужден спать, где придется: сперва на церковной скамье, а когда пьяный сторож куда-то засунул ключи, то и на кладбище. Конечно, через какое-то время он начал задремывать, но среди ночи был разбужен неподобающими и странными звуками: тихими голосами и смехом. Убедившись, что ему не мерещится, он стряхнул с себя усталое оцепенение и осторожно выбрался из часовни, чтобы убедиться, что поблизости не творится какое-либо бесчестье, потому что вряд ли честным людям придет в голову мысль явиться ночью на кладбище. Погост был запущенный, заросший лопухом и бурьяном, буйным шиповником и мелкой дикой малиной, и находился в излучине мелкой реки, берущей начало в лесу и впадающей в море. Близость текучей воды немного расстраивала Эрланда: он с первого же дня задался вопросом, какой дурак вздумал устраивать кладбище на реке, и получил ответ, что за сто лет та изменила свое течение. Теперь только и ждать, когда весной подмоет покойников! Вот будет срам, если ничего не предпринять. Сейчас же с реки поднимался туман, и идти было скользко — брюки и мантия мгновенно намокли от росной травы. Пробираясь между надгробиями, Эрланд напряженно прислушивался: нет, не показалось. Чужие голоса звучали совсем рядом, за зарослями, однако, раздвинув стебли дудки — гигантского дягиля, он понял, что излучина его обманула: люди скрывались выше по течению, и эхо несло их голоса по воде. С воды поднимались лохмотья тумана, тянулись вверх, как пар от зелья колдуна. Подоткнув выше мантию, Эрланд уже собирался прокрасться дальше, когда его внимание привлек какой-то странный предмет, медленно покачивающийся на воде. Река несла мимо него смотанную из травы и цветов куклу — ручки, голова, юбка; ромашки, заправленные за поясок. Пока Эрланд моргал, следом за ней показалась еще одна. Первая куколка зацепилась за осклизлую корягу, вторую закрутил маленький водоворот, но из-за излучины, из сгустившегося тумана уже выплывали следующие. Эрланд смотрел на них, не шевелясь, а сердце почему-то билось чаще обычного. На воде появлялись все новые и новые куклы, целая флотилия примитивных безликих игрушек медленно дрейфовала по реке, и в них, наполовину погрузившихся в воду, раскинувших зеленые руки, было что-то торжественное и печальное. Эрланд совершенно точно мог различить за кваканьем лягушек шепот и тихий смех, легкий плеск, но в какой-то миг вдруг все изменилось — что-то тяжелое шумно обрушилось в воду, и тишину прорезал вскрик, хохоток и высокие возбужденные голоса. Он присмотрелся: из-за поворота медленно выплывало широкое, белое, надувшееся пузырем… Его качнуло вперед: ухватить плывущего спиной вверх человека, но тут белое закружило водоворотом, и Эрланд понял, что перед ним одна только длинная нижняя рубаха, в которой никого нет. В кустах раздалось звонкое: «Да ну вас всех!», — и перед Эрландом возник малолетний омега — растрепанный и сердитый, мокрый как лягушонок, и совершенно голый, не считая пояска-охранителя на животе. Увидев Эрланда, он округлил глаза и шатнулся назад. Неловко взмахнул руками и, позабыв про рубаху, понесся по берегу испуганным зайцем. Эрланд, остолбенев, смотрел на его бесстыдно мелькающий голый зад. Откуда-то сверху донесся панический визг, многократно умножившийся, и реку, и кладбище захлестнул шум. Глухо взревев от ярости — вот бесенята! — Эрланд, не разбирая дороги, рванул сквозь кусты. Преодолев заросли малины, он вывалился, рыча, как медведь. На крошечном клочке суши между могилами и бурьяном метались омеги. Совсем еще маленькие, далеко не в поре. Полуодетые, в мокрых ночных рубашках, числом не меньше десяти, а то и дюжины, они неслись прочь от Эрланда. В один миг на полянке не осталось никого. И только голый зачинщик паники стоял в воде, прикрыв срам, и с надрывом ревел. Эрланд гневно пялился на него, раздувая ноздри. Рука чесалась сорвать хворостину и обломать ее о негодника, так, чтобы назвал имена остальных. — Вы чем здесь занимаетесь?! — рявкнул он — и осекся. Потому что из речного тумана вышел еще один человек. В самом простом платье, облепившем мокрые ноги, в наброшенном на плечи платке и в венке на волосах. Голосящий ревун мгновенно заткнулся и спрятался за его юбкой. Человек вздохнул и укутал его платком, а потом подтолкнул в спину: беги. Мальчишка метнулся мухой. Эрланд застыл, глядя с берега на стоящего по колено в воде омегу, чувствуя, как туманные испарения проникают ему под кожу, а пропитанный запахом влажной травы воздух становится вязким и густым. Хельге Йонарссон тоже укоризненно смотрел на него, а потом тряхнул волосами и произнес: — Я за ними следил, чтобы ничего не произошло. И опустил голову, словно заранее принимая все, что может услышать от пастора: о том, что омеге непозволительно шляться среди ночи. Эрланд тоже опустил голову и впервые заметил домашние туфли, сиротливо стоявшие под лопухами — и напрасно заметил, потому что от мысли о мокрых, измазанных илом ногах его бросило в жар. Это все было до невозможности странно — ночь, малина, плывущие куклы, дети — диковатые и взбудораженные. Йонарссон подошел к берегу и принялся нашаривать голой ступней опору, потому что подъем был неудобный и скользкий, истоптанный крепкими пятками носившихся по нему омег. Не колеблясь, Эрланд протянул ему руку. Хельге так же не раздумывая за нее уцепился — и что-то произошло. От прикосновения горячей твердой ладони Эрланда протряхнуло от макушки до пят. Он вырвал руку и прижал к груди, к кресту на сердце, онемевший и растерянный. Йонарссон испуганно на него посмотрел, поднял туфли и пустился наутек. — Осторожней там! — хрипло крикнул ему в спину Эрланд. — Подожди меня, я… Ответом ему стали только покачивающиеся стебли дудки. И тогда Эрланд сделал постыдное — прижал ладонь, которой коснулись пальцы омеги, к лицу. И застонал: Хельге пах тонко, нежно, теплым запахом спелых яблок. Юностью. Летом. И с того момента пастор церкви Святых Невинных потерял всякий покой.***
В следующий раз он учуял яблоки очень скоро. Яблочный дух проникал в кабинку для исповеди, смешивался с запахами воска и смолистой сосны, из которой был сложен левый придел, заново отстроенный в этом году взамен сгнившего старого. Когда аромат коснулся его ноздрей, Эрланд втянул в себя воздух и задержал дыхание, затем очень медленно выдохнул и сплел пальцы на колене. И первым заговорил: — Здравствуй, Хельге. Ты пришел исповедоваться? Со стороны решетки послышался короткий смешок. — Мне еще рано, я исповедовался пробсту весной. — Иногда совершенный грех вынуждает нас раньше искать спасения. — Нет, пастор Эрланд, — там снова фыркнули. — Я никогда так тяжело не грешил. Эрланд бездумно провел пальцем по потемневшему дереву исповедальни. Отодвинул висящий полог, чтобы оценить, много ли прихожан ожидает снаружи. В храме никого не было, кроме толстой серой кошки, развалившейся прямо в проходе на золотом пятне света. В лучах, косо падающих из окна, плыли пушинки одуванчика, налетевшие в распахнутую дверь. — Тогда что ты здесь делаешь? — Я подумал, что мне следует объясниться. Боюсь, у вас могло сложиться превратное впечатление… — Да уж, будь добр, объяснись, — перебил его Эрланд, обретая привычную уверенность. Кладбищенское происшествие занимало все его мысли; он не понимал, чему стал свидетелем, но надеялся, что скоро все выяснит; внезапное появление Хельге его растревожило, но он был доволен, что омега пришел сам. — Как мне понимать то, что видели мои глаза? — Малыши провожали Олле-Йоппе, — четко сказал Хельге. — Мы решили проститься. К этому Эрланд не был готов. — Тот пропавший ребенок? — спросил он. — При чем здесь эти глупые куклы? — Мы всегда так поступаем, — ответил Хельге, и Эрланд пожалел, что не видит его лица. — Когда умирает ребенок. Это учит детей не бояться смерти. Они думают, что с куклами ему будет не страшно. — Всегда, значит, ходите на кладбище? — Эрланд подцепил ногтем длинную щепку на стенке. — С благословения родителей? — Ну… не совсем. Обычно все успевает закончиться, пока родители спят. Но в этот раз детишки расшалились на речке, стали брызгаться, одного уронили в воду, он рубашку потерял, дурачок… — Поправь меня, Хельге Йонарссон, если я не так тебя понял. Значит, общинные дети временами ходят на кладбище? В полночь, без всякого присмотра, обманывая родителей, чтобы там… — Омеги, — после паузы отозвался Хельге. — Там не было ни одного альфы, глубокоуважаемый пастор. Ну… кроме вас. И не было ничего непотребного. Детишки плетут кукол, пускают их по реке. Конечно, за ними всегда кто-нибудь смотрит. Я вот приглядывал… И вы, оказывается, тоже. На этом самообладание оставило Эрланда и, чеканя слова, он обрушил на голову этому бедовому омеге весь ледник своего осуждения: что церковный совет не позволяет признавать пропавшего мальчика мертвым, а значит, это нарушение правил; что любые ритуалы есть проявления язычества, а следовательно, грех; и что обязанность ребенка — подчиняться родителям, а добродетель омеги — в его добрачной чистоте. А о какой же чистоте может идти речь, если омеги прилюдно обнажаются, подставляя чужому взгляду тела, которые им дал Господь?.. Закончил он свою спонтанную проповедь перечислением мук, которым удостоятся на том свете лжецы, дети, не почитавшие родителей, и сластолюбцы. На этом пришлось сделать паузу: перед глазами почему-то замаячило видение мокрого подола и бледных, испачканных илом ног. Показалось, или яблочный запах стал ощущаться сильнее? — Похоже, мне все-таки удалось накопить грехов на новую исповедь, — без особого страха в голосе произнес Хельге. — Пастор Эрланд, вы сможете отпустить мне их прямо сейчас? «Ну уж нет», — тяжело дыша, подумал Эрланд. — Сперва я хочу проверить твое раскаяние. Готов ты назвать имена всех детей, которые были на кладбище? — Да чтоб я их помнил, — неожиданно резко ответил собеседник. — Какие-то крестьянские дети. Да их по два десятка в каждой семье. Врал, наверняка врал! Эрланд не мог такого спустить. Он обошел исповедальню и отдернул полог, собираясь вытащить своего визитера из кабинки. Хельге Йонарссон сухой сосновой иглой гонял по скамье муравья. При виде Эрланда он вздрогнул и отшвырнул иголку, слегка покраснев. Запах, его окружавший, на самом деле стал отчетливее и резче — юноша явно разнервничался. Эрланда захлестнула мысль: он здесь один на один с созревшим омегой. Уже не маленьким мальчиком, которого можно воспитать хворостиной. Мысль была новой, смущающей и оттого дикой. Прежде его такие тонкости не волновали. — До конца лета ты будешь читать этим детям Малый Катехизис, — веско сказал он, глядя в карие глаза. — И каждый день для себя повторять «Символ веры» и «Отче наш». И я вынужден поговорить о воспитании сыновей с господином усадьбы Мариутт. Это ясно? — Ясно, — без восторга сказал Хельге и поднялся. — Благодарю за беседу, господин пастор. Когда он ушел, Эрланду еще долго чудился нежный яблочный дух.***
