
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Повседневность
Психология
Романтика
Hurt/Comfort
Частичный ООС
Забота / Поддержка
Счастливый финал
Развитие отношений
Серая мораль
Слоуберн
Элементы юмора / Элементы стёба
Согласование с каноном
Элементы ангста
Сложные отношения
Второстепенные оригинальные персонажи
Упоминания алкоголя
Неравные отношения
Разница в возрасте
Отрицание чувств
Психологические травмы
Упоминания смертей
Исцеление
Великобритания
Борьба за отношения
Горе / Утрата
Обретенные семьи
Модельеры
1960-е годы
Описание
Она — талантливый дизайнер и искусная мошенница. Он — человек из ее прошлого и единственный, кому известно о страшном секрете, который она хранит уже десять лет. Их пути, на миг соприкоснувшись, могли разойтись вновь, не стань он для нее последней надеждой, а она для него — живым напоминанием о невыполненном обещании и собственных тайнах.
Примечания
Альтернативная версия событий фильма, где Барон умирает до рождения дочери, а Джон волей случая появляется в жизни повзрослевшей Эстеллы Миллер немного раньше. На "как ориджинал" не претендую, но в теории можно читать без знания канона. Своим появлением на свет работа частично обязана песне Don't Blame Me одной небезызвестной Тейлор.
Еще от автора: я, наверное, сошла с ума, замахиваясь на макси, но никаким иным образом этот гештальт, похоже, не закрыть.
Посвящение
Всем, кто просил еще работ по этой паре, и тем, кто забредет случайно и решит остаться.
Часть 15, в которой кулон и конспирация
19 июля 2024, 05:38
Секундная стрелка наручных часов слабо дернулась, завершив очередной круг. Привычно перехватив серебряный поднос одной рукой, Эстелла трижды постучала в дверь костяшкой указательного пальца. Ответа ожидаемо не последовало. Эстелле, впрочем, он и не требовался. Толкнув дверь бедром, она бочком просочилась в кабинет, уже раскрыв было рот, чтобы, тихо скрипнув зубами, произнести набившее оскомину дежурное «ваш обед, Баронесса», и тут же отшатнулась в сторону, лишь чудом удержав в руках поднос, когда что-то — или кто-то — чуть не свалилось ей под ноги.
— Прошу прощения, мисс, — споткнувшийся о складку на ковре адвокат принял вертикальное положение, оправил полы пиджака и торопливо поклонился обалдевшей Эстелле. — Добрый день.
— Привет, — рассеянно отозвалась девушка, на всякий случай отступив еще на шаг, и, надеясь чуть приглушить творившийся внутри раздрай, с любопытством взглянула на посетителя, чье время, судя по тому, что он едва не убился, стремясь покинуть кабинет, вышло.
Незнакомец был, пожалуй, помоложе Джона — ему, скорее всего, не было и сорока, — и ростом едва ли выше Эстеллы. На смуглый лоб падали выбившиеся из общей массы пряди черных волос, а аккуратная бородка, казалось, делала и без того довольно круглое, открытое лицо еще круглее.
— До свидания, Баронесса, — он снова торопливо поклонился — на этот раз упакованной в плотную золотистую ткань спине — и, не надеясь, очевидно, на ответ, быстро выскользнул из кабинета, стиснув в объятиях свой дипломат.
Глядя, как за ним закрывается дверь, Эстелла внезапно поймала себя на мысли, что невольно сравнивает незнакомца с другим мужчиной. Бедолага-адвокат, пусть и показавшийся ей довольно неплохим парнем — ей даже подумалось, что тот чем-то неуловимо смахивает на Хораса, — проигрывал, увы, по всем статьям, коих у девушки, обладавшей по долгу службы весьма недурственными способностями к аналитике, набралось навскидку не меньше пары дюжин.
Кроме того, она — осознание молнией прошило несчастный мозг, — занималась этим, кажется, далеко не в первый раз. Взять хоть тот же чересчур сладкий кофе, которым на днях угощал ее изящный мягколапый Арти. Или нервно-напряженный, немигающий взгляд Джеффри, так непохожий на его — жесткий, сосредоточенный, практически нечитаемый.
Черт возьми, Эстелла, соберись!
На помощь, как ни странно, пришла Баронесса, о которой она, стоя в ее собственном кабинете, умудрилась совершенно забыть — пусть и всего на пару мгновений.
— Заходи, Мартин, хватит топтаться в дверях.
Оторвавшись от созерцания копошившихся внизу, точно муравьи, портных, Баронесса повернулась лицом к застывшей на краешке ковра Эстелле и, заметив поднос в ее руках, одобрительно хмыкнула.
