
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Романтика
AU
Нецензурная лексика
Счастливый финал
Кровь / Травмы
Стимуляция руками
Элементы ангста
Второстепенные оригинальные персонажи
Проблемы доверия
Пытки
Смерть второстепенных персонажей
Упоминания насилия
Первый раз
Открытый финал
Нелинейное повествование
Воспоминания
Селфхарм
Плен
Характерная для канона жестокость
Под одной крышей
ПТСР
Насилие над детьми
Потеря памяти
От напарников к возлюбленным
Боязнь прикосновений
Описание
В мире, где существуют одарённые, им, как назло, приходится тяжелее всего. Общество отвергает их как личностей, лишает права считаться полноценными людьми. Эсперами торгуют как товаром, используют их с целью заработка. Чуя не думает, что это так уж плохо, ведь он сам в ужасе от собственной способности. В клубе, где его выпускают на бои против других эсперов, он может пользоваться своей силой без риска причинить лишний вред окружающим.
Примечания
Канон игнорируется практически полностью, за исключением характеров персонажей, их способностей и некоторых связей. На то оно и AU, собственно.
Большая часть работы написана. Выкладываться будет по мере редактирования
За обратную связь буду безмерно благодарна))
чудесные арты к 15 главе, всем смотреть!: https://t.me/nelitora/210?single
19. О чужих людях
24 сентября 2024, 09:05
Мне исполнилось десять, когда я начал осознавать, что не совсем похож на других детей. Это не выделялось как-то слишком ярко, не было сразу очевидно, но это было, я это чувствовал. По какой-то причине данное осознание не принесло мне удовольствия, хотя я слышал от сверстников некоторые фразы, имеющие ввиду то, что быть не как все — здорово. Я так и не понял почему, ведь все они были похожи, но выглядели достаточно счастливыми, если, конечно, не были слишком хорошими актерами. Уже куда позже я задумывался — что, если кто-то из них на самом деле был таким как я, просто не показывал? А может, мы все такими были, и в итоге я на самом деле совершенно не отличался. Просто каждый из нас по-своему скрывал определенные вещи, запертые внутри.
Если не вдаваться в подробности — я просто начал с того, что потерял интерес к людям. В тот самый период, когда все вокруг становились до жути любознательными и горели желанием пополнять свой запас информации при помощи общения, я понял, что мне таким заниматься не хочется. Куда более приятными казались одиночество и тишина, и в них я укутывался с особым удовольствием, когда было время.
Затем я поймал себя на мысли, что хочу останавливать мгновения. Зависать в одном из них часами, днями, без сна и еды, потому что ощущать безопасность и спокойствие в моей квартире можно было далеко не всегда. В моменты, когда это случалось — я желал остановить время.
Позже пришли мысли. Разрозненные, несвязные, слишком громкие. Они начали заполнять мою голову, оседали там, мешали разговаривать с людьми. В тот момент это не казалось чем-то странным, потому что приходило постепенно и неосознанно, однако снаружи, как оказалось, разница была ощутимой. В тот момент моя мать сказала отцу, что хочет сводить меня к детскому психологу. Я не совсем понял, к чему это было, но сомневаться в словах матери не привык.
Отец разозлился, потому что сама мысль о том, что его ребенок не может быть самым стандартным, какими обязаны рождаться абсолютно все, толкнула его в какое-то больное место. Не знаю, как такое возможно, потому что на протяжении десяти лет моей жизни ему было абсолютно наплевать на то, как я расту и выгляжу. Если какая-то перемена в моем состоянии действительно произошла — он не заметил, потому что не разговаривал со мной. Все его попытки общения заканчивались криками, так как я молчал и просто смотрел на него, не понимая, с какой стати должен общаться с незнакомым человеком. Моя мама всегда учила, что с чужими людьми говорить не стоит. Лучше вообще держаться от них подальше, потому мне казалось, что странные фразы от отца были проверками, попытками поймать меня на непослушании.
В тот день мне пришлось слушать ссору родителей несколько часов подряд. Пока мать уверенно втолковывала отцу отрывочные факты из моей жизни, я смотрел в окно, на качающуюся за ней ветку клена. Его листья тогда уже готовы были опадать на землю, но еще держались, из последних сил сопротивляясь порывам ветра.
Моя мать в тот вечер была совсем как эти кленовые листья.
— Все будет хорошо, Осаму, — ласково говорила мать, ведя меня за руку через дорогу в больницу.