— Да все они по-своему язычники, — пробст выкопал из жирной влажной земли клубень с длинными белыми корнями, бережно завернул в лист лопуха и убрал в кузовок. — Даром что молятся, ходят в церковь и чают спасения. И вместе с тем суеверия — неизбежный бич рожденных на островах! И у соседей-финнов ничуть не лучше. Они сидели на корточках посреди целого моря цветущего мха — пробст вычитал по травнику, что сегодня день, благоприятный для пополнения запасов безвременника от подагры. Солнце играло в высокой листве, умиротворяюще журчал ручей. Сердце Эрланда было далеко от умиротворения. Он несколько дней занимался тем, что наводил в приходе порядок, что привело к тому, что дети в деревне стали от него прятаться, а несколько взрослых прихожан перессорились, пытаясь свалить друг на друга вину. Однако Эрланд не чувствовал себя победителем — твердость, с которой Хельге Йонарссон отстаивал право омег на «прощальный обряд», не давала ему спокойно жить. В сомнениях и тревоге он направился к человеку, который и был поставлен решать на архипелаге «конфликты веры», но пробст ошарашил его с первых же слов. — Но это же просто чудовищно! — Эрланд не мог принять его легкого тона. — Язычество, идолопоклонство, суеверия — тяжкий грех! — Я знаю, дорогой брат, — пробст поднял на него усталые глаза и осторожно дотронулся до плеча. — Я сорок лет пытаюсь искоренить эти предрассудки, но, как крапива и пырей, они раз за разом возвращаются на мой «духовный огород». — И вы так спокойно говорите об этом?! — А что еще остается? Устроить охоту на ведьм, как в семнадцатом веке? Они этого не заслуживают, главным образом потому, что их действия не несут злого умысла. Они все благочестивые прихожане, у каждого дома есть Библия и Катехизис, они выспрашивают благословения на всякое дело и принимают Причастие четыре раза в год… И вместе с тем, не задумываясь, ставят молоко и сладкую кашу томтё, загадывают желания у «жерновов эльфов», пекут «йольскую краюху», а весной скармливают ее скоту… Но это не идет ни в какое сравнение с тем, о чем мне рассказывал Олаф Олесундский. Говорят, еще двести лет назад крестьяне в этих местах молились в часовнях Христу и Богородителю, потому что считали, что это Тор и его омега Локи… Эрланд сжал кулаки, а потом неохотно сказал: — Я видел детей с самодельными куклами… В полночь, у реки… — Вот как? — пробст с кряхтением разогнул спину. — Ну, это не имеет отношения ни к асам, ни к троллям, это все… шалости маленьких омег. — Но с ними был и взрослый омега. Старший сын господина из усадьбы… — Хельге Йонарссон? — вот теперь голос пробста звучал удивленно. — Я не знал, что он все еще участвует в этих играх. Ах, какой неосторожный мальчик, пристойно ли в его годы расхаживать в нижней рубашке по лесам. А таким благочестивым прикидывается, когда приходит меня, старика, навестить… На этой «нижней рубашке» в Эрланде как будто что-то перевернулось. Но он сумел вычленить главное в речи пробста и вскинулся: — Так вы уже заставали его за этими «шалостями»? Выходит, вы следите за омегами?! — Ну разумеется, я следил, — старший пастор пожал плечами. — И вам, брат мой, тоже придется следить. Это теперь ваш приход, ваши юные овцы. Шалости шалостями, но любой ребенок может упасть в реку и захлебнуться, может наесться на кладбище волчьего лыка, может попасться на глаза пьяному альфе… — Так что, мне теперь дежурить на кладбище?! — А это уже вам решать, вы же их пастор. Я слишком стар, чтобы тут назидать. Но если мне позволено дать совет… Молитесь за них чаще и привлекайте детей к труду дома и в церкви. Не забывайте и юношей, подобных Йонарссону и его брату… Ах, пастор Эрланд, вы раздавили премилый цветок. Кстати, знаете, как его здесь называют? «Ресницы Бальдра». Так вот… Эрланд в некотором отупении глянул: в самом деле, он вмял коленом в мох какие-то белые лепестки. Напрасно он завел речь о сыне помещика. Пробст проницателен и мог догадаться, что его гложет не только отеческая тревога за юношу. Просто сегодня ночью Эрланд ворочался на постели, пытаясь сбросить с себя бесконечно дробящийся сон, в котором Хельге Йонарссон выходил из реки в насквозь мокрой сорочке и медленно стягивал ее, обнажая колени, бедра… Эрланд проснулся неистово возбужденным и, даже не попытавшись решить дело молитвой, помог себе рукой — а после чуть не умер от стыда.***
К августу стало понятно, что болезнь пустила в нем корни и душит, как хвощ и пырей — пасторский огород. Будучи священником, Эрланд привык смотреть грехам в лицо. Он знал наперечет все свои преступления против Бога: гордыню, тщеславие, гнев, уныние и сомнение, обиду и зависть, душевную холодность… Короткие вспышки похоти — неудобство, неизбежное в жизни взрослого альфы, — терялись за этим внушительным списком, так что он и грехом их особенно не считал. Он даже гордился своим умением справляться с этими вспышками: молитва и обливание холодной водой бесследно снимали томление плоти, тогда как томления сердца он прежде не испытывал. Пришло время признать: прежде никто его по-настоящему не искушал. Хельге Йонарссон неуклонно порабощал его мысли, мерещился днем, а ночью проникал в сны, заставляя метаться на старой кровати и тереться о простыни, а утром в раскаянии рассматривать позорные пятна. Молитвы, читаемые в искушении, не помогали: даже становясь на колени, он думал о том, чего всегда избегал. Тело жаждало обладания — взять, подчинить, повязать узлом и наполнить семенем. К двадцати пяти годам Эрланд ни разу не совокуплялся с омегой и теперь иногда малодушно думал, что, может, зря. Может, если бы он растратил себя по публичным домам столицы, не желал бы с такой силой того, на кого не имел прав. Один вид спелых яблок в садах заставлял его терять голову. Ночью, кусая губы, Эрланд сжимал себя и представлял, как Хельге медленно опускается перед ним на колени — прямо на темно-коричневые доски церковного пола — и одну за другой расстегивает пуговицы на блузке, начиная с самого верха. «Это твой прихожанин, — со злостью думал Эрланд, дергая взмокший, каменно-твердый член. — Незамужний, невинный омега. И ты должен его воспитывать, а не представлять, как бы он смотрелся с юбками, задранными до ушей!» Он решил как можно реже встречаться со своим искушением, что оказалось почти невозможно — ведь в обязанности пастора входили религиозное наставление молодежи, занятия в воскресной школе и пятничные собеседования с прихожанами в общинном доме. Тогда, сталкиваясь с Хельге, Эрланд начал вести себя холодно и надменно, цедить слова так, словно у него болит зуб — и, кажется, преуспел, потому что молодой Йонарссон перестал встречаться с ним глазами и улыбаться тоже перестал.***
В один из дней примчался мальчишка с вестью, что самый старший омега в усадьбе, папаша помещика, почувствовал себя хуже и желает собороваться. Когда Эрланд прибыл в Мариутт, моросил теплый дождь, и высоченная трава у ворот казалась зеленее обычного. Старый каменный дом с колоннами, окруженный хозяйственными постройками, выходил фасадом на дорогу, а за ним простирался такой же старый сад до самого леса. Дряхлый омега дремал на веранде в качалке, втянув в плечи голову в огромном проеденном молью кружевном чепце. Когда его разбудили, он долго не понимал, чего от него хотят, потом указал на Эрланда: — Кто это? Где пастор Магнус? Ему объяснили, что это новый священник, который заменил их духовника. Старик раскапризничался, и только путем уговоров и осторожных увещеваний Эрланду с трудом удалось провести таинство. После соборования омега неожиданно стал благодушен, и все семейство вздохнуло с облегчением. Эрланду предложили отужинать по случаю торжества. Он не решился обидеть хозяев отказом, о чем немедленно пожалел, потому что ровно напротив него за столом сидел Хельге в парадном голубом платье и с новой высокой прической, ставший вдруг выглядеть из-за этой прически недоступным и взрослым. Младший омега, Герди, рядом с ним смотрелся попроще, конечно, и пах ежевикой. Он все время украдкой поглядывал на Эрланда, улыбался и краснел. На стол подавали пальты со шпиком и белым соусом, студень, копченую грудинку и маринованную сельдь, яблочный торт и колбасу, начиненную кашей с черносливом. Эрланд смотрел, как Хельге, не поднимая глаз, разделывает на своей тарелке грудинку — и кусок не лез в горло, хотя надо было воспользоваться случаем и сэкономить, отужинав у честных прихожан. Когда Хельге наконец поднялся из-за стола, легче не стало, потому что папенька попросил сыграть на фортепиано. Тот повиновался, как послушный сын. Глядя в его прямую спину, затянутую в голубую ткань, слушая тревожные звуки, вплетающиеся в шелест дождя, Эрланд забыл, как дышать. Сейчас он не чувствовал никакого плотского вожделения — только огромную, как море, печаль. Когда отзвучала последняя нота, и Хельге, сделав книксен, выскользнул за дверь, Эрланд вдруг испытал ощущение, что его обокрали. — Господин пастор, — вдруг обратился к нему сам хозяин. — Мы хотели поговорить про Хельге. — Так, — сказал Эрланд, мгновенно насторожившись. — Хельге рвется на большую землю. У меня в Гётеборге кузен, омега-вдовец. Он богатый, бездетный и уже в возрасте, нуждается в компаньоне для ежедневного общения и для выхода в свет. Он прислал письмо: мол, готов взять попечительство над Хельге. И вот… мы в растерянности. С одной стороны, мальчик может там сделать хорошую партию. Здесь ему себя не показать, в этом медвежьем углу. С другой… Там один разврат, в городах этих портовых, и омеги от рук отбились — в газетах пишут, что они носят штаны, жуют табак и хотят получать жалование наравне с альфами… Омансипацию какую-то выдумали! То ли дело здесь, в Вестерботтене, где еще чтят традиции. Так-то вот и не знаем, как лучше для сыновей. Что посоветуете? Яблочный торт во рту рассыпался сухими крошками, больше похожими на береговой песок. Гётеборг! Так далеко, через всю страну! Эрланд с большим трудом проглотил этот песок, подавив желание рявкнуть: «Ни в коем случае!», положил ложку и осторожно спросил: — А вы обсуждали это когда-нибудь с пробстом Магнусом? — Конечно, еще весной, — кивнул хозяин. — Хельге ведь завел эти речи сразу, как прошел конфирмацию. Ишь, взрослый стал, хочет в Гётеборг, увидеть корабли, замки… — И что ответил пробст? — спросил Эрланд, чувствуя, как сердце стучит через раз. — Что он хорош, как ангел, но не надобно ему уезжать! — прошамкал чей-то голос. Старый омега, задремавший в своем кресле, проснулся и тряс головой. — Нечистая сила только этого и ждет. Там, в Гётеборге, он не успеет и глазом моргнуть, как ему залезут под юбку. Пусть