— Хоть кто-то в состоянии сделать свою работу.
Снисходительное замечание наждачкой прошлось по самолюбию. Эстелла с трудом заставила себя вежливо улыбнуться — как раз свою работу она сейчас не делала — и, шаркнув подошвой по складке на ковре, расправляя ее (не хватало еще самой навернуться!), чинно подплыла к начальнице, чье красивое лицо по-прежнему стягивала маска сухого раздражения.
— Поставь здесь, — Баронесса кивнула на низенький кофейный столик. — Для начала мне нужно прилечь, — рывком сорвав с запястья тяжелый браслет и бросив его на столик рядом с подносом, она расправила подол платья и опустилась на обитую дорогим гобеленом широкую кушетку, которая вместе со столиком примостилась в углу, надежно скрытом от любопытных взоров находящихся внизу.
— Открой.
Эстелла послушно подняла серебряную крышку. Подцепив темно-бордовыми ногтями два идеально ровных кружочка огурца — девушке тут же захотелось закатить глаза, — Баронесса опустила их на закрытые веки и, сбросив туфли на высокой шпильке, с усталым вздохом устроилась на кушетке в горизонтальном положении. Не к месту вспомнив потемневшие глаза Джона и пробежавшую по жесткому бледному лицу тень, Эстелла внезапно пожалела, что помешанная на здоровом питании фон Хеллман не признавала никаких заправок. Вот если бы сбрызнуть эти огурцы винным уксусом или хотя бы лимонным соком...
— Это был Роджер, — неожиданно пояснила Баронесса, очевидно, расположенная поболтать, что с ней случалось нечасто. Эстелла встрепенулась и поскорее отогнала от себя гнусные мысли. — Мой адвокат.
Не зная, что на этот ответить, и следует ли отвечать в принципе, Эстелла промолчала. Не могла же она, в самом деле, ляпнуть что-нибудь вроде «о, я в курсе, Джон меня уже просветил»!
— Жалкое создание, — продолжала Баронесса. Презрительный голос никак не вязался с огуречными ломтиками вместо глаз, и Эстелла, слушая вполуха, старательно отводила взгляд от лица начальницы, чтобы ненароком не рассмеяться. — Хотя в Лондоне считается едва ли не лучшим. Если он лучший, — она громко фыркнула, — боюсь представить, каков тогда худший.
Бордовые ногти чиркнули по гобелену обивки. Эстелла невольно зацепилась взглядом за массивный золотой перстень: давали о себе знать прежние привычки. Мысленно встряхнувшись и не представляя, чем еще себя занять — покидать кабинет дозволялось только с разрешения Баронессы, — она принялась покачиваться взад-вперед, балансируя с пятки на носок и обратно. В руках она по-прежнему держала крышку от подноса.
Внезапно перстень снова пришел в движение: поерзав на своей кушетке, Баронесса не глядя поправила сбившуюся набок цепочку, блестевшую в глубоком вырезе платья. Взгляд зеленых глаз лениво соскользнул с перстня, и Эстелла, скорее от нечего делать, чем из искреннего любопытства, навела фокус на показавшийся из-под золотистой ткани кулон.
И едва не уронила серебряную крышку себе на ногу, почувствовав, как в легких разом закончился весь воздух.
В пальцах с бордовыми ногтями алой искрой, точно дразня, вспыхнул и погас крупный округлый рубин в тонкой золотой оправе.
Кулон, который она, ни жива ни мертва от ужаса, посеяла в мокрой холодной траве, удирая из проклятого места, что годами являлось ей в ночных кошмарах.
Кулон, который она считала потерянным навсегда.
Мамин кулон.
Эстелла до боли закусила кончик языка, однако Баронесса, похоже, успела услышать ее короткий судорожный вдох, потому что пальцы тут же отпустили рубин, холодно блеснувший на бледной коже, и приподняли кружочек огурца. Глядя на застывшую Эстеллу правым глазом, фон Хеллман равнодушно изогнула бровь.
— В чем дело?
Эстелла с трудом совладала с пересохшим языком: ей показалось, что он накрепко прилип к нёбу.
— Ваш кулон, — прошелестела она наконец, стискивая крышку в мгновенно взмокших ладонях.
Бровь изогнулась чуть сильнее. В льдисто-голубой радужке мелькнул слабый отсвет любопытства.
— Что с ним?
Эстелла едва разомкнула челюсти.
— Он... — мой, — очень красивый.
