
Метки
Драма
Повседневность
Психология
Романтика
Hurt/Comfort
Ангст
Нецензурная лексика
Повествование от первого лица
Заболевания
Забота / Поддержка
Развитие отношений
Упоминания алкоголя
Служебные отношения
Юмор
Кризис ориентации
Первый раз
Нелинейное повествование
Философия
Здоровые отношения
Дружба
Влюбленность
Воспоминания
Недопонимания
От друзей к возлюбленным
Признания в любви
Прошлое
Упоминания курения
Современность
Упоминания секса
Упоминания смертей
Character study
ПТСР
Ссоры / Конфликты
RST
Борьба за отношения
Стёб
Упоминания религии
Больницы
Врачи
Верность
Каминг-аут
Германия
Однолюбы
Комплексы
Депривация сна
Наставничество
Онкологические заболевания
Разговорный стиль
Трансплантация
Описание
Кёлер сделал себе отличную карьеру. Пусть и не считает это большим успехом, но он заведует ОРИТ в одной крупной берлинской больнице. А вот с людьми у него отношения обстоят куда хуже — даже с его лучшим и единственным другом сейчас не всё гладко из-за одного инцидента несколько лет назад. И из-за последнего анестезиолог очень сильно переживает и вместе с этим открывает ранее неизвестные ему факты о себе. Так что же там было?
Примечания
★ Первые главы написаны очень разговорно и приземлённо. Поэтому не советую по ним судить, ибо дальше идут тексты намного серьёзнее и душевнее, даже при сохранении дневникового разговорного формата.
★ Сиквел "Молитва донора и хирурга" от лица Хартмана (https://ficbook.me/readfic/12150223)
★ Напоминание о тг-канале, где я общаюсь с вами, делюсь новостями о выходе глав и рисую: https://t.me/brthgrnbrgstehart137
★ Другие работы по Стехартам: https://ficbook.net/collections/25331862
★ Арты https://vk.com/album-211357283_289277075
О тоске, боли и эйфории, о родственных душах и жестокой судьбе (новогодний спэшл 2, который не выходит в Новый год, а название главы такое же длинное, как и сам спэшл)
13 января 2022, 02:05
Удушье.
Удушье — это страх. Я не по наслышке знаю, как страшно умирать, задыхаясь. Как страшно, панически страшно, когда твои рёбра судорожно расширяются, пытаясь загнать в лёгкие кислород, но дыхательные пути зажаты, всё тело от кончиков пальцев до мозга задыхается. И ты чувствуешь это. Пока ты в сознании, пока мозг не израсходовал всю энергию, ты понимаешь всё, что происходит. Перехватывает дыхание. Сердце в ужасе замирает, пропуская удары, ему не хватает кислорода. Разум мутнеет. Становится очень больно. И это продолжается, пока, наконец, не теряешь сознание.
Дети с онкологическими заболеваниями. Дети, подавившиеся едой или маленькой деталькой конструктора. Захлебнувшиеся дети. Самое больное для меня в моей работе. Они все умирали на моих руках — руках опытного анестезиолога-реаниматолога. И я не мог с этим ничего сделать. И они часто снятся мне.
Они. И я. Я в моих снах такой маленький и слабый; моё сердце стучит от страха. Я бегу до тех пор, пока не начинает не хватать дыхания, тяжело отдышаться. Хуже всего, когда именно в этот момент происходит то, от чего я больше не могу дышать. Это больнее и страшнее. Сильная рука припечатывает к стенке и сжимает горло так, что я не могу даже кричать. Глаза его злые, хищные и ненасытные, страшная улыбка и жестокий смех. Пальцы сжимаются, давят на сонную артерию, я бьюсь в агонии, а он смеётся надо мной, голос его раздаётся раскатами грома в моей голове. Никто не услышит мои предсмертные хрипы. А на тонкой бледной шее останутся жуткие синяки от пальцев. Смотришь на них в зеркало — плакать хочется. В жару и холод — только свитер с высоким горлом. Спрячет синяки и не даст новым быть такими ужасными.
И вот я бегу. Я задыхаюсь. Хватают за горло и больше не дают дышать. Каждый раз я просыпаюсь среди ночи в холодном поту; меня выдёргивало из сна, как из воды, и я судорожно хватался губами за воздух. Глаза на мокром месте, слёзы сами собой начинают катиться по холодным щекам, пока я в кромешной тьме в ужасе щупаю одеяло перед собой, свои руки, ноги, лицо, чтобы убедиться, что я больше не сплю, что это всё было невзаправду. Фантом всё ещё держит меня за горло, и я нервно потираю каждый раз шею, пытаясь прогнать его. Как же страшно умирать, задыхаясь. Каждый раз кажется, что если я не проснусь в нужный момент — то не проснусь вообще. Во сне сложно понять, когда начинается твоя борьба.
Страшно думать о том, что мой отец умирал так же.
Зимой ночные кошмары становятся чаще и страшнее.
В эту ночь я проснулся не сам: меня разбудил внезапный звонок. Я почти что подлетел на месте, не замечая, как снова по щекам бегут слёзы; схватился за телефон. На экране время — 02:26, и входящий вызов. Я не глядя беру трубку, забывая про своё заплаканное лицо, и хрипло произношу:
— Алло?
— Привет, — тихо, даже как-то непозволительно близко к сердцу раздаётся по ту сторону трубки. В груди ёкнуло и мне показалось, что я опять задыхаюсь. От мерзкой жалости к себе я едва не расплакался совсем. Ощущение, словно Хартман спас меня сейчас, вытащил из лап обидчиков. Я даже почувствовал, будто он совсем рядом, дышит в затылок и прикрывает меня со спины.
Вот чёрт…
— …Да, привет, — я заставляю себя вытянуть хоть что-то. Но реальность, возвращающая меня из сонного состояния, тихо шепнула мне, что просто так звонить среди ночи сейчас мне точно не будут, даже Хартман. Это точно по работе.
— Ты спал? — он обращает внимание на мой хриплый от сна и слёз голос. — Извини, но тут мы решили, что нужен именно ты. Эрни… Ты помнишь Эрни? — нетерпеливо, взволнованно, но даже как-то ласково спрашивает он. — Именно ты вёл его. Ты знаешь его лучше других. Да и он… тут спрашивал про тебя, знаешь… Он снова поступил к нам два часа назад. Мы нашли сердце для него.
Я в тот же миг встрепенулся, соскочил с кровати босыми ногами на холодные доски, прижал плечом телефон к уху и нащупал на тумбочке свои очки.
— Я скоро буду, — решительно произнёс я и включил настольную лампу. Тёмную комнату наполнил тусклый тёплый свет. Но на душе было немного неспокойно. Мне казалось, что этот сон перед вызовом хочет о чём-то мне сказать. Я не суеверный ни капли, но я верю в знаки подсознания, с научной точки зрения, разумеется. С точки зрения психологии.
— Спасибо, Стеф, — Хартман облегчённо выдохнул, и я прямо увидел, как он улыбается с этой своей фирменной грустинкой. — Я вернусь из Ганновера часа через два и буду тебя ждать. Поспеши. Но будь осторожен. Ночь как-никак.
Я надменно усмехнулся ему, мол, «за кого ты меня держишь?», и сбросил звонок. А сам себе ухмыльнулся. Странно чувствовать себя влюблённым. Я постоял ещё с полминуты в сладостных размышлениях об этом звонке и предстоящей операции, а потом торопливо стал собираться в больницу. Ночь предстоит нелёгкая, и домой я вернусь точно нескоро.
Эрни я помню с первого года своей интернатуры. Ему было шесть лет. Спустя два года я стал анестезиологом-ординатором ОРИТ, Эрни вёл фон Розендорф, тот самый мой наставник. Уходя, все дела он передал мне, и я стал ведущим анестезиологом у Эрни. Ещё в ординатуре как-то привязался к парнишке: такой он был смышлёный, умный, едва ли медицинскими терминами не разговаривал. Сам доброжелательный, мило улыбается медсёстрам и врачам, меня решил звать просто док. Его диагноз — ишемическая болезнь сердца. Ему делали множество операций, но когда мальчику исполнилось десять лет, стало понятно, что ему сможет помочь только трансплантация. Сейчас Эрни почти шестнадцать лет. Он возмужал, вымахал в длинную шпалу, мечтает играть в баскетбол, но из-за болезни не может. Мы обещали ему, что после трансплантации он сможет начать заниматься спортом. Голубоглазый блондин — как будто сошёл с картины: завидный пацан. Он ждал сердце шесть лет. Шунтированиями и кардиостимуляторами мы поддерживали его жизнь, чтобы он мог ждать. Он никогда не уставал бороться за свою жизнь. Его отец-одиночка тяжёлыми ночами во время операций спрашивал меня, сможет ли Эрни дожить? Дождётся ли он? Глубокие морщины, седина на чёрных жёстких волосах и уставшие тусклые голубые глаза всегда говорили о том, как ему тяжело. Но он смотрел на сына, видел в нём энергию жизни и верил, что он дождётся. Я отвечал ему каждый раз, что Эрни слишком сильный, чтобы сдаваться без боя. И Эрни дождался. Я не могу пропустить этот момент. Я еду в больницу увидеть Эрни, увидеть сияние счастья в его глазах и бескрайнее желание жить. И сделать вклад в главную операцию в его жизни.