лучше и дальше танцует на радость подземным жителям… — Papa! — ахнул супруг помещика, надменный и все еще очень красивый омега. — Какие непристойные и глупые вещи вы говорите!.. Герди закрылся ладонями. Помещик крякнул и покраснел: — Какие еще подземные жители, что вы при пасторе нас позорите, папенька… — Не затыкай мне рот, глупый альфа! — омега потряс сухим кулаком. — Вы, альфы, годитесь только на то, чтобы строгать омегам детей… В послании к филиппийцам говорится: «И каждое колено, которое на небе, на земле и под землей, должно кланяться Господу». Так ведь, пастор? А кто, по-твоему, кланяется под землей? Конечно, подземные жители. Я, когда был молодым, тоже с ними плясал… Поднялась суматоха по усмирению старого дурня. Эрланд воспользовался хозяйской ссорой, чтобы подняться из-за стола и отойти к окну, ведущему в сад. Оно было распахнуто, снаружи тянуло сыростью. В ранних августовских сумерках сад казался колдовским. Дождь уже перестал, но густой зеленый мох на пригорках хранил в себе влагу, в бочку для стока капало, а кора на изогнутых старых яблонях почернела, пропитавшись водой. Все деревья в саду были скрюченными и покрыты лишайниками, и кривые их ветви вздымались к небу, как руки, пораженные подагрой. Хельге стоял в этом мокром саду в своем голубом платье, привалившись к яблоне, и заливисто хохотал. Перед ним на садовой калитке качались двое альф. Калитка жалобно поскрипывала под весом их крепких тел. Третий альфа, не боясь промокнуть, валялся у ног Хельге, осыпанный лепестками астр. Хельге небрежно поставил туфлю ему на жилет. Парень, раскачивающийся на калитке, достал губную гармошку, и Хельге начал притоптывать в такт музыке. Эрланд отошел от окна. Когда хозяин провожал его до ворот, было уже совсем темно, и керосиновый фонарь жалобно скрипел, отбрасывая дрожащий свет на мокрую траву. — Так что вы скажете, господин пастор? Разрешить нашему мальчику ехать на материк? Эрланд втянул его запах — мускус и можжевельник — и решился: — Разрешите, — и заторопился. — Только не сейчас, ему нужно сперва закончить полный курс школы. Следующей весной. — Хорошо, — помещик расплылся в улыбке. — А до весны он, глядишь, с кем-нибудь обручится и никуда не поедет. Это вы здорово придумали, пастор Берг. Вроде как не запретили — но все по уму сделали. — Да, — мертвым голосом сказал Эрланд, думая, что спальня Хельге на втором этаже наверняка выходит окнами в сад, и представляя, как тот на рассвете сбегает через подоконник. — По уму. Ночью он упирался лбом в подушку, воняющую куриными перьями, и кусал ее в приступе злой тоски.***
Осень пришла мягкой поступью — холодными ночами, ежиным топотом на веранде, запахами сырого папоротника и грибов, утренней прозрачной тишиной, нарушаемой коровьим мычанием, и исчезновением комаров. В штиль в шхерах можно было даже на глубине рассмотреть дно. Лес вдруг обвесился невесомой паутиной, а тропы устилала круглая и блестящая, как золотые монеты, ольховая листва. Лето закончилось, и Хельге был этому рад. Просыпаясь по утрам, он каждый раз с облегчением думал: «Как хорошо, что на жатву ничего не случилось», а потом забывал об этих мыслях, растворяясь в хозяйственных делах. Работать приходилось не покладая рук, да с началом осени еще добавилась школа. В общем классе одновременно шло обучение детей разного возраста. На уроках Хельге томился на самой последней скамье в обществе таких же зрелых омег, игнорирующих малышей и обливающих презрением заигрывающих с ними альф. Полный курс школы включал в себя арифметику, геометрию, историю, естествознание, шведский язык, пение и рисование и — отдельно для омег — домоводство; по воскресеньям с пастором учили Закон Божий, Катехизис и Библейскую историю. Время от времени пастор навещал школу и в будни — вешал шляпу на гвоздь и садился в конце класса, как простой ученик, да еще и за печкой следил. Было заметно, что учителю это не нравится, но он ни разу не воспротивился, однако писал на классной доске так, что мел брызгал в стороны. В такие минуты его запах — запах взрослого альфы — становился невыносимым; молодежь затихала, а Хельге утыкался носом в ткань рукава. Пастор тоже молчал — он просто сидел и слушал, иногда протягивая руки к огню. На стене за ним висела карта, и Хельге иногда притворялся, что что-то ищет на ней, а сам разглядывал строгий профиль — безукоризненно выбритые щеки, плотно сжатые губы и серые глаза. От пастора пахло распиленным деревом, свежей стружкой, немного пылью. Даже когда он уходил, в воздухе еще долго оставался резковатый шлейф. Однажды, вот так украдкой рассматривая пастора, Хельге вдруг обратил внимание, какие красные у него с улицы руки и какой тонкий, не по погоде, сюртук. Осень в то утро вдруг выдала коленце и вся трава схватилась инеем. Повинуясь внезапному порыву, он поднялся и, не обращая внимания на шепот омег, поставил на печку чайник, а перед пастором — свою кружку. Тот удивленно взглянул на него и сказал: — Этого совершенно не нужно. Хельге пожал плечами и сел на место. Он давно понял, что пастор его невзлюбил. Похоже, тем летним ночным купанием у кладбища Хельге навсегда зарекомендовал себя как пустоголовый и дурно воспитанный шалопай. Он до сих пор помнил, с каким ужасом пастор смотрел на его голые мокрые ноги. Как будто увидел перепонки, как у жабьего подкидыша. Это было немного досадно, потому что обычно Хельге любили все. Однако человек не крона, чтобы всем нравиться. Вряд ли пастор поменял бы к нему отношение, заберись он тогда в речку в чулках.***
Сколько Хельге себя помнил, Холмоарна существовала как бы отдельно от города Умео, хотя они с городом входили в один округ — на островах и на большой земле были свои церкви, свои порядки, свои промыслы, и даже большую осеннюю ярмарку на Олесунде устраивали свою собственную, чтобы не тащиться на паромах с семьями, скарбом и скотиной через коварное осеннее море. Утром в день ярмарки они с Герди почти рассорились. — Хочешь секрет? — спросил тот, едва продрав глаза. — Я попросил пастора подготовить меня к конфирмации. Хельге, расчесывающий волосы, отложил щетку. — Это еще зачем? Ты же маленький. — Я не маленький. Мне шестнадцать, а с пятнадцати уже дозволяется. — Дозволяется, да — но у нас так не принято. Ты будешь глупо смотреться среди тех, кому исполнилось восемнадцать. — Но пастор считает, что уже можно, — Герди перевернулся на живот, подпер щеку. Солнце светило через кисею на окне, и в этом свете брат выглядел таким уютным и безмятежным, что Хельге залюбовался. Он любил это глупое дитя. — Он проэкзаменовал меня и сказал, что я молодец. — Чушь какая, — Хельге принялся безжалостно дергать волосы. — Зачем тебе это, дурашка? — Ну… — Герди поболтал розовыми пятками в воздухе. — Я, может, хочу поскорее замуж. Но без конфирмации нельзя. Хельге уронил щетку на перину и захохотал. — Ты чего? — Герди ткнул его в бок кулаком. — А ну, прекрати! — Нет, я просто… — он утер глаза. — Какой же ты хитрый! Это счастье, что тебе пока не за кого! — Почему это не за кого? — проворчал брат. — Очень даже есть за кого! — И кто он? Принц Густав? — Нет. Торвальд Углаффсон. — Тот здоровый, который заикается? — Ну и что, для альфы это не порок. Даже Моисей был косноязычен! Когда надо было, за него говорил Аарон. — Ну слава богу! А то ведь в три года ты хотел выйти за мраморного мальчика из склепа, а в пять — за старьевщика, потому что тебя очаровало его барахло! Тут он со свистом втянул воздух сквозь зубы: Герди больно дернул его за косу, вжал в перину и навис сверху. Милое веснушчатое лицо брата казалось свирепым. — Больше ни слова, если не хочешь поссориться со мной навсегда. — Ладно, ладно, — Хельге поднял руки. Эта внезапная вспышка изумила его. — Прости, я думал, что ты пошутил! А Торвальд вообще знает, что ты имеешь на него виды? — Конечно, — Герди очень серьезно кивнул. — Он сказал, что дождется меня. Он выглядел почти комично в своей серьезности, но Хельге расхотелось смеяться. — Чучелко, ты не шутишь? — он ущипнул Герди за щеку. — Ты правда приглядел себе этого увальня? Неужели ты не хочешь себе лучшей судьбы? Герди вспыхнул: — Знаешь, как говорят — лучше селедка в руках, чем лосось в море. Меня-то никто не зовет в Гётеборг, это только для Хельге Йонарссона, не зря же он целых три года подряд был Люсио! А всем остальным, кого не берут в Люсио, что делать?.. — Я тебя увезу, — Хельге обнял его. — Как только освоюсь там сам. — Но я не хочу! — Герди смотрел на него воинственно и печально. — Я уже все продумал: с родителями Торвальда мы жить не будем. Он построит свой дом в шхерах, и я буду всем управлять. У меня будут пестрые свиньи и поле картофеля. Я добьюсь, чтобы с одного клубня получалось сто ведер! В «жирный вторник» я буду печь миндальные семлы, а в ноябре — тыквенные пироги! А Торвальд будет… Хельге зажал ему рот. Опрокинул на одеяла и раздельно сказал: — Признавайся, ты так спешишь, потому что у вас уже что-то было?.. Герди вытаращил глаза, а затем яростно помотал головой. — Хорошо! — Хельге с облегчением отпустил его, отвернулся и, уперев сапог в ящик комода, принялся с силой затягивать шнуровку. — Потому что вряд ли родители позволят тебе обручиться, пока я, как старший, первым не выйду замуж. А уж я постараюсь, чтобы этого долго не произошло. Он вскочил, изящно крутанув юбками, и ускользнул от Герди, который намеревался шлепнуть его по заду. Вслед ему летело: «Ты гадкий! Злющий, как русалка!» У него было хорошее настроение. Конечно, он не позволит Герди наделать глупостей, а этому Торвальду, если будет дурить, открутит его альфий причиндал. И только когда он выскочил на веранду, вдохнул бодряще-холодный утренний воздух и увидел во дворе отцовских работников, впрягающих в груженую телегу лошадей, до него дошло: ярмарка. День осеннего равноденствия, великий праздник. Хельге обхватил себя за плечи и пошел искать шаль, потому что на усыпанной сухими листьями веранде сразу стало зябко.***