— Разве сейчас не все хорошо? — недоумевал я, рассматривая, как мамин зонт интересно отражается в огромных лужах на асфальте.
После нескольких приемов у врача я начал догадываться, что взрослые совсем не считают, что со мной все в порядке. Моя отстраненность и чрезмерное спокойствие не давали им покоя, наводили на мысли, что что-то не так в моей жизни. Перед каждым приемом мне было страшно, но мама держала меня за руку до самой двери врача, а затем обнимала и целовала в лоб, прежде чем подтолкнуть ладонью в спину, направляя в приоткрытую дверь к специалисту.
Десятки вопросов сыпались на меня раз в неделю или две, когда я приходил туда и садился на жесткую кушетку, болтал там ногами и ковырял ногтем шершавую обивку. Женщина врач смотрела пронзительно, сверкала на меня своими стеклами-квадратами, и каждый раз ждала ответов.
Только на четвертое посещение моя мама предупредила, что разговаривать с этой женщиной можно. Я с пониманием опустил голову, гадая, сколько встреч спустя человек перестает быть чужим. Может, в таком случае и с отцом я могу разговаривать? Сразу после этой мысли я вспоминал его злое лицо и слюну, летящую из его рта, когда он кричал на меня или мать, и раз за разом решал, что нет. Пока никто не говорит мне обратного, я всегда могу сам решать, кто из людей будет являться для меня чужаком, а кто — нет.
Когда мне исполнилось одиннадцать, визиты к врачу стали регулярными. Я так и не понял, что она хотела от меня узнать, потому что раз за разом не получала какой-то новой информации. Я просто не мог ее дать, поскольку не запоминал школьные будни, друзей у меня не было, а про обстановку дома говорить мне было строго запрещено. Это было единственным условием от отца, с которым он разрешил моей матери водить меня в больницу.
Краем сознания я понимал, почему он это делает. Наша квартира была очень маленькой, всего с одной комнатой и кухней, слишком узкой для всех троих, поэтому все вместе мы никогда не садились за стол. Я спал на раскладном старом кресле, у которого постоянно ломался механизм, позволяющий раздвинуть его в положение для сна. Мать часто спорила из-за этого с отцом, просила его купить новое, на что он каждый раз находил одну единственную отговорку — денег нет. Совсем. Тем не менее он каждый раз возвращался домой с звенящими в пакете бутылками, и этот звук до ужаса пугал меня. С самого раннего детства я понял, что чем громче звуки из пакета, тем сильнее будет разить от отца, когда тот подойдет ко мне. Этот звук означал, что он абсолютно точно пройдет в единственную комнату и склонится надо мной, пока я буду отворачиваться, укутавшись в одеяло на своем кресле и делая вид, что крепко сплю.
В один из вечеров он пнет его ногой, потому что я снова откажусь отвечать на его вопросы. Я тогда вздрогнул так сильно, что даже всхлипнул от страха, на что мой отец засмеялся, а потом содрал с меня одеяло.
— Неужели он живой? Я уж думал, ты родила мертвеца! — окутав меня кислым запахом, расплывающимся из его рта, он швырнул в меня ком из одеяла и пнул кресло снова. Хлипкая ножка, удерживающая его в разложенном состоянии, сломалась совсем. Кресло просело вместе со мной, захватив меня в ловушку между сломанным механизмом и моим самым главным страхом — мутными бесцветными глазами отца, направленными прямо на мое лицо.
С того дня я спал на полу, на свернутом одеяле вместо матраса, а накрывался пледом. Мама хотела положить меня рядом с собой, на их общем с отцом раскладном диване, но я отказался. Все равно не мог уснуть до тех пор, пока не засыпал отец. В непосредственной близости от него я бы совсем потерял сон. Моя мама много дней злилась и просила купить новое кресло, или хотя бы матрас, но отец снова и снова отвечал одной фразой.
До сих пор не понимаю, зачем просить что-то настолько регулярно, если ответом всегда служит «нет».
Мне было жаль свою маму, и это стало следующим осознанием за мою тогда недолгую жизнь. Она работала, но ей платили очень мало, она часто болела и оставалась дома вместе со мной, когда я не хотел идти в школу. В такие дни она убиралась в квартире и проветривала ее, а мне становилось не так страшно находиться в тесноте, завернутой в коричневые старые обои и желтоватый свет. Мама готовила очень вкусную еду, но я ел настолько редко, что каждый раз на ее лице появлялось какое-то странное выражение, когда я подносил ложку ко рту и начинал жевать. Она гладила меня по волосам и шумно дышала, перебирая мои пряди длинными тонкими пальцами. Мне становилось не по себе от ее напряженного вида, поэтому я быстро заканчивал есть и мог еще два дня не прикасаться к еде вообще.