Баронесса коротко усмехнулась, возвращая огуречный ломтик на место. Разумеется, ей вовсе не требовалось признание кем бы то ни было факта, что она знает толк в красивых вещах и, что еще важнее, — может себе их позволить. Все это фон Хеллман прекрасно знала сама. И все же, казалось, что бесхитростное замечание Эстеллы, чей обомлевший вид она истолковала по-своему, ей польстил. Потому что, вновь пробежавшись пальцами по золотой цепочке — Эстелла жадно, не моргая, следила за ее движениями, пользуясь тем, что Баронесса ее не видит, — она небрежно пояснила:
— Семейная драгоценность. Безделушка, в сущности, — Баронесса явно слукавила: несмотря на деланно равнодушный тон, уголок ее губ довольно дернулся. — Для многих, впрочем, весьма привлекательная, — она выдержала паузу. — Однажды ее у меня даже украли. Одна бывшая работница.
— Да что вы говорите? — презрительно фыркнула Эстелла прежде, чем успела понять, что говорит это вслух. Предательский язык, прежде с трудом выталкивавший изо рта по одному слову за раз, внезапно отмер, и девушка от души куснула его за самый кончик. От резкой боли на глаза навернулись слезы, зато в одеревеневшие мышцы вернулось хоть какое-то подобие самообладания.
Сморгнув застлавший глаза липкий красноватый туман, Эстелла встретилась взглядом с мгновенно сбросившей с себя приятную леность Баронессой. Та с ровной как доска спиной сидела на своей кушетке и испытующе смотрела на девушку, явно ожидая объяснений. Эстелла смешалась.
— Я хотела сказать... — мысленно надавав себе пощечин, девушка поспешно взяла себя в руки и, не отводя взгляда, прочистила горло. — Что-то у меня с голосом сегодня: боюсь, не простыла ли. Я имела в виду, да что вы говорите? — она округлила глаза, изображая полнейший шок. — Как такое возможно? Как ей... — тут Эстелле пришлось соскрести в кучку все жалкие остатки своей выдержки, — как ей только наглости хватило?
Баронесса еще с пару секунд сверлила юную протеже взглядом — у той внутри все свербело, но глаз она не отвела, — после чего, видимо, удовлетворившись ответом, принялась за салат.
— Вот именно — наглости, — она презрительно скривила губы и осторожно, чтобы не смазать темную помаду, уцепила крепкими белыми зубами наколотый на вилку листик петрушки. — У этой особы, несмотря на ничтожное происхождение, этой самой наглости было, очевидно, в избытке, потому что через несколько лет она посмела как ни в чем не бывало заявиться ко мне и просить о помощи.
У Эстеллы потемнело в глазах. Ногти чиркнули по блестящей серебряной крышке. Баронесса тем временем продолжала:
— Где-то успела нагулять ребенка — дурное дело, как известно, нехитрое — и матерью стала такой же никчемной, какой была когда-то работницей, — она облизнула вилку, и та хищно блеснула на ее темных губах. — За что, собственно, и поплатилась.
Эстелла впилась взглядом в серебряную вилку. Маленькую, с двумя длинными острыми зубьями.
Она тряхнула гудящей головой, безуспешно пытаясь отогнать сводящее челюсти, удушающее, практически животное желание причинить сидящей напротив женщине физическую боль.
Не сейчас. Не время. Соберись.
Нужно сматываться отсюда.
И поскорее.
— Вы позволите? — растянув одеревеневшие губы в подобии улыбки, Эстелла кивнула на поднос. Ей показалось: от напряжения вот-вот хрустнут шейные позвонки.
— Да. Иди работай.
Баронесса не оглядываясь направилась к своему столу. Острые шпильки ее туфель до середины тонули в ворсе ковра. Эстелла пристально, вновь сморгнув с глаз алую пелену, посмотрела ей вслед.
После чего, ни слова не говоря, пулей выскочила из кабинета.
* * *
Она не помнила, как сбежала вниз по лестнице, рискуя навернуться на вымощенный плиткой твердый пол. Не помнила, как пересекла зал, уворачиваясь от осточертевших фигур в белых халатах, от которых рябило в глазах. Не помнила, что сказала — и сказала ли вообще — возникшей на пути встревоженной Маккензи. Не помнила, как избавилась от проклятого серебряного подноса, оставив тот в кухне для персонала. Не помнила, как влетела в просторную светлую уборную, с размаху хлопнув дверью, едва не снеся ту с петель, и щелкнула задвижкой, содрав кожу на подушечке большого пальца.
Пустив холодную воду и сунув под нее покрывшиеся мурашками голые по плечо руки, она пыталась унять отбивающие дробь зубы.
И переварить то, что она только что услышала.
Мамин кулон — ее кулон, — который она считала безвозвратно потерянным, все это время висел на точеной шее Баронессы фон Хеллман.
Черт побери.