Завтра первое января. Все ночью почему-то куда-то несутся, и моя поездка на такси до больницы обернулась пробками. Хартману хорошо, Хартман на вертолёте, а то и на самолёте добирается; я же такой роскоши не удостоился. У меня с собой в контейнере нету человеческого сердца, чтобы ехать бизнес-классом.
Весь фасад моего Вивантеса был увешан огромными полотнами гирлянд. Честно говоря, я едва ли не мечтал о таком. Помимо нашего Нойкёльна, в Берлине ещё полно клиник Вивантес — шесть или около того. И я в своё время порядком заглядывался на Вивантес Урбан: многоэтажное здание с огромным прудом, в котором плавают лебеди, а по ночам на фасад здания делают проекцию компьютерных моделек нейронов, эритроцитов и всего такого. Он такой красивый!.. Но отделений там гораздо меньше, чем у нас. И теперь я здесь. Хартман смотрел на мои восхищения Урбаном и тихонько возмущался: «У нас ничуть не хуже! Мы тоже можем устраивать световые шоу. Вот увидишь, только подожди!» Это был второй год ординатуры. Прошло несколько лет, и я стою перед сияющим зданием своей больницы, заворожённый огнями гирлянд. Немного лестно становится, когда я вспоминаю, что мы давным-давно разговаривали об этом с Хартманом и он обещал это мне. С какой настоящей целью он сделал это в этот год — не знаю. Но мне чертовски нравится. Он-то в курсе этого.
В палате детской кардиологии меня встречают с улыбкой. Эрни лежит на больничной койке, вокруг него толпятся ординаторы, его кардиолог, хирург из трансплантологии, медсёстры. Я даже удивился куче ординаторов в такой поздний час. Отец стоит в сторонке, смотрит на сына, давая ему насладиться поздравлениями и любовью от персонала. Он был первым, с кем я поздоровался.
— Герр Кох, — тихо произнёс я, появляясь у него за спиной. Ко мне оборачивается мужчина, которому далеко за сорок лет. За те годы, которые он провёл с сыном по больницам, по его чёрным волосам поползла седина, а лицо наполнилось тоскливыми морщинами. Я смотрел на него, и мне становилось грустно. Но в то же время он давал мне понять своим взглядом, как сильно он любит своего сына. Они вдвоём очень сильные — и Эрни, и его отец.
— Доктор Кёлер! — уставшее лицо вдруг засияло улыбкой. Отец тоже высокий, как и Эрни, потому мне приходилось задирать голову чуть сильнее. Он пожал мне руку и окликнул сына: — Эрни, милый! Смотри, кто пришёл!
Толпа ординаторов кардиологии и трансплантологии в миг расступилась, и я встретился с теми сверкающими голубыми глазами. Эрни засиял в улыбке и тут же поманил меня к себе.
— Док! Как давно не виделись! — воскликнул он. Я подошёл к его койке, а он вдруг сжал моё плечо, вглядываясь мне в лицо. — Вы каким-то грустным стали. Что-то случилось?
— Я не грустный, Эрни. Тебе кажется, — я улыбнулся, как бы опровергая его наблюдения. — Зато ты, как всегда, хорошо выглядишь.
— Вы мне льстите, — парень смущённо отвернулся, даже с неким лёгким драматизмом. — Где, кстати, этот ваш красавчик-хирург?
— Кто-кто?
— Ну этот… Аллесберг. Он, помнится, когда раньше я лежал здесь, от меня с планшетом почти не отходил.
— А-а, он сейчас, насколько я знаю, везёт твой новогодний подарок.
— Мой лучший новогодний подарок, попрошу заметить, — гордо добавил Эрни. — Красавчик-хирург и моё новое сердце.
— Ладно, — усмехнулся я и, упёршись рукой в матрас, склонился над ним, чуть снизив голос, — Ты мне вот что скажи: девчонка у тебя есть?
— Нету, — Эрни лукаво улыбнулся. — Но, возможно, скоро будет парень.
— Что? — я слегка даже опешил сначала, а потом посмеялся. — Почему будет?
— Не бойся, док, — тот вдруг рассмеялся пуще моего. — Никого из твоих хирургов я не заберу. Это мой друг. Лука. Я написал ему, что еду на операцию, но он спит. Когда проснётся и приедет ко мне после операции, я всё ему скажу. Всё. Больше ни минуты терять не хочу.
Вдруг у меня заныло под рёбрами. Эрни, судя по всему, заметил мою лёгкую тоскливую задумчивость, но ничего не сказал.
— Эрни мне про своего Луку уже все уши прожужжал, — вмешался со смешком отец.
— Я даже не удивлён, — насмешливо проворчал я.
— А что насчёт вас, док?
— Что насчёт меня?
— Как дела на личном фронте? — Эрни многозначительно поиграл бровями. — Всё так же только в работе? Кем же занято ваше сердце, что вы усердно глушите это работой? Вон даже примчались посреди ночи сюда.
— Я здесь исключительно ради тебя, — фыркнул я, стараясь держаться отстранённо. Как бы мне хотелось кому-нибудь рассказать о том, что я чувствую!.. Чтобы мне кто-нибудь помог, дал совет. Только вот обращаться не к кому. Пациент — явно не тот, кому надо подобное рассказывать.
— Да ладно вам, — подкалывал меня парнишка. Пока мы разговаривали, из палаты по-тихоньку ушли медсёстры с кардиологом, одни лишь ненасытные ординаторы оставались внутри. Я жестом приказал им уйти и оставить нас втроём. — Хотите я угадаю?
— Не хочу, — буркнул я.
— Это потому, что вам есть что скрывать?
— Это потому, что ты не угадаешь.
Я не стал продолжать этот спор и ушёл переодеться и оставить свои вещи в шкафчике. Выпил в ординаторской кофе, вернулся в палату к Эрни, бесконечно проверяя свой телефон. Эрни задремал, его отец уснул на кресле в уголке. Два часа, данные Хартманом, давно истекли. Время близилось к утру, на часах было половина пятого, а сердца всё не было. Я пристроился на диванчике в палате, укрылся своим халатом и подрёмывал минут по десять, потом просыпался, проверял время и входящие звонки; но время шло, а во входящих было пусто. Хартман что-то затерялся в своём Ганновере.
В шесть утра в палате раздались шаги громоздких рабочих ботинок, я снова вылез из своей дрёмы. В дверях стоял Хартман в форменной куртке и комбинезоне. Только-только вернулся, видно. Волосы его взмокли, лицо с холода слегка розовело. Встретившись со мной взглядом, он грустно улыбнулся, а после взглянул на спящего Эрни. Я почувствовал, будто что-то не так.
Эрни на звук шагов лениво раскрыл глаза. Отец же его спал. Я нетерпеливо соскочил с дивана и подошёл к койке.
— Привет, боец, — произнёс Хартман, приблизившись к нам. Он встал у меня за спиной в полуметре, и я вдруг сконфузился, опустив глаза в пол. Я прямо сейчас сам себя выдаю. Вот это я, конечно, дурак.
— О, а вот и красавчик-хирург, — Эрни вдруг хитро улыбнулся и сверкнул глазами в мою сторону. Пришлось себя преодолевать, чтобы держаться нормально. — Наконец-то. Это ведь вы меня будете оперировать?
— Прости, парень… Операции не будет, — от этих слов обомлел даже я. — Мне жаль. Сердце оказалось непригодным. Я пытался его спасти, но… в общем, не вышло. Стеф, извини, что зазря потревожил тебя, — чуть тише сказал он и сзади слегка дотронулся до моего плеча, что я вдруг вздрогнул по привычке и тут же испугался за то, насколько заметно это было. Его рука горячая, даже с холодной улицы. Я на секунду занервничал, но уже через миг его рука оставила моё плечо. И снова ни с того ни с сего стало тоскливо.
— Всё… нормально, — кратко ответил я. Хотелось сказать что-то более членораздельное, но после я понял, что мой голос дрожит, и продолжать не стал. Извиняется, зачем-то, передо мной.
Эрни потупил взгляд перед собой.
— Не сегодня, боец. Увы, не сегодня… — Хартман вздохнул, ещё раз дотронулся до моего плеча, на этот раз увереннее и ободряюще, словно это сердце предназначалось мне, а не Эрни, и удалился из палаты.
— Не угадаю? — изумлённо спросил Эрни через несколько секунд, хитро усмехаясь. Он уже словно забыл о том, что не получит сердце вновь, вместо того вспомнил наш неоконченный спор. — Правда?
— Ты влюблён, Эрни, — я тяжело вздохнул, закатывая глаза, и покачал головой, скрестив на груди руки. — И ты хочешь, чтобы весь мир был влюблён. Но не всё так просто.
— Да ладно вам! — воскликнул тот. — Вы видели вообще, как он на вас смотрит?! Да о таком только мечтать можно!
— Эрни, — снова вздыхаю я. Чувствую, этот парень не оставит меня в покое, — он смотрит так на всех (тут, скорее, я уже пытался убедить себя), не выдумывай.
— Но он же красавчик, — подначивал меня Эрни.
— Красавчик, — подтвердил я.
— Вот вы и попались!
— Тебе то же самое половина больницы скажет.
— И что?
— Ничего, — хмыкнул я и зачем-то слегка ухмыльнулся. — Важно сейчас другое. Твоё сердце, понимаешь?
— Да это уже в третий раз, — Эрни легкомысленно пожал плечами. — Я подожду ещё.
— У тебя не так много времени, — тихо сказал я.
— Я знаю, — он опять пожал плечами. — Но я чувствую, что очень-очень скоро мне повезёт.