Телеги, подводы, тачки, бочки, мешки; канаты, доски, плетеные корзины; поросята, рябчики, гуси, куры; хлеба, сыры, колбасные ряды, соленый шпик; пряники, сладости; посуда, ткани, украшения… Все это тонуло в мычании скота, визге шарманки, яростных спорах покупателей и надрывном пении попрошайки, выводящего «Благословенна земля». Ярмарка удалась: здесь можно было потеряться, и Герди, конечно, «потерялся». Хельге обнаружил это, чинно шествуя позади батюшки, подумал — и немедленно тоже «заблудился», в этом он был мастак. Герди он нашел позади дровяных рядов. И рядом с ним болтался Торвальд Углаффсон, здоровенный косноязычный парень. В пудовом кулаке у него был зажат леденец — коняшка на палочке, а глаза, когда тот смотрел на Герди, по мнению Хельге, были точно такими же сахарными и глупыми. За время, пока брат отсутствовал, его корзина наполнилась и другими маленькими подарочками. И прямо сейчас Торвальд сосредоточенно наливал Герди квас. Хельге покачал головой. Ну, он им покажет. Он решил обойти ряды, чтобы оказаться поближе к этим «женишкам», и тут из чьей-то корзины выпрыгнула пестрая курица и заметалась, заполошно кося круглым глазом. Хельге отвлекся на нее, а когда спохватился, то уперся взглядом в черную спину. В еловых ящиках горой лежали спелые яблоки, от них шел головокружительный дух. А перед этими ящиками с мешком стоял пастор, и вид у него был невыспавшийся и какой-то больной. Хозяин ящиков, бородатый альфа, сноровисто набирал для него яблок. Одно вывалилось, укатилось прямо к Хельге. Он поднял, протер шалью глянцевый бочок: — Господин пастор, вы потеряли! Тот обернулся, и его лицо сделалось таким несчастным, точно он хоронил близкого человека. Хельге стало неловко. Он так и стоял с яблоком в руке, как библейский омега с символом искушения, пока бородатый не крикнул: — Сладенький, да возьми его себе!.. Тут уже скривился Хельге. Примерил яблоко в руке — и отправил в полет. — Эй, Торвальд, лови!.. Герди только пискнул. Торвальд потер ушибленную ягодицу. — Г-господин Йонарссон. Хельге пробрался к ним, приподняв юбки, чтобы не выпачкать оборки грязной соломой. Он краем глаза заметил, что пастор за ними наблюдает, но сейчас у него были дела поважнее. — Эй, Торвальд, — повторил он. — Я позволю тебе стоять рядом с моим братом, если сегодня на празднике ты станцуешь со мной. — Хельге! — ахнул Герди и гневно нахмурился. А Торвальд, напротив, застенчиво улыбнулся: — Я н-не смогу, госпо-один Йонарссон. Я пробовал, когда мы были д-детьми. Вас перепляшет только ч-черт. Я лучше посмотрю издалека. Мы с Герди оба посмотрим. — Да? — Хельге искренне удивился. Альфы обычно попадались в эту ловушку: мало кто отказывался, если он предлагал потанцевать. — Эй, если он не желает, красавчик, станцуй со мной! — это снова крикнул бородатый с телеги. Герди обернулся и крикнул, перекрывая ярмарочный шум: — Вам, что ли, жизнь не дорога, дяденька? Он затанцует вас до смерти! Вокруг захохотали. И только один голос, кислый, как уксус, произнес: — Что здесь происходит? Что за непристойные сговоры? Торвальд почтительно поклонился, а Герди присел в книксене. Хельге из мятежных побуждений остался стоять. Герди быстро заговорил: — Да это детские шалости, пастор. Ничего непристойного, — в его устах «детские шалости» звучало почти трогательно. — Такие у нас тут на острове забавы. Да вот они!.. Он махнул между рядами. Там, на пятаке утоптанной земли, козлятами скакали несколько омег — совсем еще малыши в коротких сарафанах. Они сосредоточенно вскидывали коленки и притоптывали башмаками и, раскрасневшиеся, с растрепавшимися светлыми косами, были очень милы. Среди них затесался всего один маленький альфа — он, закусив губу, с большим трудом поспевал за ними, а потом начал повисать то на одном, то на другом омежке, толкаться и пытаться сбить их на землю, но те продолжали остервенело прыгать, пока альфа не обессилел и не рухнул на землю. Тогда омеги с визгом насели на него и принялись больно, с вывертом, щипать. — Это… немного странная игра, — медленно сказал пастор и сделал шаг вперед: — Чьи это дети? А ну, разберите их! Хельге схватил Герди и Торвальда за руки: — Бежим! Остановились они только у ярмарочных балаганов. — Ну, значит, так, — твердо сказал Хельге. — Я буду следить за тобой, Торвальд Углаффсон. Сегодня ты будешь исполнять все наши прихоти. И первым делом ты принесешь темного пива… мне, а этому сопляку можешь купить лакрицу. — Хельге! — Герди притопнул ногой, но тон его не был злым. Торвальд взглянул на него сверху вниз, и в его глазах словно зажглось по солнышку. Хельге внезапно подумал, что тот вовсе не выглядит глупым. — А п-потом? — с готовностью откликнулся тот. — А потом ты будешь наслаждаться изысканным обществом двух прекрасных омег.***
Все было отлично, а потом черт дернул их прибиться к молодежи, приплывшей с Энгесёна. Там были уже настоящие танцы, пиво лилось рекой. Хельге стоял, прислонившись к опорной балке, и всем отказывал, но все равно ловил на себе восторженные и разгоряченные взгляды. И тут позади стоявших плечом к плечу альф промелькнула черная шляпа. Невидимый черт, который, по слухам, сидит у каждого на левом плече, в этот миг спрыгнул вниз и поддал Хельге рогами под задницу. — В «жениха»! Давайте играть в «жениха», — перекрывая музыку, объявил он. Омеги ахнули, альфы восторженно загудели. Хельге выдернул из толпы первого попавшегося омегу, усадил его на чурбак, набросил ему свою шаль на голову и принялся водить пальцем по толпе вокруг. — Поеду в город, раздобуду себе женишка, — нараспев завел он. — Это он? Это? — Я не знаю! — заверещал омега. — Ой, а вдруг там какой-то урод! — Да или нет? — строго спросил Хельге. — Если не будешь отвечать, давай десять эре! — Это нечестно! Ну ладно, пусть будет… да. Под общий хохот Хельге сдернул с головы омеги платок и подтолкнул его к «женишку», белобрысому парню, с которым тот и явился под ручку. Омега отвесил ему быстрый поцелуй, и альфа стал пунцовый от счастья. — Ну, теперь его очередь, — зловеще сказал Хельге, решив, что не даст им целоваться вновь. Но когда он указал на чужого омегу, альфа уверенно произнес: «Нет, не он». Новый омега занял его место, и Хельге заставил его целоваться с подмастерьем кузнеца. Герди улучил момент и тоже сел на чурбачок. Хельге хотел его согнать… а потом передумал. Пасторская шляпа как раз выдвинулась вперед. — Поеду в город, — запел Хельге. — Раздобуду себе жениха… Это он? — Он! — хихикнул Герди, которого Хельге незаметно дернул за косу. Пока пастор, темнея лицом, озирал непристойные игрища, Герди подплыл к нему и сделал вежливый книксен. И прежде чем тот раскрыл рот, чтобы обрушить на головы молодых прихожан громы и молнии, Герди привстал на цыпочки и чмокнул его в безукоризненно гладкую щеку. Тот ответил потрясенным взглядом и, к удивлению всех, промолчал. Герди закрылся передником и убежал за спину Торвальда. — Простите, пастор! — крикнул кто-то из альф. — Но такие уж у нас правила! Нельзя отказываться играть в «женишка», иначе век бобылем вековать. Но можно откупиться, если есть десять эре. — Я думаю, вряд ли пастор позволит навесить ему на голову платок, — громко сказал Хельге, помахивая шалью. — Так что сейчас моя очередь. И, прежде чем ему на лицо опустилась теплая шерстяная ткань, он успел увидеть, что пастор неотрывно смотрит на него. Когда Герди запел про женишка, Хельге ощутил, как сильно колотится сердце, и не удивился, когда брат дернул его за косу. И выпалил прежде, чем Герди успел закончить песню: — Да, это он!.. — Ой, — в тишине зашептал Герди. — Ой-ой, нет, Хельге, прости меня, я не хотел. Хельге сбросил платок. На него смотрел Рыжий Йорген. В его пальцах мелькала блестящая монетка. Пастора нигде не было видно. Он ушел, а Йорген занял его место в общем круге. — Пастор откупился от тебя, Хельге, — усмехнулся Йорген. — А вот я не отступлюсь. Ну, иди сюда, омежка, или струсил? Он еще говорил, когда Хельге шагнул к нему, взял за грудки и поцеловал в губы. А потом вытер рот и сказал: — Дайте квасу, я словно селедку облизал.***
Может быть, выпитое пиво сделало его неосмотрительным, а может, тревожное возбуждение из-за того, что он все время помнил про равноденствие. Веселый праздник давно переместился в лекстюгу — чей-то овин, который хозяин гостеприимно уступил под развлечения молодежи. Весь вечер Хельге плясал в хороводе, водил «цепочку» и «ручеек» и очнулся, только когда Герди подергал его за рукав. — Надо ехать домой, а то достанется! — прокричал он Хельге в ухо. — Торвальд пошел за телегой. Он нас подвезет. — Хорошо! — Хельге заправил ему волосы за ухо. — Жди здесь, мне надо подышать. Он выскользнул на улицу и будто упал в глубокое черное море — непроглядная сентябрьская тьма поглотила и ярмарку с редеющими огнями, и лес, и прибой, шумно вздыхающий где-то вдали, и раскинула поверх земли такое же черное небо с серебряными гвоздиками звезд. Хельге запрокинул голову, сделал глубокий вдох — и его моментально повело, так что пришлось опереться об угол овина. В свете, бьющем сквозь щели между досками, было видно, как изо рта вырывается пар. Хельге стоял, покачиваясь, перед лицом обращенной к нему черноты, и чувствовал себя бесконечно одиноким. В равноденствие он должен был находиться совсем в другом месте. Его ждали, но не здесь. Листья под ногами зашуршали, выкладываясь в путеводную стрелку. Хельге вздохнул, потуже затянул концы шали и осторожно сделал первый шаг. И тут ему зажали рот, обхватили поперек груди и сильными рывками потащили назад, в высокие кусты. Короткий ужас перед иным, неведомым, темным тут же уступил место ярости, когда Хельге учуял тяжелый, плотный запах козлиной шкуры. Он закрутил головой, пытаясь скинуть чужую руку, а когда не вышло — сомкнул челюсти, вгрызаясь в ладонь, наугад саданул локтем и принялся яростно извиваться, брыкаясь и лягаясь, как взбесившийся жеребец. И все это — в молчании, нарушаемом только тяжелым дыханием и треском веток, подчиняясь древнему инстинкту, который диктовал омеге бороться, не поднимая шума, чтобы не привлечь внимание других альф. Он дрался в темноте и тишине; только он — и альфа, рискнувший подмять омегу не в течку. Тогда ему на голову обрушился град ударов — жестоких, таких, какими альфы обмениваются между собой. Последний попал в висок — в глазах помутилось, и Хельге, обмякнув, неловко завалился в листву, скользкую от ночной росы. Йорген, сопя, придавил его к земле, скрутил и принялся заталкивать шаль в рот. — Ты меня распалил своим поцелуем, Хельге, поэтому я сейчас тоже тебя поцелую. Везде поцелую; видит Бог, я долго этого ждал. Да что ты брыкаешься, думаешь, я не сумею доставить омеге радость?.. Как будто у тебя тут что-то особенное… не как у других мокрых сук… От него пахло возбуждением, угрозой и пивом; капельки слюны летели Хельге в лицо. Хельге был сильным и здоровым омегой, но Йорген был тяжелее. Его шершавая рука проникла под сбившиеся юбки, жадно скользнула выше чулка и принялась щупать через панталоны. Хельге заорал, засучил ногами, пытаясь достать Йоргена каблуком, и тот в отместку с силой стиснул его мошонку — ужасно больно, так, что слезы брызнули из глаз. Внезапно тьму прорезал свет фонаря; пронзительно затрещали ветки и кто-то содрал с Хельге Йоргена, откинул назад. Послышались звуки ударов и крики, голоса. Там, за кустами, дрались — а Хельге лежал на холодной земле лицом к небу, не шевелясь, не в силах даже поправить юбки, и только часто моргал отвыкшими от света глазами. Только сейчас он почувствовал, что его веки тяжелые от слез. Когда он вылез — растрепанный и грязный, на четвереньках — Рыжий Йорген уже поднимался с земли. Вокруг толпились набежавшие из овина гуляки. Напротив Йоргена стоял Торвальд. На его кулаках блестела кровь. Герди выскочил из толпы, обнял, причитая. Хельге осторожно освободился из его рук. Он не был готов принимать жалость, даже от брата, и не чувствовал облегчения — как будто все еще лежал там, на земле. Кто-то еще ступил в круг света, очерченного стоящим на земле фонарем. Черная шляпа, белый воротничок колоратки. Выражения лица пастора было не разобрать. — Кто это сделал? — произнес пастор. Торвальд вытянул руку в сторону Йоргена… но из его рта вырвались только нечленораздельные звуки: — У-о-он… Хы-ы-гы… Он неудержимо начал краснеть, но, ткнув пальцем в Йоргена, сделал еще попытку: — Хы-ы-ги… На-а-де… Парни, стоявшие вокруг, начали перешептываться. До слуха Хельге донеслось: «Кто-нибудь еще видел, что произошло?..» Йорген наклонился, поднял картуз, демонстративно встряхнул и нахлобучил на голову. — Придурок безъязыкий, — пренебрежительно сказал он. — Не разобрался, что к чему, а все туда же, махать кулаками. На, — он кивнул Хельге. — Даю столько, сколько договорились. А все остальное — извини, с такими, как ты, не венчаются, Хельге. На листья тяжело шлепнулся кошелек. И тогда случилось то, о чем потом долго судачили на Олесунде. Пастор церкви Святых Невинных развернулся и врезал своему молодому прихожанину, с одного удара свалив его на землю, словно мясник — быка в день забоя скота.***
