Адамовы дети. Антология

Ориджиналы
Джен
В процессе
NC-17
Адамовы дети. Антология
автор
бета
Описание
Монахиня, охотник на еретиков и масон с подручным-чертёнком выводят на свет божий нечистую силу и ретивых сектантов, расплодившихся по городам и весям в преддверии Страшного суда. Пока церковь насаждает новый закон и печётся о душах человеческих, дикая позабытая земля живёт по своим странным жутким законам.
Примечания
Это сборник рассказов-сайдстори, который служит подводочкой к моей будущей книге "Адамовы дети". Здесь будут приключения как центральных персонажей, так и самостоятельные истории по моей вселенной, поэтому читать можно в произвольном порядке.
Посвящение
Ксюше, которая воплотилась в образе ведьмочки и направила меня на путь истинный, и Соне, моей лучшей самоотверженной редакторке
Содержание Вперед

Нетленные

      С первовека была только вода, облака и Бог святой. На море был шум, а с неба падала роса. Из росы появился Святой Дух — яко Бог от века до века. В облаках спал Алей, дух Божий, а Господь ходил по воде. И вот увидел он шум — какой-то брусок дерева, который крутился, как живой, на волнах. «Что ты есть?» — спросил Бог. «Я не знаю! Сам живой, а не могу ни ходить, ни сделать ничего!»       То был Триюда-Аредник. Бог не ведал, откуда тот пришёл, потому как Аредник сам был, как Бог, — предвечный. Меж тем Господу прискучило самому ходить по воде: он благословил шум и спрашивает: «Хочешь иметь голову?» «Хочу». «А руки?» «Хочу». «А ноги?» «Хочу». И тогда дал Бог Ареднику руки, ноги, глаза, геть усё дал. И стали они побратимами.       Бог знал всё на свете, но ничего не умел сделать, а Триюда имел до всего смекалку, так что Богу приходилось всё у того брать хитростью. Ему было ведомо, что в преисподнем, в глубине морской, есть глина, и хотел Господь, чтобы Аредник ему принёс той глины из тридевятого моря, которое так глубоко, яко три раза как весь мир. И вот как-то они вдвоём гутарили, мол, хорошо бы, если б была твердь, — где голову преклонить и отдохнуть маленько. Тогда сказал Бог Ареднику: «Я бы сотворил землю, была бы глина. Только где ж её взять, когда она в самом преисподнем?» «Я бы туда нырнул», — ответил Триюда. «Нырни, а как зачерпнёшь глину рукой, то говори во имя моё».       И уплыл Аредник в самую глубину, взял глины жменю и говорит: «Во имя моё!» А как вынырнет, всю глину из руки-то вымыло! «Я набрал полную жменю, а её нема!» «Во второй раз говори на моё имя!» Нырнул Аредник во второй раз — и снова взял на своё имя — ничего! Нырнул в третий: «Хай будет на Божье имя, но и на моё тоже!» И в третий раз вынес только глину, которая под ногтем осталась, — из неё-то Бог вылепил паляничку, кинул её на воду, а та паляничка разрослась, разрыхлилась и вышла из ней земная твердь. Та была поначалу скудельная, как скорлупка от воробьиного яйца. А Аредник схоронил от Бога немножко глины во рту — и та давай расти, аж вздохнуть не даёт. Бог поколотил ему по спине, тот закашлялся, стал глину выплёвывать — и так появились горы.       Притомился Господь после трудов своих и прилёг отдохнуть, да и сомлел. Тогда Триюда из мести решил сбросить побратима в море — одна беда, что тот был уж очень тяжёл: Аредник его катит то в одну, то в другую сторону, а земля лишь раскатывается вширь, как тесто. Бог проснулся и спрашивает: «Побратим, чи мне приснилось, что я хотел пасть в воду и утопиться?» «Я так крепко спал, что ничегошеньки не видел, побратим!» «От брешешь!» С тех пор появились сны: теперь люди знают — что на добро, а что на худо, и много есть правды, которую можно предузнать благодаря вещим снам.       Вот уже и земля поросла, появились на ней деревья и травы, вырос лес шумлячий, разлились реки и озёра, упал дождик. Триюда завёл себе овец и коз и сделал дрымбу: он придумал всю музыку — только флоя́ру и трембиту сотворил Бог. Как-то пошёл Аредник в лес с отарой, побренчал на дрымбе, сел у выворотня, то бишь повалившейся смереки, овцы улеглись, соснули и он себе задремал. Бог тут же явился туда, взял дрымбу и овец и пошёл геть. А Триюда как проснётся, глянет, что нет ни дрымбы, ни овец, да и бегом к побратиму: «Подожди! — говорит. — У меня такое есть, чего тебе не стяпать!»       И срубил он себе хыжу, и было в ней всё, что в добротной хыже должно быть, только окон не было — темнота хоть глаз коли! Пошёл Аредник на двор, взял мха щепотку и давай на тот мох собирать лучики. Пришёл к нему Бог и спрашивает: «А что это ты, панибрат, делаешь?» «Да вот, брат, хочу в хыжу свет принести, бо там темно». Тогда взял Бог пилу, выпилил два окна и сколотил две рамы. Заходят они в хыжу — а там свет, уют и красота. Бог сказал: «Да будет свет людям!» И с тех времён селятся люди в ладные деревянные дома.       Со злости выдумал Аредник огромного волка, чтобы Бог его забоялся. Но волк вышел до того пребольшущий, что Триюда сам его испугался, прибежал к Богу и молит, сделай, мол, волка маленьким. Бог взял топорик и стал того волка обрубать: как падёт щепка на землю, то выйдет конь, корова, свинья. Где щепка полетит по ветру, то сделается птица, а из маленьких щепочек — мухи, а из тех, что на землю пали, — червячки. Так появились на свете все твари.       На землю сошла зима. Замёрз Аредник и стал кумекать, как бы ему согреться. И создал ватру — огонь. Подошёл Бог, закутанный в овечье руно, и давай допытываться: «Что это, брат?» «Ватра». «Хорошо тебе греется, брат? Как бы и мне погреться тоже?» «О нет, ватру не дам! Всё ты у меня увёл, брат, но с ватрой ты меня не заморочишь!» Пошёл себе Бог и выстрогал палицу из бука. Вернулся, сел у костра, сунул палку в огонь и гутарит себе, а как палица затлела, так встал и пошёл, опершись на неё. Пока Триюда дрых, за это время набросал Бог дров, хвороста и разжёг свою ватру. Аредник проснулся, пришёл к Богу и с досады плюнул ему в костёр, а оттуда дым повалил — поэтому теперь над огнём курится, а в предвечные времена огонь был чистый, без дыма.       Теперь, когда всё было на земле, зачинил Господь плодить людей. А сталось это так. Бог что-то делал и ободрал руку. Оторвал ту кожицу, она свернулась в трубочку, упала на землю, ветер подул, она и покатилась: чем дальше катится, тем делается больше. Бог с той кожицы, что уже сильно выросла, сотворил Адама. И вот стали они вдвоём ходить по земле и беседовать. А одним утром было так зябко, что Адам замёрз и продрог. Бог разложил ватру и говорит: «Грейся!» Сел Адам у костра, греется, а Аредник как выскочит из-под земли, да и оплевал его всего, как ту ватру. Приходит Бог, а Адам сидит обхарканный — так он взял и вывернул того заплёванным вовнутрь, и с того времени человек внутри нечистый — из него курится, как из ватры.       Разомлел Адам и лёг почивать. Бог взял веточку ивы и положил к нему, а когда Адам проснулся, стала та веточка женщиной — Ивой. И сделались Адам и Ива мужем и женой, и передал им Бог всё добро, какое имел, оставил себе одну яблоньку — зваречавку (она уже есть на Ивана Купала, но в горах её мало). Те яблоки можно было одному Богу есть. И вот как-то раз пошла Ива в сад, рвала яблоки и ела. А Аредник обернулся гадиной, заполз на зваречавку и хрумкает себе: «На, попробуй, — говорит, — эти ябки вкуснее прочих». Набрала Ива зваречавки, принесла домой и дала Адаму, но не сказала, что то за ябки. Адам только проглотить успел — чувствует, что это другие яблоки, а как вспомнил про зваречавку, так у его в горле тот кусок и застрял на всю жизнь.       Пришёл к ним Бог и говорит: «Вы теперь стали грешные. Не надо было вам ни работать, ни убираться, а отныне будете работать, будете убираться». У Адама до того дня тело было мохнатое, совсем как у барана, а на ногах и руках — роговое. И вот спала с Адама шкура и роговица, одни ногти остались, а волос не осталось вовсе.       Осерчал Господь и приказал Алею вдарить молнией. Тут как блеснуло, как загремело, аж земля задрожала, едва под ногами не расселась! Бог упал на правое колено и говорит Илье: «Одну ногу и одну руку отныне я тебе замыкаю до конца времён. Тогда буде тебе вторая нога и вторая рука для грома отворены, как буде конец света». И тогда Илья Пророк так вдарит громом и молнией, что земля рассыплется и загорится, — и наступит Судный день на земле. А до тех пор — закован.       От Алеевой молнии тонкая землица треснула, и Аредник канул в тридевятую землю — в пекло. Земля стоит на море, а в том море есть другая земля, за ней снова море, и снова земля — то земли Аредника. Пекло. Туда он и провалился.       И с тех времён люди стали тяжко работать: Бог дал им плуг, волов, мельницу, научил орать землю и молоть зерно, рубить шум, стрелять дичину и разводить маржину, научил молитве, чтобы земля и скотина хорошо родили. И приставил к людям ангелов. Как уготовано родиться новому дитятке, его ангел-хранитель спустится с вечера на гору, где живут нетленные, постучит в окошко куреня и спросит: какое дитя той ночью родится, какая у него судьба? А нетленный, он всё ведает — так ему Бог заповедал: или богатое дитё, или бедное, или здоровое, или больное, или будет жить, или помрёт. Гора эта стоит по сей день, в Карпатах. И живут на ней Богу угодные люди, так себя и зовущие — нетленные.       Так сталось, уже в наши дни, что в подножье той горы подкралась к долинянам страшная напасть. Всё началось с коровы, чьей — уже не припомнить. А верней, когда ту скотину забили и разделали на мясо — вот тогда-то в Яблонице и пошла коровья смерть: семь тёлок молочных околели одна за другой. А всё из-за одной — нечистой, их ещё называют маликоватыми. Хозяйка её говорила, мол, та и не доилась, и приплод не давала сколько лет, да и упёртая была, с норовом — иной раз как лягнёт! Решили забить. А как стали потрошить — дара речи лишились! Мало того, что было у ней не тринадцать, а четырнадцать пар рёбер, так ещё и два сердца — очень дурной знак.       — Отелиться корова не могла, потому как не было у неё матки, а заместо яичников из брюшины достали бычьи яйца. Страшное предзнаменование!       Кусок свежей кукурузной лепёшки упал на сапог хорошо одетого парня, слушающего рассказ торговки с выражением лёгкой гадливости. То, что он тут нездешний и даже не из Зваречавского района, говорил не только его наглухо запахнутый дорожный плащ, вышитый белыми и красными крестами, орудиями страстей, херувимами, черепами и текстами молитв, с островерхим капюшоном, но и вся его наружность. Смугловатый, гладко выбритый, чернявый и кареглазый, с длинными каштановыми волосами. Ухоженный (не каждая горянка или долинянка могла похвастаться такой редкой красотой, о мужиках и говорить было нечего).       — Так… а что нетленные? — пришлый поднял аккуратные густые брови, жуя оставшуюся лепёшку. — Это было при отце… как у них главного зовут?       Разговорчивая базарная баба за прилавком начала что-то подозревать:       — А тебе зачем, сынку? Ты монах, что ль, какой?       — Да я паломник, — протянул неизвестный, — из Киева.       — Чем приехал?       — Поездом, мать. Полтора суток. У нас в лавре наслышаны о ваших горских старцах, особенно о духовном отце нетленных. Говорят, по его молитвам ангелы летают. Вот, хотел своими глазами его увидеть, поклониться.       Тут его потеснила ещё одна тучная бабища, которая живо затарахтела, как видно, со своей товаркой на местном диалекте:       — Уляна! Фрас бы тя трафыв, чиперадло дурнэ!       Проще было разобрать бормотание на церковнославянском, чем ту непереводимую ядрёную смесь языков, на которой говорили гуцулы, бойки, лемки и кто там ещё населял эти лесные дебри. После короткой, но содержательной перемолвки первая тётка тоже помрачнела лицом и вновь обратилась к своему собеседнику:       — Как, говоришь, твоё имя, любчик?       — Варнава. Это если во Христе.       — Слушай, любчик, мы ни про каких таких половников не знаем…       — Я из Киево-Печерской лавры, девушки! — он запустил руку под плащ и вынул где-то за поясом грамоту с печатью из красного сургуча. — У меня разрешение от епархии.       Перепуганные тётки бросились креститься и обе плюнули через левое плечо: это писулька, что ли, на них так подействовала? А, впрочем, из них неграмотной была большая часть, если не вся деревня. Пожав плечами, Варнава, в миру Явор, спрятал документ обратно за пазуху и отряхнул руки от жирных крошек.       — Панотец — молитвенник! — так внезапно выпалила торговка, что рослый плечистый Явор аж от прилавка отскочил. — Он держит мировую ось, молится и за людей, и за маржинку, даже облака двигает, чтобы вы знали, — она указала рукой себе за спину. — Эта гора — престол божий и церковь природы. Ваш иерей сам его благословил на чудеса, запретил только уроки наводить и ворожить на картах, да панотец таким никогда и не занимался. Был случай, он чёрта стрелял из окна, когда тот ему фигли показывал из дупла яблони!       — Хм. Панотец, а имя?..       — Згоривбысь богдай, Уляна! — перебила его горластая бабища.       — Ладно, последний вопрос. Тут есть у кого арендовать ездовую лошадь? Может, какая-нибудь станция?       Женщины вылупились на него, как на недоумка. Господи, как ему обрыдло за эту неделю с лишним передвигаться пешим ходом — примерно так же, как строить из себя богомольца в придурковатом чёрном балахоне.       Явор провёл в деревне порядочно времени, но так и не сумел по-настоящему втереться в доверие. Люди здесь жили разные. С бойками у него клеилось хуже всех — молчаливые и подозрительные, что мужики, что бабы, особенно с иноземцами. Эти не носили ярких одежд и украшений, большую часть времени пропадали где-то в лесах и на высоких полонинах. Убирали волосы, как далёкие предки-воины, заплетая передние пряди в две косицы по бокам. Долиняне часто над ними посмеивались, но уважали за рукастость — горцы почти всё изготовляли кустарным способом: от иголок до ружей — крисов.       Лемки показались Явору более открытыми и предприимчивыми и, что немаловажно, честными. Никакая работа их не пугала — разбредались кто куда, лишь бы прокормиться и в накладе не остаться. Земляков тоже не бросали, держались обособленно, сильные, коренастые, по большей части светловолосые и светлоглазые. Дома у них были затейливые, как расписные пасхальные яйца на далёких склонах.       Ну а гуцулы — эти позёры считали себя на голову выше других. «Бойка» у них было ругательством. О себе говорили во множественном числе, одевались во всё лучшее, цветастое, с шитьём и побрякушками: гуцулки низкорослые, гуцулы крепкие, безбородые, с тёмными волнистыми волосами. Можно сказать, они наводили страх на соседей своим крутым нравом и гонором, хотя и чувством юмора их боженька не обделил. Если бы Явор родился в Карпатах, то непременно — гуцулом.       Хоть в Яблонице жили по церковному календарю, встроив духовную жизнь в обыденную с её хлопотами по хозяйству и доходными ремёслами, их уклад скорее напоминал сожительство с силами природы, которых здесь приравнивали к милостивым, а иногда гневливым святым. Эти люди не противились злу, а всеми своими обычаями и ритуалами как будто поддерживали и закрепляли равновесие противоборствующих сторон на всех уровнях бытия. Держали мировую ось.       Он видел, как те жгут костры — ватры — на горных пастбищах, веря, что этим задабривают своего старого бога, как прогоняют отары через священный огонь и тот на время становится центром мироздания. Пастухи надевали костюмы из овечьих шкур, подпоясанные увесистыми колокольцами, и водружали на голову огромные чёрные маски с рогами и разинутыми зубастыми пастями, чтобы отогнать злых духов. Всюду: на цесарской дороге, которой он добирался до деревни, во дворах, окрестностях, лесах, у мостов через речки, в любых местах сборищ стояли поклонные резные косораменные кресты с «крышей», каких не встретишь… да, наверное, больше нигде.       В поезде ему посчастливилось сидеть у окошка и наблюдать полтора суток подряд, как долины сменяют горы. Необъятное пространство до самого виднокрая. Холсты полей чередуют цвета: тёмно-зеленый, дымчатый салатовый, бледно-жёлтый. Седые травы стелются сухим ковром, камыши, как колосья в августе. Чистый прозрачный воздух становится всё гуще по мере отдаления, и вот уже долина утопает в нежной молочной дымке, а дальше лёгкими штрихами — гряды гор, куда ему ещё предстоит добраться. Между нивами вьются проторенные дорожки, как пряжа, которую обронили на ковёр, мимо проносятся длинные чёрные полосы межей.       А холодно-синее небо прозрачно и бесконечно огромно. Замки облаков плывут неспешно, и далеко-далеко, где горы, сквозь облака пробиваются лучи: сперва косые, затем всё ровней и вновь отклоняются в сторону веером. Свет струится на землю потоками, невольно вспоминается что-то ветхозаветное. И дальше, чем ближе к деревням и посёлкам, тем чаще за холмами курится сизый дымок и чад там, где поселяне жгут камыш, оставляя вдоль дороги длинные выгоревшие канавы.       Горы ощущались совершенно иначе и не были похожи ни на что. Будто попал в страну великанов, хтонических чудищ, где глаз устаёт от красоты и контрастов: хвойный зелёный, чёрный землистый, слепяще-белый, тёмный древесный, красный кровавый, рассветный на девичьих платках. И кругом чарующая дикость, грубая, топорная, неповоротливая и никуда не торопящаяся, вечная, как шапки на самых высоких пиках. Столбы печного дыма над грядами и вековыми лесами, да гулкие звуки трембит — вот, на что были похожи Карпаты.       В Яблонице Явор возымел привычку трижды в день есть в корчме, как в какой-нибудь трапезной, а по вечерам ещё и выпивать на сон грядущий, причём кормили тут на порядок лучше: банош со сметанкой, шкварками и овечьей брынзой — что-то божественное, а их вино с дикими ягодами и травами! Этот вечер был похож на другие, за тем исключением, что у входа в рубленую хату с дощатой крышей его встретил какой-то набычившийся пацан, скрестивший руки на груди, под стеночкой. Явор проскользнул мимо, ответив тому красноречивой гримасой, но не успел переступить порог, как его доброхотство и балагурство вернулись на место.       Корчмарька, должно быть, уже свыклась с тем, как он вваливался к ним с криками, приставал к людям, махал руками и перегибался к ней через стойку, — лишь замахивалась на него деревянной лопаткой с неизменным «от дурнэ курвысько!». За столом ему тоже спокойно не сиделось: плюхнулся на стул, со вздохом облегчения сбросил треклятый балахон. Пока хозяйка-гуцулка доваривала вечерю, развлекал себя разговорами с хмурыми дедками, ёрзал, вертелся туда-сюда. В своей обычной одежде (рубаха, заправленная в кожаные штаны шерстью внутрь и подпоясанная кушаком, высокие сапоги, длинная багровая черкеска с разрезанными рукавами, открывающими предплечья в кожаных наручах) он скорее сошёл бы за заезжего панича, ищущего экзотики.       Дверь с улицы то и дело открывалась и закрывалась. Нетрудно было проворонить, как внутрь вошёл тот самый паренёк, осмотрелся и вдруг подсел за стол к Явору, который тем временем уже потягивал винишко из деревянной кружки.       При ближайшем рассмотрении паренёк оказался коротко стриженой девкой. По правде говоря, он нигде таких не видел, разве что какие-нибудь монахини после пострига, только эта оставила тёмно-русую чёлку до бровей. Он дал бы ей лет двадцать, немногим младше него.       — Ты разнюхиваешь про нетленных? — она навалилась локтями на стол, ссутулившись, совсем как мужик. Глядела прямо в глаза, с угрюмым спокойствием. — С тобой, ненашко, здесь никто говорить не будет.       Явор наморщил лоб и состроил глазки так ехидно, как умел, ещё больше развалившись на стуле:       — Ты в курсе, сколько мне старичьё и кумушки уже растрепали про вашего панотца?       