В тот день от Эрни я получил один урок, который определённо запомню на всю жизнь. Болезненный, грустный. Но важный.
Я вышел из палаты Эрни и направился вдаль по пустому коридору. Больница ранним утром была сонной и ленивой, как я в тот момент. Ужасно хотелось спать; кажется, я чувствовал бы себя лучше, если бы не позволял себе дремать. По идее, мой рабочий день начинается с восьми, так что у меня было около двух часов, чтобы ещё поспать. И пока я медленно тащился по коридору с халатом в руках и размышлял, стоит ли мне ложиться, сзади меня догнали те самые шаги в тяжёлых ботинках. Я даже голову поднимать не стал: мне было лень, а понять нетрудно, кто обычно ходит за мной по пятам.
— Что случилось с сердцем? — спрашиваю я. Подробностей ведь так и не рассказали.
— Внезапная фибрилляция, — вздохнул Хартман. — Донор умер. Из-за метели мой рейс задержали, да и я долго возился с документацией. Кажется, я мешкал и опоздал, — он понурился.
Я лениво покачал головой.
— Не грузись. Ты же не виноват в том, что в Ганновере метель.
— Да, но…
— Хартман! — вдруг воскликнул я и всё-таки поднял на него голову, резко остановившись, заставил посмотреть себе в глаза. А сам вдруг дрогнул на миг, когда дыхание перехватило от нового зрительного контакта с ним. Ещё одна причина, почему я не поднимаю лишний раз на него взгляд, когда мы вот так вот бредём по коридору. Да и по имени я его не часто зову, так что он и сам обомлел. — Сколько лет ты уже в трансплантологии?! Тебе ли из-за таких вещей загоняться?
Хартман помолчал, неотрывно глядя мне в глаза. Вдруг он опустил взгляд и тяжело вздохнул. И тут же снова вернул его ко мне.
— Ты выглядишь уставшим, — подметил он. — Тебя ведь я тоже напрасно вытащил ночью.
— Ну началось, — я отвернулся и поплёлся дальше. Он тут же неотрывно последовал за мной. — Тебе бы только ходить с этим виноватым видом. Это, всё-таки, тоже моя работа.
— Ты плохо спал сегодня? — продолжил, — Когда я позвонил тебе, у тебя голос был каким-то… тревожным, что ли. Дрожал.
Внутри меня всё сжалось. Если он продолжит устраивать такие попытки заботы, я начну о нём думать постоянно, бессмысленно, томно и больно, и наверняка скоро рехнусь. Хотя о чём я? Он ни на минуту не покидает мои мысли. Но так вроде всегда было. Или нет?
— Да так… Ничего такого, — вздохнул я и несколько обмяк, ощущая внутри себя вдруг разлившееся успокаивающее тепло. — Всё как всегда.
— Возьми выходной, — предложил Хартман тем временем, и я опять почувствовал, как он коснулся моего плеча, притормаживая мой ход. Я снова останавливаюсь и через плечо смотрю на него. Его взгляд, — этот его грустный взгляд, который я видел каждый раз, когда мне было плохо или слишком хорошо, и мне каждый раз становилось теплее от него. И тут меня вдруг накрыл жар — уже не просто тепло.
Когда я понял свои чувства, я всё начал ощущать по-иному, с осознанием происходящего, осознанием себя. И на Хартмана смотрел иначе. И сопротивляться его харизме стало ещё тяжелее, хотя казалось бы — куда ещё больше?
— …У меня есть два часа, — кое-как выдавил из себя я. — Мне хватит. Мне надо работать.
В грустном взгляде промелькнула заботливая строгость.
— Тебе не хватит, — выдохнул Хартман, качая головой. — Я лично прослежу за тем, чтоб ты проспал хотя бы до полудня.
Я скептично нахмурился, но под напором этого взгляда я уже не в состоянии выстоять.
Когда я в следующий раз открыл глаза, я увидел перед собой сквозь приспущенные жалюзи в дежурке непроглядную темень, как тогда, когда уснул. В ужасе я нашёл свой телефон и увидел на часах 17:43. Я подскочил на месте, тихо про себя ругаясь. Я слишком долго проспал и не поработал день.
Канун Нового года. Моё ОРИТ сейчас, по-любому, переполнено пациентами перед этим праздником. А, начиная со следующей ночи, и до завтра их станет ещё больше.
Мои планы на этот Новый год заключались в ночном дежурстве. Прошлый год одиночество меня по-немногу уничтожало, и я не хотел это чувствовать снова. Домой я решил не ехать, может быть возьму отпуск после праздников и тогда съезжу. И то не факт. А мне самому скоро стукнет тридцать шесть.
Я, не задумываясь, быстро умылся в уборной и, прежде чем идти в реанимацию, заглянул к Эрни. Его оставили на несколько дней для наблюдений.
В палате я обнаружил своего лучшего ординатора — Хеннинга. Он стоял там с карточкой; отец Эрни чуть раньше прошёл мимо меня, сказал, что идёт ужинать. Сам парень был немного понурым, но охотно разговаривал с ординатором, который вносил его показатели с монитора в медкарту.
— Трéсков, — окликнул я своего ординатора. — А почему ты этим занимаешься?
Хеннинг слегка замялся на месте, прежде вздрогнув при моём беззвучном появлении.
— Извините, просто решил заглянуть. Я должен был вам ассистировать на трансплантации.
— Я знаю, — я вздохнул, плавно забирая у него из рук медкарту. — Поезжай домой.
— У меня дежурство, герр.
— М-да. Значит мы с тобой в одной лодке. Эрни, как чувствуешь себя? — я обратился к пациенту.
— Паршиво, если честно, — почему-то с прежней усмешкой произнёс он. — Лука так и не приехал.
— Почему же?
— Три часа назад сказал, что собирается приехать, но всё ещё не приехал, — Эрни вздохнул. — Эта пересадка меня вдохновила всё сказать ему, но она не состоялась. Может, это знак, что не судьба? Может зря я это всё?
Я тоже тяжело вздохнул, снова упёрся рукой в матрас и наклонился к парню, чуть снизив голос почти до шёпота:
— Я ни за что не поверю, что ты, Эрни, действительно начнёшь унывать, — я слегка приподнял уголок губ в улыбке. — Иначе я решу, что тебя подменили. Всё ещё будет. Всё будет…
Почему я так говорил, сам не понимал. Ведь у парня очень тревожные показатели, но и в списке на трансплантацию он не на первых строках. Его недо-бойфренд не приехал к нему, чтобы поддержать, поздравить с праздником и хоть ненадолго составить ему компанию. Я, как обычно, начал бы лишь вздыхать и думать о том, что уж таково всё это жестоко. Новое подходящее ему сердце появится нескоро, а залечить его «разбитое сердце» мы тоже не в силах. Я подумал, что это, как всегда, всё несправедливо, но сделать ничего невозможно. Можно лишь ждать и надеяться. Будь на месте Эрни какой-то другой человек, я так бы и вёл себя. Но передо мной это бледное лицо и блестящие голубые глаза. Передо мной Эрни, который почти никогда не унывает, и он меня самого заставлял верить в то, что всё правда ещё будет.
— Вы несчастны, — Эрни прикрыл глаза со вздохом и, улыбнувшись, покачал головой.
— Почему ты так решил? — поинтересовался я.
— Счастливые люди обычно в таких ситуациях отдаются в сочувствия. Вы же меня пытаетесь ободрить. Счастливых уже не сильно волнуют несчастья других, а вот вы это понимаете, как никто другой.
Под рёбрами защемило, появился ком в горле. Я с трудом сглотнул и лишь тогда смог заговорить:
— Продолжай верить в лучшее, ладно? Когда я смотрю на тебя и слушаю тебя, мне самому хочется верить в лучший исход. И у тебя, и у всех.
— Я вот не имею возможности сейчас сказать о своих чувствах, — ещё тише прошептал Эрни, осторожно покосившись на моего ординатора. Хеннинг смышлёный парень, потому бесшумно выскользнул в дверь палаты, оставив нас одних. — А вот красавчик-хирург постоянно бродит по этажу. Я его в окна вижу каждые полчаса. Вы можете ему сказать всё.
Он лукаво улыбнулся, а я закатил глаза.
— Так, разговор снова уходит не в то русло, — недовольно подметил я.
— Но господи, он так смотрит на вас! Уверяю, он только на вас так смотрит! Он заходил несколько раз сюда, пока здесь была куча других врачей и пока я был один, он ни на кого так не смотрел!
— Он был здесь?! — вдруг воскликнул я и занервничал, в следующую секунду осознав, что очень сильно сейчас себя подставляю. — Чёрт, Эрни, ты ничего, надеюсь, не говорил ему?!
— Говорил.
— Что ты ему сказал?!
— Спросил почему он так смотрит на вас и почему ничего не скажет вам, — Эрни легкомысленно пожал плечами, словно в этом не было ничего такого.
— О боги! И что он ответил?
— О, вам правда интересно? — Эрни ехидно хихикнул, вынуждая меня снова закатывать глаза и понимать, что я окончательно себя выдал. — Он посмеялся.
— Посмеялся?! — чуть ли не вскипая в злости, прошипел я. — И всё?!
— Да, всё.
— Немыслимо! Что смешного?!
— Док, он вам нравится. Вам меня не провести.
Я страдальчески вздохнул и молчал какое-то время, отвернув в сторону своё покрасневшее лицо. Нет, Эрни. Ты не прав. Я его люблю.