— Я обещал Богу, что больше никогда не ударю человека, — сказал Эрланд, глядя в камин. — И я нарушил свое слово. — Господь свидетель, — пробст коснулся его макушки распятием. — Так значит, гнев и раньше толкал тебя на необдуманные поступки? — Толкал. — А может ли быть так, что сейчас это не столько гнев, сколько иное чувство? Эрланд отвел глаза. Исповедь пробсту, которую тот согласился принять неотложно, вот-вот должна была вскрыть какой-то нарыв — созревший и оттого постоянно причиняющий беспокойство. Как пастор Эрланд знал, что это очистит его душу. Как грешный человек он хотел и дальше лелеять свою скорбь. Стены в доме пробста были темными, окна — проконопачены желтым мхом. В поленнице в углу еле слышно скреблась мышь, Эрланд пару раз заметил ее серую мордочку. Дрова в камине плевались искрами, из-за пучков зверобоя, укропа, пижмы и ромашки в доме пахло аптечной лавкой. За залитыми водой стеклами была видна беспокойная серая поверхность моря до самого горизонта. После равноденствия погода резко испортилась, как будто в знак того, что колесо года надсадно повернулось на оси. Уже к полудню следующего дня после ярмарки задул сырой ветер, черные облака, несомые с моря, почти коснулись земли, и зарядили томительные, непроглядные дожди. В другую пору Эрланд предпочел бы отсиживаться в доставшемся ему доме — смотреть, как береза во дворе стремительно теряет листья, и слушать, как дождь хлещет стены, а ветер воет в каминной трубе. Но слухи, растекающиеся по деревне, как нечистоты, вылитые в общий колодец, и острое, раздувшееся чувство вины погнали его к пробсту Магнусу. Добравшись до своей цели, Эрланд был уже едва живой — он вымок и продрог, его чуть было не сдуло с тропы в залив, зато он вдоволь насмотрелся на пенные волны и носящихся под дождем буревестников. На душе его было так же тревожно, и даже согревшись у чужого камина и приняв бодрящий отвар, он не обрел покоя. — Что ж, — вздохнул пробст, устав слушать его молчание. — Ярмарка вышла на славу, община в восторге. Олесунд бурлит от новостей; они ко мне доходят, невзирая на непогоду. Юный Герди Йонарссон поцеловал пастора; пастор приложил Йоргена Лунда; Лунд валялся в кустах с Йонарссоном-старшим… — Все не так! — вскинулся Эрланд. — Лунд напал на него. — Со слов самого Хельге. Но кто был тому свидетелем — звезды?.. — Там был Торвальд Углафссон. — Тот заикающийся парнишка — знаю, знаю… Однако можно ли ему верить — он, кажется, желает породниться с их семьей? Может ли быть так, что он застал своего будущего деверя наедине с альфой и, чтобы скрыть позор, решил все представить единственно возможным способом… — Вздор! Приходские сплетни! — Верно. Я всего лишь повторяю чужие речи. Торвальд косноязычен, но прям, как тесаная доска, он в жизни не придумал бы такого сложного плана. Однако мы можем судить лишь о том, что видели наши глаза, в данном случае — что лично вы видели, пастор Эрланд. Хельге… Боюсь, известность и красота сыграли с ним дурную шутку. Благонравные земляки его не простят. Я как-то заметил их с рыжим на пастбище, они довольно близко… общались. Бедный мальчик, он долгие годы был мне отрадой, я и подумать не мог, что он так погубит себя… Эрланд непроизвольно сжал кулаки. Он понял, что дело плохо, когда услышал о сплетнях, гуляющих по деревне, от собственной же прислуги. Говорили, что Хельге Йонарссон проспал собственную честь. Говорили, что у него «было» с Лундом, было неоднократно, да только Йорген не захотел венчаться, и Хельге набросился на него, как дракон, и бедному Йоргену пришлось отбиваться в кустах. Эти паршивые слухи поддерживались старшей четой Лундов. Что же до самого Йоргена — то он был от греха подальше отослан в Умео, к родне. Сам же Хельге, к возмущению праведников, не был хоть сколько-то значимо наказан родителями. Он просто часы напролет теперь проводил за прялкой, а Герди сидел при нем и сматывал пряжу в мотки. Пробст сунул ему в руки горячую кружку, но Эрланд спрятал ладони за спину. — Спасибо, благочинный, но я, пожалуй, пойду. Мне… надо поработать над проповедью, подумать, что я хочу сказать прихожанам. — Господь с тобой, — пробст осенил его знамением. — Подожди, я дам тебе этот плащ. Его оставил кто-то из паствы, а я в такую погоду хожу только до уборной, а это можно и в старом. Гордость Эрланда дала трещину при мысли о хлещущем его дожде, и он принял плащ. Когда он наконец добрался до своего жилья, было уже темно. К его огромному удивлению, во дворе кто-то был. Тот самый «смородиново-огуречный» альфа — кажется, Ян — под проливным дождем колотил в его дверь, а один из двух нерасторопных слуг Эрланда заунывно отвечал из дома, что пастора сейчас нет. Однако не это больше всего поразило Эрланда, а телега Янника, полная ребятни. Мал мала меньше одинаковые альфы и омеги сидели под покрывалом, прижавшись друг к другу, как воробьи, и смотрели на Эрланда одинаковыми блестящими глазами. Самого маленького ребенка Ян держал на руках. — Пастор! — заревел тот, оборачиваясь, и утер кулаком нос. — Слава Богу! Кто еще, кроме вас, позаботится о нас?! — Что это такое? — Эрланд показал на скучившихся ребятишек. — Ты что, решил избавиться от обузы? Зачем ты притащил целый выводок, они же промерзнут?! — Беда, пастор! — по красному бородатому лицу текли слезы. — Их восемь, а должно быть девять! Супруг уехал на Хольмён, навестить своего отца. Ох, он меня убьет, если я не найду того, которого не хватает! — Да ты, никак, не знаешь всех своих детей в лицо? — Эрланд шагнул к телеге, рывком отогнул полог, оглядел мокрых пищащих ребятишек. — А ну, говорите, кого именно не хватает — и как давно?! — Калле, — мальчик-альфа хлюпнул носом. — Нашего среднего омеги. С самого вечера ярмарки, почитай, нет.***
Ровно через неделю Эрланд произнес с кафедры проповедь, полную раздражения и отчаяния, а после службы записал в своем пасторском отчете: «Что касается вопроса воспитания детей, то в приходе все обстоит нехорошо». На жирном подчеркивании перо прорвало бумагу. Он приложил много труда, чтобы организовать поиски Калле, но те не увенчались успехом. Десятилетний омега пропал, как в воду канул; надежда, что его найдут, угасала по мере того, как у семьи таяли силы искать. И если вначале в приходе судачили, что мальчик наверняка спрятался из-за какого-то проступка, то потом начали вспоминать всякое: в день ярмарки дети схожего возраста играли у берега в лодке; лодка могла отвязаться, тогда сидевшего в ней ребенка унесло бог знает куда. Другие якобы видели приглядывавшихся к детям цыган; цыгане на ярмарке действительно были — они болтались на северных островах и в день ярмарки в самом деле заявлялись поторговать. Янник рвался на Стора Фьядерегг потолковать с цыганами, но не нашел поддержки: в непогоду никто не хотел пускаться вплавь из-за безутешного отца. Соседи аукали в лесу, смотрели в колодцах и в канавах, обходили шхеры, не признаваясь, что не чают увидеть ребенка живым. На пятый день наконец-то развиднелось. Омеги, направившиеся к реке прополоскать белье, выловили погрузившийся в ил башмачок, который вполне мог быть башмачком Калле. Рыдающие родители унесли его, провожаемые своим тихим выводком. А еще через два дня Эрланд, упорно встающий с рассветом, чтобы продолжать поиски, наскоро выпил свой кофе и поспешил к реке. Восход робко розовел сквозь холодную дымку — пришли заморозки. Опавшие листья похрустывали под ногами, жесткие и ломкие. Резкий воздух обмывал лицо, как холодной водой, разгоняя сонливость. Высокая трава по берегам за ночь побелела от инея. Раздвинув палкой осоку и тростник, Эрланд спустился к воде по мосткам, осторожно ступая, чтобы не провалиться. Река здесь делала очередной изгиб, и все, что она несла, оседало на берегу; он знал об этом от прачек и надеялся, что рано или поздно она вынесет и ответы на вопрос, что случилось с мальчиком. И сразу же увидел их, застрявших в тростнике — самодельных кукол из рыжей травы в прелых пятнах. Вода медленно шевелила их, и куклы, распятые между стеблями тростника, покачивались лицами вниз. Эрланд смотрел на этих безмолвных свидетелей того, что по Калле уже провели детскую панихиду, и видел в этом свою неудачу. Множество детей тайно выбиралось из дома в эту холодную ночь. Они простились с сыном Янника, безоговорочно признав его мертвым. Тогда он и закатил свою гневную речь, обличающую не детей, а их невнимательных и беспечных родителей, но добился лишь того, что довел до слез семью мальчика, после чего родители подрались прямо в церковном дворе — здоровенный Ян прикрывал руками голову, а его муж, изможденный омега с желтыми кудрями, выбившимися из-под чепца, охаживал его башмаком по спине и кричал: «Я зачем рожал тебе детей, чтобы ты их растерял, торгаш чертов!» Эрланд считал, что такое в общине будут долго припоминать, но к его удивлению, все разговоры о несчастной семье прекратились. Люди вернулись к пересудам, кто кого обвесил на ярмарке, и, конечно же, снова принялись обсуждать беспутного омегу Йонарссонов, который сперва затеял непристойную игру в «женишка», чтобы поцелуями распалить Йоргена Лунда, а потом увлек его обниматься в темноте. Все эти дни Эрланд не видел Хельге, но не было часа, чтобы он не вспоминал о нем. Омегу держали в усадьбе и говорили, что помещик больше не хочет, чтобы его дети ходили в общую школу. Поэтому Эрланд был изумлен, холодным осенним днем застав Хельге в лесу совсем одного.***