Например, о том, как тот отмаливал бесноватых, которые рвали на себе все ремни и верёвки. И ещё унаследовал от прапрапрадеда орлиное зрение и звериный слух. А однажды навёл на шандарей, жандармов то бишь, которые взяли с него денег, блуд, и те бродили по лесу целые сутки, отморозили себе уши и носы, пока их не нашёл патруль вечером второго дня в какой-то богом забытой колыбе. Тех, кого панотец хотел наказать, он стягивал силой мысли к своему подворью и давал разные задания: стоять неподвижно часы напролёт, гасать через костёр, пока не свалятся от усталости, а когда ему надоедало и он снимал чары, бедолаги покорно волочились по домам.       — Ага, только это расхожие побасёнки, которым грош цена, — низко пробормотала деваха с нескрываемой стервозностью. — Ты не отличишь нетленного от деревенского, потому что те прекрасно сливаются с честным людом и живут самыми обыкновенными семьями, даже в церковь со всеми ходят. А настоящие последователи, которых ты ищешь, живут в скитах, далеко в дебре, — и то панотец допускает к себе только тех, кто твёрдо доказал свою верность или для чего-то ему полезен.       — А откуда?..       — Хочешь, чтобы я рассказала больше, колись, что ты за телепень, — она расцепила руки и ткнула пальцем в его длинную серьгу в форме креста. — Ума не приложу, что это такое, но выглядит, как знак принадлежности к какому-то братству. У нетленных тоже есть подобный знак.       Явор неосознанно потеребил мочку. Он не носил цепочек или чёток, но в ухе у него всегда болтался так называемый процветший крест, несущий на себе ниспадающие ветви дерева.       — Это отличительный знак духоборцев. Опричников Владыки и воинов Христовых.       — Хм. У панотца тоже есть свои опришки, — деви́ца смерила его взглядом и покривила губы, как видно, спрятав ухмылку. — У вас так принято в лавре, чтобы мужики ходили в перстнях? А это что такое? — она сцапала его руку на столе. — Пальцы дверью пришибло? Серьёзно, что ли, ногти красишь?       — Ты на себя-то давно глядела, мать? — Явор отдёрнул ладонь и с достоинством осмотрел свои некогда чёрные облупившиеся ногти. Затем с вызовом взглянул на девицу поверх кружки. Не показав, разумеется, что та пустая. — Тебе кольчуги только не хватает. И столба такого, ну знаешь, тёсаного, с костром.       У самой барышни руки были такие, точно она сажень дров наколола. И наряд соответствующий — безразмерный пастуший кожух овчиной внутрь, простая полинявшая рубаха, холщовые брюки, стоптанные сапоги, всё блеклое, заношенное, как будто с чужого плеча. Да и волосы эти… У Явора-то они уже до плеч доходили, не считая выбритых по бокам и сзади. Наверное, даже длиннее из-за того, что подвивались.       — Срака-мо́така, — выругалась девица со скучающим лицом. — Похоже, о кострах ты знаешь из первых рук.       — Царство Божье силою берётся.       В очаге посреди корчмы усыпляюще потрескивали дрова. Тёмное давящее убранство, геометрические орнаменты, выдолбленная из дерева и допотопная, но чем-то красивая глиняная посуда нагнетали мрачной таинственности. Из кухни тянуло печёной картошечкой и жареным на вертеле мясом, попискивали и постреливали угли. Явору наконец принесли банош, его компаньонка переждала, пока хозяйка уйдёт и склонилась ещё ниже над столешницей:       — Я Олекса. Первая вещь, которую тебе следует знать, — не твоего ума дело, во что я одета и почему. Второе, что тебе надо знать, — никто тебе панотца под белы рученьки не выдаст.       — Давай так. — Явор, не поднимая взгляд, безучастно поковырял ложкой в расписном деревянном горшочке. — Мне что с горы, что под гору, как вас много и во что или в кого вы там верите, даже ели у меня это как-то откликается. Мне нужен ваш ересиарх. Если бы братство не было во мне абсолютно уверено, меня бы сюда не послали в одиночку. Когда я узнаю, где он, я приду за ним и отправлю под суд, а там положат, еретик он или нет.       Олекса иронично хмыкнула, пожирая глазами благоухающую кукурузную кашу.       — И много у вас было оправдательных приговоров?       Явор просиял во всю свою широченную улыбку. Олекса снова посерьёзнела, вперилась в него:       — Меня изгнали из общины. Я жила на верховине, в его градже. Даруда, так его зовут. Он учил нас, что в конце времён спасутся только те, кто останется с ним на горе. Якобы Господь поставит там свой престол и оттуда будет видеть и повелевать всем миром. А нетленные решат, кого из долинян принять к себе. Сам Даруда встанет рядом с Богом. Странно, что Бог ему полномочия не передаст, — так было бы найрадшэ всего, потому что эти малахольные балдеют от того, что им вообще не надо о себе радеть и думать за свою жизнь, — она изобразила молитвенный жест руками. — Только покой, благодать и коллективное безумство. А непослушных или похищенных, которых разыскивает родня, отправляют в скиты — хижины в глухом лесу, где нету ныкус-ныч. Угадай, откуда я знаю? — и вновь эта задавленная ухмылка. — Знаешь, как он говорит? Кто истинно верует, тому не страшна бесовская сила. Отсылал мужиков в лес, в места, где нечисть всякая водится и люди пропадают. Не вернётся — плохо молился. Каждый должен принимать смерть с благодарностью и в любую минуту отдать жизнь за него и общину, если он попросит. Большинство отдаст, и не только жизнь, а вообще что угодно. Для женщин это, например, тело: многих Даруда склонял с согласия мужей, если противились — ссылал в скит, перевоспитывал, покуда не согласится.       — Тебя за это выдворили?       — Скажем так, он пытался изгнать из меня нечистого духа, но что-то пошло не так.       Явор подвинул к ней нетронутый банош.       — Расскажешь мне, как его найти?       Та покачала головой, но ложку всё-таки взяла:       — Я пойду с тобой. Хочу убедиться, что он не прополощет тебе мозги своими проповедями.       На горы спустилась ночь. Над мачтами сосен крадучись выплыла цепляющая колючие ветви луна, знаменуя что-то опасное, неизвестное. От чего можно укрыться лишь в свете оплывших свечей в бревенчатой хижине, где шёпотом рассказывают легенды, замолкая, когда за деревней в лесу завоет волк и ему завторит лай собак. Ветер. Лес. Лошадиный храп в конюшне. Тишина на далёкие вёрсты вокруг. И ни души живой.       В этом месте и вправду было что-то потустороннее. В лесах бродили волкодлаки, чугайстры и мавки, на хорищах танцевали богинки с босорканями, в облаках парили планетники, по деревням ходили души спящих змор, стриг и здухачей. Но с первым криком петуха мир снова становился привычным.       Явор условился встретиться с Олексой на рассвете у фирштака, большой дороги на склоне, по которой поселяне ходили охотиться и возили лес. Было зябко, сыро и туманно, и к тому же лениво подниматься в гору пешком: пока он не замолкал и вертел головой по сторонам, Олекса шла впереди и довольно скоро отклонилась от дороги. Походочка у неё была странная: женщины обычно покачивают тазом, а у этой стопы смотрят в стороны, ещё и спину горбит, хоть высокой её не назовёшь. Явору, пожалуй, стоило научить её держать осанку и двигаться плавнее, а, впрочем, ситуация, скорей всего, была безнадёжна. И всё-таки в ней что-то было. Другая сто раз бы на него повелась, а эта — нет. Не потому ли Даруда её изгнал, что она по девочкам?       — Вот, возьми. — Олекса, развернувшись, бросила ему тяжёлый короткоствол — гуцульский пистоль со сдвоенным дулом. Капсульный, с роскошной обработкой деревянного ложа и рукояти, наверняка, дорогущий. Сама она несла за плечом длиннющий кремнёвый крис. — Он заряжен, так что аккуратней. Стрелять-то умеешь?       Явор громко фыркнул и попробовал крутануть пистоль на пальце, но тот весил, как булыжник.       — Совет на будущее, — бросила, не оборачиваясь. — Манерность свою поумерь — это в случае важных переговоров с Дарудой.       — А тебе, смотрю, как кость в горле? — прыснул Явор. — Знаешь, готов поспорить, что мужиком ты была бы поприятней.       — Да, я бы не отказалась быть мужиком. Может, тогда этот козёл Даруда не тесал бы о меня свой колышек при любом удобном случае.       — Так дала бы ему — он бы отвалил. Ну, знаешь, траханье охлаждается, интерес пропадает…       Тут Олекса встала как вкопанная и медленно посмотрела на него с убийственным хладнокровием. Явор даже растерялся. У других ересиархов, по его личному опыту, многожёнство было взято чуть ли не за правило, если не считать скопцов, конечно, — те просто чикали себе яйца (иногда прижигали или прокалывали, даже выкручивали). Часто женщин подталкивали к беспорядочным связям со всей общиной, чтобы те не возгордились, а были ещё и радения с ритуальными оргиями. Если насущные проблемы можно решить через постель, он не понимал, почему бы женщинам этим не пользоваться?       Олекса молча продолжила подъём, но Явор тут же её окликнул, когда заметил за деревьями сперва одну, а затем вторую фигуру.       Наверное, он не выспался. Из подлеска к ним вышел волкодлак, вооружённый крисом. На деле это был самый обычный тип в рубахе, гачах и чоботах, не считая накинутой на плечо волчьей шкуры, кудлатой шевелюры и, собственно, маски волка. Второй ряженый носил тупые бычьи рога, заношенные штаны и куртку и перекинутые на лицо длинные волнистые космы, как у высокогорных коров.       Явора взяли на мушку.       — Моё глубочайшее почтение, паны! — он выставил раскрытые ладони и широко заулыбался. — Мы тут на фазана вышли…       Заканчивать нелепую отмазку не пришлось, потому что пёс сутулый шмальнул ему прямо под ноги, подняв облако пыли и сухих иголок. За ним выстрелила Олекса, без всякого предупреждения, — жахнула на поражение, так что парня изрешетило дробью и отбросило назад с пухом, дымом и брызгами крови. Явору понадобилась секунда, чтобы выхватить свой пистоль из кармана и нацелиться на рогоносца. Осечка! К счастью, пока тот перевёл ствол на него, Олекса успела перезарядиться и выстрелить ещё раз. Да, пожалуй, всё-таки прошло чуть больше одной секунды.       — Это так ты умеешь стрелять? — она по очереди пихнула убитых сапогом, подняла с земли и наскоро приценилась к ружьям.       — Ты хоть поняла, кого ухаяла!       — Слушай, старик, я не знаю, что это за образины, но рисковать нельзя. Мы уже зашли далеко от деревни.       — Я знаю, что образины едва ли пользуются огнестрельным оружием.       — Ладно, — она отряхнула руки, перехватила ремень криса и потрусила в сторону от их первоначального маршрута, не дав ему даже трупы осмотреть. — На нас могут выйти в любую минуту, идём махом!       Чем глубже и выше они забирались, тем более зловещим и живым казался лес. Тут и там встречались охотничьи капканы и засидки на деревьях, приманки, подвешенные к сучьям черепки, куколки и прочие побрякушки вроде тех, которыми урочат людей. А ещё здесь были патрули. Кажется, Олекса даже не была до конца уверена, что это люди: одни при оружии, другие как будто вышли колядовать. Просто блуждали ватагами между сосен: один в жупане и с каким-то кадилом, на голове лошадиный череп в венке. Второй в накидке из козьих шкур, в маске белого козла, длинных рукавицах и с рождественской звездой. Ещё двое совсем уж жуткие: первый похож на дикого человека, только вместо волос на морде растёт длинная солома, торчащая во все стороны львиной гривой. У второго пучки пакли на голове закручены наверх, как стоячие торчком волосы, и вниз, словно кудрявая борода какого-нибудь старого деда из книжки сказок. На носу очки, в зубах люлька, в руках панская бандура навроде лютни, сам одет в свитку и шаровары. Если так они отваживали народ от этих мест — работало идеально.       Олекса ловко провела их мимо нескольких патрулей, прежде чем их благополучно взяли в кольцо на небольшой прогалине. В этот раз обошлись без предупредительного выстрела: пока Олекса перезаряжалась после промаха, сразу двое ряженых полезли на Явора. Он раскидал их слёту: одному вдарил наотмашь под челюсть, а второму засадил в живот — тот захаркал кровью и опал на землю до того, как успел хоть что-то понять. Собственно, как и опешившая Олекса:       — Это что, здоровенное распятье?       Явор смекнул, что преимущество в этой схватке на его стороне. Пока стрелки и его боевая подруга мурыжились с перезарядкой, он мог разложить в ближнем бою хоть всех разом.       — Не распятье, а Неусыпное око!       Большой палец надавил на перекрестье, и из основания креста с железным перестуком вытянулось длинное древко, которое Явор использовал как шест, лихо приложив очередного тетерю с ноги харей в землю.       — А это, — из нижнего конца с лязгом выскочил скрытый клинок — длинный односторонний наконечник со скошенным обухом, отчего лезвие казалось изогнутым и сужалось к острию, — Ярое око.       И ещё один ряженый с подсечёнными голенями рухнул ничком. Явор носился по поляне, как вихрь, сыпал то колющими, то рубящими ударами, балансировал в воздухе, пользуясь широкой крестовиной в качестве перекладины, пока Олекса прореживала толпу прицельными выстрелами. Можно сказать, что справились они быстро и эффектно.       Умотавшийся Явор собрал Ярое око обратно в крест, сунув его под черкеску. Если после этого Олекса не готова пасть к нему в ноги, о чём с ней вообще разговаривать?       — Занятная приблуда, — та утёрла лоб грязной от пороха рукой, переводя дыхание. — Ну, расскажешь потом, нельзя останавливаться надолго. До заката выйдем из леса и дойдём до пещер, там придётся заночевать. Дальше до верховины тебя проводит мой брат Олесь. Мне небезопасно шастать за пределами леса, особенно по ту сторону.       Олекса не соврала: до темноты им удалось выйти на скалистый косогор, где его проводница по каким-то своим вешкам и ориентирам отыскала вход в лабиринт природных катакомб. Сумерки сгущались быстро: луна обновилась, и рельеф на каменистом склоне как будто накрыло плотным чёрным крепом, сгладившим все острые глыбы и опасные расселины. В пещерах тоже пришлось преодолеть немалый путь, к счастью, у Олексы в поясном кармашке оказалось кресало и моток ткани для факела. Доро́гой она даже провела Явору небольшую экскурсию:       — В общем, как ты понял, у Даруды не совсем ортодоксальные взгляды. В горах есть древний обычай отправлять вестников на тот свет — обыкновенно это стареющие люди ещё в расцвете сил, слабые и дряхлые в покровители семейства не годятся. Идея в том, что предок как бы разговаривает с богом от имени всего рода. Излагает какие-то наши нужды, просьбы. Обычно это добровольная жертва уважаемого члена общины. Даруда очень их почитает, устраивает грандиозную богатую поману — ну, проводы. К этим семьям всегда особое отношение.       В подземных галереях были гроты с солёной водой — они прошли мимо одного, где Явора угораздило попробовать рукой водичку. На дне небольшого озерца, приваленные камнями, аккуратно лежали тела нетленных — как огурцы в бочке. Как объяснила Олекса, после замачивания в таком рассоле их вытаскивают сушиться и таким способом предотвращают тление, а падающие со сталактитов капли продолжают помаленьку подсаливать мертвечину, разбиваясь о темечко. Причём в следующей нише, уже для сушки, по сидячим по-турецки мумиям можно было определить способ и даже орудие убийства: точный удар по лбу или маковке чем-то тупым и тяжёлым вроде жгута с привязанным на конце булыжником. Или переломанные шейные позвонки либо область лопаток — чем-то похожим на дубину или довбню для обработки льна.       — Раньше стариков было принято сажать на лубок и спускать с горы в последний путь. Есть поговорка: отца на лубе спустил и сам того же жди. Говорю ж, мракобесы.       В просторной расчищенной камере, достаточно проветриваемой, чтобы разложить костёр, они с Олексой сообразили себе место для ночлега: повезло, что всё необходимое они с братом заготовили наперёд, — тот даже оставил им хлеба, кваса и какого-то козьего сыра с солониной, которая не лезла по понятным причинам. Разместились у костерка на поволоченном овчиной каменном полу, Явору даже выдали огромный шерстяной тулуп для спанья (а он-то надеялся, что они как по старинке разденутся и прижмутся друг к дружке, накрывшись куском коры и обложившись мхом).       — Кто тебя научил стрелять? — непоседливый Явор с азартом перетасовал колоду и раздал по пять карт себе и Олексе.       — Мужчины у Даруды подвизаются в стрельцы либо в охотники. В смысле меня брат учил.       В первой игре он разгромил её почти в сухую (чему нескрываемо радовался), оставив с одной двойкой чирв на руках, — колода у них была интересная, видать, в единственном экземпляре — нарисованное на карте сердце пронзали два меча, чем-то напоминающие семистрельную икону Богородицы.       Неожиданно Олекса подскочила на колени, угрожающе сбросила с себя кожух, затем стала расстёгивать по очереди все шесть пряжек на своём широченном поясе, больше похожем на корсет. Явор дёрганно заулыбался.       — Это наша семейная реликвия. Оберег. Называется чресельник, мы зовём его «черес», — пояс тяжело шмякнулся к нему на колени. Как видно, из воловьей кожи, с латунными застёжками, тесьмой, сложным искусным тиснением, всякими кнопочками, заклёпочками. — Там есть шлейки для ремней через плечи, чтобы легче носить. Ну и разные карманы для пуль, ещё можно складной нож воткнуть, топорик, заячью тушку приторочить. Полезная вещь.       Явор захлопал глазами и открыл было рот, как вдруг Олекса спохватилась — сняла перекинутую через плечо пороховницу, стоячую как бы на двух ножках, — видимо, ещё одна реликвия тончайшей выделки:       — Если меня не окажется рядом, хотя бы пристрели его из моего пистоля.       — Благородно, — он мягко улыбнулся, сверкая отблесками огня в зрачках. — Только я в праведные мстители не нанимался, душа моя.       Олекса замешкалась с ответом, но потом горьковато скривила губы и улеглась спать подальше по ту сторону костра:       — А-а. Вот оно как, мужик.       Ночь прошла спокойно — у Явора вообще никогда не было проблем со сном, что в поезде, что сидя, что лёжа на каменном полу по соседству с мертвецами. От потухшего костра, правда, тепла было чуть — проснулся от пробирающей сырости в белом облачке собственного дыхания. Олекса уже навела суету и чем-то шебуршала — благо эхо в пещерах было громкое. Продрав глаза, он понял, что это был хруст свежего хвороста и скрежет кресала. А ещё там была не Олекса, а парень, похожий на неё как две капли воды. Даже одетый в такой же пастуший кожух и прочее тряпьё.       — Как там тебя… Лесик? А где Олекса? — привстал на локте выползший из-под тулупа Явор, щурясь на пламя.       Паренёк даже не обернулся, ворошил палкой разгорающиеся веточки и сухую хвою:       — Очень приятно. Можно просто Олесь. Как там тебя.       — Явор, — он закряхтел и потёр затёкшее плечо.       — Сестра ушла. Ей нельзя здесь быть.       — Как это? — сощурил глаза Явор. — И даже со мной не попрощалась?       Это был уже второй неприятный номер за сегодня. То ли от холода, то ли с голодухи на душе сделалось неспокойно, как-то липко и гадко, будто его оплевали с ног до головы. Или предали самым подлым и вероломным образом.       — Поднимайся, нам ещё в гору телепаться до темноты. — Олесь соорудил над огнём подобие вертела для чьей-то худенькой тушки, которую успел освежевать. — Жрать будешь?       — Вы близнецы? — пока тот забавно, как воробышек, прыгал на корточках у костра, Явор разглядел этого остряка получше. Матерь Божья, как они были похожи! Та же стрижка, те же крупные моложавые черты круглого лица, даже её стервозное выражение никуда не делось. — Я сейчас как будто с мужской версией Олексы общаюсь.       — А-ага, — спаясничал Олесь. — Близнецы.       Явор нашарил-таки свои штаны и сапоги, стал неповоротливо одеваться, подозрительно косясь на занятого мелкого говноеда:       — С ума сойти!       Повертев в руках черес, он всё же надел его поверх рубахи: в такой штуке особо не нагнёшься, зато защищает жизненно важные органы и роскошно подчёркивает талию.       — Решил принарядиться? — Олесь наконец обратил на него внимание и теперь неприкрыто пялился с язвительной улыбочкой, совсем как у сестрицы. — Ля какая цаца!       Явор со всей присущей ему грацией ткнул тому недвусмысленный жест с локтя.       После завтрака, скупой походной помывки и прочих неотложных дел они выдвинулись уже по открытой пересечённой местности. Хотя опасность угодить в засаду здесь была почти нулевая, Явор начал тосковать по их с Олексой вчерашней прогулке, потому как дышалось всё тяжелее, шагалось тоже, а воздух ощутимо промерзал по мере восхождения, противно иссушая и щекоча слизистую. Лесик тоже неохотно откликался на его болтовню и самодурство.       — Сестрица у тебя, конечно, недурно стреляет. Но с мужиком всё равно как-то поспокойней. — Явор зашагал спиной, чтобы видеть, сработает ли подмазка. Олесь сосредоточенно топал, пригнувшись к земле, и смотрел себе под ноги. — Вчера аж до ночи по лесу блукали, — он не сдержал смешок. — Я думал, будем семь дней шествовать вокруг той горы с иерихонской трубой, покамест ваш панотец сам не окочурится.       Олесь скорчил многозначительную рожу, опустив уголки рта.       — А вообще, ты знаешь, она такая… норовистая девчонка, на кривой козе не подъедешь.       — Айдэ! А ты бы подъехал?       — Ну, если так порассуждать… Ты не подумай, брат, она сама меня глазами пожирает. Что я могу поделать?       — Поди, неуютно становится, когда бабы сами на тебя не вешаются?       Явор хмыкнул, споткнулся о камень и чуть не полетел кубарем вниз.       — Ты ей хоть спасибо сказал за то, что подарила тебе отцовский черес за красивые глаза? — разговорился Олесь, не поднимая взгляд. — Вот что. Если не убьёшь Даруду, я его заберу.       — Чёрта с два, подарки не отдарки! — возмутился Явор. — А тебе тем паче не отдам, жучара, глянь куды там!       — Лады. Если тебя всё-таки пропустят в граджу, там есть одна девушка. Катерина. Проследи… чтобы она не пострадала. — Олесь замялся, остановился продышаться, уперев руки в боки. — Она супруга моя. Верней, была до того, как Даруда нас разлучил. Она много значит для сестры — её близкая и единственная подруга.       — Хм! Ереси большей частью не признают разводы. — Явор повёл рукой, уже не поворачиваясь и не притормаживая, чтобы подождать попутчика. — Кроме тех, конечно, что церковный брак считают за грех.       — Нет. У нас могут развести, только если была угроза смерти или супруги не те, за кого себя выдают. Ну или жена сварливая и нехозяйственная — таких просто из хаты выгоняют.       — Хоть где-то вы обошли городских, — захохотал Явор. Потом недолгое время шёл молча, восстанавливая силы, хотя на болтовню у него их всегда было с лихвой. — Олекса так жаждет мести?       — Даруда пытался её вылечить. Унижал. Даже поколачивал, только за закрытыми дверями с него мигом вся эта шелуха благочестивая облетала. У него вообще слова расходятся с делами, доложу я тебе. У нас с сестрой есть все причины покончить и с ним, и с общиной, пусть даже дойдёт до ареста или казни. Мне плевать. Надо остановить эти изуверства. — У Лесика даже голос погрубел, так его курвило и распирало изнутри. — Его послушать, кто живёт в городах все поголовно приняли Антихристовы печати. Он запрещает ходить к врачам, знахарям, даже к пупорезням, вообще связываться с внешним миром, торговать за деньги, делать накопления: еды, дров и прочего должно быть ровно настолько, чтобы зиму пережить, остальное, мол, даст Аредник. А не даст — его воля. Он сам расписывает оклады книг, иконы рисует — церковных идолов не признаёт, как и обрядность, ибо она от Антихриста, — он отдышался. — Даруда внушал Олексе, что в ней нечистый и ей остаётся лишь молиться, чтобы бес вышел из неё и она перестала… Чтобы она стала как все.       Как будто в отместку за нытьё Явора они тащились в два раза медленней, чем вчера. Главное познание, которое ему открылось за время восхождения, — в настоящих горах всё иначе. Натурально всё. Здесь верховье лежит в снегах, белое и суровое. Здесь за кряжами и отрогами встаёт красное солнце, и ещё пока бледное небо раскрашивается акварелью: линия горизонта, дымчато-розовая, разбавляется до оранжевого и уходит в золотисто-жёлтый. Солнце встаёт, бросая лучи на снег и деревья, теперь всё вокруг заливает розовым, золотым и синеватыми тенями. За хребтом в острых зубьях лучи преломляются, обретая контур, как на детских рисунках. Солнце неумолимо ползёт вверх, и вот уже крохотная багряная точка разрастается до размеров всего неба, охватывает его целиком, как зарево.       Карпаты просыпаются. Плотная тень ускользает к глубоким ущельям и котловинам, где и спрячется до заката. Вершки гор напитываются всеми своими красками: белые, зелёные, золотистые. Между ними клубится кипень облаков. Ночью под этим морем замреют огни деревень. Когда поднимется ветер, с пиков сдувает шапки: снег долго струится, словно распущенные волосы или невесомая летнина, которую пряхи бросают на пол, допрявши шерсть. Временами море облаков заволакивает всё кругом, становясь золотым и жемчужно-розовым.       С высоты кажется, что всё здесь покрыто первичным океаном, и его молочные волны лишь иногда обнажают высочайшие пики. В середине дня горы и небо становятся синими. Леса здесь вечнозелёные, вековые, уже плотно поволоченные снегами.       Через такой они продирались до самых сумерек, когда вышли на верхний пояс гор, где на обширной полонине и вырисовалась граджа нетленных. Городище, замкнутое со всех сторон высокой стеной.       — Я вернусь в лес, найду укрытие на ночь. — Олесь остановился на пригорке на полпути к градже, откуда её уже было хорошо видно, несмотря на сгущающийся сумрак. — Буду тебя пантрува́ть снаружи, насколько смогу.       — Ты не пойдёшь?       — Нет, я должен быть с сестрой. Не забывай про Катю, — он удобней перехватил ремень криса. Мрачный и собранный перед лицом врага. Повернул было к лесу, но вдруг запнулся. — И, Явор. Не сдохни.       Уже не в первый раз его устами и глазами как будто говорила и глядела Олекса, и от этого что-то смутно кольнуло внутри. Явор достал из перемётной сумки свой паломнический балахон, укрыл им плечи и голову.       — Передай Олексе… — он осёкся, пожевал губу и в конце концов махнул рукой. — Пустое.       Всё, что можно было разглядеть снаружи граджи, — это высоченная крыша огромного дома да передний забор, тоже с крышей и узенькими окошками-бойницами. Явор постучал в большие деревянные ворота. На створах сияли два вырезанных солнца, между ними по центру ветвилось древо жизни — кедр или смерека — вокруг крестики, листья папоротника, зыбились волны, должно быть, Черемоша или Прута, паслись бараны и олени. Брусья отливали богатым жёлтым оттенком, крыши, напротив, обрели благородную седину. Вся граджа будто поднялась из земли.       Ветра здесь лютовали страшные. Явора впустили попытки с пятой. Во внутреннем дворе заканчивали дневные дела самые обычные горяне. Из боковых стен дома вырастали хозяйственные пристройки, образуя прямоугольный двор и замыкаясь впереди забором с воротами. Одни помещения были крытые, другие нет. Крыша дома спускалась по бокам почти до земли, как бы накрывала пристройки крыльями. Последние были ниже самого дома, и крыши у них спадали наружу. Всё задумывалось так, чтобы в холода, не выходя из хаты, можно было обойти кругом всю граджу. Такая твердыня защищала и от свирепых ветров и метелей, и от хищного зверя, и от человека.       Со двора было видно заготовленные дрова, кучу для свиней, тёплый хлев, где зимовали коровы, какие-то курятники, сараи с коморами. Аккуратно стояли ряды бочек, деревянные кадушки для теста, корыта, дежа для зерна, кадубцы с брынзой и гуслянкой, дойницы и вёдра. На клиньях под навесом сушились лук с чесноком и солонина. Похрюкивали свиньи, мычала корова, фыркали в стойле лошади.       Сколько Явор ни пытался заговорить хоть с кем-нибудь, его дичились, словно прокажённого, даже дети. Какая-то старуха отвела его к длинному крыльцу и кивком велела присесть. Он решил, что лучше следовать негласным внутренним порядкам, и так просидел до глубокой темноты. По чести сказать, к ночи Явора уже не оставляла мысль, что его тут бросили замерзать, когда к нему, свернувшемуся комочком под своим балахоном, подошёл немолодой человек.       В нём с ходу узнавался Даруда.       Он носил бороду и длинные седые космы под завязанной на затылке косынкой. Бурый плащ из шерстяного сукна с высоким воротником ниспадал до самых голенищ сапог. Старик взглянул на него, но ничего не сказал — отомкнул двери и вошёл в хату. Явор поплёлся следом.       Внутри стены сруба, окна с причудливыми рамами, ромбовидными решётками и створками, резные столбы и балки, всё убранство выглядели ещё нарядней. Рисунок древесных колец, кладка каменной печи — всё было сделано мастеровито и с душой. Даруда сбросил потяжелевший от снега плащ, под которым носил рубаху, штаны и короткий шерстяной кептарь без рукавов. Глядя на трясущегося, как последний лист на ветру, Явора, подкинул в растопленную печь пару полешек. Затем так же молча сел за стол. На столе тускло светил огарок в лампадке и лежала горбушка чёрного хлеба. Явор тоже отложил свой балахон и робко сел на соседний стул, грея задубевшие ладони между колен.       