— Не смей никому говорить, понял?
— Я никому не скажу. Это теперь только ваша забота.
— Вот именно, — выдохнул я, нахмурившись, и, посмотрев анализы Эрни в карте ещё раз, вышел из палаты.
Хеннинг стоял снаружи и покорно ждал меня.
Фон Тресков учится на последнем году ординатуры. Ростом он около метра семидесяти с чем-нибудь. Руки у него крепкие, набитые работой, зелёные глаза и светлая лохматая солома из волос на голове. Очень умный парень, я его сразу приметил среди всех своих первых ординаторов. Даже немного привязался к нему, как к ученику. Да и он сам преданный и трудолюбивый ординатор, вот даже в Новый год я его не могу отослать домой. Чуть позже я проверил лимит его рабочих часов в системе, понял, что у него ещё есть запас, и больше не стал поднимать этот вопрос.
— У нас есть работа? — спросил я, не глядя на него.
— Ничего планового. Я собираюсь побыть сегодня в интенсивной терапии.
— Я тоже. Пойдём, найдём себе занятие.
Мы спустились на первый этаж в главный корпус, в моё отделение. Я постоял у сестринского поста, посмотрел карты пациентов. Сходил в свой кабинет, проверил в своём ящике наличие документации. Подумал, что если там немного, я закончу с ней сразу. Если будет много — то хотя бы начну. По итогу её громадный объём меня оттолкнул, и я сбежал от бумажек поскорее опять в приёмное отделение. Почему-то тут было на удивление спокойнее, чем обычно в канун праздника. Я по-хозяйски обошёл приёмное, палаты ОРИТа, оставил Хеннинга с его занятием (он, пока я делал небольшой обход, нашёл себе работу с мужчиной, который расквасил себе руку об стекло; накладывал ему швы) и заглянул в ординаторскую на подозрительный шум.
Здесь почему-то собралось с десяток врачей моего отделения. Во главе этого сидел наш хирург-реаниматолог Йохан, тот самый, что любит спать при любой удобной возможности. Роттендорф брюнет (по моим нехитрым, но внимательным наблюдениям, он блондин, который каждый месяц сливает тонну денег на хорошую краску), носит множество серёжек в ушах и левой брови, разбитой на двое из-за поперечного шрама. Набил непонятного происхождения татуировку на левом предплечье: полная бессмыслица из полосок и острых линий поперёк них. Играет в рок-группе, куда входит и наш местный уборщик-хиппарь; каждое утро бесснежных времён года пригоняет на байке. Найти его можно либо в операционной ОРИТа, либо в любой ординаторской или дежурке спящим. Несмотря на его любовь ко сну, у него под глазами вечные яркие синяки (иногда я задумываюсь о том, что он каждое утро специально рисует себе эти синяки, для имиджа, так сказать). А если вы в складках кресел и диванов находите недоеденные снеки, то знайте — это его. Он их, как белка, прячет по всей больнице, успешно про них забывает и в удачный момент находит.
С ним сидел Куаныш, и они вдвоём спорили, подключая к спору иногда других коллег.
— Что вы тут устроили? — спросил я.
— Кёлер, я желаю поменяться с кем-нибудь дежурством на сегодня, — без колебаний выдвинул свою просьбу Йохан.
— Где ты был, когда я составлял расписание? — я вопросительно вскинул бровь и скрестил руки.
— У меня появились… планы, — с заминкой произнёс реаниматолог и отвёл взгляд.
— Да у всех тут планы на сегодня, ты не особенный, — проворчал Куаныш с соседнего кресла. Неподалёку стоявшая кучка моих сотрудников в мятно-зелёных и голубых хирургичках единогласно покивали, поддакивая. — У меня бабушка, я её не оставлю.
— Успокойтесь, — со вздохом приказал я. — И ты успокойся, — я взглянул на Роттендорфа. — Иди домой, я останусь дежурить.
— Что? Правда можно? — Йохан оживился.
— Да, иди. Потом отработаешь вместо меня пятого января.
— Но, герр, а как же вы? — вмешалась молоденькая девчонка-анестезиолог с немного дурацкой русой чёлкой и в очках.
— Линда, помолчи, — сквозь зубы прошипел ей реаниматолог.
— У меня нет планов, — я лишь пожал плечами. Этими словами я наверняка удивлял всех своих колег, но мне действительно не с кем было праздновать. — Всё нормально.
— Давай пойдём? Нас пригласили, как-то нехорошо отказываться, — Хартман показал мне какую-то распечатанную на голубой бумажке листовку.
— Ты хотел сказать, пригласили тебя? — это, скорее, было риторическим вопросом. Хартман как-то неловко замялся, и я понял, что оказался прав. — «Новогодняя вечеринка для дежурных и тех, кому нечем заняться», — прочитал я на листке и поднял глаза на друга. — Тебе что, со мной скучно?
Конечно, он никогда в этом бы не признался, но, как я уже говорил, я был сторонником спокойных праздников, а Хартман любил подобные шумные сборища. Конечно же я, с точки зрения этих мероприятий, был ужасно скучным.
— Нет, Стеф, нет! — Хартман вдруг запаниковал и спрятал этот листок за спиной, смяв его. — Просто я дежурю… Меня поставили дежурить. Но я могу поменяться, если хочешь.
Я сухо, даже слегка надменно усмехнулся. Мне не нравилось, как он, пытаясь мне угодить и не обидеть, практически унижался. Хотя, я действовал примерно по той же схеме, только он это не всегда понимал.
— Нет уж. Раз поставили, иди дежурь. Я приеду к тебе в больницу на эту тусовку, — вздохнул я. Меня не радовало то, что я действительно это делаю, да и Хартман остался с виноватым видом, но это, я считал, было всяко лучше, чем если бы я был один дома вдали от него.
Это был наш последний год ординатуры.
Я поменял наши с Йоханом фамилии местами в расписании. Полчаса в приёмке было относительно тихо. Потом доставили нескольких классических «праздничных пациентов», мы с травматологами управлялись с ними, словно семечки щёлкали. От этого вечера я ждал большего движа. С другой стороны, хорошо, что всё так, только не верилось, что так оно и останется: больно уж подозрительно тихо, в нашем-то криминальном районе Нойкёльн. Я даже успел выпить кофе с Хеннингом и одним из дежурных травматологов. А потом телефон на сестринском посту тревожно зазвонил.
— Везут подростка лет семнадцати, сбит автобусом. Множественные переломы и закрытая черепно-мозговая травма, — крикнула мне медсестра, как только положила трубку. Я сидел с этими двумя в зале ожидания, мы переглянулись. Я молча в несколько глотков допил свой остывший кофе и отставил чашку на столик.
— Ну, господа, — начал я как-то вычурно-официально. — Готовимся к работе. Ночь будет тяжёлой, — вздохнул и поднялся с места. — Нелли, вызови нейрохирурга, — сказал я медсестре.
Спустился к нам заведующий нейрохирургией Штакельберг. Примерно в тот же момент подъехала скорая, откуда выгрузили примотанного к каталке долговязого парня с шейным фиксатором. Документов при нём не было, потому пару ординаторов отправили его искать в базе данных по отпечаткам пальцев. Взяв с места от санитаров его показатели, мы выгрузили его в палате травмы и вместе с травматологом, нейрохирургом и ещё несколькими ординаторами помимо Хеннинга столпились, засуетились над ним.
Его пульс был учащённым, но ровным. Лишь кислород был низким, я интубировал его. В скорой сказали, что остановок и фибрилляций у него не было, но около литра крови он потерял. Травматолог всё ждал, чтоб свозить его в рентгенологию, а я ждал, что скажет нейрохирург.
— У него высокое внутричерепное давление, — Штакельберг разбинтовал голову парня, рассмотрел повреждённый участок головы и посветил карманным фонариком парню в глаза. Его тон ничего хорошего не предвещал. Зрачки, ожидаемо, не реагировали на свет. Мы подождали ещё, пока он проведёт ему трепанацию, перебинтует заново, и лишь потом повезли нашего парнишку в рентгенологию.
— Рёбра, плечо, бёдра… — перечислял травматолог переломы бедолаги. Мы с ним и Хеннингом рассматривали рентгеновские снимки, пока нейрохирург был с парнем на компьютерной томографии.
— Да это ладно, — вздохнул я и ткнул пальцем в поясничный отдел позвоночника. — В смятку. Он, как минимум, парализован на ноги.
— Что значит «как минимум»?
Я пожал плечами и рассеяно качнул головой в сторону, где примерно был кабинет КТ и наш нейрохирург.
И через несколько минут, пока мы обсуждали лечение, появился и Штакельберг.
— Всё ни к чёрту, — небрежно обронил он и сунул мне в руки снимки головного мозга. Я взглянул на них и будто сам остался парализованным: все красивые и изящные извилины мозга превратились в единый белый шум внутри черепной коробки.
Мои руки обмякли, снимок плавно лёг на стол к другим снимкам парня.
— Сколько сейчас времени? — тихо спросил я.
— Двадцать двадцать две, — шепнул Хеннинг.
— Хорошо, — выдохнул я, сгрёб все снимки в одну кучу и упаковал в ранее маркированную мною папку.
— Скорее всего, мозг был мёртв ещё тогда, когда его доставили. Мы бессильны. Найдите его родителей, — выдохнул Штакельберг и развёл руками. — И… думаю, стоит вызвать Аллесберга.
