
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
На раз и на два всё переделываем, переписываем, заменяем и изменяем. А кто, если не мы?
Примечания
Очень, ОЧЕНЬ локально, читать отчаянно не советую. Мне это просто за надом. Воспринимайте как ориджинал, на крайний случай.
https://vk.com/records_loser — группа в вк, там всё и даже больше.
https://vk.com/topic-154054545_48938227 — вся информация о работе, эстетики на ау и прочая важная лабуда.
https://vk.com/album-154054545_284795622 — сокровищница с артами от Арбузянского.
https://ficbook.net/collections/26267844 — собрание всех работ.
Посвящение
Айрис Линдт.
Про кошек, отметины и насильников
19 февраля 2022, 11:44
Изначально — всё было просто.
Впоследствии — всё стало сложно.
Все смешалось, кони, люди, и в итоге получился салат Бородино. Бородато-баянистый анекдот вспоминался совсем некстати — тогда, когда хотелось плакать, а не смеяться. Только повода плакать не было: было всё и даже больше. Намного больше, чем запрашивалось или хотелось, но намного меньше, чем ожидалось и понималось. У Жени вообще вся жизнь после переезда в залёжанно-тщедушный Катамарановск напоминала дурную шутку, где она была неудачливой кошкой Штирлица. Бензина не было. Само по себе всё было не очень: вуз не очень, общежитие не очень, люди очень не очень — за два месяца житья-бытья она кое-как обзавелась только старой знакомой, с которой ранее обменивалась письмами и девочкой, пашущей в библиотеке. Что Ксюша, что Алиса, были, как говорится, на содержании. Звучало смешно. На деле было повеселее.
Ксюша работала исключительно в своё удовольствие. Играла в театре, когда были роли. Когда ролей не было — не играла и публиковала романы. Алиса работала от скуки, чтобы хоть чем-то занять руки — её любовник занимался делами исключительно бандитской принадлежности и дома бывал редко. Вот и она не спешила. Перебирала книжки, чихала над пылью, лениво заполняла карточки и при всём этом умудрялась носить югославские юбки и чешские сапоги. Ксюша отстранённо куталась в чёрный шёлк.
Все проблемы — материальные и не очень — решило появление любовника. Найти мужика побогаче и постарше не было жениным планом на жизнь, но когда добыча сама шла в руки… Она будто поймала лосося панамой, стоя по щиколотки в воде. Даже намокнуть как следует не успела, он сам откуда-то взялся. Роман Малиновский бизнес видел везде и всюду, систему продаж и покупок примерял на всё, что движется. А что не движется — он двигал и всё равно примерял, больно нравилось ему это дело. Иначе не умел и не получалось, нравится — беру, нравится сильно — оплачу с лихвой, даже если это далеко не товар…
Правила игры были простыми. Никому и ничего не предлагай, сами всё предложат и всё дадут. Зачем напрягаться, если можно не напрягаться? Глаза Женя понятливо прикрывала: ну и плевать, что бандит. Ну и плевать, что руки по локоть в крови, а похотью разит сильнее, чем «Фаренгейтом», пропитавшим малиновый пиджак до подкладки.
— Да ладно, ну чё ты ломаешься? Как сучка…
Огромная ладонь с крупными длинными пальцами, вся увитая чернилами, нагло забирается под юбку мерцающего платья. Подцепляет ткань белья, тянет промокшее кружево вниз. Зубы смыкаются на его шее, выразительно вжимаются в кадык, помада пачкает кожу, всё дрожит, теряет фокус, расплывается.
— Это флирт.
Хохочет. Губами утыкается в висок, говорит куда-то в волосы, на выдохе:
— Я так и понял.
Познакомились они на свадьбе Ксюши. Впрочем, это трудно назвать «познакомились», скорее уж процеловались всю свадьбу вдоль и поперёк: губы в губы, жарко, влажно и тесно. Разница в возрасте красиво-некрасиво намекала, что двадцать пять лет — это вам не хухры-мухры, но доводы разума пришлось смять и выбросить в мусорку, потому что… Потому что страшно хотелось, чтобы любили. Как-то каждый раз выходило, что в положении любящей обычно оказывалась Женя, хотя на деле это было моральной коленно-локтевой. Так ощущалось, по крайней мере. А теперь был шанс на то, что любить наконец-то будут её — своеобразно, плотски и недолго, но будут.