Это случилось, когда он возвращался пешком с дальнего хутора. У хозяев родился больной и слабый младенец, которого потребовалось срочно окрестить. Эрланд шел через лес, пытаясь не думать о крошечном синюшном тельце, издающем несчастные звуки. Все время, пока он проводил обряд, ему казалось, что новорожденный плачет от голода, и он мог лишь надеяться, что ему показалось, — хотя он знал, что в деревнях действительно существует практика не кормить младенцев с врожденным недугом, чтобы не вешать на шею калеку. Все, что он мог сделать — это отдать ребенка прямо в руки зареванному папаше-омеге, который тут же принялся кормить. И вот теперь он шел между корабельных сосен и думал, не много ли взял на себя, вмешавшись в чужую судьбу, не сделал ли хуже ребенку, продлив его земные страдания. Но слушать это угасающее мяуканье было выше его сил. Эрланд наказал себе узнать, что можно сделать для этой семьи. Был тусклый безветренный день, как бывает между затяжными дождями, когда небо собирается с силами, чтобы снова прорваться ливнем; слоистые тучи лежали, касаясь верхушек сосен, и в темном бору под ними стояла настолько значительная тишина, что любой резкий звук, будь то хруст ветки или дробный стук дятла, казался оглушительным. Эрланд шагал через лес, чтобы срезать дорогу, прямо по ковру из мха, опавшей хвои и брусники. Он ходил здесь все лето и не боялся заблудиться, и все-таки ноги сами вывели его на какой-то новый пригорок, покрытый отцветшим кипреем, обметанным белым пухом. На мху между фиолетовых стеблей лежал выбеленный временем олений череп. Эрланд погладил раскидистые отростки, размышляя, может ли пригодиться в хозяйстве такая вещь, как, например, вешалка для шляп, или рога в доме пастора недопустимы. Задумавшись, он пошевелил череп ногой. — Летом не делайте так — там могут жить змеи. Он вздрогнул и стремительно обернулся. Сосна позади него делилась на два ствола, по какой-то удивительной прихоти приняв форму лиры, и в этой развилке, довольно высоко от земли, сидел Хельге Йонарссон, положив ногу на ногу. Он был одет по-городскому — в соломенной шляпе поверх распущенных волос, в синем жакете и в длинной коричневой юбке. Подол немного задрался, позволив Эрланду увидеть белые нижние юбки и икры в теплых серых чулках. Ему пришлось сконцентрироваться, чтобы не пялиться под подол, подобно деревенскому дурачку, и удержать взгляд там, где это допускали приличия — на лице Хельге. Тот обезоруживающе улыбнулся: — Простите, пастор. Я не хотел вас пугать. Он говорил шутливым тоном, но глаза казались печальными. В развилке Хельге обосновался со всеми удобствами — на суку у него висела корзинка, из которой высовывалась бутыль с молоком, а на коленях поверх стопки книг лежало большое яблоко. Эрланд все понял, едва увидев эти книги. — Родители знают, что ты не ходишь в школу? Тот промолчал. Носок его сапога качнулся из стороны в сторону, будто говоря: а сами-то как думаете? — Что произошло? Сапог описал задумчивую кривую. — Я все равно выясню, — хмуро сказал Эрланд. Чтобы смотреть на Хельге, ему приходилось задирать голову, да еще держать шляпу рукой. — Пойду к учителю прямо сейчас. — Не надо, — сдался Хельге. — Не случилось ничего страшного. Просто другие омеги пересели так, чтобы я не мог с ними сесть. — Это почему? — Боятся, что я их испорчу. Эрланду внезапно стало жарко — аж зачесалась шея под пасторским воротником. — И в классе не нашлось для тебя места?! — Ну почему же, — Хельге подбросил яблоко в руке. — Я сел на половине альф. Но это вызвало такой шум, что те сорвали урок. Учитель предложил мне выйти и подумать над своим поведением. Я третий день думаю. Он сидел в своей взрослой одежде в гнезде над землей, в которое непонятно как исхитрился вскарабкаться в юбке, и не выглядел ни нелепым, ни смешным. В темном бору, среди угрюмо молчащих сосен и скрадывающих шаги мхов, Хельге казался лесным духом — из тех, у которых прячется хвост под юбкой. Однако Эрланд был пастором и суеверия осуждал. Сейчас его волновало другое. Он даже забыл об утреннем синюшном младенце, так был зол. — Слезай оттуда, — буркнул он, разглядывая раскиданные во мху шляпки желтых поганок. — Мы вместе дойдем до школы, я отыщу тебе место и посмотрю, как будет идти урок. Если учитель не может приструнить учеников, то какой он вообще учитель! Хельге рассмеялся и сильно наклонился вперед, рискуя вывалиться из своего убежища. — Простите, пастор, — вежливо сказал он, зажимая руки между колен. — Но я не собираюсь идти в школу. Я думал — и пришел к выводу, что уже всему научился. Я как-то странно теперь себя там чувствую, будто мне не место среди детей. По крайней мере, здесь я точно никого не испорчу. В его голосе не было вызова или обиды — только непоколебимая убежденность. Эрланд раздул ноздри. В памяти, как змеи в разрытом гнезде, тут же зашевелились шепотки местных кумовьев. «Избалованный омега», «всегда много о себе мнил», «крутил юбками перед альфами», «ну вы же понимаете, что он наверняка разрешал и другим парням всякое», «с хорошими мальчиками никогда ничего дурного не случается». «Я видел его с рыжим, — произнес голос пробста в его голове. — Они и прежде очень близко общались». Что, что у них там с Йоргеном было за общение, чем все завершилось в мокрых темных кустах?.. Эрланд верил, что Йорген напал на омегу, но о подробностях Хельге умалчивал. Мысли такого рода кровоточили, как будто он пробирался напролом через терновник, и один длинный острый шип до сих пор колол его в сердце. За короткую беседу с Хельге Эрланд устал сильнее, чем за целую неделю поисков маленького Калле. Насколько проще было бы, разделяй их решетка исповедальни. Но Хельге ни в чем не каялся, и у Эрланда не было повода считать его виноватым. «Милостью божьей, — подумал он, стиснув зубы до хруста. — Не судите — да не судимы будете». — И снова я прошу тебя спуститься, — хмуро сказал он, оглядываясь — тень над лесом сгущалась, несмотря на дневной час. — Иначе я буду вынужден тебя снять. — Да-а? — протянул Хельге, выпрямляясь в «гнезде». — И как же вы это сделаете? Стрясете меня как грушу — или заберетесь за мной сюда? Эрланд набрал полную грудь воздуха для подходящего ответа, но сбился и, чтобы не казаться смешным, шагнул к сосне. И уже сделав шаг, понял, что в самом деле готов выполнить свою угрозу и стащить Хельге с дерева. Он это прямо увидел внутренним зрением: как держит омегу под колени на весу, а тот, покачиваясь, чтобы сохранить равновесие, кладет руки ему на плечи. Даже исполненная благих намерений, эта картина обладала сокрушительной мощью. Эрланд молча выполнил солдатский маневр «кругом» и, оказавшись спиной к сосне, двинулся в ту сторону, где, по его представлениям, была деревня. Пришлось напомнить себе о карах, которые понесут те, кто разжигают себя «похотью сердечной», ибо, как говорил Господь, «всякий, кто смотрит на омегу с вожделением, уже прелюбодействовал с ним в сердце своем». — Пастор! — послышалось позади. — Пастор Эр… пожалуйста, подождите. Я в самом деле не пойду в школу, мое слово крепко, но мы можем вместе дойти до перекрестка, если хотите. Вы можете подержать книги?.. Эрланд вернулся — не очень охотно. Хельге снял с ветки свою корзину и передал ее вниз. — А теперь отвернитесь. Вежливость требовала от Эрланда помочь, а здравый смысл — повиноваться. Хельге загадочно возился у него за спиной — было слышно, как скрипят ветки и сыплется кора. В конце он мягко спрыгнул на мох и отряхнул подол. Все это время Эрланд разглядывал доставшуюся ему стопку книг. Ее венчали пяльцы с вышивкой. Намеченный углем рисунок был некрасив — Эрланд узнал довольно правдоподобный олений череп в паутине и черный папоротник. Таким узором никто не украшает салфетки и наволочки. — Нравится? Эрланд сунул пяльцы обратно. — Нет. Не люблю смерть. — Жаль, — Хельге убрал вышивку в корзину. — Кроме нее, здесь больше нет ничего красивого. Эрланд пожал плечами. Он не понимал. Ему нравилось другое — мережка, тамбурный шов и красные петухи с синими утками. В лесу между тем сделалось совершенно тихо и темно, не как вечером, а как в преддверии нового ненастья. Хельге шел справа от Эрланда, покачивая корзиной и раздвигая палкой иван-чай. Иногда он вставал на поваленные стволы, покрытые мхом, и медленно шел по ним, переступая через торчащие сучья. Эрланд старался смотреть себе под ноги, но нет-нет да ловил себя на том, что косится в его сторону. Сапоги у Хельге были отличные — помещик ничего не жалел для сыновей. Подол длинной юбки ложился ровными складками, жакет плотно обтягивал плоскую грудь. Распущенные волосы, струящиеся из-под шляпы, абсолютно прямые и белые, укрывали спину до пояса. В предгрозовом воздухе отдельные непослушные волоски словно ожили — поднимались и тянулись к сучьям и ветвям, мимо которых проходил Хельге, как будто стремились стать частью леса — превратиться в прозрачную паутину или кипрейный пух. Ладонь Эрланда зудела от желания пригладить эти непокорные нити. Стало немного легче, когда Хельге прямо на ходу разделил пальцами свою гриву и принялся плести косу — непослушание волос явно надоело и ему. У него получалось привычно быстро. Эрланд почувствовал, что устал. Ноги ныли после долгой дороги пешком, а живот подводило от голода. К тому же его расстраивало, что он снова проваливает свой пасторский долг. Он должен был настоять, чтобы Хельге отправился в класс, на худой конец отвести юношу к родителям. Вместо этого он тащился через лес, как послушный слуга, нет, хуже — как один из многочисленных воздыхателей, и молчал, потому что не знал, о чем принято разговаривать с омегой на совместных прогулках. К тому же Хельге выглядел не особенно заинтересованным в разговоре с ним. На щеку упала одинокая капля. Небо вот-вот должно было разродиться ливнем. Снова вспомнился ребенок, которого он окрестил утром, его возню в кульке из пеленок и жалобный писк. Эрланд не в первый раз подумал о том, как скоротечна будет жизнь такого существа и какой тяжелый крест Господь наложил на людей, дав им возможность плодиться. С детьми все время что-то случается: они болеют, ломают кости, травятся ягодами, падают в колодцы, обливаются кипятком, их топчет скот и кусают собаки, они попадают под косу и в молотилку… Теряются без следа. Эрланд прочистил горло. Он вспомнил, какой вопрос хотел задать Хельге еще несколько дней назад. — Я видел новых кукол на излучине. Омега, идущий по бревну, слегка покачнулся. — Вот как. — Вы снова прощались с ребенком? Ты тоже там