— Хорошо, — опять повторил я. Позже вышел в коридор. За мной цепочкой украдкой вышли Хеннинг и травматолог. Нейрохирург оставил парня для томографии всего тела и вызвал в рентгенологию Хартмана. Спустились обратно в ОРИТ, а там на нас вдруг бросились ординаторы, которых отправили искать родителей этого парня. А за ними прибежали очень сильно обеспокоенные мужчина и женщина.
— Где он?! — завопила мать, отец её деликатно осадил. Меня одарили выжидающим взглядом, а я чуть не растерялся перед ними.
— Как зовут вашего сына? — первым делом спросил я.
— Лука, Лука Вебер, — дрожащим голосом произнесла мать.
— Лука… — шёпотом повторил я, моё сердце жалобно содрогнулось, и я подавился комом в горле.
— Фрау… У него наступила смерть мозга, скорее всего ещё на месте, — за меня продолжил травматолог, заметив краем глаза моё замешательство. — Мне жаль.
— Как… смерть… — ноги фрау Вебер подкосились, её вновь удержал отец. Она зарыдала, взвыла не своим голосом.
— Он же всего лишь поехал к другу!..
Я нервно сглотнул. Травматолог покосился на меня, мол, что происходит со мной?
Лука… Эрни… Господи.
Я сбежал оттуда. Поручил Хеннингу остаться с родителями и поднялся обратно в рентгенологию. Хартман стоял там, в диспетчерской, в своей синей хирургичке, от которой я иной раз не могу оторвать взгляд, и с серьёзным видом смотрел в мониторы. Работал томограф, тихо постукивая за стеклом в соседнем помещении. Я бесшумно приблизился к Хартману, встал рядом с ним перед мониторами. Он взглянул на меня и слабо, но не к месту, улыбнулся. Я не ответил тем же.
— Как тут дела? — тихо спросил я и осторожно опустился в кресло.
— Да так… Всё не очень, — Хартман вздохнул, показывая мне на мониторы. — Левая почка повреждена, печень тоже. Но знаешь что цело? — спросил он и снова глянул на меня. Его глаза вдохновенно сверкнули. — Сердце.
Тут я поднял на него взгляд. Хартман продолжил:
— Я уже заказал анализы. Его проверят с Эрни на совместимость. Попытаем удачу, а? — он слегка встряхнул меня за плечо. — Вы нашли его родителей? Нужно с ними поговорить.
— …Нашли, — как в полуобмороке произнёс я и взглянул Хартману в глаза. — Лука. Это Лука.
— Лука? — переспросил Хартман, но через секунду его взгляд приобрёл осмысленность, и он его опустил в пол, в такой же тоскливой дымке. — А, Лука…
— Что мне говорить Эрни? Боже… Я не знаю… Я никогда не был ещё в таком трудном положении.
— Если хочешь, я сам ему скажу. И с родителями я всё равно поговорю, — решительно произнёс Хартман.
— Нет, с Эрни я поговорю сам, — я выдохнул и нахмурился, набираясь решимости.
Какой паршивый канун праздника.
— Одиннадцать… Двенадцать! Всех с наступившим, коллеги! — чей-то звучный голос наполнял помещение. Я сидел, как обычно, где-то в углу, держал бокал шампанского. Руки почему-то дрожали. Со мной всё было в порядке, просто какое-то предчувствие внутри меня не успокаивалось. Я прекрасно знаю, что чуйка меня не подводит и так просто кричать не станет.
Это был закрытый зал для совещаний. Первая причина моего беспокойства. Вторая — ключ был украден. Третья — здесь были ординаторы и только ординаторы. Потому что старшие не одобрят, а интернов они считают детсадовцами. Я чувствовал себя здесь ещё хуже, чем все прошлые разы таких вечеринок. Хартман начал с шампанского, к полуночи уже перешёл на чью-то закупленную текилу. Моя четвёртая причина беспокойства. Пятая — он на дежурстве, чёрт его дери.
Я трясусь от волнения или злобы — не понимал. Этот несчастный бокал шампанского был налит в десять вечера — и так и не допит. Вязко щекотало в солнечном сплетении и кусок (в моём случае глоток) в горло не лез.
Я трясся от злобы, когда Хартман вдруг пропал из виду. Я осторожно обошёл всех наших ординаторов и понял, что он действительно исчез. Я тогда перепугался, что он ушёл в таком состоянии к пациентам, и бросился его искать.
Нашлось горе моё в приёмной между залом совещаний и коридором. Я уж не хотел знать, что до моего появления происходило здесь, но Хартман вздрогнул и переменился в лице, как только увидел меня. К нему вплотную, зажатая у стены, стояла ординаторша из неврологии. Меня в миг передёрнуло, я слегка поморщился.
— Для этого есть дом или дежурка с подсобкой на крайний случай, — проворчал я, зыркнув исподлобья на Хартмана. Он тут же отпустил свою девчонку и сделал шаг назад. Та скромно поправила хирургичку и отвернулась от меня.
— Извини, — пробубнил Хартман и прокашлялся. Потом его слегка повело, и я успел его подхватить под боком, потому что хвататься особо не за что было. — Мы сейчас… наверное… поедем…
— Вот именно, поехали, — я тяжело вздохнул и повёл его к выходу.
— Нет, погоди, ты не понял… Поедем я и…
— Ты и я, болван, только ты и я! — воскликнул я, не дав ему договорить, и бросил многозначительный взгляд на девушку, показывая и ей, что я не уступлю. Я должен был убедиться лично, что Хартман доберётся до дома и уснёт, а не отправится творить глупости по пьяни. Это нужно было сделать, я должен был это сделать, я нужен ему.
— И погоди-ка… Я же на работе, — вдруг опомнился мой дружок.
— Вот именно, что ты на работе! — закипал я. — Ты не должен быть тут в таком состоянии! Давай, побереги своё достоинство, поехали домой.
Я вызвал такси. В машине, на заднем сидении, Хартман вдруг падает головой мне на плечо, потирается щекой о ткань моей куртки и тихо урчит. Рукой он ухватился за мой нагрудный карман, видимо в попытке приобнять.
Помню, однажды он плакал всю ночь у меня на коленях после какой-то из вечеринок. Причину я так и не узнал. Это было в начале практики.
— Тебе плохо? — чуть ласковее, чем до этого, спрашиваю я.
— Ты у меня такой заботливый… — Хартман моментально переобулся, ответа на свой вопрос я так и не получил. И он больше не возражал до самого приезда и после.
Это был наш последний год ординатуры.
Закончили томографию, перевели Луку в палату, подключили его к аппаратуре. Мы вдвоём сели в палате на диване. Родителей пока попросили не пускать. Ждали результата анализов. Больше всего боялись за это сердце: вдруг тоже остановится, как прошедшей ночью? С замиранием мы смотрели на мониторы и долго-долго молчали. Но я бы не сказал, что нам было неловко. Это было наше общее интимное молчание понимания, волнительного ожидания.
Получили наконец наши анализы, в кабинете Хартмана пробили их по базе вместе с показателями Эрни. Моё сердце опять пропустило удар. Они подходили друг другу очень хорошо. По моей спине от этих зашифрованных строк с показателями поползли мурашки.
— Смотри-ка… — почти пропел Хартман, как зачарованный уставившись в монитор. Я разделял его чувства в этот момент. Я думал об Эрни и о том, как вдохновенно он говорил о любви. Его сердце разбито, как почти в прямом, так и в переносном смысле. И сейчас, в непроглядной тьме этой трагической тоски, появился способ осветить всё это, в прямом смысле соединить их сердца (Эрни по ряду причин показана гетеротопическая трансплантация). Я стал каким-то чересчур сентиментальным в последнее время, по очевидной причине, разумеется. И меня это иногда пугает. Но сейчас не об этом и не до этого. Тогда я был окрылён этим удивительным шансом. Потому что такая совместимость была маловероятна, и потому она удивительна.
— Это невероятно, — подпел я Хартману, отодвинулся от стола в кресле на колёсиках и сверкнул ему улыбкой, посмотрев в добрые, но слегка грустные янтарные глаза.
Смерть — это безысходность. Из Смерти пути назад нет. Но трансплантология даёт Смерти новый оборот, смысл. Она позволяет части ушедшего человека жить в ком-то другом и помогать жить ему. Этим меня невероятно вдохновляет трансплантология. Этим меня бесконечно вдохновляет Хартман. Если бы не он, я бы всего этого не чувствовал, не ощущал сейчас. Если бы не он, меня бы здесь и сейчас не было. Меня, взиращего на это чудо, не было бы здесь, перед монитором. Меня бы, возможно, не было в этой больнице. Меня бы уже, может быть, не было вообще. Я прямо сейчас чувствую себя живым. Я чувствую эйфорию и тоску, боль и вдохновение. Я чувствую, что думаю; нейроны в моей голове бесконечно перекликаются, пускают по телу химические реакции, заставляющие всё это чувствовать. Я чувствую, как жалобно бьётся моё сердце под рёбрами; оно болит, трепещет, иногда заставляет задыхаться. Боже, как прекрасно! Иногда эти чувства невыносимы, но как прекрасно чувствовать себя живым! Я жив, чёрт возьми. Я жив, потому что могу чувствовать. Смысл жить в этих моментах, когда мы вдруг открываем путь во тьме. Когда Хартман так страстно смотрит на монитор, а я смотрю в его глаза, и потом он тоже смотрит в мои, и мы оба чувствуем эту окрылённость, эйфорию. Будто бы это, не побоюсь этого слова, счастье. Наше общее счастье. От этой мысли мне становится очень хорошо.