Эстелла уперлась руками в края раковины, тяжело, со свистом, втягивая воздух сквозь сжатые до боли зубы.
Это была Баронесса.
Таинственный друг, визит к которому обернулся для нее сиротской жизнью малолетней воровки.
А для мамы...
Эстелла до побелевших костяшек стиснула пальцы на бортиках раковины и изо всех сил, словно в попытке забыть все, что услышала, зажмурила глаза. Что-то тяжелое, жгучее, полузабытое, покрывшееся пылью лет, густой горячей массой застыло в горле, не давая дышать.
Разумеется, это была Баронесса.
Она хрипло рассмеялась, и шипение воды быстро смыло отголоски ее смеха — тихого, болезненного, жуткого.
Ну ты и идиотка, Миллер.
Джон ведь был там. Он был там — а теперь он был здесь. А ей, амбициозной оборванке с чердака, ослепленной свалившейся на нее неслыханной удачей, ни разу не пришло в голову связать торчащие под самым ее носом ниточки, больше похожие на толстые, ярко выкрашенные корабельные канаты.
Эстелла резко завернула кран — шипящая струя брызгалась во все стороны — и прижала ледяные ладони к щекам.
Перед глазами стоял образ высокой величавой женщины в напудренном парике и пышном жемчужном платье. Женщины, которая спустя десять лет обрела лицо.
Женщины, которая только что обвинила ее мать, ее погибшую мать — добрейшую в мире женщину — в воровстве.
Одеревеневшими пальцами Эстелла рванула черный шейный платок. На мгновение ей показалось, что он, точно обернувшаяся вокруг шеи шелковая змея, вознамерился ее удавить: воздух застревал в груди, не находя выхода.
Мама.
Она умерла на ее, Баронессы, глазах.
На глазах той, что говорит о ней, как о никчемной старой вещи, которую давно пора было выбросить на помойку.
Как о преступнице, мошеннице, наглой воровке.
Как об Эстелле Миллер. На которую ее мать, практически святая, ни капли не была похожа.
Ладони больно обожгло. Эстелла уставилась на собственные руки и с удивлением обнаружила на коже красные следы-полумесяцы. Сама того не заметив, она стиснула кулаки так, что ногти глубоко впились в онемевшие от ледяной воды ладони.
Боль привела ее в чувство.
Жгучую неприязнь, практически ненависть, свернувшуюся под ребрами клубком отвратительных гадюк, заглушила единственная, холодная, как ноябрьская вода в Темзе, мысль.
У Баронессы фон Хеллман висит на шее — ее холеной тонкой шее — то единственное, что осталось у Эстеллы от мамы. То, что по праву принадлежит ей.
То, что она обязана вернуть любой ценой.
Эстелла горько усмехнулась, вновь опершись о раковину и уронив голову на грудь. Что она там говорила? Какие еще потрясения может принести этот день?
Проклятье.
Оставалось только порадоваться, что Джон снова уехал. Ослепленная гневом, задыхающаяся от подступившей к горлу горечи, она, пусть и ненадолго, совершенно позабыла о нем. Страшно представить, что было бы, налети она на него в зале или в одном из многочисленных коридоров, которыми петляла по пути в уборную: торчащие в разные стороны рыжие волосы, безумный взгляд, трясущиеся руки — если уж ее бледный изможденный вид не остался им незамеченным, то проигнорировать такое он не смог бы и подавно.
И все же, все же...
Ей вдруг до одури захотелось, чтобы в эту самую минуту он оказался рядом. Вновь привлек ее к себе в этих неловких, осторожных объятиях.
Вот только пьяна она не была. А значит — никаких больше поблажек, никаких потаканий собственной слабости.
С усилием затолкав предательские, малодушные, манящие мысли поглубже под стиснутые жилетом ребра, Эстелла оторвалась от раковины и подняла с пола сдернутый с шеи шелковый платок. Стиснув его в кулаке так, что прострелило судорогой предплечье, медленно подняла голову и посмотрела в зеркало.
Отражение вернуло ей острый, пронзительный взгляд ярко-зеленых глаз.
Ее глаз.
И впервые за долгие годы эти глаза не испугали ее.
Если она намерена вернуть кулон, без нее ей не обойтись. Она, в отличие от Эстеллы, всегда получала то, что хотела — презирая любые правила и запреты.
Хорошо, что она здесь.
Эстелла еще с мгновение вглядывалась в это знакомое — и одновременно чужое — бледное лицо с заострившимися чертами. В высокие скулы, в залегшие под глазами тени. Потом кивнула ей — она, ухмыльнувшись, кивнула в ответ — и быстрым шагом направилась вон.