У них всё было близко. Роман Дмитриевич (Рома, Ромочка, Ромаш) оказался напористо-настойчивым, решительным и бил сразу наверняка, буквально наповал: в постель филигранно-ловко уложил на втором свидании, после пятого и вовсе предложил переехать к нему. Он был красивым, — очень красивым, особенно для своих сорока трёх — чертовски горячим, непомерно щедрым, ласковым в постели и волшебно целовался, так что согласие не заставило долго себя ждать.
А потом, по ощущениям, начался моральный ад. В погоне за сухо засаленной любовью (чтобы любили её, а не она) Женя потеряла даже собственное имя, согласившись на обезличенно-короткое: «Киса». Словно враз поглупела и подурнела мозгом, прохудилась мысленно. На работу устраиваться не стала, но бросить учёбу не решилась: увлечённость любовника ею могла закончиться в любой момент, и это держало в странном напряжении, ожидании скорого расставания. Расставаться очень не хотелось.
— Чё ты киснешь? Ко мне иди…
Разваливается по-царски вальяжно в кресле, манит рукой — будто домашнее животное подзывает. Выразительно хлопает по колену. Хочется то ли незамедлительно устроиться сверху, то ли оскалиться в отказе, до того всё противоречиво.
— Я не кисну.
И идёт. Ему нравится наряжать её, как куклу. Сначала одевать, потом раздевать. Сейчас — второе. Рома выразительно тянет не на себя, а под себя. Пальцами жадно ощупывает, пересчитывает рёбра, сжимает, как плюшевую игрушку, подминает. Тяжело и горячо, сталкиваясь лбами и переплетаясь руками-ногами.
— Ну-ну… Вижу я, как ты не киснешь. Ничё, ща повеселеешь…
Киса совершенно по-кошачьи ощущала себя кошкой: целыми днями бессмысленно лежала на диване с какой-нибудь книжкой (иногда — не одна), ела то, что давали и трепетно ждала, когда наконец-то погладят. Иногда гладили. Иногда забывали. Малиновский вообще отличался убойным, жутко дурным нравом: орал, когда ему что-то не нравилось, швырял вещи, хватал за руки, ревновал к каждому столбу и мог не только приласкать морально, но также морально и отлупить. Использовал метод кнута и пряника. Сегодня в хорошем настроении, завтра в плохом, послезавтра смиксует одно с другим. Всё в повиновении эмоций.
Изначально — молчалось.
Впоследствии — не молчалось.
По прошествии полугода будто открылись глаза. Сначала под него хотелось подстроиться, прогнуться, лечь, в конце концов. Удобность была удобной, но однажды надоела. Слетела шелухой с лица. Думалось раздражённо, что он вот-вот потеряет интерес, выбесится на неожиданно проснувшуюся змеино-мышиную скандальность и выставит вон, оставив вместо сердца окровавленный лоскут (пришлось признаться, что любящая опять — она)…
— А ну сюда иди!
Разломанный на куски диван, перебитая гора тарелок. На стене — багряные подтёки, Рома рывком сдирает с себя остатки изрезанного пиджака. Лицо искривлено яростью, Киса — предусмотрительно стоит одной ногой на лестнице, чтобы успеть удрать в любой момент и спрятаться в чехарде комнат.
— Тебе надо — ты и иди!
Он багровеет от накатившей волны гнева, задыхается бешенством.
— Дрянь!
…но ему нравилось.
Словно открылось второе дыхание: неожиданно закапризничавшую, заартачившуюся львицу Малина обхаживал в три раза усерднее, чем безотказно-покорную кошку. Стоило пару раз поворотить нос, и он прицепился похлеще любого репейника, летом рвущего девчачьи юбки. Этот — рвал на постоянке. У них вообще по-всякому было, где только не спали. В свои годы Рома умудрился ещё не пресытиться сексом, ратовал за любой удобный и не очень удобный момент. Абсолютно по-шлюховски в сауне, спасибо, что отдельно, а не на глазах его кентов. В женатой ипостаси пробовалось чинно-благородно в постели — всё по канонам, без света и даже под одеялом. Один из низов веселья — неудобно-тесно в тачке, плотно друг к другу, сшито, слепившись, как пельмени в бульоне. А после бунта всё было искромётно-ярким, пенящимся, как розовое шампанское. Вцеплялись так, будто хотели порвать на части: до синяков, отметин, царапин, ссадин, меток и пятен. Исключительно красно-синее — запястья, горло, плечи, прокушенные неоднократно губы, его неоднократно разбитый уже нос, алеющий отпечаток ладони — у кого на щеке, а у кого на заднице. Старательно друг друга насиловали словами, осатаневшие от вседозволенности. Маски слезли, осталось лишь нечто по-страшному яркое, одержимо-судорожное, агония адекватности.