Если родственные души и существуют, то они встречаются, увы (или к счастью), в трансплантологии. Причём любить мы можем вовсе не их, а кого-то другого, однако истинная родственная душа станет твоим донором или реципиентом, но, возможно, в живых ты его уже не застанешь. И, как показывает практика, родственных душ у тебя может быть несколько. Иногда по случайности, по большому совпадению люди влюбляются в человека, с которым в итоге могут спасти друг другу жизни. Так, как это может сделать Лука для Эрни. И я знаю, я знаю, что у меня тоже есть родственная душа или души. У нас одинаковые группы крови, схожие показатели, телосложение. Мы идеально можем быть подобраны друг для друга не только системой, но ещё и чем-то высшим, что нам понять пока не дано, но заложено в нас, в каждой клетке тела, в нашем геноме. Я могу никогда не узнать этих людей, но они существуют. И в тот момент я смотрел на Хартмана. Я бы не смог ему отдать ничего. У меня четвёртая группа крови и никому, кроме людям с такой же, я не могу ничего дать. Но, честно, я отдал бы для него всё, что смог бы. Если смог бы. Здесь не играет роли, какие я испытываю к нему чувства. Я бы сделал это, просто потому что он дорог мне, как ни крути. Я бы хотел быть родственной душой для него. Но я бы никогда не хотел проверить это на практике. Думаю, понятно почему.
Через несколько дней все эти мысли повторно пронесутся в моей голове на операции Эрни.
Моя фамилия давно есть в координационной системе трансплантологии. Я хочу, чтоб я жил после своей смерти. Да, я буду в чужом теле. Мной будет руководить чужой мозг. Но если я буду чьим-то сердцем, печенью или почкой, да хоть кишечником, чёрт побери, я всё равно буду как-то ощущаться. Я тоже могу болеть (это нехорошо, конечно, но тем не менее я так буду ощущаться!), я буду частью чего-то живого. Это не буду полностью я, но в ядрах клеток будет моя ДНК, я ещё несколько лет смогу жить, пусть даже так.
— Потрясающе, да? — Хартман улыбается, почти сияет, и я тоже засиял улыбкой. Не помню, когда мы в последний раз вот так вот сильно радовались чему-то вместе, что губы болели от улыбки.
— Потрясающе, — прошептал я, и мой мизинец неосознанно потянулся к ладони Хартмана, лежащей на столе. Всего несколько мгновений, и он сжимает мою руку, ободряюще её слегка встряхнув. Это нормальный для нас жест. Был когда-то. И я вдруг вспомнил об этом, словно по привычке производя всё. Его рука тёплая и шершавая, я позволил себе отдаться этим нескольким секундам, пока окончательно зашкаливающий эндорфин бил мне по мозгам. Как же давно я не был в таком состоянии.
— Я пойду поговорю с родителями, — отпуская мою ладонь, Хартман улыбнулся мне ещё раз.
— Позови потом, после их решения я буду разговаривать с Эрни.
— Хорошо. Пожелай мне удачи.
— Тебе это не нужно, — я ухмыльнулся ему в след.
Хартман усмехается в ответ и уходит из кабинета, оставляя меня.
Я ворчу как обычно для приличия. Ворчу, пока ищем ключи, пока раздеваюсь и в полумраке на кухне намешиваю порошочек в воде из пакетика. А Хартман молчит, покорно слушает и впитывает всё, что я ему говорю. Я чувствую, как за каждым моим движением неотрывно следует его взгляд. Я всегда это чувствую. Он навалился плечом на дверной косяк кухни и сдувал со лба взмокшие волосы.
— Ты снова ревнуешь? — с тихой усмешкой вдруг спрашивает Хартман, прерывая мои нравоучения.
— Что? Я не… Какого чёрта, ты что несёшь? — фыркнул я, бросил сырую ложку на столешницу и понёс стакан с пойлом Хартману.
— Ну я же знаю, — он слегка улыбнулся.
— Прекращай свои бредни, — прошипел я негромко, кинув на него взгляд исподлобья. — На, пей.
Хартман так же покорно забрал стакан у меня из рук и, морщась, залпом выпил тусклую водицу. Отставил стакан на стол. И вдруг осторожно обхватил мои плечи и прижал к себе, щекой упираясь в мою растрёпанную макушку.
— Спасибо тебе, — шепчет он. — За… за всё.
Я вздохнул. Не стал ему сопротивляться. Я должен был сделать всё это для него, потому что ни кто-то другой, ни он сам о себе не позаботится.
— Это мой долг, — выдохнул я, поворачивая голову куда-то на бок, и снова, с лёгкой усмешкой, процитировал фразу из сериала: — Я твой человек.
— Ты мой человек… — заворожённо повторил Хартман где-то над моим ухом.
— Твой человек, — мой голос стал ласковее.
— Мой… Человек…
Я вдруг почувствовал его изящные пальцы, а потом и ладонь на своей холодной щеке. Тёплая, приятная, ласково обводит, линия за линией, каждую родинку по памяти. Чувства во мне помешались: я не понимал, что это за незнаковый мне жест, но от него по моей коже волной побежали мурашки. Он сдвинул на лоб мои очки. На святое позарился.
Я хотел было посмотреть на него, только он опередил меня, мягко, но настойчиво подняв рукой мою голову. Лицо окатило жаром и витавшим вокруг запахом спирта. Его же лицо было всего в нескольких сантиметрах от моего.
— Останься со мной, ладно?
Прежде, чем я опомнился, осознав, что именно сейчас между нами происходит, он успел наклониться ко мне, устранив те сантиметры, и втянул меня в поцелуй. Его руки соскользнули вниз, сминая на талии мой свитер. Он не был груб и бесцеремонен, скорее наоборот, но всё равно он выражал нетерпеливость и очень сильно сдерживающуюся жадность, поскольку те мгновения, пока я не успел опомниться, она становилась всё настойчивее и отчётливей. Но я опомнился, интуитивно переместив руки на его плечи, и по мере сил отстранил его.
— Аллесберг, какого чёрта..?
Он молчал, дышал нервно и томно, не отпускал мой свитер. Более того, он разжал ладони и сложил их по форме моих рёбер. И продолжал молчать. Порой он действительно невыносим.
— Ты ничего не напутал? — продолжил я, словно пытаясь привести его в чувства. Я понимал, что он не трезв, и это напрягало меня. — Я не твоя девчонка из неврологии, если ты не заметил.
— Я знаю, — резко отрезал Хартман. И опять замолчал, глядя мне в глаза. Его грудь тяжело и нервно вздымалась, я буквально физически чувствовал, как тяжело он дышит.
— …Ну и..? — я же жаждал объяснений. Я даже ещё не успел осознать, что вот сейчас произошёл мой первый поцелуй. Почти в тридцать один. — Что дальше?
Томный вздох.
— Дело не в том, что было сегодня. Я давно терплю, чтоб не сделать это. Это очень трудно, потому что ты всегда рядом. Но я не хочу по-другому. В смысле… Не хочу, чтоб ты был далеко.
— Что ты имеешь в виду?
— Я хочу тебя, — больше не колеблясь, произносит он. Это «хочу» звучит так, словно это что-то меньшее из того, о чём он молчит, но я не обратил внимания, погрязнув в ступор. В горле что-то резко скрутило, перехватило дыхание, словно меня схватили за шею.
— …Да ты совсем спятил, — я обречённо промычал на этот раз отвернул от него голову, тяжело качая ею. Не знаю даже, что и делать.
— Возможно, — согласился Хартман. — Но от этого ничего не меняется.
— И тебя не смущает, что я тоже мужчина?
— Нет. Ни капли.
— Послушай, — начал было я, — ты сейчас пьян. Ты пьян и потому слишком смел. На утро ты, возможно, поймёшь, что всё это ошибка, будешь жалеть и…
Я не успел договорить, поскольку Хартман вдруг отпустил мою талию и легко надавил на грудь, заставив меня сделать несколько шагов назад до противоположной стены, пока я не упёрся в неё спиной. Он наклоняется ко мне, к моему уху.
— Стеф, Стефа… — ласково шепчет он, легонько целует в мочку, и тут мне самому чуть не сносит крышу. Никто, никто так трепетно не произносит моё имя, как он. Хартман проходится поцелуями по моей щеке. — Стефа… — оставляет ещё один в уголке губ и отстраняется, серьёзно, но по-прежнему томно взглянув мне в глаза. — Просто скажи «нет». Просто откажи мне сейчас.
Я должен был, пожалуй, сказать ему «нет». Но не сказал, потому что не мог сказать «нет». Это не потому, что я такой безотказный. Если бы я твёрдо ему отказал, а не устраивал свой лепет, то Хартман бы непременно послушал бы и тут же отступил, потому что он не стал бы мне делать что-то во зло, против моей воли, я знаю это. Тут дело в другом. Я вдруг понял, что не хочу говорить это «нет». Зря я это не сделал? Если честно, я до сих пор не понял.
Может, он мне просто слишком поздно напомнил, что я имею право на отказ.
Эти все прикосновения были для меня новшеством. И сколько бы во мне не пытался вести борьбу здравый смысл, я уже думал о другом. Я хотел, чтоб он сделал это. И чтобы снова тихо звал меня так, как я не позволяю произносить своё имя другим.
