Лаванда

Ориджиналы
Слэш
Завершён
NC-17
Лаванда
автор
бета
Описание
Дамы и (чем чёрт не шутит) господа, пристегните ремни, откиньте кресла и устройтесь поудобнее: мы с вами отправляемся в полёт над гей-кварталом, где только что абсолютно случайно оказался мой герой! Вас ждёт летняя экскурсия без особенных волнений: во время путешествия нас пару раз немножко тряханёт, но пилот гарантирует, что доставит всех на посадочную полосу в целости и сохранности.
Примечания
Автор пишет этот текст в тяжёлую для себя годину для отдохновения души и мозга. Читать его рекомендуется с теми же целями.
Посвящение
Огромное спасибо heavy liyhium за коллажи!! https://ibb.co/4FzpJmg https://ibb.co/KsdphNj https://ibb.co/bHTwKxD И огромное спасибо драгоценной bitter_mango за арт с Арти! https://ibb.co/qF7sjRj Спасибо Red_Box за коллаж: https://ibb.co/P5r0MWS И за великолепную обложку!! 💕
Содержание Вперед

Глава 22. Смерть в Берлине

      Окраинами Берлин напоминал любой другой европейский город: разноцветные панельные дома, детские площадки, большие торговые центры, увешанные вывесками знакомых магазинов. Разве что дороги отличались — идеально ровное, гладкое полотно без единой трещины. Да ещё вот машины: Пауль, глядя в окно такси, замечал, что мимо проезжают небольшие седаны, а то и вовсе двухместные электромобильчики; в Америке же все стремились прикупить тачку побольше. И велосипедистов куда больше; казалось, что половина берлинцев уже пересела на двухколёсный транспорт. Едет молодёжь, едут солидные бюргеры с пивными животами, едут целеустремлённые фрау, сложив покупки в корзину на руле...       Он не был в родном городе два года. Клуб, репетиции, как оставить парней без руководства? Он созванивался с бабулей раз в пару месяцев; им не о чем было говорить, они только обменивались сигналами, как два корабля в море: «у тебя всё хорошо? у меня тоже».       Она, деловая и вовсе не сентиментальная, никогда не просила его приехать. Зачем без толку мотаться? А он не приезжал, потому что если только разговаривать по телефону и слышать знакомый с детства резковатый голос, то кажется, что она всё ещё крепкая, беспокоиться не о чем.       Пять лет назад удалось уговорить её нанять помощницу по дому; бабуле исполнилось девяносто, и она до последнего слышать не хотела ни о какой помощнице, утверждая, что сама прекрасно со всем справляется. А год назад уже не возражала, когда Пауль искал сиделку.       Он долго игнорировал неумолимые признаки, говоря себе, что бабуля протянет ещё лет десять, если не больше; не хотел даже думать о близости смерти.       И вот теперь смерть подошла совсем близко и буквально дохнула ему в лицо. Он не знал, будет ли бабушка ещё жива, когда они приедут к ней. «Я умираю», — сказала она, а бабуля Ренненкампф слов на ветер не бросала: раз сказала, что умирает, значит, так и сделает.       Он хотя бы не один. Пауль оглянулся на Алека. Мало того, что тот купил билеты и организовал всё, чтобы они успели на нужный рейс, так ещё и в целом оказался приятным попутчиком: не лез с сочувствием, не задавал вопросов, не ныл и не раздражался, хотя за десять часов полёта с пересадкой и ангел бы начал шипеть на окружающих. Но Алек пребывал в обычном нейтрально-положительном настроении, ни на что не жаловался и не нудел, что устал, хочет кофе, ванну и благодарственный минет — а жалоб и нудежа Пауль ждал почти от любого. Вот Арти не стал бы жаловаться — но и не смог бы так ловко сориентироваться в чужом аэропорту или заказать кофе на довольно приличном, хоть и несколько ученическом немецком. Алек вот мог.       Во время этого долгого перелёта Пауль с удивлением следил за тем, как из-под личины беспечного жуира появляется некто другой. Некто, кого он толком не знал. Спокойный, уверенный в себе и своих действиях, стойкий и выносливый человек. Пожалуй, лучший попутчик, какого он только мог пожелать в этой страшной ситуации.       Такси тем временем свернуло с автобана и поехало по знакомым Паулю улицам Митте. С сильно бьющимся сердцем он глядел в окно, узнавая то булочную, то кафе, то отмечая новую вывеску. Вот и поворот на Стефанштрассе, где, кажется, ничего не изменилось — всё та же брусчатка, по которой быстро не проехать; всё те же дома, стоящие здесь с XIX века. Только в его детстве ещё не было столько машин припарковано на обочинах...       Такси остановилось перед непримечательным светло-зелёным домом, без украшений, лепнины или изысканных балкончиков, какие виднелись на других фасадах.       Влажная брусчатка блестела в свете фонарей; тут и там к ней прилипли мокрые жёлтые листья, в воздухе пахло осенью, которая чувствовалась куда сильнее, чем в Америке. Всё казалось одновременно знакомым и незнакомым, словно друг на друга наложились две жизни, старая и новая. С не свойственной ему нерешительностью Пауль застыл перед входом, и Алек легонько коснулся его плеча:       — Ты как?       