Когда наступила зима, женщина, к которой я ходил в больницу, исчезла. Никто не сказал мне куда она делась, а мне было все равно. Сперва я почувствовал облегчение, ведь если ее нет, то это значит, что мне больше не придется вымученно отводить взгляд от стекол-квадратов, за которыми моргают ее глаза, и отвечать на вопросы то, что она слышала уже десятки раз.
Вместо нее появился мужчина. У него были стекла-круги и очень большой рот, занимающий половину его лица. Сперва я думал, что вся его голова состоит лишь из рта и круглых стекол, но спустя несколько недель мне удалось сконцентрировать внимание еще и на остром носу. «Ну конечно, — подумал я. — Ведь иначе на нем не держались бы очки».
Мужчина говорил тихо и хрипло, словно ему вечно что-то мешало выдавливать слова. Он дышал тяжело, и мне начало казаться, что где-то в горле у него живут маленькие птицы. Они перекрывают собой воздух, из-за чего ему приходится громко и тяжело сопеть, а еще поют там песни, поэтому его голос звучит настолько тихо. Наверное, он их слушает, а потому не стремится выгонять. Скорее всего, они иногда начинают махать там крыльями, и именно поэтому у мужчины время от времени появляется мокрый кашель, который он прикрывает кулаком, а в нем зажимает клетчатый платок.
Мне исполнилось двенадцать, когда визиты к врачу мне совсем надоели. Я почти перестал говорить на сеансах, а когда я выходил из кабинета, то обиженно смотрел на мать, надеясь, что она поймет меня. Она не понимала, так что пришлось пробормотать просьбу:
— Давай больше не будем приходить, — прошептал я, дергая своим мизинцем ее, тонкий и длинный.
— Врач хочет помочь тебе, — ответила тогда мама, приобняв меня за плечи.
Мне пришлось отвести взгляд. Это стало первым разочарованием, которое было связано с матерью. Отца не хотел слушать я, а мать, в свою очередь, перестала прислушиваться ко мне.
Если бы она была обеспокоена настолько, что захотела бы проверить, о чем говорит со мной этот мужчина, наверное, перестала бы водить меня к нему. Но я не смог рассказать ей. Потому что еще в одиннадцать понял, что мне жалко мою маму.
В маленьком кабинете, где вид на улицу с появлением нового врача стали прикрывать вечно пыльные жалюзи, не происходило ничего, что могло бы произойти в те дни, когда на его месте была женщина. Первое время он спрашивал самые стандартные вопросы, ответы на которые я уже давно знал, отвечал не задумываясь, пытаясь рассмотреть что-нибудь в маленькие щели, через которые проникал дневной свет. Когда я переводил взгляд на стекла-круги, то замечал иногда, что глаза у мужчины слезятся. Они были грязно-серые, прямо как слой пыли, покрывающий подоконник и жалюзи. Возможно, это было связью, роднящей его с кабинетом. Где-то за пределами маленького помещения я этого человека никогда не видел.
Затем он стал спрашивать новые вещи, вызвавшие во мне сперва удивление, после — испуг.
— Ты когда-нибудь трогал себя? — врач отложил на стол стекла-круги и мне почудилось на мгновение, что у него пропало лицо. Но затем он повторил свой вопрос, превратив обезличенность в огромный рот с влажными губами.
Я только хлопал глазами. Вопрос показался мне совсем глупым. Разумеется, ведь я — это я, мои пальцы постоянно касаются моего тела, мои волосы каждый день лезут мне в лицо. Мои ноги часто скрещиваются во сне, а когда я иду в ванную, то руками тру всю поверхность кожи.
Мужчина поднялся со своего места, что меня озадачило. Я думал, он никогда не поднимается с этого стула, думал, он прирос к нему, ведь внутри у него птицы, а из ног, наверное, должны прорастать корни, оплетающие стул изнутри, не позволяющие двигаться.
— Вот здесь. Ты трогал себя здесь? — его костлявая ладонь протянулась к моему бедру, обтянутому тканью брюк, и провела по нему, едва касаясь, выше и выше, пока пальцы не дотронулись до промежности.
На месте прикосновения непременно должен был остаться ожог, но когда я проверил дома, там ничего не было.