* * *
Джон наблюдал за ней всю неделю.
Девчонка его не на шутку беспокоила.
Впервые увидев ее после злополучного вечера, когда она вдруг, неожиданно для них обоих, оказалась в его руках, заплаканная и дрожащая, он почувствовал, как глухо саднит где-то внутри, в оплетенной жесткими мышцами грудной клетке.
Эмма Мартин была белее простыни. Под глазами, прячась за стеклами очков, лежали глубокие тени. Шагая по лестнице, будто сомнамбула, она пыталась шутить, старательно отводя взгляд, и, полагая, что он не видит, то и дело морщилась, словно от боли.
И все же, сколь ни удручающим было это зрелище, Джон вынужден был с горечью признать, что практически не удивлен.
Он прекрасно помнил, как, придерживая за хрупкий локоть, помог ей добраться до постели и улечься поверх покрывала. Как она без сил уткнулась лицом в подушку, бессвязно ругаясь себе под нос. Как его рука сама потянулась убрать прилипшие к мокрой щеке рыжие волосы. Как она дернулась под его прикосновением и вскинула на него свои огромные, все еще блестящие от слез глаза. Как попросила ничего не говорить братьям. Как он коротко кивнул в ответ с тихим «не беспокойтесь, Эмма». Как, выходя из ее комнатенки, задернул за собой тяжелую штору, отрезая свет электрической лампочки от бледного усталого лица в надежде, что девчонка все-таки сможет заснуть.
Он не помнил, чтобы прежде видел ее плачущей.
Даже в ту ночь, когда они вдвоем, впервые разговаривая друг с другом по-человечески, пустились на поиски Хораса с Джаспером, Эмма Мартин — напряженная, как струна, с остекленевшими глазами и неестественно прямой спиной, перепуганная до смерти Эмма Мартин — не плакала.
Джон был уверен: до недавнего времени братья оставались единственными свидетелями ее слабости. И вот теперь он — совершенно посторонний человек — невольно застал ее, горько смеющуюся сквозь слезы, с зажатым в трясущейся тонкой руке бокалом из-под виски, в ее крохотном уголке, увешанном эскизами.
Вероятно, с досадой думал он, вернувшись той ночью в свою пустую квартиру, ему вовсе не следовало приходить.
С другой стороны — разве мог он отказать, когда девчонка, нервно ерзая в своем кресле и тщательно подбирая слова, объясняла, почему и он (он — едва ли не больше всех, торопливо добавила она) приложил руку к тому, что теперь созданное ею платье сверкает в витрине, а не пылится, никому не нужное, в старом шкафу со скрипучей дверцей?
К тому же, пришлось признаться самому себе, он хотел прийти.
Эмма Мартин наверняка считала иначе, но ему нравилось их нехитрое жилище со свисающими с потолка электрическими лампочками, разномастными пледами и стареньким пузатым телевизором. Ему нравилось, как вился вокруг него старый рыжий пес, прося ласки. Нравились простодушный добряк Хорас и рассудительный Джаспер. Нравилась вся их семья — трое совершенно не похожих людей, куда более близких и родных друг для друга, чем иные кровные братья и сестры.
И еще ему нравилась она.
Не в романтическом смысле, нет.
Девчонка — стоило признать, весьма привлекательная, острая на язык, до боли сильная в своей обманчивой внешней хрупкости молодая женщина — была, тем не менее, слишком молода, чтобы ему пришло в голову помыслить о чем-то подобном. Однако он, сам того не заметив, по-своему привязался к ней — несдержанной, колючей, саркастичной. Порой теряющейся под его нечитаемым взглядом. Старательно разглаживающей юбку на коленях и с напускной, полушутливой чопорностью принимающей из его рук чашку с чаем. Над чем-то смеющейся на пару с Маккензи Прайс по пути на обед. И отчего-то, вопреки всякому здравому смыслу, тянущейся к нему.
Он не питал иллюзий относительно собственной мрачной персоны: в модном доме его боялись едва ли не сильнее, чем Баронессу. От той, в отличие от него — молчаливого, отстраненного, с этим его жутковатым тяжелым взглядом, — хотя бы было понятно, чего ожидать. Не то чтобы его это хоть сколько-нибудь волновало. Однако ему, положа руку на сердце, совсем не хотелось, чтобы его боялась она.
А она и не боялась.
Не боялась отпустить в его адрес какую-нибудь заковыристую, пускай и безобидную шутку. Не боялась сидеть на его рабочем столе, болтая ногами и гремя своей невозможной цепью, подвешенной к поясу брюк. Не боялась позвать к ним домой отметить ее первые успехи. Не боялась сунуть ему в руки пакет со свежей выпечкой, недвусмысленно дав понять, что выглядит он откровенно не очень.