Отчего-то у него язык не поворачивался заговорить со старцем первым. Никогда священного трепета не испытывал, а тут как речь отнялась: только и мог, что глазеть на того, согнувшись в три погибели. Даруда тоже не спешил одаривать его вниманием. Лицо у него было приятное, незлое: крупный стариковский нос, чем-то похожий на его, Явора, орлиный, ясные серые глаза под кустистыми бровями, один с бельмом — может, потому-то и не глядел в его сторону, что не видел. Наконец Даруда поднял со стола горбушку и откусил ровно половину. Медленно пережевал и опустил обкусок между ними. Явор, который второй день ходил полуголодный, чуть не простонал от того, как засосало под ложечкой.       И тут Даруда посмотрел на него. Явор не знал, что такое на него нашло, но в следующий миг просто взял со стола кусочек хлеба и сунул в рот. Как будто сама его душа по чужому мудрому наитию взяла своё над разумом и телом. Скоро пламя в лампадке задрожало, угасая, и Даруда, раздевшийся до рубахи и снявший косынку, улёгся в постель. Явор нашёл себе спальное место на лежанке, где наконец-то смог отогреться. Как свечка потухла, стало совсем темно, хоть в это время по жилым комнатам ещё топали чьи-то ноги и скрипели прялки да ткацкий станок.       Кости ломило от усталости, но сон всё не шёл и не шёл. Полная стена икон смотрела на Явора во все свои нарисованные и выжженные по дереву глаза. Уже когда его почти что сморило, под окнами кто-то громко закликал. Явор вскочил на печке.       — Ты спишь, нетленный, чи ты чуешь? — крикнул голос.       — Не сплю. Чую, — ответил Даруда, который, он готов был поклясться, всё это время крепко спал.       — Сей ночью сто душ родились, а сто отошли к Богу, — глухо доложил пришелец.       — Те, что умерли, дай им Бог царство, а тем, что родились, хай даст Бог такую жизнь, какая была у меня вечеря сего дня.       И умолкли оба. На второй день с утра пораньше Даруда оделся в свежие штаны и рубаху, накинул сверху кептарь и плащ, поверх косынки натянул высокую овечью шапку и ушёл со двора. Пока хозяина не было, Явору пришла затея не сидеть сиднем, а заработать себе на хлеб, может, даже с маслом. Всё утро он расчищал снег во внутреннем дворе, носил воду, нарубил и сложил дрова в поленницу, вымел золу из печи, даже сделал пару упражнений, чтобы форму не терять, хоть голод нещадно подтачивал силы и темнил взор. Он бы с удовольствием провалялся на печке хоть день-деньской, но не мог и минуты усидеть — руки сами просили работы.       Скоро стало понятно, что свободно шастать по подворью Явору не позволено. Домочадцы его не трогали, но и в жизнь общины не допускали — прямо как обуреваемых в церкви, когда тем приходилось отстаивать службу на паперти, прося верных помолиться за них в храме, покуда с них не сложат епитимью. Меж тем, пока Явор смиренно дожидался его под домом, Даруда улаживал хозяйственные дела: молился, исповедовал, читал (кто-то рассказывал, якобы он сам выучил латинскую грамоту), писал иконы и заговаривал ружья, стрелявшие Богу в окно, иными словами, никудышно.       Ещё говорили, что панотец сам выстроил граджу по наущению Бога, ни бельмеса не смысля в домостроительстве. Перед тем, как взяться за такую работу, тот всегда тёр лоб кулаком, крестился, и, иногда прямо сидя, засыпал минут на пять. За это время он и советовался с Богом. Летом Даруда уходил ещё выше в гору, где принимал больных и бесноватых в своём курене, ну а зимовал с остальными в градже. В общине его почитали и как старосту, и как родного отца.       За день, проведённый на верховине, Явору ни разу не попадались старые люди, если не брать в счёт Даруду. В компании панянок, одетых в одинаковые овечьи полушубки, белые до щиколотки дерги с алыми цветастыми запасками с бахромой и такие же платки, он услышал, как кто-то звал по имени Катрусю. То была довольно невзрачная девушка возраста Олексы и её брата, разве что волосы у неё были чёрные, почти как вороново крыло. Он нехотя засмотрелся на неё, пока та с подругами занималась постирушками, и на пару мгновений они пересеклись взглядом, после чего Катерина старательно его избегала.       И вот начало смеркаться. Даруда, как и вчера, пустил еле живого Явора в хату. На сей раз на столе горела большая свеча и лежала аж целая краюха серого хлеба. Желудок Явора жалобно и протяжно заурчал. Сели, разломили краюху поровну, как свеча стала тухнуть, легли на боковую. И снова в тот же час кто-то кликнул под окном: двести душ родилось, двести умерло. Даруда ответил, не вставая:       — Тем, что умерли, най им Бог даст царство. А тем, что родились, дай Боже такую жизнь, яко вон моя вечеря.       И настал третий день. Даруда так же ушёл с подворья, и Явор коротал время за работой, но скоро совсем уж обессилел от голода. Когда он присел на своё законное место на крыльце с краешку, к нему вдруг подошла Олесина жёнка с крынкой в руках.       — Ты Катя?       Та недоверчиво кивнула.       — Я знаю твоего мужа Лесика.       Катерина подала ему крынку, и Явор напился, проливая студёную воду за шиворот.       — Ты не знаешь, где он? — спросила та негромко.       — В лесу за полониной, насколько мне известно. Ты не журись, сердешная, он про тебя не забывает. Будь готова.       — Буду, — твёрдо ответила девушка.       Панотец вернулся поздно, почти ночью. На столе их ждала большая румяная паляница с крестиком наверху, пиво, кукурузная каша, жареная баранина, и ярко светила керосиновая лампа. В этот раз Явору не хватило терпения: мясо так издевательски вкусно пахло, что руки сами полезли, стали напихивать в рот, по запястьям побежал сок, он жадно запил всё большим глотком пива и только потом заметил, как Даруда на него смотрит.       — Как твоё крёстное имя?       — Варнава, панотец.       Мослатые пальцы подцепили его серьгу, задев мочку, и повертели ту на свету.       — Кто тебя послал?       — Церковь, — ответил Явор сухо, прощупывая почву. — Киевская патриархия.       — Чертогон. — Даруда сложил руки перед собой, глаз не отводил, не моргнёт даже. — Вас подпустили к кормилу, как только ся воцарил ваш новый Владыка. Клевреты и шавки почуяли свою важность.       — Ты говоришь так, потому что в этих стенах тебя стерегут, старик. — Явор стряхнул ещё один жирный шмат мяса над блюдом, слопал целиком, затем продолжил с набитым ртом. — Но стоит нам выйти отсюда, как власть будет уже не у тебя, а у меня в руках, — он вальяжно ткнул в Даруду лоснящимся пальцем, облокотившись на край столешницы. — И не просто власть, а твоя жизнь, вернее её остаток.       Панотец, надо отдать ему должное, превосходства не терял, хоть его старческие потуги потрясти костлявым кулаком перед смертью вызывали подобие умиления.       — Ты не бес. Мелкий раболепный бесёныш.       Явор смачно, сосредоточенно обсосал жир с пальцев аж до самых костяшек:       — У нас ты запоёшь по-другому, поверь на слово. А мне за тебя патриарший знак присвоят и премию выпишут солидную. За то, что приблизил нас к царству праведников ещё на одну мёртвую нечестивую душу.       — Тебе ведь невдомёк, кому ты служишь? — снова забухтел старый. — Он не Бог — смертный, возомнивший себя Богом и скормивший всем эту ложь. Не он был началом, и не ему быть концом. Я даже не зову его Антихристом, ибо недостоин ся им называть. Все его чудеса — блазнь, бисер для свиней. Вы скажете, что он ввёл вас в обман, но вы сами заткнули уши землёй, а глаза залили кровью — вы не хотели ни слышать, ни зреть истины. Стадо! Кровожаждущие, ненасытные, покорные рабы. И вы — заплечных дел мастера! Вы, а не мы первыми пойдёте на суд. Только не человеческий — а Божий, — он так грянул кулаком по столу, что Явор смешливо подпрыгнул. — Вас и вашего окаянного Владыку он первыми испытает истинной верой — серой кипучей и кровавым дождём, острым, как тысячи клинков! И ты, гадина, будешь ся извивать и корчить под моим сапогом!       — Нет, старина, — подался к нему Явор, вывернув в локте вцепившуюся в стол руку. — Это я выжигаю бесовскую гадину в её логове. Я это право заработал с оружием в руках. Мы не допустим ереси. Я видел, на что способны такие как ты, и пока Владыка даёт нам возможность давить вас и ваших змеёнышей по всей земле киевской, я от него не отступлюсь и никогда не приму другого бога.       — Будь посему.       Он закусил два пальца и пронзительно свистнул. С улицы в хату ввалились несколько крепких мужиков — видать, поджидали под самыми дверями, и не факт, что только этой ночью. Явор приготовился было драться, но в суматохе его выпихнули во двор, где их уже ждало целое народное вече. В том числе ряженые вроде тех из леса.        Вышедший следом Даруда кликнул двоих опришков: первого Явор про себя прозвал Глечиком — вместо маски тот натянул на рожу вытянутый сосуд наподобие воронки или рожка с дырочкой на месте рта и ещё двумя побольше — для глаз, голову прикрыв колпаком набекрень со свисающим на плечо шликом. В руке у него была палка вроде рогатины с намотанной на поперечину пряжей и колокольчиками. Тот, что получил прозвище Бубен, носил бесформенную чёрную мантию до земли. В одной руке держал выкорчеванное молодое деревце, а второй прикрывался огромным бубном с намалёванным страшенным ликом луны. Их Даруда отослал в одну из пристроек.       Нетленные, все до единого, кто жил в градже, выстроились молчаливым кругом, будто паску собрались святить. Жёлтый свет из окон и подвешенных под крышами фонарей бил им в спины, скрадывая тенями лица. Мороз покалывал в ноздрях, замерзал крохотными иглами, тяжестью укрывал ресницы. И только снег скрипел, когда с крыши валился ком, а за ним ещё больший, плюхаясь в сугроб. Все сосредоточенно выжидали.       Вскоре Глечик с Бубном выволокли во двор избитого потрёпанного Лесика в одних портках и рубахе навыпуск, швырнув на колени в круг. Тот ошалело выворачивал шею, огрызался на своих конвоиров, как видно, вчерашних братьев по оружию, но стоило ему найти взглядом Катерину, как он разом притих и оцепенел. Явора, напротив, словно плетью по спине хлестанули.       