Он стряхнул с себя оцепенение, вдохнул свежий прохладный воздух.       — Нормально. Идём.       Бабуля жила в третьем этаже. Высокую двустворчатую дверь открыла Кристен, помощница по дому — высокая статная немка, которой с одинаковым успехом можно было дать как тридцать пять, так и пятьдесят лет. Сиделкой при бабушке тоже была немка, и за их услуги Пауль переплачивал чуть ли не вдвое — куда дешевле было бы нанять женщин из Чехии, Польши или Украины, но бабуля была тверда: если уж кто-то и будет работать у неё дома, то «честные и порядочные немецкие женщины».       Гладкое лицо Кристен было спокойно, и ещё до того, как она поприветствовала их, Пауль понял, что бабушка жива. Он почувствовал облегчение: может, обойдётся?..       — Фрау Ренненкампф заснула, доктор Мюллер сказал, она в стабильном состоянии, — говорила Кристен, закрывая за ними тяжёлый засов, оставшийся чуть ли не с постройки дома. — Говорит, не стоит её будить, пусть выспится и наберётся сил... Она до того две ночи почти не спала и почти ничего не ела, — прибавила Кристен с неодобрением, будто если б девяностопятилетняя бабуля хорошо спала и хорошо кушала, то немедленно пошла бы на поправку.       Она предложила постелить им в старой комнате Пауля, но он отказался, хоть и страшно устал: боялся, что если заснёт, то не проснётся, когда будет нужно. Алек тоже не захотел ложиться, поэтому они привели себя в порядок, переоделись и расположились в гостиной. Кристен принесла кофе с бутербродами и вышла.       Алек с любопытством оглядывался по сторонам, и Пауль тоже посмотрел на старую гостиную новыми глазами. Тут почти всё осталось так же, как и во времена его детства, бабуля не хотела даже слышать о ремонте или новой мебели. «Это отличная, крепкая немецкая мебель, она ещё сто лет простоит...»       Тёмная, вытянутая комната с высокими потолками и единственным окном могла казаться мрачноватой, но Пауль всегда считал её уютной. Вон за тем круглым, покрытым скатертью столом, над которым низко нависала лампа в абажуре, он делал уроки, а бабуля сидела в этом зелёном кресле с вытертой бархатной обивкой и шила или вязала, нацепив очки на нос — она никогда не сидела без дела, обязательно что-нибудь латала, перешивала или занималась бухгалтерией, педантично подклеивая чеки в книгу приходов и расходов. Тикали на стене шварцвальдские часы с кукушкой, шелестели страницы учебника, веки наливались тяжестью, и Пауля то и дело начинало клонить в сон; он клевал носом, пока бабушка не окликала его, и тогда он вскидывался, выпрямлял спину и снова пытался вникнуть в учебные премудрости.       — У таких комнат есть даже собственное название, — сказал он, наконец-то вытягивая ноги и пробуя бутерброд — ветчина с сыром и яйцом на ржаном хлебе. — Ещё Энгельс писал, мол, «берлинская комната» — немыслимое во всем остальном мире вместилище тьмы, затхлого воздуха и уютно чувствующего себя там берлинского филистерства.       — Ты читал Энгельса? Чтобы знать идеологического противника в лицо? — поинтересовался Алек, тоже вкушая от бутерброда и лицом показывая, что ничего вкуснее он не ел уже очень давно.       — Это ты сейчас пошутил про то, что все немцы фашисты, а Энгельс был идеологом коммунистов? — прищурился Пауль.       Они уставились друг на друга; Алек, кажется, пытался понять, действительно ли Пауль задет... но Пауль не выдержал и ухмыльнулся, Алек заулыбался в ответ, а потом они оба засмеялись, несмотря на то, что поводов для смеха было мало. «И зачем я от него бегал? — подумал Пауль. — С ним так легко. Мы хорошо друг друга понимаем...»       — А мне нравится эта комната и эта квартира, — заметил Алек, отсмеявшись. — Примерно в таких интерьерах и я вырос.       Пауль вспомнил, что Алек происходил как раз из того слоя общества, в котором на тебя будут смотреть свысока, если ты купил мебель, а не получил в наследство от предков времён как минимум короля Георга. Да, в этом смысле бабушка была настоящей аристократкой — Пауль до сих пор с дрожью вспоминал Битву за Старый Холодильник, который удалось заменить только тогда, когда скончался мастер, поддерживавший в нём жизнь.       — Я очень люблю эту квартиру, — признался он. — Я в ней вырос.       — О? — заинтересованно-вопросительно произнёс Алек, отпивая кофе. Пауль в который раз отметил его манеры: Алек не задавал вопросов, но вёл себя так, что становилось ясно — дело вовсе не в том, что ему не интересно, дело в том, что он не собирается лезть в душу. При этом он был отличным слушателем, сочувственным и заинтересованным, само поведение которого располагало эту самую душу раскрыть. И Пауль, измотанный долгим путешествием и собственными переживаниями, неожиданно для себя начал рассказывать о том, почему же вырос в квартире бабули, а Алек внимательно слушал — не ужасаясь, не ахая, просто принимая историю, как факт.