Не боялась — хотя поводов к тому у нее было поболее, чем у многих.
Джону порой казалось, что такое же необъяснимое тепло в груди должен, по всей видимости, ощущать человек, к которому раз за разом, настороженно прижав к голове острые уши и мягко ступая стройными лапами, выходит из-под мрачных лесных сводов дикая медно-рыжая лисица. Подходя все ближе, все реже обнажая белый ряд острых как бритва зубов, и, наконец, позволяя прикоснуться к блестящему красноватому меху на загривке.
Впрочем, думал он — и эта мысль глухой досадой отзывалась внутри, — она едва ли подойдет так же близко еще хоть раз.
Он вполне мог себе представить, что должна была чувствовать гордая девчонка, вспоминая, как беспомощно плакала в его руках, громко, надрывно жалуясь на ту, кого поначалу чуть ли не боготворила.
Представлять, к тому же, не было никакой необходимости: он прекрасно видел, как она неловко мнется под его взглядом, словно мечтая поскорее убраться с глаз долой. Заметив это, он поскорее сменил тему, отметив про себя, как расслабились ее острые плечи под черной тканью пальто.
И эти странные слова, с какой-то неуловимой, затаенной тоской брошенные ею напоследок.
Вы слишком добры ко мне, Джон. Завязывайте с этим.
Нет, понимал он, зеленоглазая лисица с потешным птичьим именем, раз наткнувшись на стальной капкан сочувствия, явно принятого ею за ненавистную ей жалость, больше не повторит допущенного промаха.
И он с трудом сдерживал рвущийся наружу вздох.
Лисица.
Ласточка.
Она совсем не была похожа на ласточку. Похожа была та, другая. Маленькая, задиристая, черно-белая. Та, чьего имени — как и имени Эммы Мартин — он не знал. Та, с которой рыжая чертовка, сама того не подозревая, поровну делила его искалеченную серую душу.
Ноябрьские дни, такие же серые, медленно ползли, сменяя друг друга.
Посерело и заострилось лицо Эммы Мартин.
Поначалу Джон, не забывавший украдкой наблюдать за девушкой, не слишком обеспокоился: посерьезневшая, притихшая Эмма Мартин отнюдь не радовала его своим бледным видом и пергаментной кожей, однако подобное ее состояние, разом накинувшее ей пару лет возраста, все же — в свете последних событий, в которых он, к своей досаде, невольно принял самое непосредственное участие, — было вполне объяснимо и, надеялся он, не должно было продлиться слишком долго.
С Джоном Эмма была дежурно приветлива — и только. Однажды она вновь принесла ему пару бумаг, однако по ее сосредоточенному, отстраненному лицу он сразу понял: на сей раз Джеффри действительно попросил ее об услуге, и к собственным желаниям мисс Мартин ее недолгий визит не имел ровным счетом никакого отношения. Признаваться в этом не хотелось, однако, стоило двери захлопнуться за быстро покинувшей кабинет девушкой, в резко повисшей тишине вместо привычного покоя разлилась, давя на плечи, странная, практически осязаемая пустота.
А еще — в этом ему признаваться тоже не хотелось — проклятая память все чаще подсовывала ему маленькое, нелепое воспоминание, от которого бежала по позвоночнику холодная судорога, и которое он упорно глушил в зародыше, опасаясь и впрямь двинуться рассудком, едва успев достигнуть славного возраста сорока четырех лет.
И Джон, задвигая подальше совершенно безумные догадки — такого просто не могло быть! — продолжал, сцепив зубы, молча наблюдать за девушкой, что день за днем, вряд ли догадываясь о подобном внимании с его стороны, подтверждала его худшие опасения.
Ее явно что-то беспокоило. Волновало, тревожило, изводило. И это что-то совершенно точно не было связано с безобидной, в сущности, сценой, в которой он, Джон, с самого начала не видел ничего, что заслуживало бы порицания ни с его стороны, ни с чьей-либо еще, и которая попросту не могла настолько выбить из колеи человека, подобного Эмме Мартин, пусть и обладающего присущей ей гордостью.
Девчонка, впрочем, проявляла настоящие чудеса конспирации. Джон не сомневался: кроме него, никто в модном доме, включая дотошную мисс Прайс, не замечал, как изменилась ее походка, ставшая практически бесшумной, неуловимо скользящей, как она едва заметно щурила резко выделявшиеся на обманчиво бесстрастном лице полыхающие зеленью глаза, как взгляд ее, нечитаемый и немного отрешенный, становился вдруг острым и цепким, совсем как тогда, на Хаттон-Гарден. Джон даже не был уверен, что эти едва заметные глазу изменения не ускользнули бы и от его внимания, не наблюдай он за ней так пристально. Не изучи он ее так хорошо.