Иногда разум просыпался и долбился мигренью в виски. Велел уходить, убегать. Нашёптывал, что можно простить феноменальную разницу в возрасте, можно закрыть глаза на неравность социального положения, но прятаться за щитами остроты языка, стоило лишь вспомнить, что он ещё и бандит, было куда труднее. Пристрелит в ярости. Придушит в ревности. Не рассчитает силы. Не остановится вовремя. Редко, но разум одерживал победу над зависимой тряпкой, которой давно было плевать на другие тряпки, деньги, щедрость и прочие сладости-мерзости счастливого содержанства: единственным желанием было поиметь Малиновского. Во всех позах, со всех сторон и всеми способами.
Чтобы после неё, когда это закончится, дышать разучился. Чтобы было хуже, чем с приснопамятной Аней и одновременно намного лучше. Чтобы он её любил. Но иногда слабые попытки выбраться всё же предпринимались: пустые потуги, безразличные уходы-побеги.
— Я от тебя ухожу!
Он не сдерживается — хохочет, хлопая себя по колену. Поднимается. Вынимает ремень из шлёвок, отбрасывает в сторону. Парой глотков опустошает стакан с виски, после — швыряет в стену. По-медвежьи мощный, красивый до сумасшествия, забитый червоточинами татуировок на плечах, взлохмаченный, хмельно-гневный. Ощеряется. Едва ли зубами не щёлкает. Эти зубы её перемолят.
— Куда ты пойдешь? К кому? У тебя никого нет. Кроме меня.
Нездорово, тяжело, намертво. Ни шагу в сторону. В человека ныряешь полностью, воюешь то ли за главенство, то ли за саму себя, и, неизменно — проигрываешь, выдаёшь белый флаг. Потому что и на самом деле никого нет: Ксюша не одобряла изначально, Алиса и вовсе пропала со всех радаров, родители даже не в курсе, что у неё, оказывается, в возлюбленных-любовниках ходит мужик, которому бы ещё сидеть и сидеть. Никого нет. И сам не отпустит, и самой уходить не хочется, замкнутый круг, никаких поблажек.
— Какая же ты сволочь.
— Видели глазки, что покупали.
— Я тебя не покупала. И не выбирала.
— А вот я тебя — ещё как!
Кисе хоть раз хотелось быть любимой, а не любящей. Вышло кривобоко, косо, склеено на отвали. Будто под кожу ей вшили его имя, по-скотски заклеймили губами, руками и словами, вылюбили полностью, наизнанку, отымели и морально, и физически. Всю — в щепки. Порвали в клочья. Перемололи.
Только и остаётся, что, лёжа в разворошенной постели, тяжело дыша, утыкаться лбом в его потное плечо. Вжиматься как следует. Выдыхать рот в рот, силясь не поцеловать сразу же:
— Я умру, если ты меня оставишь, я умру, умру, умру…
Пальцами придерживает за подбородок, плоть к плоти, глаза в глаза. Они у него синие, блестящие, как у мальчишки, которым он был много-много лет назад. Сейчас заматерел и стал зверем. Укладывает сверху с лёгкостью, как пушинку, одной ручищей обвивает за талию. Хочется и плакать, и целоваться одновременно.
— А я убью, если ты меня оставишь. И убьюсь тоже.
Потому что сам — давно мёртв. На коленях с первого поцелуя, а сил признаваться нет. Все соки выпили, полностью выжали, растворились, срослись. Не отделить. Как резать самого себя наживую. Рома пятью минутами поцелуев позже скатывается с постели, небрежно закуривает, морщась — плечи искусаны в кровь. Шарит рукой в кармане пиджака, валяющегося на полу грустной ягодной тряпкой. Вытаскивает кольцо из кармана на внутренний подкладке. Он точно знает, чего хочет, и что с этим делать.
Лучше всяких признаний со вкусом туповато-стрёмной словесной мишуры служат следы на теле. Теперь, на всякий случай, можно присобачить и штамп в паспорте, чтобы наверняка, дотянуть до победного, до выигрыша. Каждый за свою женщину сражается как может, некоторые бьются с ней же. (А заодно — и с самим собой. Кого ему любить, если не её?). Война без проигравших, с одними победителями. Просто кто-то сверху, а кто-то снизу. По ситуации.