Подручные Даруды выгребли из хаты все Яворовы вещи и побросали к его ногам.       — Теперь, брат Варнава, бери манатки и ступай подобру-поздорову. Прещение отступника мы оставляем за собой. Ступай смелей, ты и без того достаточно помог. — Даруда мельком покосился на Катерину, и осознание ещё крепче взяло Явора за горло. — Иначе несдобровать вам обоим.       — Она его заложила? — в глотку будто горсть щебня натолкали.       Вместо ответа Даруда покровительственно обратился к Лесику:       — Разве я не был к тебе добр? Ты помнишь, как я повенчал вас с Катей, зная о твоей привязанности к ней? Я радел о вашей семье, просил Бога — это Катя захотела развода, и у неё есть на то законное право! Не жить во грехе, во лжи, которой ты её запятнал!       — Всё было не так! — Олесь скривился и раздул окровавленные ноздри, меча взгляд между Дарудой и женой, которая всё это время кротко стояла в стороне, наблюдая. — Ты сам настоял на браке. Вы оба всё знали!..       — Лесик!       Все повернулись на чеканный выкрик Явора, и Олесь подхватил в воздухе уже летящий в него пистоль. Рука вскинулась сама, будто штык, целясь в Катю. Но курок не спустила, замедлила. У Явора на зубах зазвенело: стреляй! Стреляй же! Но чем дольше Олесь мешкал, тем заметней слабела рука и туманился слезами взор. Медленно он поднялся сперва на одно колено, затем нетвёрдо встал на ноги, двигая прицел в сторону Даруды, — он и его свора аж морды вытянули от неожиданности.       — Растолкуй мне одну вещь. За что ты мне предрёк такую жизнь и сам же за это наказывал?       — Так хотел Господь, — заученно выпалил Даруда.       — Ясно.       Замкнутые стены граджи отразили оглушительный выстрел. Пистоль выплюнул пороховое облако, но вхолостую — на Даруде и стоящих рядом опришках не осталось ни царапины, словно в пистоле и вовсе не было дроби. И Олесь, и все соглядатаи выпали в осадок, панотец загремел что-то разухабистое о том, что его, закрещённого, пуля не берёт. А Явор думал, пока те хлопают зенками и крестятся, пришло время для его выхода.       Неусыпное око вспыхнуло серебром, лихо выскочив из-под черкески. Явор в замахе заученным наизусть движением вдавил палец в перекрестье… но механизм не сработал. Древко не раскладывалось, как он ни хитрил и ни тряс его. В итоге опришки взяли его числом: подло и бесславно навалились гурьбой, зажали со всех сторон и отняли оружие, которое один из халуёв вручил Даруде.       Тот с любопытством взвесил крест на ладонях, крутанул в броске лицевой стороной к себе. Лукаво зыркнул на Явора. А потом отвёл Око от себя и безошибочно нажал на скрытый спуск так, что древко безотказно высунуло своё жало на всю боевую длину, включая клинок.       — Какого… ляда?! — выкрикнул из-за голов Явор.       Даруда медленно спустился с крыльца к Олесю, тот попятился назад, заозирался по сторонам, но быстро понял, что бежать некуда, — на это хватило секунды. А в следующую остриё Ока взрыхлило снег и прошло ровно по линии сердца, потому что не умело промахиваться, — пробило рёбра и воткнулось на четверть в левую часть грудины Лесика.       — Я явил тебе дорогу к вертикали. Прямую дорогу к Богу. Ты же пошёл вымощенной грехами. — Даруда сделал выпад, и Лесик на подкошенных ногах завалился спиной в снег. Тот поставил ноги по обе стороны от него и сильнее налёг на Око, пронзая сердце насквозь, накалывая, как мясо на вертел. — А главный твой грех — грех Люциферов. Гордыня.       Кажется, Явор замычал одновременно с Лесиком, когда лезвие со струёй насыщенной алой крови резко вырвали из груди, обагряя снег и белую рубаху. Это его, Лесиковой болью, свело челюсти, исказило лицо, камнем сковало кулаки так, что всемером не удержишь. А те и не старались. Явор с разбегу рухнул на колени, дорвал на Олесе, которого подкидывало судорогами, рубашку — рана была серьёзная. Смертельная — не ниже, не выше, а прямёхонько в сердце. Он пытался зажать её рукой, весь измазался кровью и запачкал Лесика, хватая то за холодную, одеревеневшую в неестественном изгибе руку, то за бледнеющее лицо.       Минуты утекали. Даже самое сильное и упрямое сердце в конце концов должно было остановиться. И правда — биение крови прекратилось, сочилась лишь вялая струйка. Но Лесик, он никак не хотел умирать. Смотрел на Явора во все глаза, полуобморочно, но ещё осознанно, ещё цепляясь за жизнь. Вопреки её законам.       — Он же… Он промазал. — Явор тупо заулыбался, похлопал Лесика по щеке. — Эй! Где твоё сердце? Братишка, у тебя же сердце справа, да? Зеркально?       — У него их два, ненашко, — донёсся за спиной голос Даруды. — Два сердца, две души. Одна мужская. Одна женская.       — Что ты городишь, дед? — огрызнулся Явор через плечо.       Тот сложил Око обратно и всучил ближайшему опришку. Старик едва ли выглядел слетевшим с катушек, хоть и нёс околесицу:       — Каждый месяц, как ся сменит луна, Олекса меняет свой облик. Так было от дня его рождения и по сей день — непреложно. — Явор приложил ухо к груди Лесика, сдвинулся выше, правее, затем ниже и так, пока не расслышал. Сердцебиение. — Семья много лет его прятала от чужих глаз, потом ся и вовсе открестила — я взял его под своё крыло. Растил как сына, затем свёл с порядочной девушкой, чтобы жили как муж с женой. — Катерина спрятала лицо за платком. Явор стряхнул с плеч черкеску, наскоро расстегнул ремешки на чересе. — И будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Конечно, Катя обо всём узнала. Хоть месяц и прожили в любви и согласии, но содомский грех есть содомский грех.       Подсунув пояс Лесику — или Олексе? — под спину, Явор скрутил валик из его рубахи и застегнул чресельник аж до подмышек, туго, но так, чтобы свободно дышать. К тому времени тот уже лежал без сознания от большой потери крови.       — Братья и сестры! — Даруда всплеснул руками, оглядываясь на последователей, притихших от страха. — Мы проведём обряд Великого дома, дабы восстановить вселенную в её целостности здесь, в её сердце. Готовьтесь!       — Да. Готовьтесь, суки, — выплюнул Явор перед тем, как его скрутили и увели со двора опришки, а бесчувственного Лесика на руках отнесли в граджу.       Конечно, Даруда блефовал, грозясь отправить на тот свет церковника, да ещё и духоборца, — за такое всю его гору оцепило бы киевское воинство не далее как послезавтра, в крайнем случае, через неделю. По всей видимости, погребов у нетленных не водилось, поэтому Явора кинули в хлев, оставили на карауле одного или двух доходяг, а сами ушли проводить тот самый обряд, чем бы он ни был.       Явор наблюдал за движением во дворе сквозь щель между досками. Женщины выливали с порога на землю вчерашнюю воду, клали на пороге топор — валашку — остриём к воротам, рисовали зубчиками чеснока кресты на стенах. Когда над головой далёким раскатом долго-долго пророкотала трембита, пришёл час всей общине собираться на моленье. Вдруг на какое-то время граджа погрузилась в полную тишину. Люди позаходили в дом, заперли все двери и ставни, кажется, даже погасили свет в комнатах. Вся природа как будто затаила дыхание. Время замедлило ход, почти остановилось.        Странно, но никогда раньше Явор не ощущал такое слияние с землёй, с её народом. Всё это твоё, продолжение тебя самого: души и тела в этой дикой красоте и благости, в этой величине. Осознание, что ты из этой земли вышел и в неё вернёшься: прорастёшь когтистыми ветвями и мхом на гладких камнях, рыбой в ледяной реке, песней девушек. И нарастающим, резонирующим гулом трембиты.       Из жилых комнат донеслись негромкие песнопения. Явор совсем потерял счёт времени: может, прошли десятки минут, может, и часы, но ночь всё ещё была темна. В третий раз прогремела трембита. Двери отомкнулись, и во двор неторопливой процессией хлынули люди с лампадами, кто-то держал рожки, сопилки и флояры, другие выносили питьё и кушанье в праздничной посуде, не прекращая петь.       Когда последний нетленный скрылся в главном доме, Явор счёл, что пришло время навести немного шума.       Услышав пронзительный поросячий визг, один из ряженых ворвался в хлев.       — Стоять на месте! — Явор дёрнул к себе за хвост большую напуганную свинью. — Я её прикончу! Зубами сгрызу — меня четвёртый день нормально не кормят!       Вряд ли горянин многое понял из его угроз, но подлетел ближе прописать ему тумаков. Завязалась драка. Явор пару раз улетел в кучу мокрого сена, где его чуть не затоптала корова, мужик крутанул его за шиворот, после чего он просто-напросто вылез из рваной заскорузлой рубахи, оставшись в одних кожаных штанах и сапогах, и заложил такой хитрый манёвр, что тот и не понял, как приложился лбом о черенок сапы. Шкуру поверженного врага Явор набросил на плечи, на голову надел его козлиную маску и тихомолком прокрался в опустевший двор. В доме между тем уже вовсю гуляли.       — Иди на небо и проси, чтобы открылись ворота, — изрекал голос Даруды, — чтобы вышли из них проливные дожди, чтобы струились дни и ночи ручьи и быстрицы, чтобы росли наши хлеба и тучнели наши стада!       Из пристройки в хату змейкой проскользнули женщины с обмотанными лицами, похожие на кукол. Одетые буднично, только головы закрыты белым полотнищем, круглые, как у мотанок, с нашитыми глазами и наброшенными сверху платами. Одна была вовсе без лица, в венке и с бараньими рогами, несла в руке рогатину с насаженным на неё колесом от прялки и бычьим черепом.       