***

      Ленни Ренненкампф родила ребёнка, отказалась говорить, от кого, и сбежала из дома, чтобы жить в коммуне свободных художников в трущобах Фридрихсхайна. К сыну она относилась плохо, то забывала о нём, то гнала от себя. Как-то раз поехала на фестиваль и забыла Пауля там; его, на тот момент трёхлетнего, в пустой палатке нашли байкеры, на счастье знавшие о коммуне.       Несмотря на всё это, в детстве Пауля было множество вещей, которым позавидовали бы другие дети. Его окружало множество взрослых, которые возились с ним, как с забавной игрушкой: тискали, учили читать, рассказывали интересные штуки, заучивали с ним стихи... Пауль сидел на коленях у какого-нибудь вдохновенного бородатого поэта и слушал, как богема декламирует экспериментальные поэмы, поёт или ведёт жаркие дискуссии о судьбах родины. Всем очень нравилось, как он танцует — а танцевать он любил с детства — и иногда даже мама смягчалась, когда кто-нибудь весело кричал: «Ленни, он у тебя такой талантливый, будущий Нижинский!», брала его на руки и целовала.       Никто не укладывал его спать в девять часов; цвет немецкого искусства отправлялся спать ближе к утру, и Пауль засыпал и просыпался вместе с ними. Никто не заставлял его стричься, чистить зубы или мыться — он бегал по огромному дому, который самовольно заняла коммуна, в одной и той же грязной одежде, длинноволосый, немытый. Никто не запрещал есть чипсы, конфеты и шоколад, даже пивом иногда угощали — пиво ему не нравилось, но нравилось угождать взрослым, которые приходили в восторг, когда мальчик залихватски отпивал из банки.       Но когда он надоедал, его спихивали с колен, отмахивались от него, шлёпали или попросту запирали, чтобы не мешал. Иногда он ходил голодный, пока кто-нибудь не приносил пакетик орешков или шоколадный батончик. Он видел вещи, которые не стоит видеть ребёнку — нравы в коммуне царили весьма свободные, и присутствие Пауля никого не смущало. Он читал Гейне и Гессе, цитировал переводы Шекспира и мог при случае ввернуть цитату из «Фауста», но понятия не имел, что Земля вращается вокруг Солнца, кто такой Гитлер и что если два и три перемножить, то получится шесть. Он почти не видел сверстников и не умел с ними общаться.       Однажды летом дверь дома распахнулась, и на пороге появилась высокая, прямая, похожая на зонтик-трость женщина в чёрном. Было четыре часа; похмельная богема, едва продрав глаза, собиралась на захламлённой кухне, греясь в лучах солнца, зевая, почёсывая бороды и шевелюры.       Гостья брезгливо оглядела обитателей коммуны и остановила взгляд карих глаз на Ленни. Та застыла и выронила из рук пакет чипсов, которыми как раз собралась потчевать Пауля.       Бабуля Ренненкампф, осторожно ступая среди хлама ногами, обутыми в старомодные чёрные ботинки на пуговках, подошла к Паулю и сказала резким голосом, от которого собравшиеся на кухне содрогнулись:       — Здесь не место для ребёнка. Я его забираю.       Она взяла Пауля за руку, и он не стал сопротивляться — его не приучили бояться чужих, он бы пошёл за любым, кто достаточно авторитетно позвал бы. Ленни сильно побледнела и заступила было матери путь; две женщины смерили друг друга взглядами, и бабуля Ренненкампф сказала:       — Либо ты идёшь с нами, либо уходишь с дороги.       У неё был голос и интонации человека, который по два раза не повторяет. Ленни силилась что-то выговорить, но рот её скривился и пополз на сторону; она расплакалась и убежала, закрыв лицо рукой.       — Так и думала, — сухо сказала бабуля.       Она увела Пауля, и больше он не видел дом, в котором провёл первые годы жизни.       Правила у бабули были строжайшие. Подъём в шесть, гимнастика, душ, затем завтрак и чистка зубов; в субботу можно остаться в постели немного дольше, но в воскресенье изволь встать в шесть, чтобы успеть к утренней службе...       Поначалу Пауль, привыкший к отсутствию правил и границ, принял новую жизнь в штыки и попытался воспротивиться казарменному порядку, но выяснилось, что методы, неплохо воздействующие на хрупкую психику творческих людей из коммуны, абсолютно бесполезны, когда дело касается бабули. Вопить, плакать, бить ногами и кулаками по полу и стенам и даже кусать бабушку оказалось совершенно бесполезно, а то и вредно: можно было лишиться привилегий вроде свободного времени, возможности полчаса посмотреть телевизор или почитать книгу перед сном. При этом бабуля, в отличие от жильцов коммуны, никогда его не била и даже голос не повышала.       Через некоторое время слегка укрощённый, остриженный, вылеченный от вшей и прошедший полный курс необходимых маленькому бюргеру прививок Пауль понял вдруг, что новые правила ему даже нравятся. В его жизни появилось нечто неизменное. Что бы ни случилось, как бы он себя ни вёл, утром его всегда ждал горячий завтрак, в одиннадцать часов они с бабушкой пили чай, в два был обед, в шесть — ужин, а перед сном его ждала чашка горячего какао со свежевыпеченной булочкой. Каждый день его надолго уводили гулять и позволяли играть с другими детьми, а по четвергам они с бабулей ходили в кино. Бабуля давала ему книжки и готовила к школе, качая головой, когда оказывалось, что он не знает элементарных вещей (к примеру, он не умел писать, хотя читал прекрасно, почти как взрослый). У неё была чистая, тихая квартира, где посторонние появлялись в строго определённое время и только по приглашению.       Осенью началась школа, и бабулю Ренненкампф несколько раз вызывали на серьёзный разговор из-за поведения Пауля: поначалу он плохо встраивался в общество местных детишек, но спуску никому не давал. Бабуля относилась к дракам с чрезвычайным хладнокровием, считая, что это нормальная часть взросления мальчика.       — Покажи им, чтоб не смели тебя трогать, — говорила она своим сухим пронзительным голосом, и Пауль прекрасно усваивал её уроки. А поскольку был не только странненьким, но ещё и изобретательным, то остальные дети довольно быстро поняли, что с новеньким лучше дружить, чем задирать его. У Пауля впервые в жизни появились товарищи по играм.       Бабуля была заядлой театралкой; первое время она не брала Пауля с собой, оставляла с соседкой, но как-то раз фрау Шмидт заболела, и не оставалось ничего, кроме как взять мальчика с собой. Так Пауль впервые увидел балет.       Бабуля боялась, что он будет мешать ей, ёрзать, хныкать, жаловаться на скуку, но всё представление он провёл, вцепившись в сиденье и глядя на сцену. А потом буквально заболел балетом. Он собирал картинки с женщинами в пачках и мужчинами в трико; изводил бабулю вопросами, когда они снова пойдут на балет; пытался выполнять балетные па...       Фрау Ренненкампф отлично понимала намёки, поэтому в один прекрасный день купила всё необходимое и отвела его на балетный кружок. С этих пор Пауль окончательно забыл прежнюю жизнь, коммуна с весёлыми бородатыми художниками и поэтессами в длинных цветастых юбках казалась ему странным сном, и разве что по матери он скучал. Спрашивал иногда у бабули: где, мол, моя мама и когда она приедет меня навестить? Бабушка не отвечала, только мрачнела и поджимала тонкие губы.       Ленни появилась в его жизни ещё только раз. Однажды раздался звонок в дверь, и десятилетний Пауль услышал из передней знакомый голос. Первым порывом было броситься к матери и обнять её, но что-то его удержало, и он остался за высокой створкой двери, прислушиваясь к разговору.       — Не хочешь спросить, как поживает твой сын? — резко говорила бабушка. Ей отвечал взволнованный, с надрывом, голос матери:       — Я и так знаю, как он! Как в гитлерюгенде: встаёт в шесть утра, поёт гимн и живёт по твоей указке! Учёба, церковь и работа — вот твой идеал!       Притаившись в темноте, Пауль слушал, как мама плачет и горячечным шёпотом сбивчиво и быстро говорит:       — Обвиняешь меня в том, что я плохая мать, ну а ты, ты?! От хороших матерей дети не сбегают! Посмотри, что твоё воспитание со мной сделало, то же самое ты пытаешься сделать с ним!       Бабушка отвечала как всегда сухо:       — Тебе тридцать два, Ленни. Последние десять лет ты всё это с собой делала сама.       Они спорили, он толком не понимал, о чём речь, но чувствовал: происходит что-то плохое. Наконец Ленни закричала:       — Ты монстр! Чудовище! — и хлопнула входной дверью.       Бабушка вошла в гостиную и щёлкнула выключателем, увидела Пауля и вдруг порывисто обняла. А когда отпустила, в глазах её — невиданное дело! — блестели слёзы.