был? — Я — нет, — отозвался Хельге. — Я всю неделю провел дома за прялкой, пока отец не успокоился. И Герди тоже был наказан… за поцелуй с пастором. Нога Эрланда подвернулась на ровном месте, однако он титаническим усилием не позволил себя отвлечь. — Почему вы вообще собираетесь по ночам? Кто все это придумал?.. — Никто, — Хельге ускорил шаги. — Я же вам говорил. Здесь просто так принято. Все знают — нельзя показывать на себе; нельзя наступать на трещины; нельзя перешагивать младших, а то не вырастут; если упала ресница, желание загадай… А если умер омега, проводи его куклой, чтобы он не боялся темноты, иначе ты… Он резко замолчал. — Что?.. — Эрланд, завороженный было покачиванием корзины в чужих руках, встрепенулся. — Я не понял, что ты сейчас сказал?.. Внезапно Хельге развернулся к нему — так быстро, что Эрланд чуть было не врезался в него. Они застыли, лишь самую малость не соприкасаясь пуговицами на одежде. При этом Эрланд осознавал, что они почти вышли на просеку — лес кончился, за деревьями уже была видна каменная плита, поставленная на перекрестке двух дорог — той, что вела к деревне, и той, что к морю. И что они сами так же здорово просматриваются между стволами, и их может видеть любой, кто занимается осенними работами в поле. Он все это понимал — но не мог отвести взгляд от Хельге, от его бледного лица, от глаз цвета светлого янтаря. — Спасибо, — отчеканил Хельге. — Спасибо, пастор. Простите, что говорю это только сейчас. За то, что дали ему по морде. Я этого не забуду. Эрланду не надо было уточнять, о чем идет речь. Кровь бросилась в лицо, и под колораткой тотчас стало жарко. Он моментально забыл о куклах из травы и вспыхнул, как знаменитые йенчёпингские спички: — И ты еще благодаришь меня? Меня?! Но ведь я почти опоздал! Благодари своего ангела-хранителя, он послал тебе Торвальда Углаффсона!.. Вот, что на самом деле его мучило: если бы он тогда не ушел, если бы остался присматривать за молодежью или разогнал бы их жаркое сборище, ничего бы не произошло. Но он сбежал от игры в «женишка» и танцев, решив показать Хельге, что выше этих крестьянских забав… а на самом деле — испугавшись своего колотящегося сердца. — И Торвальда поблагодарю, — Хельге послушно склонил голову. — Кто же знал, что он такой молодец. Еще бы говорить научился, когда волнуется. Он отошел, и Эрланд перевел дух. — Что дальше? — спросил он, разглядывая плетение волос в белой косе, вольно лежащей поверх синего жакета. — Собираешься просидеть на сосне всю зиму? Ты должен понимать, что, заботясь о твоей душе, я не могу тебе позволить и дальше обманывать родителей. Хельге хмыкнул. — Вы сообщите им, где я проводил время? Эрланд помолчал и с неохотой ответил: — Не сообщу, но ты должен перестать лгать. Не хочешь посещать школу — сиди дома, обучайся хозяйству. Хельге обернулся на ходу, глянул с любопытством. Эрланду показалось, что он хочет что-то сказать, но омега ускорил шаги. На шляпу упала тяжелая капля, затем еще две. Ноги гудели, когда Эрланд, нетвердо ступая, выходил из леса.***
Младенец с дальнего хутора умер на следующий день. Он лежал на кухонном столе в ящике из-под слив, облаченный в крестильные кружева, которые на Олесунде обычно передавались от папеньки к сыновьям, а крестные вполголоса спорили о том, не расточительно ли так хоронить или же заворачивать следующего малыша в убранство мертвеца — плохая примета. Эрланд, читавший заупокойную молитву, прервался, чтобы выгнать их вон. Настроение было паршивым. За занавеской тихо плакал родивший омега. На отпевание Эрланд самую малость опоздал — сперва он заходил в школу проверить, не передумал ли Хельге. Не обнаружив его, он предсказуемо скис. В дровнике, забитом березовыми поленьями, они с учителем наконец потолковали по душам. Из короткого злого спора Эрланд вышел победителем, но это не принесло ему радости. До самого полудня он провел время в тревоге и тоске, ломая голову, где же может сейчас быть Хельге — дома? В мокром холодном лесу?.. В каком-нибудь другом укромном месте?.. И что теперь делать? А после полудня в придел, где он исступленно молился, заявился безмятежный Герди Йонарссон. Он разложил на церковной скамье Катехизис, Библию и Постиллу Лютера и просиял, когда Эрланд тяжело поднялся с колен и остановился перед ним, заложив руки за спину. — Я пришел готовиться к конфирмации, — объявил Герди, прилежно раскрыв Постиллу. Кроме них в храме никого не было, только под крышей шебуршались голуби. Смирив свое нетерпение, Эрланд в самом деле немного погонял по проповедям Адвента этого рьяного христианина, но долго не выдержал. — Как поживают достопочтимые родители? — начал он издалека. — Хорошо! — бесхитростно отозвался Герди, перерисовывая заданную ему символику. — Батюшка уже не кричит на работников, папенька не плачет. Они вчера даже ходили смотреть на дом, который строит Торвальд… — Торвальд Углаффсон? — Ну да, он строит дом, в котором мы когда-нибудь будем с ним жить, — Герди от усердия высунул кончик языка. — Конечно, не один — ему помогает вся родня. Они спешат — надо подвести сруб под крышу до того, как выпадет снег. Я бы хотел посмотреть хоть одним глазком, но папенька не пускает: пока мы с Торвальдом не помолвлены, неприлично. А жаль: ведь это же мне жить потом в этом доме, а не родителям… — Дитя, — Эрланд обалдел от новостей. — Где твой юношеский стыд? Ты разжигаешь себя мечтами о браке, а тебе ведь всего шестнадцать! Герди задумался. — Думаю, не я один, — сказал он, глядя мимо церковных скамей. — Я думаю, что родители тоже этого хотят. Вначале, конечно, не очень хотели; папенька все повторял, что растил меня не для того, чтобы отдать богатому крестьянину. Но так уж вышло, — Герди по-взрослому вздохнул. — Батюшка влез в долги, его приказчик пустил по миру с мануфактурой… Работников на зиму распускаем, слугам нечем платить. Земля в поместье второй год родит плохо, только старый сад вдруг принес море яблок — хоть закапывай. А Торвальд — хороший; ну и что, что плохо говорит. Привел людей и вмиг починил нам веранду и крышу. — С ним это давно? C речью? — С восьми лет. Он чистил навоз, а из загона бык вырвался. Торвальд от него спрятался под перевернутую поилку, но с ним был щенок, и этого щенка бык разметал кусками по всему полю. Вот ужас-то… Эрланд вздохнул. Этот омега нравился ему своей рассудительностью и простотой — и еще тем, что ничем не был похож на Хельге. Но долг пастора требовал от него строгости. — И тем не менее, мальчик, следует быть скромнее. Твоим родителям выбирать, с кем и когда тебе идти под венец, а ты не должен преждевременно распаляться мыслями об альфах. Через мечтательность и фантазии легко стать инструментом в лапах бесов и распахнуть калитку в ядовитый сад, дорога через который ведет к сладострастию, потере целомудрия — и страшному разочарованию, если избранник родителей будет не тот, который представлялся тебе. Ты меня понимаешь? — Понимаю! — Герди стушевался. — Но я не такой! Ничего себе не представляю! Он перепачкал пальцы и, забывшись, вытер их не о передник, а о платье. Эрланд скрестил руки на груди. Он мог бы еще долго стращать омегу, но Герди заговорил, как показалось, нарочито бодро: — Да и нескоро оно случится, замужество! Может, придется подождать пару лет! Будем пока собирать приданое и строить хозяйство — сараи, дом, чтобы потом, как разрешат, переехать сразу со всем нажитым! Все равно вперед Хельге обвенчаться не выйдет, а Хельге… Хельге, он пока не… Эрланд встрепенулся: — Что — Хельге?.. Герди опустил глаза и пролепетал: — Так пастор же знает. Хельге теперь, пока все не забудется, замуж никто не возьмет. По крайней мере, здесь, на островах. Может, из тех, кто живет в Умео, кто-нибудь бы захотел, но ведь как раз там сейчас гостит Йорген Лунд, и мы боимся, что он и его родня наболтают людям всякого… — Разве твоего брата не собираются отправить весной в Гётеборг, компаньоном к вдовому омеге? — Ох, — Герди болезненно нахмурился. — Хельге спит и видит, чтобы уехать — он говорит, что достойную партию можно сделать только на материке… Он же учился не так, как я, и знает французский, английский и геометрию, и танцует, как в бальном зале… Но несчастье в том, что и туда его теперь не берут! Дядюшка из Гётеборга капризничает, что Хельге… его репутация… Он написал отцу, и отец теперь против, чтобы Хельге уезжал. Говорит, что не пустит его одного туда, где за ним не будет присмотра… — Присмотра?! — Эрланд, забывшись, гаркнул так, что голуби под потолком всполошились и захлопали крыльями. — Герди, почему ты сегодня не был в школе? — Так закрыта она. Хельге утром сказал, там крыша течет, и учитель всех распустил, пока ее не починят. Эрланд запрокинул голову и застонал. Если бы он сегодня не побывал в школе, то не усомнился бы ни в чем — так уверенно говорил Герди. — Тогда где твой брат — снова бродит по лесам?! — Бродит?.. — Герди захлопал светлыми ресницами. — Я не знал! Я целую неделю провел в комнате… У меня были… нездоровья. Он жарко покраснел, почти до слез. Эрланд шумно выдохнул. Герди не врал. Глупый мальчик неделю сидел дома в течку, мечтая о Торвальде Углаффсоне, а его старший брат каждое утро прощался с ним и уходил, взяв свою омежью корзинку, перекус и книги. Чем Хельге занимался эти несколько дней, что планировал, вышивая черные папоротники?.. — Ты тоже балуешься плетением кукол из травы? — резко спросил Эрланд. Герди вытаращился: — Вы про что? Я уже давно не играю в куклы… Я взрослый… Ладно. Эрланд выдохнул сквозь зубы. Его долг требовал закончить урок. — Пиши, — он постучал по скамье, и Герди послушно склонился. — «Будь тверд и мужественен и тщательно храни и исполняй весь закон, который завещал тебе Моисей; не уклоняйся от него ни направо, ни налево, дабы поступать благоразумно во всех предприятиях твоих». — Фу-у, как много! — Герди со стоном выпрямился. — И что это значит, пастор? — Это значит, что тебе нужно набраться сил и терпения, чтобы дождаться времени, когда будет можно вступить в брак; а до этого времени почитай родителей и веди себя бла-го-ра-зумно. Ты понял меня? — Кажется, да! — Хорошо, — Эрланд поднялся на ноги и одернул мантию. — Как думаешь, где твой брат может быть, если не в церкви, не в школе и не дома с семьей? Герди сдвинул брови и твердо сказал: — Если только у пробста.***