Позже он пообещал мне, что покажет, как правильно это делать. Он сказал, что хочет помочь мне, а затем мама повторила то же самое, поэтому пришлось продолжить приходить, оставаться в белой пыльной клетке, под надзором пыльных слезящихся глаз. Мои глаза тоже стали слезиться, когда я смотрел на него.
Мне было приказано спускать брюки почти каждый раз, когда я приходил. Прикосновения настигали мое тело редко, но он смотрел так, словно бывает способность трогать глазами.
Моя мама сидела на твердых стульях напротив кабинета, а за дверью, всего в паре метров от нее, мужчина заставлял ребенка стягивать штаны и прикасаться к себе там, где приятно не было. Однажды он попросил вставить внутрь палец. Я рассеянно посмотрел на его рот, потому что не был уверен, почудился ли мне вопрос, или нет. Может, это внутри него верещат птицы, а я наконец стал достоин того, чтобы услышать их крики. Я догадался, что они не могут там петь — только визжать и метаться, вот почему такой жуткий кашель настигал тело мужчины почти каждый наш сеанс.
Он смазал мой палец чем-то липким и подтолкнул в плечо, заставляя прилечь на кушетку. До этого я никогда не ложился. Жесткая обивка неприятно натерла мне кожу внизу спины, где он приподнял мою одежду.
В тот момент мне стало по-настоящему страшно, и я понял, что никогда до этого на самом деле ничего не чувствовал. Вообще ничего, абсолютную пустоту. Мое тело наполнилось чем-то невыносимо тяжелым, стало иметь вес, придавливая все мое существо к жесткой кушетке, на которой теплые руки разводили мои ноги в стороны. Я так сильно испугался, что стал громко всхлипывать, хотя на тот момент еще мало понимал суть происходящего.
Кажется, тогда мужчина испугался тоже. Его пальцы сдавили мое колено, после чего остался синяк — я проверил дома, — а затем попросил одеться и сказал идти домой.
Мама продолжала водить меня к нему, а я продолжал молча ей подчиняться. Кажется, таким образом она могла почувствовать, словно помогает мне.
К сожалению, все становилось только хуже.
Иногда настигало ощущение, что меня не существует. Я просыпался по утрам и не понимал, зачем это делаю. Мои родители видели меня, но словно смотрели сквозь, как через прозрачное стекло, пропускающее солнечные лучи. Я отправлялся в школу, молча отсиживал уроки, молча возвращался домой, молча слушал, как за тонкой стеной вновь ругаются родители. Вообще не было необходимости в том, чтобы издавать какие-то звуки, и если раньше я не говорил только с отцом, то стал практически игнорировать и маму тоже. Мне становилось тоскливо каждый раз, когда я видел ее расстроенной, но ничего не мог с собой поделать — тело словно сопротивлялось любому контакту, который она пыталась выстроить между нами. Где-то на краю сознания плясал страх, что она тоже становится чужим мне человеком. Я этого не хотел. Но не я это начал.
В день моего рождения, когда мне исполнилось тринадцать, я думал, что ничего хуже моей жизни не существует. Даже не так — мне просто никак не удавалось взять в толк, зачем я вообще родился, если большую часть времени я совсем не ощущаю себя живым.
«Я уж думал, ты родила мертвеца». Фраза отца перестала казаться неправильной, скорее всего он был довольно близок к истине, когда дышал на меня кислотой перегара и выхватывал из рук одеяло.
Мама пообещала принести мне что-то в подарок, но ее долго не было дома. Сидя в одиночестве на узком подоконнике я подумал о том, стало бы ей легче, если бы меня вообще не существовало. Может, они с отцом перестали бы так часто ссориться, ей больше не нужно было бы водить меня к врачу, а я мог бы не дрожать под пыльным взглядом из-под стекол-кругов и не бояться белых халатов. Когда я погрузился в представления о мире без меня, где-то под кожей меня словно прошило холодком. Это не было страшно.
В тот момент я осознал — это мое самое большое желание.
Желания в день рождения должны исполняться, когда-то мама сказала мне это, но я не придал особого значения ее словам. Что ж, раз я достаточно повзрослел для таких осознаний, можно было попробовать исполнить свое желание самому.