***

      — И ты больше никогда не видел мать? — спросил Алек.       Они выпили невероятное количество кофе и проговорили всю ночь, точнее, Пауль говорил, а Алек слушал. Сейчас, в половину шестого утра, за единственным окном «берлинской комнаты» уже занимался день, и серенький свет уже проникал в гостиную. После второй бессонной ночи реальность казалась Паулю зыбкой, грань между сном и явью почти стёрлась.       — Нет, не видел, — ответил он. — Когда мне было четырнадцать, к нам приехал один из художников коммуны. Сказал, что Ленни умерла, и мы с бабушкой поехали на похороны.       — Мне так жаль...       — Не надо, — сухо прервал его Пауль. — У меня было отличное детство. Бабуля сделала из меня человека. Думать не хочу, что бы со мной стало, останься я в коммуне. Наверное, годам к шестнадцати уже сторчался бы или спился!       Алек хотел было что-то сказать, но тут вошла взволнованная Кристен:       — Фрау Ренненкампф очнулась!       Когда Пауль вошёл, сиделка Лотта вышла, деликатно прикрыв за собой двустворчатую дверь.       Бабуля сидела в постели необычайно прямо. Худые, иссохшие, покрытые пигментными пятнами руки лежали поверх лоскутного одеяла, которое она сшила когда-то сама. Седые волосы собраны были в аккуратный пучок; скуластое худое лицо, всё покрытое мелкими морщинами, хранило привычное Паулю бесстрастное выражение, карие глаза смотрели ясно и строго.       — Я рада, что ты приехал, — сказала она, как всегда чётко выговаривая слова. Он сел в кресло Лотты и взял руку бабушки в свои с такой осторожностью, словно хрупкие кости могли в любой момент сломаться...       Рука была холодной и лёгкой. Раньше у неё всегда были тёплые руки. Тёплые и не праздные.       — Хорошо, что я увижу тебя ещё раз перед смертью.       — Ты не умрёшь, — возразил он, сам себе не веря; он видел, что бабушка жива только потому, что твёрдо решила не умирать до его прихода.       Бабушка строго взглянула на него:       — Разве я учила тебя врать себе?       Он опустил голову, как провинившийся ребёнок. С явным усилием она подняла вторую руку и погладила его.       — Ты был хорошим мальчиком и вырос в хорошего мужчину. Я тобой горжусь. И беспокоюсь только о том, что ты так и остался один.       Затрагивать щекотливую тему при умирающей бабушке не хотелось; Пауль пробормотал что-то насчёт того, что не нашёл свою единственную, и бабушка посмотрела на него так, как будто он не выучил домашнее задание.       — Ты считаешь меня глупой или слепой? Я всё поняла, когда тебе было десять! Я знала, что это одинокий путь, и не хотела тебя оставлять одного в этом мире...       — Ну, — в глубоком волнении проговорил Пауль, — я приехал не один!       Наскоро проинструктированный Алек был представлен бабуле и ласково поздоровался с ней по-немецки, прибавив, что он рад познакомиться с той, кто воспитал его дорогого Пауля. Бабушка придирчиво оглядывала его с ног до головы:       — Вы не немец. Американец? — подозрительно поинтересовалась она.       — Нет, англичанин.       — О! Как хорошо. Это гораздо лучше. Так не люблю американцев!       — Бабуля, у меня есть друзья-американцы, — вступился Пауль, но бабушка только отмахнулась от него и повернулась к Алеку с ласковой улыбкой.       — Александр, — сказала она, и её резкий голос в кои-то веки зазвучал мягко, — позаботьтесь о моём Пауле. И помогите мне лечь.       С их помощью она улеглась в постель, взяла обоих за руки и с умиротворённым видом сказала:       — А теперь зовите священника, потому что я готова умереть.