За стенами церкви оказалось, что мир утонул в мелком моросящем дожде, косыми серыми нитками соединившем небо и землю, и сквозь эту слякоть Эрланду пришлось идти по раскисшей дороге, по самые края башмаков утопая в мокрой серо-желтой грязи. У дома пробста он решил было, что его ждет неудача: едва заглянув в тусклое окно, он понял, что Хельге внутри нет — у ног старого священника сидел долговязый хмурый мужик, знакомый любому местному жителю — паромщик Петерс. Согнув спину так, что его лоб почти упирался в колени пробсту, он содрогался в рыданиях, звуки которых были не слышны сквозь стекло, а пробст, устало откинувшись в кресле, держал над его головой распятие. И только когда Петерс поднял голову, и Эрланд увидел его глаза, он осознал, что этот нелюдимый человек улыбается сквозь слезы. И испытал несвоевременную и резкую, как колика, зависть. К нему прихожане свои радости не несли. Да, прямо скажем, свои печали они тоже до последнего мариновали, доходя до Эрланда лишь когда им уже было нечего терять. С куда большей охотой они шли к пробсту Магнусу. Он замер в нерешительности под дверями, не представляя, что теперь. Наверное, следовало подождать конца исповеди, чтобы узнать, не появлялся ли здесь Хельге. То, что такими вопросами он может вызвать сплетни, его не беспокоило: Петерс был не из разговорчивых, пробст тоже вряд ли стал бы сейчас его пытать. Эрланд покрутил головой, выискивая, где бы спрятаться от дождя: он забыл шляпу и уже порядком промок. Смиренно торчать под окнами, рискуя стать мишенью для чужих взглядов, ему не хотелось. Поэтому он откинул задвижку сарая и шагнул внутрь, в темноту, пахнущую сеном и кроличьей мочой, и прикрыл дверь за собой. Кролики встревоженно закопошились в своих клетках. В сарае было холодно, под дверью собиралась вода. Эрланд почти касался башмаками этой лужи. «У пробста не хватает сил следить за хозяйством», — подумал Эрланд, стараясь не прислоняться ни к чему, чтобы не выпачкаться. Изнемогая от нетерпения и тревоги, он то и дело посматривал на двор через щели в досках и все равно упустил момент, когда зеленая дверь распахнулась. Когда он в очередной раз глянул, Петерс уже раскуривал трубку на крыльце, а напротив него стоял омега в длинном мокром плаще. Лицо было скрыто капюшоном, но Эрланд сразу опознал гостя — будто абрис этого человека совпал с оттиском в его сердце. Забыв обо всем, он смотрел, как Хельге и Петерс тихо переговариваются под дождем — паромщик отрицательно качал головой, и Хельге, заглядывающий ему в лицо, в какой-то момент повысил голос, а когда Петерс шагнул с крыльца, Хельге заступил ему путь. Эрланд подумал, что он ведет себя вызывающе дерзко. Паромщик хмуро смотрел на омегу, закусив мундштук, и пускал густые клубы дыма из трубки. Дошло до того, что Хельге, ухватив Петерса за рукав, вложил ему что-то в ладонь и загнул пальцы. Что-то совсем небольшое. «Монеты или какая-то ценность, — подумал Эрланд, и его продрал озноб, как будто вся сырость, скопившаяся в старых камнях, проникла в него до костей. — Цена путешествия через пролив. Что еще можно купить у паромщика? Только согласие перевезти молодого омегу без отцовского разрешения». Петерс откашлялся в сторону, покосился на дверь — и сунул плату в задний карман. Они с Хельге ударили по рукам, и паромщик ушел первым, сгорбившись и натянув рыбацкую куртку на голову. Хельге, напротив, едва оставшись один во дворе, откинул капюшон со лба. Он запрокинул лицо вверх, закрыл глаза, гибко потянулся — как человек, только что сбросивший с плеч тяжелую ношу. Капли дождя били его по лицу и наверняка стекали по шее под воротник блузки. Наконец, встрепенувшись, Хельге завернулся в плащ и отступил от крыльца, а после деловито зашагал вслед за Петерсом в сторону пристани. Все это было слишком для Эрланда. Он вывалился из сарая и, почти не скрываясь, пошел за омегой напролом через глубокие дворовые лужи. Они с Хельге в молчании обогнули каменную изгородь. Отсюда открывался вид на прилепившийся над обрывом огород, на вздрагивающую под ветром яблоню, чудом не сбросившую последние побуревшие листья, на размытую меловую дорогу, бегущую вниз вместе с десятками ручьев. И на огромное грязно-серое море, разлегшееся позади рыбачьих хижин. Дом пробста выходил сюда высоким забором, и как только стало ясно, что они недосягаемы для чужих глаз, Хельге стремительно развернулся к Эрланду и резко спросил: — Вы, кажется, преследуете меня, пастор? Его лицо было мокрым, нос покраснел, но глаза живо и раздраженно блестели. Эрланд застыл, чувствуя, как ветер с обрыва бросает в лицо морось и соль, и наконец произнес: — Со школьной крышей не приключилось ничего дурного. Сердито фыркнув, Хельге склонил голову к плечу: — Вы в самом деле думали, что я останусь покорно сидеть в дому, боясь высунуть нос в деревню, в которой меня оболгали? Эрланд смотрел на него и не узнавал. Сейчас Хельге не был похож ни на белого ангела из церкви, ни на духа леса. Перед Эрландом стоял уверенный в своем решении молодой человек. Ветер трепал пряди волос, выбившихся из-под капюшона, промокшие юбки тяжело хлопали на ветру. Под пристальным взглядом Хельге Эрланд вдруг разом ощутил, как грязны его башмаки, тонка выношенная мантия, а влажные волосы противно прилипают к ушам и шее. Он решил не давать сбить себя с толку. — О чем ты сговаривался с Петерсом? — Да боже мой! — Хельге закатил глаза. — Не унижайте себя этим допросом, вы же уже все поняли. Завтра утром я уплыву. Осталась всего пара дней до прекращения работы парома, потом никто не рискнет держать курс через бурное море. — Куда ты… — хрипло спросил Эрланд, сжав кулаки. Хельге его перебил: — В Гётеборг! Сам заявлюсь на порог к дядьке, и пусть попробует меня выгнать. Я могу быть таким обходительным и почтительным компаньоном, как вам и не снилось. Перезимую у этого надутого индюка, а дальше будет видно. — Он не возьмет тебя без письма от отца, — тяжело уронил Эрланд. — Или возьмет — и потом будет попрекать своими дарами. Я видел много таких городских господ, а ты пока не представляешь их нравы. Они кичатся своей добропорядочностью, ездят в свет, но из их домов с сотнями свечей грязь выплескивают на улицу точно так же, как из борделя. Гётеборг — морской город, на улицах кого только нет. Хельге, я очень боюсь, что ты попадешь там в беду. Тебя могут обмануть, ограбить, убить… — Конечно, меня сразу изнасилуют в канаве пьяные моряки, — широко улыбнулся Хельге. — Это, конечно, совсем не то, что быть изнасилованным рядом со своим домом… — Да! — рявкнул Эрланд. — Это совсем не то, потому что там это может происходить каждый день! Что ты будешь делать, если дядька не примет тебя? Чем собираешься зарабатывать на кусок хлеба? — Я найду способ, — спокойно сказал Хельге. — Не тот, о котором вы думаете, пастор, не краснейте. Мир изменился; омеги получили возможность прокормиться, не торгуя собой. Отец выписывает газеты — оттуда я узнал, что есть такие профессии, как медбрат, телеграфист и почтальон; и что работодатели охотнее берут на такие места омег, потому что омеги старательнее, а платить им можно меньше, чем альфам. Если потребуется выучиться новому делу — я научусь, я терпеливый и способный. А когда прочно встану на ноги, осмотрюсь. И, может быть, мне захочется достигнуть еще чего-нибудь. Или, не знаю, наконец завести себе мужа. Он примирительно улыбнулся, но Эрланду не было смешно. — И ты вот так бросишь все? — он махнул рукой, обводя обрыв, трепещущую береговую траву, низкое небо, покрытые мхом камни. С его рукава сорвались капли воды и попали на щеку Хельге. — Родителей, брата, деда, никому ничего не сказав; уйдешь засветло, оставив их гадать, куда ты так рано. Возможно, когда ты не придешь к ужину, они захотят искать тебя сперва у знакомых, потом по лесам… — Да! — заорал Хельге прямо ему в лицо. — Хватит, не надрывайте мне сердце! Я люблю Герди, люблю родителей, я много чего здесь люблю. Но я все равно уеду, я не стану здесь жить! Мои дети не будут расти на этом чертовом острове! Яблочный запах хлестнул Эрланда, пробившись сквозь влажную затхлость дождя и запах рыбы и водорослей. Почти не владея собой, Эрланд шагнул к Хельге и встряхнул его за плечи: — Почему? Ты так презираешь место, где ты был рожден?! — Потому что не хочу, чтобы они закончили как Калле и Олле-Йоппе!.. Он замер, тяжело дыша и сверля Эрланда глазами. Его крик эхом гулял по обрыву среди свиста ветра и криков буревестников, а когда замер последний отзвук, над дорогой повис только шелест дождя. Эрланд моргнул и выпустил плечи Хельге. — О чем ты говоришь… — Не важно. Вы все равно не поймете и не поверите: вы альфа, приезжий и вы один, живете своими заповедями где-то там на отшибе. Вам, может быть, кажется, что вы нашли рай: розы, поля, леса, фруктовые сады, но для меня это место ужаснее ваших проповедей. Здесь что-то прогнило, протухло; я не хочу здесь оставаться. Он выпрямился, на одном дыхании выпалив свою странную речь, отбросил назад с лица мокрые волосы. — Пожалуйста, пастор, не останавливайте меня. Я все продумал: я должен встать на ноги до того, как у Герди появятся его чертовы дети. Я взял бы его с собой, но он не хочет, упрямый осел — сдался ему этот дом и Торвальд с картошкой. Но когда пойдут дети, я приглашу их к себе, и все наконец сделается хорошо. Буду для них настоящим «богатеньким дядюшкой» из Гётеборга — а может и из Стокгольма. Эрланд слушал — и чувствовал, как земля уходит из-под ног. Он утер лицо, потому что черты Хельге вдруг расплылись перед глазами. Должно быть, из-за дождя, усердно лупившего по голове. — Прости меня, — с трудом выговорил он. — Я твой священник, но я недооценил, насколько ужасно с тобой обошлись. Мне нужно было найти Йоргена и вытрясти из него признание при всех, что он тебя оболгал, что ты ни в чем не виновен. Могу ли я предложить тебе свою помощь теперь? Может, не надо так оголтело бежать из дома?.. Мгновение Хельге недоуменно смотрел на него, а потом его лицо неуловимо смягчилось. — Не в Йоргене дело, — с неожиданной жалостью сказал он. — Оставьте, не мучайтесь. Я же говорил, что вы не поймете. Вы говорите о помощи — я прошу об одном: не препятствуйте мне. Я обещаю оставить родителям письмо, где все объясню. Я и вам могу писать письма, если хотите. Правда, получите вы их только весной. Эрланд сжал кулаки. Сердце ужасно колотилось в груди, что-то как будто пыталось вырваться сквозь его стиснутые зубы. Наверное, и запах усилился, потому что Хельге вдруг отступил. Его глаза потемнели — омега чуял, что с альфой что-то происходит, и воспринял это как знак опасности. — Поймите, — вдруг мягко сказал Хельге. — Для таких омег, как я, жизнь на острове это… вот. Он указал через каменную изгородь. Эрланд не сразу понял, на что нужно смотреть, а потом разглядел. Преждевременно сморщенное, засохшее прямо на ветке яблоко в бутылке. — Ловушка, — отчетливо произнес Хельге. Пока Эрланд пытался понять — что за ловушка, почему и зачем бутыль, Хельге ловко подобрал юбки и припустил прочь. Эрланд смотрел, как он удаляется, и часто моргал. Хельге уверенно уходил, покидал его — а он не мог этому воспрепятствовать, но и принять не мог тоже.