Тогда я нашел нож на кухне. Я взял самый большой, так как подумал, что это сделает попытку более легкой. Я долгое время просто смотрел на острое лезвие, а в голове мелькали картинки, сцены из одного вечера, когда отец с мерзкими криками тряс этим самым ножом перед моим лицом, угрожая перерезать мне горло, если я не перестану вести себя как идиот. Я смотрел тогда округлив глаза, не в состоянии оторвать взгляда от острия, несущего в себе возможность освободить меня от всепоглощающей пустоты.
Я полоснул себе по венам трижды, а затем пришла боль, и нож выпал из моей руки. Но звука падения я не услышал. В ушах застыл странный звон, а перед глазами не было ничего, кроме яростно кровоточащих порезов, рассекающих бледную кожу. Это было… так легко. Очень просто и быстро, никогда ничего более простого в жизни видеть мне не доводилось. Несмотря на боль это не было плохо, я не смог бы тогда точно описать свое состояние, но я видел по телевизору и в школе людей со счастливыми лицами, и в тот момент я бы хотел посмотреть на себя со стороны. Потому что почувствовал, как на лице начала расцветать неумелая улыбка, ломающая мои губы. Я плохо умел улыбаться, потому что слишком редко это делал.
Проснувшись затем в больнице, я ничего не понял. Как туда попал, что случилось после порезов, был ли кто-то рядом — ничего. Куда позже я почувствовал тягучее сожаление, потому что когда моя кровь пачкала грязный пол на кухне, то я не думал, что мне придется повторить это снова. Однако одновременно с сожалением пришло легкое предвкушение оттого, что у меня будет возможность снова почувствовать, как изгибаются мои губы, когда я буду терять сознание.
Моя мама долго плакала навзрыд, когда появилась у больничной койки.
— Скажи, как я могу тебе помочь, — она умоляла меня дать ей ответ, но я не знал его. Язык дергался, пытаясь сформулировать одно единственное желание, которое у меня отобрали, когда заставили очнуться в больнице, с перевязанной рукой и зашитыми ранами.
Помоги мне умереть, я больше не хочу здесь находиться.
Когда я вернулся домой, отец одним тяжелым ударом опрокинул меня на пол, а носком надавил на забинтованную руку, где скрывались затягивающиеся следы моего преступления. Я задергался от боли и обиды, не переставая пялиться на грязный носок, прижимающий к полу белоснежную руку. Моя мама попыталась оттащить отца, с криками и слезами просила его перестать, но отпустил он меня не сразу, а убрав ногу, плюнул прямо на пол, перед моим покрасневшим лицом.
Я попробовал снова той же ночью, пока родители спали. Все повторилось вновь: чувство удовольствия, растекающееся в груди, натяжение в высохшей коже губ, когда их уголки тянулись в стороны, темнота, больница, рыдания матери. Я словно пережил временную петлю, вот только на втором круге у меня оказались замотаны в бинты уже обе руки.
Тогда пришлось признать, что нужно будет выбрать другой способ. Отложить затею на время, но придумать такой план, от которого будет стопроцентная вероятность не проснуться в пропахшей антисептиками больнице, не получить плевок от отца, не слушать рыдания матери, не останавливать взгляд на ее трясущихся тощих плечах.
Мои сеансы с врачом не прекратились, теперь мать только настойчивее вела меня за руку туда, где принимали обличье живого человека мои самые тайные страхи. Я перестал плакать, когда он укладывал меня на кушетку, потому что слезы перестали казаться достаточной защитой. Я закрывал глаза и думал о смерти, пока укрытые медицинскими перчатками руки трогали мое тело. Сеансы затягивались на полтора часа, но время словно замирало в душном кабинете, и когда меня выпускали наружу, мне казалось, что мать, ждущая меня среди мигающего света верхних ламп, постарела на пару лет. На ее лице появилось больше морщин, под темной челкой больше не сверкала жизнью каряя радужка — другими словами, я видел отражение себя самого, когда смотрел на нее. Мне становилось легче, потому что я ощущал невидимую связь, которая выстраивается между двумя глубоко несчастными людьми, смотрящими друг на друга в угнетающей тишине отделения психиатрии.
Спустя полгода я был почти готов уйти из жизни окончательно. Я разработал план, учел все обстоятельства, выбрал время, когда никто из взрослых не должен был вернуться домой. Я наполнил ванную и тщательно привел себя в порядок, предвкушая будущее удовольствие, которое мне предстояло испытать. Собственное отражение в испачканном разводами зеркале показалось особенно правильным, идеальным для человека, готового никогда больше не смотреть на себя.