***

      Пауль сидел на высоком табурете и разглядывал полукруглую подставку для бокалов, висящую над стойкой бара. Бородатый бармен в клетчатой рубашке с закатанными рукавами ловко хватал бокалы и наливал напитки посетителям — неясным теням в полумраке. Свет был только над стойкой, он отражался в её полированной поверхности и бликовал на бокальных пузатых боках.       Пауль сидел в полумраке — одна из тёмных теней за стойкой, безликий, незаметный. Одинокий. Он чувствовал это, как никогда остро.       Бабуля была всегда. Она была константой, опорой в хаотическом мире. Он знал, что даже если потеряет всё, потерпит сокрушительнейшую неудачу, разорится, тяжело заболеет, то всегда сможет вернуться на Стефанштрассе. Что бы ни случилось, по утрам его будет ждать тарелка горячей овсянки, а перед сном — какао с булочкой.       Так было раньше; теперь же он был один. Что чувствует волк, чьё логово разорили? Некуда вернуться, чтобы зализать раны и переждать опасность, нет больше тыла, нет той прохладной, спокойной, непоколебимой женщины, чей образ всегда стоял у него за плечом. Он и не думал, что само её существование даёт ему так много.       Вот как чувствует себя человек, лишившийся семьи. Как утлая лодчонка в бурном море, как одинокое дерево, на которое надвигается смерч. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким слабым, таким уязвимым.       Его воротило от одной мысли о похоронах, и он благодарен был Алеку и Кристен, которые взяли организацию на себя. Формальностей было чересчур много, он никак не мог уяснить, о чём ему толковала домработница — какие-то страховки, какие-то справки. Услышав же, что кусок земли с могилой он может лишь арендовать на срок до тридцати лет, в конце которого останки будут утилизированы, если аренду не продлить, он понял, что вникать в это выше его сил. Нет, если бы рядом не было Алека, он бы постарался собраться — постарался бы никого не убить за одну мысль о том, что останки могут вот так просто...       Немцы. Практичный бюргер в их сердцах вечно борется с сумрачным романтиком — и чаще всего побеждает. Бестрепетной рукой он выкидывает старые кости из могилы, чтобы освободить дефицитную землю для свеженького покойника.       «Любовь моя, если ты позволишь мне об этом позаботиться...», — сказал Алек, и Пауль ему позволил. Вместе с Кристен, которая помогала там, где Алеку не хватало знаний немецкого, они уладили все формальности, и теперь осталось только подождать несколько дней, чтобы в последний раз попрощаться с бабушкой.       В голове шумело от выпивки, но облегчения он не чувствовал. Зачем тогда напиваться? Он надеялся, что отупеет от алкоголя или сможет наконец-то расслабиться, и на него перестанет давить могильная плита одиночества, но никуда она не девалась, только сосредоточиться стало труднее, мысли и образы перемешивались, как в странном танце. Артур как-то с видом знатока поведал, что у Пауля проблемы со сном, потому что он не может расслабиться и прекратить всё контролировать; кажется, с выпивкой была та же проблема.       Пауль допил то, что оставалось у него в бокале, и встал с табурета, который тут же заняла другая тёмная тень. К чёрту! Способы, подходящие для других, очевидно не работают на нём. Он даже не шатался.       Он вышел из бара, только теперь сообразив, насколько там было душно. А на улице воздух пах тлением и умиранием — осень, умирает природа, наступает царство смерти.       Пауль усмехнулся собственным мыслям. Надо же, и в нём сидит сумрачный романтик — а он-то всегда считал себя практичным и циничным бюргером!       Он пешком прошёл пару кварталов до гостиницы, где они остановились, потому что в квартире он оставаться не мог, и поднялся в свой номер. Это была милейшая комнатка, выходившая окнами на тихий двор, но Пауль вдруг понял, что не может сейчас быть один.       Час ночи... но аристократы ложатся спать поздно, так?       И действительно, Алек быстро открыл на стук. Он выглядел по-домашнему — с зачёсанными назад влажными волосами, в простой футболке и клетчатых пижамных штанах. Комнату его уютно освещал ночник, на разобранной кровати лежала вверх корешком книга. Сложно придумать более умиротворяющее зрелище, но слова «побудь со мной, мне так одиноко» застряли у Пауля в горле. Он физически не мог их произнести.       Поэтому он выбрал единственный способ близости, который знал.       Алек, ухваченный за футболку на груди и впечатанный в стену, издал изумлённый звук, но Пауль закрыл ему рот поцелуем и втиснул колено между бёдер...       ...только для того, чтобы в следующий момент его отстранили с силой, какую трудно было предположить в тощем Алеке.       — Нет, — твёрдо сказал Алек.       — Что?.. — он даже не сразу сообразил, что произошло, а когда сообразил — мигом разозлился. — Столько бегал за мной, а теперь «нет»?!       — Послушай... — Алек попытался коснуться его плеча, но Пауль буквально отбросил протянутую к нему руку.       — Я для тебя хорош, только пока в макияже по сцене пляшу? Тогда я королева, мадонна, фея и что там ещё? А такого меня ты не хочешь?!       — Я тебя хочу любого. Но не так, — мягко ответил Алек.       — «Хочу, но»! — передразнил Пауль, повышая голос; мелькнула мысль, что он мешает другим постояльцам, но вслед за этим пришла другая — плевать. — Всё, что до «но», можно забыть! Я знал, что как только поддамся, ты тут же сдашь назад! Слишком много ответственности, да?!       — Пауль! Не переходи грань.       Такого голоса у него Пауль ещё не слышал. Неожиданная жёсткость в тоне Алека заставила его примолкнуть и слегка остыть; он вспомнил, сколько за последние дни тот для него сделал... А он? Напился, полез пьяным целоваться, был груб.       Следовало извиниться, но у него не поворачивался язык. Они стояли и смотрели друг на друга, и Пауль вдруг почувствовал себя ужасно усталым. Опьянение разом свалилось на него, как гора кирпичей.       — Я... пойду, — пробормотал он и сделал шаг к двери, но Алек осторожно ухватил его за локоть и потянул к себе.       «Всё-таки да?..» — подумал Пауль. Но это не было приглашением к сексу; Алек обнял его, как друг. Он был тёплый, пах мылом и шампунем, казался особенно беззащитным из-за того, что стоял босиком и в домашнем, а Пауль был полностью одет. Почему-то от всего этого до боли сжималось горло.       Алек сомкнул руки за его спиной и прошептал:       — Мне очень жаль, что тебе приходится проходить через такое горе. Ты очень сильный, сердце моё. Но ты не один. Я здесь. Я с тобой. Ни о чём не беспокойся...       «Замолчи, — хотелось сказать Паулю, — немедленно замолчи!». Потому что эти слова что-то делали с ним, вскрывали все его тщательно выстроенные защиты, панцирь, который ковался годами. И терять который было больно. Так больно, что он стиснул Алека в объятиях и вцепился зубами в футболку на его плече — только так можно было сдержать то, что рвалось наружу впервые за столько лет.       — Не надо, не сдерживайся. Не со мной, — шептал Алек и гладил его по спине — словно стряхивал осыпающиеся остатки брони.       В последний раз Пауль плакал лет в восемь. С тех пор не проронил ни слезинки, и кажется, всё, что накопилось за такой долгий срок, теперь дало себе волю. Он содрогался от судорожных отрывистых рыданий, особенно мучительных из-за попытки их сдержать; горло болело так, словно он делал последнюю бешеную попытку удержать всё внутри, но поздно, плотина рухнула, и Пауль, уткнувшись Алеку в плечо, выплакивал всё разом — и горе по бабуле, и горе по самому себе. Алек шептал ему что-то утешительное, чего Пауль толком не понимал, но реагировал на интонацию, как взбудораженное животное, и самое главное в этой интонации было: я здесь, я рядом, ты не один.       