Она по-прежнему таскала не отличавшиеся разнообразием обеды в кабинет Баронессы. По-прежнему с энтузиазмом — напускным, конечно, — болтала с Маккензи Прайс в короткие минуты отдыха. По-прежнему, нагрузившись то парочкой рулонов ткани, то мотком тонких кружев, сновала по цехам.
По-прежнему привычно кивала в знак приветствия, если ей случалось столкнуться с ним в одном из многочисленных коридоров или главном зале, — и тут же, не задерживаясь ни на мгновение, уносилась прочь.
А он сжимал кулаки, борясь с практически непреодолимым желанием догнать чертовку и, развернув к себе за локоть, в лоб задать мучивший его вопрос.
Что с тобой происходит?
Впрочем, что-то показывало ему: он знает, что.
Баронесса.
Нет, Эмма Мартин — умница Эмма Мартин — вела себя с нею как прежде. Время от времени сопровождала ее в город. Регулярно, воспользовавшись присутствием начальницы, демонстрировала той новые эскизы и, в случае чего, быстро и весьма профессионально тут же вносила необходимые правки. Помогала собираться на ненавистные Баронессе чужие презентации и чуть менее ненавистные — собственные.
Сама Баронесса не демонстрировала — во всяком случае, в открытую, — что в ее отношении к молодой протеже что-то изменилось. Поэтому Джон, по долгу службы частенько бывавший в обществе первой и, как следствие, — второй, и имевший возможность наблюдать одновременно за обеими, довольно быстро пришел к выводу, что Баронесса едва ли сменила милость на гнев: будь это так, она, в отличие от Мартин, не стала бы утруждаться и столь искусно прятать собственные чувства — ему, как и прочим обитателям модного дома, это было прекрасно известно.
И все же взгляд ярко-зеленых глаз, скользивший украдкой по фигуре фон Хеллман — взгляд холодный, изучающий, сквозивший странным мрачным удовлетворением ученого, раздобывшего редкую бабочку и готовящегося пришпилить ее к бархату, — беззвучно кричал: Джон прав.
Он не видел, чтобы прежде хоть кто-то осмеливался, пусть и тайком, исподтишка, так смотреть на Баронессу фон Хеллман.
Включая Эмму Мартин.
Вывод напрашивался сам собой.
Девчонка что-то о ней узнала.
Вот только — что?
Джону начинало казаться, что он и впрямь сходит с ума.
Память раз за разом настойчиво подсовывала ему один и тот же короткий эпизод, случайным свидетелем которого он стал, зачем-то обернувшись вслед стремительно удаляющейся Мартин — Мартин, которую, бледную и всю какую-то осунувшуюся, он практически насильно отправил перекусить в тот проклятый день.
День, когда все началось.
Перед глазами вновь и вновь, разыгрывая свое изощренное представление для него, Джона — их единственного зрителя, возникали призрачные образы рыжеволосой девушки и большого, поджарого, пятнистого пса.
Он успел увидеть, чувствуя, как леденеют внутренности, как она в панике шарахнулась от собаки в сторону, едва не оступившись и не угодив в глубокую серую лужу. Откровенно огромный, но все же вполне миролюбивый с виду далматинец лишь слегка натянул поводок, с любопытством разглядывая перепуганную девушку.
Она не боялась собак. Она, казалось, не боялась ничего.
Но она испугалась этой собаки.
Высокой, мускулистой, с белоснежной лоснящейся шкурой, усеянной чернильными пятнами. Такой же, как...
Черт возьми.
Джон знал одно: он предпочел бы этого не видеть.
И промолчал.
Он молчал, когда она стояла перед ним, стискивая в пальцах полученный из его рук фирменный пакет. Молчал, когда она, сверкая глазами, отчитывала его за помощь, принимать которую ей было так неловко. Молчал, когда она тоскливо взглянула на него в последний раз, прежде чем юркнуть за дверь.
Молчал, вежливо кивая на ее дежурные приветствия.
Молчал, делая вид, что не замечает ее жутковатого немигающего взгляда, нет-нет да и соскальзывавшего с фигуры Баронессы на его собственную.
Молчал — потому что не хуже нее, кем бы она ни была, умел притворяться.
О, он прекрасно знал, что одно простое действие даст ему ответы если не на все, то хотя бы на главный его вопрос — этого ему было бы вполне достаточно.
Но он медлил.
И дело было не только в том, что педантичный, порой чересчур требовательный к себе и окружающим Джон считал неприемлемым использование служебного положения в личных целях.