— Боже, ну ты и придурок, — выдыхаю я и непроизвольно запрокидываю на стену голову, чувствуя, что кислорода мне не хватает. Этот жест спровоцировал его уткнуться в мою шею, снова поцеловать. Я впадал в какое-то исступление от этого и мелко дрожал. Кажется, он чувствовал это. Я обвил его широкие плечи руками — никогда не забуду этот великолепный момент. В последний раз, прежде чем окончательно ему сдаться, я решил напомнить: — Мы с тобой, вроде как, друзья.
— Знаю… — выдыхает Хартман мне в шею, прижимаясь к ней губами.
— И что будет с нашей дружбой? Кем мы будем после этого? — в этот момент мой голос дрогнул. А Хартман своими тёплыми руками забрался под мой свитер и обнял меня, трепетно касаясь теперь обнажённой для него кожи.
— Кем захочешь, — шепнул он. — С тобой в любом случае хорошо.
И я сдался. Сдался, потому что всем сердцем ему доверял.
И он снова затянул меня в поцелуй. Теперь уже уверенный, более чувственный. И на этот раз я ему ответил.
Тогда, в ту ночь, Хартман узнал о каждом моём шраме на теле, что ранее был скрыт от чужих взглядов. В ту ночь он всё сделал так, чтобы я уже сам буквально умолял его прикоснуться к себе.
Не первый раз мы засыпали вместе на этой кровати, но впервые так близко.
Я бесконечно хочу, чтобы то утро никогда не наступало. Поскольку проснулся я уже один.
Это был наш последний год ординатуры.
Я нервно бродил из угла в угол в ординаторской трансплантологии, всё ждал, когда ко мне вернётся Хартман. С хорошими новостями, надеюсь. Я был один: все немногочисленные сотрудники отделения трансплантологии сейчас в основном сидят по домам. Я не завидовал им, на самом деле. Мне дома делать нечего. Успел напиться кофе, посмотрел на часы. Время просто летит с невероятной скоростью — перевалило за одиннадцать часов вечера. Тут вдруг Хартман позвонил мне.
— Стеф, — серьёзно произнёс он, — они хотят поговорить с Эрни.
— Они согласились?
— Как я понял — да. Сходи с ними, ты как раз хотел тоже поговорить с ним.
Переместился в палату, где разместили Луку, забрал оттуда его родителей. Мать заплаканная, отец уставший будто, его взгляд почернел, потяжелел, я даже не смог ему ни разу взглянуть в глаза. Пришли к Эрни. Он снова улыбнулся мне и разулыбался совсем, когда увидел родителей своего друга. Мы не ответили ему тем же, чем заставили его начать нервничать. Его отец был там же, он молча кивнул нам.
— Что происходит? — он похлопал глазами и беспомощно вжался спиной в подушку. — Где Лука? — Эрни переместил взгляд на меня. — Док?
— Эрни… — я выдохнул, закрыл на секунду глаза. Никогда мне ещё не было так тяжело говорить близким о смерти пациента. — Луки больше нет.
— То есть… Что за… Он же так и не приехал…
— Лука умер, — выдавила из себя мать, снова расплакавшись. — Он ехал сюда и…
— Лука попал под автобус, — закончил я за неё.
— Это не смешно, док, — прошипел парень, хмурясь.
— Эрни, я разве смеюсь? — сказал я серьёзно. И Эрни тут же изменился в лице.
— Но я же… Так и не сказал ему… — его голос дрогнул. Он взглянул мне в глаза. Я глядел на него с сочувствием. Это всё, что мне оставалось в этот момент. — Это ведь я должен был, если что, умереть…
— Ты хочешь увидеть его? — негромко, но прямо спросил я.
Эрни неуверенно кивает.
Через десять минут мы были в ОРИТе в палате Луки. Видя печальное тело, опутанное бинтами и трубками, Эрни уже не мог сдерживать слёз. Он любил его, тут по-другому бы никто не обошёлся. Мы подкатили коляску Эрни к койке, а он припал к груди Луки всем корпусом и жалобно зарыдал в отчаянии. Его родители и отец Эрни обняли того, тихо заплакав с ним. Я держался в стороне, находился по другую сторону койки, но оставался с ними, хоть для меня сейчас это было невыносимо.
Все, кого я успел потерять, это отец, которого я не знал, и бабушку. Мысль о том, что впереди меня ждут все эти муки, когда близкие будут уходить из жизни, меня выедала изнутри. Я думал о маме. Думал о Хартмане. Едва держался, чтоб не заплакать самому. Потому держался на расстоянии.
— Эрни, — прошептала мать и протянула парню маленькую коробочку. — Лука хотел отдать это тебе.
Эрни раскрыл её, прочёл записку оттуда. И тут же слёзы потекли по его щекам сильнее. Он уже закрывал лицо руками, чтоб не всхлипывать так громко. Я так и не узнал, что там было написано. Но подозреваю, что они оба готовили друг другу признание, только так и не смогли его произнести.
— Лука хотел бы отдать тебе своё сердце, — набираясь сил, сквозь слёзы продолжила мать.
— Что?..
— Он бы хотел тебе его отдать. Пожалуйста, прими его, — эта несчастная женщина едва не задыхалась, ей трудно было произносить всё это. — Так его часть будет жить… И ты будешь жить. Он будет с тобой.
Узнаю слова Хартмана. Я подхватил:
— Его сердце удалось спасти. Так оказалось, что оно подходит тебе, — я сам непроизвольно шмыгнул носом. Было уже трудно скрывать пелену слёз на глазах. — Мы готовы в ближайшее время тебе пересадить его. Надо только, чтобы ты согласился.
Эрни молчал. Потом посмотрел на неподвижное побитое лицо Луки.
— Это большая честь, — процедил он, а потом вдруг я почувствовал, как он наощупь нашёл мою руку и сжал её. Потом посмотрел мне в глаза: — Скажите ему. Скажите, — заворожённо, отчаянно шептал он, будто умоляя. — Пока не стало поздно.
Дыхание вдруг перехватило. И я снова начал задыхаться, от слёз.
Я бы возненавидел Новый год, если бы он отобрал у меня всё самое дорогое.
Хотя, по сути, так и произошло.
Эта эйфория от невероятной возможности круга жизни отошла на второй план, когда я видел другую сторону всего этого — тоску; тоску чёрную, тяжёлую. Смертную скорбящую тоску. Ни одно живое сердце не заменит родного человека. Рука Эрни словно безжизненно разжимается, и я спиной вперёд медленно ухожу из палаты. Я не могу дышать. Я не могу. Не могу.
Я бегу по коридорам, быстро, отчаянно, всё ещё пытаясь сдержать это. Тогда, пять лет назад, я бежал так же. Бежал от мёртвого пациента. Я так же задыхался от слёз. Задыхался в отчаянии. И я точно так же бежал на крышу. Как и всегда, когда мне плохо.
Почему-то всё повторяется. Только меня никто не предавал. Но по ощущениям всё ещё хуже, чем тогда. В тот момент я понял, что эта боль пятилетней давности прошла с концами. И я понимаю свои чувства. Я могу двигаться дальше. Сейчас другая боль, тоска о другом. И, кажется, я теперь могу что-то делать с этим.
Я бежал, не разбирая, как тогда. Налетал плечами на людей, смотрел под ноги, лишь бы не встречать чужие взгляды. Показалось даже, что где-то у выхода из лифта я зацепил Хартмана, прямо как тогда. На секунду стало даже смешно. Наверное, показалось.
Тогда, пять лет назад, был наш последний год ординатуры.
В лицо мгновенно ударяет порыв ветра и снег. Метель пришла из Ганновера, чёрт её дери. Но сейчас это роли не играет. Аварийная дверь захлопывается за мной. Вообще, для неё нужна ключ-карта, чтоб идиоты, подобные мне, не совершали здесь глупостей, но, как видите, карта эта у меня есть и я всё ещё жив.
Но я каждый раз смотрю вниз. В обычные дни я видел свет улиц и дорогу, деревья и маленьких людей, в другие же — бесконечную бездну, готовую меня поглотить, но каждый раз было страшно отдаться ей.
Я сделал несколько шагов вперёд, ближе к краю. Чувствовал, как снег, оседая на моих плечах, тает и проникает под хирургичку. Противное чувство, но недостаточное, чтоб сейчас привести меня в чувства. Оставшись один, я всё-таки дал слабину, всхлипнул и заплакал. Тихо, практически в себя, давясь слезами и с силой сжимая зубы. Очки переместил на лоб и закрыл руками глаза. После, незаметно для себя, с силой вцепился в волосы, и вот-вот готов был рухнуть без сил на колени, как вдруг меня заставил вздрогнуть хлопок двери сзади. Это мне точно не показалось.
— Стеф.
Оборачиваться я не решился. Не было нужды. Я наскоро стёр слёзы с лица, вернул очки на место.
Хартман в две секунды преодолел расстояние от двери до меня, и в следующую секунду мне на плечи легла его плотная, тяжёлая и очень тёплая рабочая куртка, обняв замёрзшее тело. Только тогда я почувствовал, как же всё-таки холодно здесь.
— Простынешь ведь.
Его руки отпустили меня, он встал где-то рядом, что краем глаза я смог увидеть, что он сам в одной хирургичке. Я беззвучно насмешливо фыркнул.
— А сам-то.
— Не я ведь с пневмонией по больницам лежу, — Хартман пожимает плечами, и на то мне больше нечего сказать. Но и не дожидаясь моего ответа, он слегка касается костяшками своих пальцев моей руки, устало повисшей вдоль тела. — Всё хорошо?