***

      На следующий день они сидели вдвоём за уличным столиком старой семейной пекарни, и Алек, свежий, словно тюльпан, отдавал должное огромному куску штруделя, посыпанному сахарной пудрой и миндальными лепестками, а Пауль, в голове у которого, словно металлический шарик, каталась головная боль, грыз сухарики и запивал их чёрным кофе. Ему стыдно было смотреть на Алека, поэтому он смотрел, как падают с клёна на брусчатку красные листья. Один за другим.       Вчера Алек раздевал его, деликатно и нежно, будто опытный камердинер, и в этом не было ничего сексуального, хотя ослабленный рыданиями Пауль думал, что не будет возражать, если Алек предложит секс теперь. Вместо этого Алек лёг рядом и обнял его, бормоча, что всё в порядке, всё хорошо, и Пауль, положив голову ему на грудь и чувствуя, как из глаз текут последние запоздалые слёзы, быстро заснул, успокоенный близостью и тем особым чувством, которое настигает только после долгих рыданий.       Сегодня же к нему пришли все вытесненные усталостью мысли: о том, что он предстал в самом жалком виде перед человеком, который был его поклонником; о том, что они спали в обнимку, как друзья или старая супружеская пара, из жизни которой давно ушёл секс. Он-то хотел оставаться для Алека привлекательным, а что может быть менее привлекательно, чем рыдающий взрослый мужик?       Но он не мог отрицать, что ему стало лучше. Легче. Несмотря на похмелье и головную боль, он чувствовал себя... смирившимся. Успокоившимся.       Он поднял наконец взгляд на Алека и сказал:       — Извини за вчерашнее. Я был с тобой груб.       Извинения дались на удивление легко, и так же легко Алек их принял.       — Всё в порядке, — сказал он. — Стёрто, забыто, по ветру развеяно!       Пауль усмехнулся:       — Забыть, положим, я не смогу. Не знаю, как будут выглядеть теперь наши отношения, — признался он, и признание тоже далось настолько просто, словно он всю жизнь только и делал, что разговаривал прямо и откровенно.       — А что тут знать, — Алек взмахнул вилкой. — Выходи за меня замуж!       Ответ ошеломлённого Пауля не стоило брать за образец ни одной невесте или жениху.       — Ты рехнулся? — спросил он, и только потом подумал, что звучало это чертовски обидно. Но Алек не обиделся, а расхохотался:       — Только при норд-норд-весте! А вообще, это вопрос спорный: если спросить мою матушку, так она скажет, что у нас вся семья по мужской линии с прибабахом. Хотя у аристократов это зовётся «эксцентричностью»...       — Я не настроен шутить, — резко сказал Пауль, на что последовал безмятежный ответ:       — Я и не шучу, любовь моя, а делаю тебе предложение. Хотя это скорее репетиция, ведь я не встал на колено и не преподнёс тебе кольца...       — Мы не знаем друг друга.       — Мы достаточно знаем друг друга. Ну и потом, не понравится — разведёмся.       — Мы ещё не поженились, а ты уже о разводе заговорил?! — возмутился Пауль так пронзительно, что девушка, присевшая за соседний столик, удивлённо обернулась. Алек тихо засмеялся и накрыл его руку своей.       — Могу ли я толковать твой ответ как согласие?       — Ты даже не знаешь, сколько мне лет!       — Тридцать шесть? Тридцать семь?       — Сорок пять! — в отчаянии выпалил Пауль, и Алек на мгновение опустил глаза, кажется, скрывая улыбку?.. Ужасная мысль закралась в голову Паулю: ведь не может быть так, чтобы он знал?.. Нет! Он, Пауль, вовсе не выглядит на свой возраст, а Алек не настолько проницателен, чтобы догадаться!       — Какие ещё страшные тайны ты скрываешь, сердце моё? — спросил Алек, поглаживая его руку. — Я готов смириться со всем, кроме разве что французов в твоей славной родословной.       — Я как-то переспал с французом.       — О. Надеюсь, ты успел с тех пор помыться, — серьёзно сказал Алек. И как ни неловко было Паулю смеяться над такой глупой шуткой всего через несколько дней после смерти бабушки, он всё же засмеялся, закрыв лицо ладонью.       Кажется, настигшая его лёгкость пришла из-за Алека. Последние несколько дней Пауль был настолько поглощён горем, что не думал и не замечал, что происходит вокруг, а ведь Алек не только взял на себя все связанные с подготовкой похорон хлопоты — он ещё и ненавязчиво был рядом, при этом давая Паулю возможность побыть одному, когда это требовалось. С ним было одинаково приятно и лететь десять часов с пересадкой, и молчать, и разговаривать. Он обладал потрясающим умением быть уместным в любых обстоятельствах — счастливое свойство то ли британцев вообще, то ли аристократов в частности...       Пауль думал, что не переживёт ещё одного предательства. И всё-таки Алек уже сделал для него куда больше, чем все его бывшие вместе взятые.       — Я не жду от тебя немедленного ответа, — сказал Алек как бы между прочим, словно прочитав его мысли.       Пауль допил кофе, промокнул губы салфеткой и встал, отодвинув стул.       — Я тебе обязательно отвечу, но позже, — сказал он. — А пока — пойдём прогуляемся по моему Берлину.       