С громким хлопком двери рухнула моя надежда на спокойный уход из жизни. Лицо в зеркале скривилось в жалком выражении, а громкий возглас отца, разбивающий тишину квартиры, заставил дернуться и обернуться на дверь ванной комнаты.
— Ты и… твоя мамаша, вы оба… уродливые, жалкие. Ублюдки… — несвязная речь просочилась сквозь небольшую щель между стеной и дверью, а затем тяжелые удары посыпались на единственную преграду, отгораживающую меня от столкновения с чужим гневом.
Я присел на край ванны и выключил воду, раздумывая, успею ли умереть прямо сейчас, до того, как отец выбьет дверь. Лезвия для бритв бросались в глаза так настойчиво, словно у них был разум, и он мог проникать в мои мысли, не разрешая отводить взгляд. Мутная вода могла окраситься кровью за считанные минуты, если поторопиться. Однако нельзя было повторять прошлых ошибок: пока поблизости есть кто-то, способный отвести в больницу, нельзя ничего делать. Дождаться одиночества, не создавать ситуаций, подвергающих план риску.
— Ты такой же, да? Открой дверь и признайся, маленькое отродье, — ядовитая речь продолжала доноситься из-за запертой двери.
Старая щеколда уже начала поддаваться, грозя оказаться сломанной от каждого удара, настигающего деревянную поверхность.
Сперва я совсем не понял, что мой отец имел ввиду. В конце концов он сломал замок и избил меня прямо там, на кафельном полу, а затем оставил лежать, отхаркивать кровавую слюну и морщиться от колющей боли в животе. С каждым ударом он повторял только одно слово.
Отродье.
Затем домой вернулась мать и я понял, в чем дело. Отец узнал, что она одаренная.
Я не подозревал, что кто-то из моей семьи такой. Смотря на свою маму я не замечал каких-то отличий от обычных людей: такое же лицо, похожий на другие голос, обычные руки и тело, как у других женщин ее возраста. За исключением несчастных глаз, пустых, как мое собственное тело, ничего не отличало ее от прочих людей. Она оказалась одаренной, и моя жизнь превратилось в нечто еще более отвратительное, чем была до этого.
Мой отец ненавидел одаренных.
Когда мне было четырнадцать, избиения в крошечной квартире стали регулярными. Я больше не ходил в школу, потому что синяки и кровоподтеки не успевали пропадать с моего тела. Их место занимали новые и новые, они покрывали мою кожу, а порезы на руках перестали казаться чем-то инородным под покрывалом новых увечий. Моя мама не выглядела лучше, ей пришлось уволиться с работы, потому что так приказал отец. Пригрозил, что расскажет всем о том, кем она является. На все ее слезные попытки умолять его отпустить нас он лишь угрожающе поглаживал кулаки, но не произносил ни слова. Целые дни мы проводили дома с матерью, не разговаривая и не смотря друг на друга, как совершенные незнакомцы в пределах одной комнаты. Я на полу, она — на диване. Приглушенные рыдания стали постоянным звуком, наполняющим дом в отсутствие отца. Я раздумывал, станет ли мать останавливать меня теперь, если я захочу умереть прямо здесь, на пыльном полу, лежа на старом одеяле, пропахшем плесенью. Его стирали, кажется, годы назад.
Однажды она попыталась сбежать из дома. Просто вышла и не возвращалась до самого вечера. Ее приволок за руку разъяренный отец. Он швырнул ее на пол, где я сидел, уставившись в стену, и плюнул прямо в ее короткие волосы. От него разило спиртным, а глаза казались совсем бешеными, когда тремя резкими пинками он выбил из моей матери все силы, что у нее были для сопротивления. Я не стал останавливать слезы, текущие по моим щекам ту долгую минуту, что мне пришлось наблюдать за жестокостью, живущей со мной в одной квартире.
— Сука ты, и твой выродок тоже, — с этими словами он покинул квартиру.
А когда вернулся, я подумал, что зря отложил попытку суицида. Потому что вместе с ним в квартиру явилась огромная псина. С ее высунутого языка капала слюна, и воняло от нее так, словно отец отыскал ее на ближайшей помойке. Однако строгий ошейник и длинный поводок говорили об обратном.
Каким-то образом отец приучил ее лежать у двери круглые сутки и грозно рычать, если кто-то кроме него посмеет приблизиться к выходу из квартиры. Нам с матерью не разрешалось кормить собаку, да она и ни за что в жизни не подпустила бы нас близко к себе. Ее клыки запомнились мне такими огромными, что от одной мысли о том, как она перегрызает ими мое горло, бросало в дрожь. Я боялся этой твари настолько, что почти перестал спать: вслушивался по ночам в тяжелое дыхание животного, не дающего мне покинуть место заточения.