— Да, всё хорошо, — упрямо повторяю я, мельком глянув на часы на второй руке. — Ты почему здесь? Без десяти полночь уже.
— Тебя проверить пришёл. Когда ты сюда приходишь в таком виде, значит всё совсем нехорошо.
Я почувствовал, что Хартман пытается посмотреть мне в глаза. А ему этого всегда хватало, чтоб понять всю правду. Единственный способ врать ему — не смотреть в глаза. С другой стороны, мне зачем ему врать сейчас?
Может потому, что мне страшно говорить ему мою правду.
Я запрокинул голову назад, в бурое небо, затянутое тучами. И зачем-то всё-таки посмотрел на него.
— Всё хорошо. Я хотел… просто хотел посмотреть салюты. Можешь не волноваться и идти, — я натянул глупую улыбку, которая меня окончательно выдала.
Наверное, я так глупо себя вёл, потому что на самом деле не хотел его отпускать сейчас. И лишь по привычке, продолжая врать себе, отсылал его куда-то. Но он нужен мне.
Хартман нахмурился, и это было точкой невозврата, дальше врать ему бесполезно.
— Может я тоже хочу посмотреть салюты.
Тут я почувствовал, как его рука, словно до этого ждущая разрешения, сильно сжала мою ладонь, дав мне понять, что он не собирается уходить. Этот жест был для нас нормой. Мы держали друг друга за руки в трудные моменты, в моменты болезни, в моменты поддержки и в моменты радости. Мы не придавали этому никакого большого подтекста, но этот жест много значил как для меня, так и для него. Но уже несколько лет я не чувствовал его руки вот так вот. Мне показалось, что у меня уходит земля из-под ног, особенно сейчас, когда я кое-что осознал по отношению к Хартману.
— Неужели ты серьёзно решил, что я сейчас уйду куда-то?
Я опустил голову, тихо усмехнувшись самому себе, и покачал головой. Хотел сказать что-то в духе «ты же так обычно и делаешь», но мне не хотелось поднимать со дна свои потонувшие обиды. Нет на них сил больше. Я промолчал, выждал паузу. Когда понял, что наше держание за руки затянулось, а Хартман что-то ждёт от меня, я всё-таки выдавил из себя:
— Я не ненавижу тебя, если что.
— Я знаю.
Снова тихо.
— Просто я тогда сгоряча…
— Я знаю, Стеф. Не волнуйся об этом.
Он ведь всё равно от меня ждёт что-то.
— Это несправедливо, — тихо произнёс я, выждав ещё паузу. — Понимаешь? Я ненавижу несправедливость, но несправедливость, как выяснилось, это вся жизнь. Да, Эрни нужно было сердце, но это не значит, что цена сердца — человек, которого он любит. Просто представь, как он это будет осознавать. Я вот не представляю.
Я почувствовал, как снова подкатывает ком к горлу. Я не смог сдержать не утихнувшие слёзы и всхлипнул. Хартман внимательно слушал меня, сжав мою руку сильнее. Я утёр слёзы и продолжил:
— А когда его новое сердце снова откажет? Каково ему будет окончательно расставаться с Лукой? Заменять его сердце на сердце незнакомого человека? Почему это всё так жестоко? — я снова всхлипнул, едва не ударяясь в истерику, слишком быстро ломаясь перед напором этого грустного и родного взгляда. Я не видел его, но отчётливо чувствовал. Я чувствовал его с самого начала, с той душной аудитории приёмной комиссии университета, до сегодняшнего дня, до этой чёртовой крыши. Я узнаю его, не глядя, из всех. — Он не успел сказать ему, — уже шепча, выдыхал я, даже не был уверен, что Хартман слышит. — Очевидно, что это было взаимно. А он не успел. Он ведь ехал сюда, к Эрни, чтобы тоже сказать. Во всём виноват какой-то там автобус. Автобус, блять! Автобус!!! Почему в самые важные моменты жизни можно просто умереть из-за какой-то глупости?! Почему в этом мире можно умереть от чего угодно?! Почему люди такие хрупкие?! Как я, такой ущербный, сам ещё жив при всём этом?! Мы же, вроде как, цари природы, так почему мы умираем из-за всякой херни, а потом другие страдают, когда могли быть вместо этого счастливы?! Я пошёл на врача, чтоб спасать жизни, но всё равно вижу эти все идиотские смерти. Это так абсурдно, что аж смешно, пока я не начинаю видеть всё это своими глазами! Как при этом можно любить этот мир? Вот-вот я увижу что-то светлое, что меня зацепит, как это рушится прямо у меня на глазах. Я уже настолько насмотрелся на это, что стал каким-то чересчур сентиментальным, готовым радоваться любой ванильной херне, лишь бы она не исчезла вслед за всем остальным. Мне нужно что-то в этой жизни, что будет мне показывать другую сторону, а не вечные страдания. Что-то, что удержит меня на плаву, потому что с каждым годом это дерьмо всё невыносимее.
Сам не заметил, как кричал это прямо Хартману в лицо, бесстрашно теперь глядя ему в глаза. Видимо, когда пропадает надобность врать, уходит и страх смотреть на него. Слова иссякли, когда я пришёл в себя; я резко замолчал, когда понял, что по щеке Хартмана тоже катится слеза, за ней другая. Но он, не моргая, смотрел на меня. И в слезах его взгляд выглядел ещё печальнее. У меня перехватило дыхание, что аж стало больно, и я не смог продолжить кричать, только расплакался ещё сильнее. Тёплая рука Хартмана покорно держала мою, и я, сам не замечая того, вцепился в неё, словно она и была тем самым, что может держать меня на плаву в этом мире. Я точно не знаю, но кажется, что оно так и есть.
И мои мысли окончально оборвались. Пропали в пустоте, словно их проглотила Смерть.
Нет, я конечно не умирал, но задыхался от того, что чувствую. Меня будто душили, но без рук — взглядом. Душили не жестокие подростки, что ненавидели меня; душил Хартман, мой дорогой друг. И я был согласен задыхаться в его взгляде, лишь бы он не отпускал меня.
О чём я думал тогда? Думал о том, что его сильные хирургические руки, несмотря на мороз, тёплые. Глаза его тоже тёплые, добрые; когда я смотрю на его янтарные радужки, то вспоминаю дом и бескрайнее пшеничное поле за ним. Думаю о его широких плечах, за которыми можно прятаться, как за стеной, что порой я и делал. Думаю о щетине на его щеках и о том, как она ласково царапает мою ладонь, когда я к ней прикасаюсь — мысленно, разумеется. Думал о том, как сильно я иной раз хочу поцеловать его, особенно сейчас.
Вот он, Хартман, он держит меня на плаву всю мою жизнь. Только он может это, только он знает то, что нужно мне. Я здесь благодаря ему. Я всё это чувствую потому, что до сих пор жив. Я жив.
Он был нужен мне всегда. Я тоже ему нужен. После всего, что между нами было, у меня язык не поворачивается сказать обратное.
Вдалеке раздался первый удар курантов.
А если меня завтра не станет? Если завтра не станет Хартмана? Если завтра нас не станет?
Если завтра не станет нас?..
И он не узнает.
«Мне не хватает тебя», — хотел сказать я.
«Ты мой родной человек», — я хотел сказать.
«Я люблю тебя».
«И всегда, думаю, любил по-своему».
«Я не могу без тебя».
Я молчал. Двенадцатый удар праздничного звона. Полночь. Сзади загремели тысячи залпов салюта по всему Берлину, они озарили всё ночное небо разноцветными огнями и отражались в зрачках Хартмана. А слёзы продолжали бежать моим по щекам, пока я смотрел ему в глаза.
И мы смотрели вовсе не на салюты.
С Новым годом, родной.
«Вот сейчас», — подумал я, когда это молчание совсем затянулось. Я слегка дёрнул Хартмана за руку (я уверен, что он это почувствовал), но не успел сделать или сказать что-либо ещё. Зазвонил проклятый пейджер.
Я вздрогнул и зарылся по карманам. Рука выскользнула из широкой ладони Хартмана, и тут же стало холоднее. Чёртова реанимация в Новый год. Услышал, как только Хартман тихо разочарованно вздохнул.
— Это… Извини, надо идти, — я шмыгнул носом, растерянно и виновато бросил взгляд на Хартмана, после чего я сдвинулся с места, пускай и неохотно.
Меня как будто жизнь ничему не учит.
«Останови меня», — безмолвно кричал я у себя в голове, когда, скинув со своих плеч его куртку, я бежал к аварийной лестнице. — «Не пускай меня».
Фантомно я почувствовал его торопливые шаги сзади, а потом пару крепких рук, обвивающих со спины и крепко сжимавших. Я так привык к этому, что наивно до конца ждал, что это случится. Но Хартман не бежит за мной, не останавливает, как тогда, пять лет назад. Как обычно, в коридорах этой больницы. Если бы он сделал это сейчас, я бы позволил себя остановить. Я бы не развернулся и не кричал. Я бы, возможно, даже не пытался вырваться. Но всё шло так, как должно было идти. Он не остановил меня.
Просто мы повзрослели.
Он понимал, что я всё равно не уйду. Я и сам понимал.
И я убежал с крыши прочь, к лифту, на ходу утирая влагу с глаз. Я так ничего и не сказал ему. Буду наивно надеяться, что ещё успею.
Значит, не сегодня. Значит, не в этот раз.