И до вечера они шатались по городу, болтая и перешучиваясь; Пауль вспоминал истории про детство и юность, Алек рассказал, как впервые приехал в Берлин с товарищами по Итону, и все десять дней они не вылезали из клубов, не трезвея ни на минуту, тогда как предполагалось, что они будут проникаться богатой немецкой культурой.       — Однако же нашим наставникам стоило уточнить, к какой именно культуре мы должны приобщиться, ибо пусть первым бросит в меня камень тот, кто скажет, что клубная культура — это не культура! — разглагольствовал Алек, размахивая руками и то и дело поворачиваясь к Паулю, как подсолнух — к солнцу.       И Пауль думал, что даже если ничего не выйдет, даже если всё пойдёт так, как всегда шло в его отношениях, всё равно этот день и этот вечер он запомнит надолго. Парк Тиргартен, высокие стволы деревьев, янтарный, храмовый свет закатного солнца — и Алек в светлом плаще, в небрежно повязанном шарфе, молодой и красивый, словно все упущенные шансы разом.              Когда они вернулись в гостиницу, Пауль испытал нечто, чего не испытывал уже очень давно — нерешительность. Он всегда наверняка знал, что именно сделает и как будет лучше, но теперь колебался и почти... боялся? Даже мысль об этом была абсурдна; он никогда ничего не боялся, тем более — перспективы с кем-то переспать. У него было столько партнёров, что он бы и пересчитать их не смог! (Тут Пауль задумался и всё-таки попытался посчитать, чтобы выявить хотя бы примерное число, но сбился на пятом десятке.) Секс был его стихией, он знал его, как рыба знает воду, но сейчас почему-то нервничал, как будто ему снова было девятнадцать, и он собирался переспать со своим первым парнем.       Алек, к слову, сегодня признался, что у него первый секс был в тринадцать, в частной школе — он и ещё пять-шесть юных отпрысков аристократических семейств играли в «Голландский штурвал». Иногда Пауль задавался вопросом, как вообще британцы размножаются, с их-то частными школами для мальчиков?..       Они поднялись на свой этаж, и нерешительность Пауля достигла апогея. Алек же, невозмутимый и улыбчиво-приятный, взял его руку и на мгновение прижал к своей щеке.       — Спасибо за прекрасный вечер, запру в душе, а ключ возьми с собой, — нежно проговорил он. — Я пока не собираюсь ложиться спать, так что... я рядом, если понадоблюсь!       И исчез в своём номере.       Ощущая облегчение пополам с разочарованием, Пауль отправился к себе и встал под душ. Вымывшись и надев гостиничный халат, который был ему безбожно короток, он вдруг вслух сказал:       — Да какого чёрта?!       И через полминуты уже стучался в соседний номер.       На этот раз он не стал с порога целовать Алека, а прошёл вглубь комнаты и сбросил халат. У Алека расширились глаза, он облизнул губы и машинально сглотнул, оглядев его с ног до головы.       — Боже, какой же ты... — пробормотал он.       — Снова скажешь мне «нет»?       Алек посмотрел ему в глаза и улыбнулся:       — А ты мне?       — Это что, шантаж? — осведомился Пауль самым пронзительным голосом из всех, что был в его арсенале. — Секс только после свадьбы?       Алек не выдержал и хмыкнул, сбив торжественность момента.       — Нет. В любой момент, когда захочешь, любовь моя.       Он, наверное, стал старый и сентиментальный, но это «любовь моя» его подкосило; он не успел задаться вопросом, будет ли теперь постоянно реветь, потому что Алек подошёл к нему, и те немногие волоски, которые Пауль не эпилировал, поднялись дыбом, а сердце заколотилось сильнее. Прикосновение одежды к голому телу было странно волнующим, он чувствовал себя... беззащитным; это пугало, но в то же время завораживало. Пауль, испытавший в сексе практически всё, что только можно было, теперь как будто заново открывал его для себя, дивясь собственной чувствительности, о которой раньше и не подозревал. Он давно уже был хладнокровен во время секса, сосредоточенно добивался результата и записывал на свой счёт очередную победу, но теперь происходило нечто иное...       Алек трогал его осторожно, как будто хрупкую вазу; гладил тёплыми ладонями по бокам и по спине, шептал, что давно об этом мечтал, что Пауль очень красивый, что он никого красивее ещё не видел. А потом опустился на колени, как перед статуей в храме, покрыл поцелуями бёдра, глядя снизу вверх. Пауль запустил пальцы в его вьющиеся мягкие волосы, наслаждаясь тем, как они скользят между пальцев, и Алек улыбнулся, прежде чем прижаться полуоткрытым влажным ртом к внутренней стороне бедра возле паха, где кожа тонкая и чувствительная, а потом взять в рот член.       Пауля прошило острым возбуждением, и он еле сдержался, чтобы не толкнуться глубже. Тяжело дыша сквозь стиснутые зубы, он смотрел, как Алек скользит покрасневшими губами по стволу, и гладил его по голове. «Богохульное поклонение» — пришла мысль, и он то ли застонал, то ли усмехнулся, и опустил руку вниз, накрывая ладонью руку Алека, лежавшую у него на бедре.       