Мы были пленниками в собственной квартире, а единственными нашими соседями стали насилие и отвратительная псина, своим рыком забивающая гвозди в крышку моего гроба.
Сеансы с врачом прекратились, и это считалось единственным плюсом, от которого я совершенно не испытывал радости. Что тяжелее: быть заложником в собственной квартире, где твое тело регулярно подвергается физическому воздействию, расцветая пятнами синяков, или жмурить глаза от омерзительного чувства беспомощности, когда руки в перчатках исследуют интимные места твоего тела, не обращая внимания на жалкую дрожь? Теперь у меня были целые ночи для размышлений, которые ни к чему не могли бы привести.
Моя мать переставала плакать только если спала. Отца это злило, он бил ее снова и снова, приговаривая, что такая жизнь должна казаться ей сказкой, раз он не стал сдавать ее в руки своих коллег.
Он работал в отделе по отлову одаренных.
В один из дней он напился настолько сильно, что перестал видеть границы собственной жестокости. После серии ударов, когда мать почти потеряла сознание, он спустил на нее собаку. Та разорвала кожу и мышцы на ее ноге, затем острые клыки начали впиваться в руки и лицо, а я беззвучно умирал прямо там, на месте. Черные глаза собаки смотрели прямо мне в лицо в тот момент, когда ее пасть окрашивалась кровью.
В какой-то момент отец осознал, до чего довел ситуацию. Моя мать не реагировала на его удары, он оттащил собаку и та снова улеглась у двери, испачкав кровавыми следами пыльный пол квартиры. Вонь от животного теперь смешалась с запахом крови и спирта, потому что отец пролил на пол что-то из своей бутылки, пока дергал псину за ошейник. Я жмурил глаза и считал от ста до одного, а перед веками расплывалась картина с окровавленным телом, в которое нещадно впиваются клыки.
Если бы умереть можно было от одного лишь ужаса, я оказался бы бездыханным прямо там, на полу, рядом с телом умирающей женщины, которая оказалась неспособна сделать что-то со своей жизнью, испорченной жестокостью мужчины и безразличием общества. Никто из соседей за все время, что мы провели взаперти, ни разу не явился проверить, что происходит в квартире, откуда регулярно слышатся визги, удары и собачий лай.
Пьяное тело раскачивалось над бессознательным, руки явно не понимали что делать, ведь за них все сделала собака: на изуродованном теле почти не осталось живого места.
Я не мог произнести и звука — жалкие всхлипы закупорили горло, сверху скованное страхом перед псиной. Мне казалось, что я метался по квартире, но на самом деле застыл на месте, в ужасе тараща глаза на родителей. В тот момент я хотел умереть настолько сильно, что даже перестал страдать от внутренней пустоты. Что-то темное и липкое постепенно заполняло внутренности, словно пролитая кровь моей матери могла проникнуть внутрь меня и поселиться в моих венах, разбавляя мою собственную. Меня стошнило прямо на пол, себе под ноги. Кислое ощущение в глотке застыло надолго.
Каждый раз, когда я после этого видел собаку, мои ноги переставали двигаться, вопреки визжащим внутри мыслям — беги.
— Дерьмо, дерьмо, дерьмо, — рычал, запинаясь на каждом слове мой отец, пока толкал руками тело, лежащее на полу.
Я не помню сколько времени прошло до того, как он швырнул в меня куртку и приказал собираться. Он кому-то звонил, меряя шагами квартиру, а я вытирал курткой рвоту со своего лица и не мог оторвать взгляда от пятен крови на старом ковре. Мои руки тряслись так сильно, что каждое движение давалось с огромным трудом. Я думал, что настоящий ужас поселился во мне с того момента, как между ног меня впервые коснулись чужие пальцы в медицинских перчатках, но оказалось, что бывают вещи похуже.
Моя мать издала стон, едва слышный, но подтверждающий, что она еще жива. Я протянул пальцы и схватил ее руку, слишком холодную для человека, с которым все будет в порядке.
Отец вытащил меня за воротник из квартиры. Собаку он оставил внутри, и я услышал лай, от которого у меня подкосились ноги. Я с трудом спускался с лестницы. Перед глазами мелькали кривые надписи на стенах подъезда, окровавленная рука матери, чье тело безвольно болталось в руках мужчины, который практически убил ее. Я не мог перестать плакать, содрал кожу на колене, когда оступился на ступеньках. А затем меня затолкали в машину и я отключился на несколько минут, сдерживая тошноту от слишком неаккуратной езды.