Явор двигался от одного хозяйственного помещения к следующему. В каком-то сарае переговаривались юношеские голоса. Заглянув внутрь, он увидел группку опришек, передававших друг другу его Око, очевидно, пытаясь разобраться в устройстве диковинной приблуды, — напрасно. Явор коротко выдохнул, стряхнув нервозность, и подошёл к парням, помахал рукой, мол, дай покажу, как это делается. Опришек с чистой совестью протянул ему крест. О, как он приятно и знакомо холодил руку! Явор повернул Око нижним концом в сторону — и тут (какая неожиданность!) скрытый клинок, как нож сквозь масло, прошёл сквозь плечо того самого паренька, выскочив в районе лопатки и окропив кровью пол. Ребятня завопила.       Явор отпрыгнул назад. В тесном сарае махать длинной глефой было бы неудобно. К счастью, Око специальным поворотом крестовины позволяло собрать её наверх. Дёрнув за навершие, он вытянул из рукояти длинную плеть. У этого режима пока не было названия: может быть, Незримое око?       Против скучившегося противника в замкнутом пространстве нагайка работала беспроигрышно: нескольких он выпорол до изнеможения, последнего придушил, пока тот не отключился. Меж тем духовные песнопения и чтение Псалтыря сменило громкое веселье. Заиграли флояры и дудки, забили в барабаны, зычными гортанными выкриками полились карпатские напевы. Явор снял с себя шутовской наряд и спокойно вышел во двор. Тихо поднялся на длинное крыльцо и подошёл к окну.       Под нарастающий ритм барабанов хотелось подпрыгивать и приплясывать на месте. В большом светлом зале поставили два длинных стола с поманой. Народ резвился, танцевал, по рукам шло хмельное питьё и угощения. Не сразу глаз зацепился за мелькающую позади пляшущих ног фигуру: кто-то недвижно лежал под столом с горящей свечкой в сложенных на груди руках. Лесик. Над ним кто-то разложил на пёстром рушнике в геометрических узорах явно лишние тут предметы. Довбня и пеньковая верёвка с привязанным камнем.       Пока те не устроили похоронную оргию, он, не таясь, вошёл через главные створчатые двери. Человек пятнадцать-двадцать, включая самого Даруду, который возглавлял действо, бросили свои дудки, ложки и чарки. Выпучили возбуждённые глаза.       — Отец! — Явор опустил сложенный крест, стоя крепко на широко расставленных ногах. — Если ты сейчас добровольно поедешь со мной в Киев и предстанешь перед Святейшим собором, я даю тебе слово, твои люди будут жить.       — Люди мои! — развёл руками Даруда. — Скажите, разве не готов я сложить мою голову за всякого, кто от меня того попросит? — он сделал лирическую паузу. — Готов. А вы? Вы положите свою жизнь ради меня? — он взял за плечо первого попавшегося мужика. — Ты, брат, отдашь жизнь? Ты, сестра?       Все живо кивали головами и крестились, словно натасканные зверушки. Бабы выкрикивали:       — Мы живём тобой, панотец! Ты нас сотворил для жизни!       Даруда вновь степенно сложил руки, окружённый толпой верных последователей, и на его устах появилась улыбка старого мудрого мольфара:       — Видишь, Варнава? Каждый из них готов стоять до смерти.       — М-да. Так я и думал.       На этот раз Неусыпное око сработало будто бы ещё до того, как палец нащупал нужный узор на перекрестье, — просто по велению мысли. Явор одним махом сбил стеклянные лампы сначала с одного, потом со второго стола. Керосин вспыхнул мгновенно. Он вскочил и понёсся по длинному столу в сторону Даруды. Он прекрасно знал, каким видели его той кровавой ночью те, кому не посчастливилось оказаться в градже. Гибкий, длинноногий, стремительный. Умеющий бегать по стенам и потолкам, будто ящерица. С изрисованной чернилами спиной, покрытый с ног до головы запёкшейся кровью, с осатанелыми глазами навыкате, высунутым языком или зубами, закусившими нижнюю губу в зверином оскале.       Все, кто ещё стоял на ногах, разбежались с воплями, спотыкаясь, падая, топча друг друга. Он парил над землёй быстрее тени, вдруг появлялся за спиной, скакал, отталкиваясь шестом, вертелся, словно бес. Музыкантам, которые бросились было наутёк, пришлось взяться за инструменты, когда Явор выпрыгнул на них из неоткуда и хлопками велел играть, играть, пока руки и бошки на месте. В бою он точно танцевал. Выкатывал бельма и в исступлении отдавался бешеному ритму танца, двигался по какому-то слепому наитию. Кривлялся, кричал, смахивая с глаз кудрявящиеся от свежей крови волосы.       Люди Даруды бросились к главным воротам. Но как они ни налегали всем скопом, как ни бились — те были надёжно закрыты снаружи. Огонь повалил из дверей и окон, перекинулся на пристройки. В конюшне, курятнике и хлеву звали на помощь обезумевшие животные. Пищали дети. Ангельской трубой низко разрывалась трембита. Гремели случайные выстрелы крисов.       Быстрая тень носилась по крышам на фоне розовеющего неба — то ли от зарева пожара, то ли предрассветного. Весь дом, весь двор в затоптанном снегу к тому времени залила кровь. Снег падал хлопьями вместе с алыми брызгами и отрубленными ушами, кистями рук, ступнями. Тень оттолкнулась от крыши в невесомом скользящем прыжке и упала на одного из стрельцов, налету пригвоздив того лезвием к земле. И только тогда, когда граджу целиком объяло пламя, Даруда сам вышел во двор с поднятыми руками. Между лопаток ему упиралось дуло криса, а за спиной у него спряталась невысокая фигура.       Явор ошарашенно опустил лезвие Ока в побуревший снег. Пушистые хлопья тотчас облепили мокрые волосы и ресницы. Он широко радостно улыбнулся:       — Живой!              

***

             Спуск с горы означал для нетленного переход в мир иной: для Якима Даруды — в самом что ни на есть прямом смысле. На железнодорожной станции их с Явором ждало личное купе до Киева. Правда, полтора суток пути праотцу предстояло телепаться в тяжёлых железных наручниках. Явор, напротив, был в игривом настроении и даже вёз с собой торбу гостинцев, включая пару бутылок красного вина из малины, земляники и крыжовника и одну с палинкой, фруктовой самогонкой.       — С меня алдомаш, — провожающий его Лесик придерживал рукой перебинтованные рёбра. Ему нельзя было долго стоять на ногах, но дело уже шло к выздоровлению — чудо, а, может, его неисправимое упрямство. Он всучил свой черес Явору, как только тщательно отскрёб с него кровь, даже несмотря на нарушенное обещание. — Это магарыч.       — Да не скромничай ты, Лесик! Ты тоже был не совсем уж безнадёжный. Хоть про тебя и не будут слагать думы, как о Барна́баше, убийце еретиков, — просиял Явор, подбоченившись. Ветерок на платформе приятно перебирал волосы и полы черкески. — Сочтёмся, когда будешь в Киеве, добро? Только приезжай в ту фазу, когда ты девчонка, — он поиграл бровями, умудрившись выдавить из того подобие улыбки.       — Олекса. Это моё настоящее имя. Александр.       — Моя душенька не успокоится, если не спрошу. Ты уродился парнем или девочкой?       — А есть разница? — повёл Олекса одним плечом, тем, что со здоровой стороны, и опустил углы рта. — Ну, положим, что парнем. Я… чувствую себя одинаково нормально, что в этом, что в женском теле. Я всегда был такой, во мне нет какого-то противоборства. Ладно, авось, когда-нибудь и ты дотумкаешь.       Проводник на открытой площадке между вагонами крикнул посадку. Лесик тоскливо окинул взглядом ряды прямоугольных окон, вытянутых в высоту, грубую отделку кузова в гладких железных листах в ширину окон, таких же угловатых, как и сами вагоны.       — Я хочу сказать… Если кто и двуличный, так это Даруда. Вот кто настоящий урод и потаскун. Вся эта канитель с Катей… Он ведь допытывался на исповеди, чем мы с ней занимаемся, во всех подробностях. Смаковал, понимаешь?       Явор описал глазами дугу, неуютно задёргался:       — Не волнуйся, я допытывать не буду, с этим не ко мне.       Олекса ехидно смерил его взглядом, затем широко криво улыбнулся, как будто знал про Явора какой-то грязный секрет:       — Я чувствую, тебе неймётся, чтобы я признал твою красоту, ещё с той нашей встречи в корчме. — Явора аж передёрнуло от неожиданности. — Ты файный фатёв. Но я по девочкам.       Он открыл было рот завернуть какую-нибудь убийственно смешную каверзу, но в этот самый момент паровоз пронзительно пыхнул струями вонючего пара и качнулся на пробу по колее с металлическим громыханием. Явор лихо вскочил на ближайшую платформу одной ногой, повиснув на поручне. Потом снова спрыгнул к Лесику и засучил правый рукав рубахи до локтя, протянув ему руку.       — Это наше духоборское рукопожатие, — он дёрнул Олексу на себя, пробравшись рукой тому под рукав, крепко обнял ладонью чужое предплечье выше запястья. — Можно услышать, как стучит сердце побратима.       Олекса прислушался, внимательно изучая их переплетённые руки. Он тоже чувствовал — как в венах часто-часто бьётся кровь, бьётся жизнь, твоя и чужая. В едином ритме.              

***

             Ведомо, что зваречавка дурно приживается что в горах, что в предгорье. Как-то один газда высадил такую яблоньку у себя в саду. Принялась! Однако было у неё, как говорят люди, два сердца, то есть на месте ствола имела она развилину. Росла, росла, а плодов не давала. Ну, мужик её и срубил. Одно несчастье, что никто не подсказал ему сжечь ту зваречавку, да чтобы ни листика, ни щепочки не осталось, ныкус-ныч! А весила яблоня, как человек, потому как сидел в ней Триюда.       Из первого ствола газда сколотил себе кровать, да только сон на ней не шёл, а если и заснёт, всё чудится ему, как он падает, как гонят его куда-то или колотят. Второй ствол хозяин положил в домовой сруб и отомкнул тем самым двери Триюде.       Вот тогда-то вошёл Триюда в его хыжу, лёг на ту постель, а хозяйская жена через год — ибо носят те женщины дольше обычного — родила ребёночка с двумя сердцами.       Так люди рассказывают, а правда то или брехня — о том вам судить. Но если доведётся вам быть в Яблонице, не забудьте попробовать зваречавку. Что за райские ябки!
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.