Он попросту не знал, что будет делать, получив свои ответы.
С другой стороны, разве не за тем он столько лет оставался подле ненавистной ему хозяйки модного дома? Не за тем ли, чтобы, если девчонка вдруг объявится — на что он, по правде сказать, давно перестал надеяться, — суметь уберечь ее хотя бы теперь, если уж не смог тогда?
Но разве могла Эмма Мартин быть... ею?
И если взъерошенная девчушка в вельветовой панаме и молодая рыжеволосая женщина — это одно и то же лицо, то откуда она могла узнать хоть что-то, если Джон, столько времени проведший с ней едва ли не бок о бок, был единственной живой душой, которой была известна тайна ее прошлого — и будущего, — тайна, которую ее отец унес с собой в могилу?
Под конец недели Джон понял, что изводится уже не хуже самой Мартин, и со странной смесью боли и смирения гадал, не изводились ли они оба по одной и той же причине.
Он знал, что его останавливало.
Если Эмма Мартин — не та, за кого так упорно пыталось выдать ее его воспаленное сознание, он, переступив черту, попросту предаст ее доверие.
Нет, он не тешил себя напрасными иллюзиями и прекрасно знал, что девчонка — лгунья. Однако он и сам был не меньшим лжецом и не имел никакого морального права использовать ее ложь, чтобы малодушно оправдать свой поступок — если все же решится пойти на этот шаг.
Чашу весов, в конечном итоге, не имея о том ни малейшего понятия, склонила не в свою пользу сама Эмма Мартин.
Она нашла его выходящим из хранилища накануне проклятого традиционного бала, к которому вот уже несколько дней, гудя пуще обычного, готовился модный дом Баронессы фон Хеллман.
— Простите, Джон, — он захлопнул дверь, успев заметить, как красные отблески лучей охранной системы скользнули по ярко-изумрудным радужкам. — Вы не могли бы поторопиться? — девушка слегка замялась, с усилием, как ему показалось, отводя взгляд от захлопнувшейся тяжелой двери. — Представляю, как это звучит, но это не мои слова, сами понимаете. Баронесса, — едва слышно процедила она сквозь зубы, — очень спешит.
Мужчина окинул ее внимательным взглядом, который она с честью выдержала. После чего, сам не зная, почему — или не желая себе в том признаваться, — протянул ей бархатный футляр.
— Тогда почему бы вам самой не отнести ей это? Уверен, вы справитесь.
Она едва заметно вздрогнула, однако в следующее мгновение уже взяла себя в руки и привычно ухмыльнулась, глядя на него своими невозможными зелеными глазами.
— И даже уверены, что я его донесу? Вы же помните, кто я, Джон.
Так кто же ты? Скажи!
Джон бесстрастно приподнял уголки губ, от души надеясь, что она не заметит, как напряглись его челюсти.
— Вы прекрасно знаете, что я доверяю вам, Эмма.
И, похоже, собираюсь заставить тебя перестать доверять мне.
Мартин пожала плечами и потянулась за футляром. Он смотрел на ее руки. Они не дрожали, но были белыми как мел и — их пальцы на миг соприкоснулись — совершенно ледяными.
С деланным равнодушием она приподняла крышку, и он мысленно усмехнулся от того, каким естественным выглядел этот жест: разумеется, она должна была убедиться, что принесет терявшей терпение Баронессе именно то, что ей было нужно.
И все же он успел заметить, как вспыхнул и тут же погас холодный изумрудный отблеск в ее глазах.
Отблеск, который он одновременно опасался и желал увидеть.
Внезапно она подняла на него свой взгляд. Он сквозил той же странной, почти болезненной обреченностью, с которой она смотрела на него в тот день с верхней ступеньки служебного крыльца.
И он вдруг понял: она знает о его подозрениях. Знает, что он притворяется, будто не знает, что знает она.
Этот взгляд, тоскливый, молчаливо-печальный, продолжал преследовать его, словно призрак, когда стены модного дома давно опустели, а кулон, чертов кулон, уже несколько часов как лежал на положенном ему месте в проклятом хранилище.
Разумеется, это был кулон.
Вот что она узнала. Она узнала его.
Джон сжал в руке ключ. Лишь он один, не считая Баронессы, имел доступ ко всем помещениям модного дома.
Если бы вы только знали, Джон.
Мужчина на мгновение прикрыл глаза и медленно выдохнул сквозь стиснутые зубы.
Прости, Эмма. Я должен знать.
Не давая себе времени передумать, он щелкнул замком, нажал на ручку и шагнул в темноту кабинета кадровой службы, плотно притворив за собой дверь.