В конце концов мы оказались около старой больницы на окраине города, не так далеко от нашей квартиры. Тело моей матери всю дорогу пролежало рядом со мной на заднем сидении, но я так и не смог перевести на него глаза. Мозг превратился в подобие каши, разваренной и густой. В машине несло перегаром и блевотиной, сидения испачкались в крови.
На улице уже стемнело, так что я плохо мог рассмотреть лица людей, которые ждали нас около входа. Мои глаза опухли от слез, и меня вырвало еще раз, когда я вывалился из машины, не в силах контролировать как следует свои конечности.
— Господи, — крик девушки разрезал темноту.
Как только тело моей матери появилось из машины, меня снова сковал страх. Я даже не смог проверить, осталась ли она жива, пока мы ехали. Что, если она погибла прямо там, всего в нескольких сантиметрах от меня, а я даже не смог взглянуть на нее?
Отец оставил ее прямо на земле. Никакой толпы врачей с носилками, ничего такого, что может случиться в похожих случаях.
— Одаренная? — прошелестел где-то рядом со мной незнакомый мужской голос. Я поднял голову, чтобы рассмотреть его лицо. Черные волосы в темноте не дали мне этого сделать, но в глаза четко бросился белый халат. Я отшатнулся.
— Этот тоже, — мой отец крепко схватил мое плечо и поставил прямо перед мужчиной. Я ожидал еще ударов или отвращения в его лице, но тот лишь молча кивнул и отстранил руки моего отца, позволив мне броситься в сторону, где молодая девушка осматривала тело моей матери.
— Лучше бы тебе больше не попадаться мне на глаза, — услышал я.
После этой фразы отца своего я больше никогда не видел. Он так и не появился, хотя я ужасно боялся, что рано или поздно он придет и за мной.
Руки молодой девушки бегали по телу моей матери, она вся испачкалась в крови, словно не совсем понимала, что можно сделать. Она что-то шептала, снова и снова, но я не мог разобрать ни одного слова из-за шума в ушах. Белого халата на ней не было, так что я испуганно перевел глаза на мужчину, который так и продолжал стоять неподвижно, заложив руку за спину.
— Не получается, — прошептала девушка, и тоже посмотрела на мужчину. Она была напугана, но я не придал этому значения — вероятно, видеть окровавленные тела, близкие к смерти, нравится не всем.
Вокруг тех мест, где она прикасалась к моей маме, начинало плавать какое-то голубое, едва заметное сияние. Оно окутывало ее руки, но рассеивалось сразу, как только она переставала касаться тела. Я это запомнил, потому что не мог отвести взгляд.
Мужчина прищурил глаза и странно посмотрел на нее. Немой вопрос повис в воздухе.
— Она умирает? — уточнил он, решив, наконец, приблизиться.
Девушка только кивнула, рассматривая тело. А затем взглянула на меня и задала один единственный вопрос:
— Какая у нее способность?
Я ошалело уставился в ответ. Я не знал. Отец настолько жестоко обошелся с нами из-за того факта, что моя мать являлась одаренной, что я никогда даже не думал спросить, что же у нее за способность. О своей я тоже не знал. Может, я и не был одаренным. Наверное, это должно как-то ощущаться, но я ничего не чувствовал.
Ответить я так и не смог. Тогда девушка мрачно осмотрела свои руки и потянулась в карман фартука, расположенный на ее груди.
В маленькой ладони сверкнул скальпель. Как в замедленной съемке я смотрел, как она приближает его к горлу моей матери, с явным намерением перерезать то, что осталось целым после атаки пса.
— Что вы делаете? — в тот момент я словно оттаял, волна адреналина покачнула что-то внутри меня, и я бросился на землю, выхватывая скальпель из чужих рук и сам пачкаясь в крови. Она уже успела выпустить достаточно крови, и я упал на колени ровно в тот момент, когда из разрезанного горла раздался ужасающий звук, не похожий вообще ни на что.
Я плохо помню, что было дальше. Вспышка света ослепила всех, кто находился радом. Ужас в чужих глазах, ледяные мурашки по телу. Яркие отблески на заколке в виде бабочки — последнее, что я увидел перед тем, как потерять сознание. Последнее, что услышал — предсмертные хрипы моей матери.