Он терял контроль. Алек решал, что они будут делать и как. И Пауль позволил ему решать, позволил уложить себя на кровать и сам закинул ноги ему на плечи, раскрываясь и подставляясь. Он уже очень давно ни с кем не был снизу, не мог передать управление другому человеку, поэтому вторжение было болезненным — но сейчас он находил удовольствие даже в этой тянущей, жаркой боли, перемешанной с удовольствием от растяжения.       — Не бойся, давай сильнее, — шепнул он Алеку, обхватив его за шею и притягивая к себе. Они поцеловались, жадно и влажно, а потом Алек упёрся руками в кровать и задвигался именно так, как надо, то полностью выскальзывая, то вставляя опять на всю длину, и Пауль под ним дрожал и коротко стонал, задыхаясь от возбуждения. Алек наклонялся и целовал его, впивался губами, покусывал, облизывал. А потом подхватил Пауля под колени, сменил угол и ускорился так, что Пауль мог только рычать, вскидывая бёдра навстречу, пока его не снесло из реальности волной освобождающего, мощного оргазма.       Он пришёл в себя, задыхаясь и всё ещё вздрагивая всем телом; Алек лежал на нём, покрывая мелкими поцелуями его шею и грудь и бессвязно бормоча, что любит его, что так давно хотел, что стоило подождать... И Пауль, вместо того, чтобы отмахнуться от этих слов — чего только мужики не говорят после секса, — глупо улыбался, гладя его по спине. Давным-давно он не испытывал такого умиротворения и спокойствия.       — И всё-таки: почему? — спросил он чуть позже, когда Алек стал чуть больше похож на обычного себя. — Зачем я тебе, а?       — Потому что вечным богам ты красотою подобен, — с готовностью отозвался Алек, демонстрируя, что вошёл в привычный модус, и Пауль закатил глаза:       — Я знаю, что я охуенный и все меня хотят, но это повод переспать со мной, а не звать замуж. Хватит вилять, лорд Фаунтлерой. Я тебе всю подноготную вывалил и рыдал у тебя на плече, а ты всё держишь оборону...       Алек глубоко вздохнул и замолчал. Пауль льстил себя надеждой, что немного начал его понимать: кажется, Алеку было ничуть не проще раскрыться и начать откровенничать, чем ему самому. Но он ждал, и наконец Алек заговорил тем голосом, который Пауль слышал у него лишь однажды — когда тот рассказывал, что бросил пить:       — Сердце моё, я тысячу раз хочу тебя, я влюблён в тебя и безмерно счастлив, что ты наконец-то почтил непутёвого поклонника своим вниманием... Но если отбросить всё это, останется то, что рядом с тобой и ради тебя я готов становиться лучше. Погоди, — быстро сказал он, когда Пауль уже начал набирать воздуха для отповеди, — я не собираюсь винить тебя в своих бедах. Тут другое. Я, понимаешь ли, привык быть паршивой овцой. Меня считают безалаберным — так я нарочно ничего не буду делать; меня считают беспечным — так я назло буду днями и ночами веселиться и развлекаться, пусть вконец разочаруются во мне и махнут рукой. А теперь мне тридцать четыре, и я понимаю, что я человек пустой. Моя голова набита обрывками цитат, у меня нет даже собственных слов, моя душа вся в обрывках и дырах. А ты задаёшь высокую планку. Если ты пойдёшь рядом, я буду за тобой тянуться и буду тебя поддерживать, и сама мысль, что я тебе нужен, не даст мне скатиться. Вот тебе моя исповедь из глубин, а теперь суди, прекрасный судия, — я приму любое твоё решение с должным смирением.       Теперь пришла очередь Пауля молчать. И чем дольше он молчал, тем очевиднее становился для него ответ.       — Да, — сказал он.       — Правильно ли я понял?..       — Да.       — Ох, любовь моя! — расстроганно воскликнул Алек и снова его поцеловал.       Пауль верил ему. Он понимал все риски — если сейчас, в сорок пять, он ошибётся снова, то это будет означать конец любым надеждам на нормальные отношения, он больше никогда не решится поверить другому человеку.       И всё-таки он был готов.       

***

      Похороны прошли тихо, и гостей было мало: большая часть тех, кто знал фрау Ренненкампф, давно уже покинули этот мир. Урна с прахом заняла своё место в колумбарии, и Пауль в одиночестве стоял перед запечатанной ячейкой.       — Спи спокойно, родная, — сказал он наконец и вышел из безмолвия и полумрака к свету. День как нарочно выдался удивительно ясный, солнце щедро поливало лучами кладбище и ровные ряды могильных камней (все — не старше тридцати лет! Но теперь эта мысль даже не вызывала прежнего возмущения).       — Как ты? — спросил Алек и непринуждённо взял его под руку.       — Жив, в отличие от большинства присутствующих.       — Что теперь?       — Теперь?..       Пауль глубоко вздохнул и огляделся. Последнее время он думал только о бабушке и обо всём, что было связано с его прошлым. И смертью... Но похороны и впрямь стали точкой, за которой начиналось будущее. Он всё ещё скорбел, но настоящее требовало внимания, и он чувствовал, что готов снова жить, пусть и с печалью в сердце.       Когда-нибудь, когда горе притупится, он вернётся в родной город, откроет старую бабушкину квартиру, официально-строгую и безмолвную. Пройдёт по темноватым комнатам со старомодной мебелью, разберёт семейные реликвии и фотографии.       Но это будет когда-нибудь потом, в будущем.       — Теперь, — сказал он, — поехали домой.       
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.