THE YEARNERS

Ориджиналы
Слэш
В процессе
NC-17
THE YEARNERS
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Николаса Белла растили на убой голодной публике. Экран с его лицом заляпан слюнями, закапан слезами, и измазан жидкостями, о которых Грэм не хочет говорить. Грэм Каннингем — твой верный Медоро, мальчик с чёрными волосами. Ты — Сетанта, и ты обретёшь себя нового, лишь погубив его сначала. Но Грэм знает, что там, где растут васильки цвета этих глаз, сломается даже серп. Он и не надеется выстоять. Из вас двоих выйдет отличная трагикомедия.
Примечания
❗️coming of age, травмированные дети, и совсем не кид- и не тин-френдли голливуд ❗️подростковый максимализм подростково максимализирует. иногда (часто) персонажами управляют их половые органы. не мозги, и даже не я ❗️я хейтер слоубёрна, поэтому герои хотят залезть друг на друга с первых страниц. могла бы сделать развитие отношений ещё быстрее — сделала бы быстрее ❗️кинк-тегов с излишними подробностями не ставлю, но ничего экстремального не предвидится, к сожалению (для кого-то, возможно, к счастью)
Посвящение
моменту, когда эти персонажи появились в моей голове, и моменту, когда я решила сделать их проблемой для всех
Содержание Вперед

глава v. как насчёт влюбиться друг в друга до конца наших жизней сегодня вечером?

      Будучи трогательно наивным и мечтательным пиздюком (тот возраст, когда он ещё мог позволить себе таким быть без постоянного чувства вины), Грэм как-то не задумывался, что в случае успеха на большом экране, ему неизбежно предстоит играть романтические сцены. С одной стороны — логично, с другой — зря. Ещё во времена школы, на подмостках театра Бекки Тэтчер разок чмокнула его в губы — после чего взволнованный Том Сойер не мог уснуть две ночи. До чувственно правдоподобных сцен любви в кино ему так же далеко, как и в реальной жизни. По крайней мере, в рамках эмоциональной стабильности. Но, по давно выработанной привычке, Грэм волнуется заранее, и не представляет, как это возможно — трогать кого-то, дышать с ним в унисон, целоваться с языками, а потом не страдать от бессонницы, задаваясь вопросом:       кто мы теперь друг другу?       Первый день проходит в постоянной, но приятной нервозности. Съёмка в коридоре заканчивается около обеда — звёздная четвёрка притомилась, но полна энтузиазма. Грэм стоит посередине, справа от него Феликс, — а также лучший (и с недавних пор не единственный) друг Себастьяна с его поступления в академию, чародей при могущественном покровителе, Лахлан Кантор. После пересмотра каста роль отошла настоящему шотландцу, и Грэму не пришлось пародировать акцент, чему он бесконечно рад. Слева — Симби в гордой и скептической позе Зенебы Бирхан, молодой послушницы из Эфиопии, чародейки-полиморфа, способной обращаться в коршуна. Зенебе пренебрегает гендерным разделением в Скартелле со всем её птичьим свободолюбием, и к компании Артура, Себастьяна и Лахлана пристаёт с нулём угрызений совести. Перед ними стоит Ник — усталый и злой Артур Руадан — выполняет сложные пассы руками. Играет многоступенчатое колдунство над голой стеной, подсвеченной красной лентой, куда на пост-продакшене накинут спец-эффектов. Грэм теряет счёт времени, щелчкам хлопушки и командам Джонатана, безбожно залипая на длинные кузнечиковые пальцы, сложенные, как над невидимым пианино. Широкие рукава мантии опадают при каждом взмахе, обнажая тонкие запястья, мелко вздрагивающие в натянутом напряжении. Действительно ли они дрожат или Ник лишь имитирует — непонятно, но руки над головой он держит прилично. Грэм не упирается своему позыву; Себастьян на его месте непременно тоже бы залип, так что всё это в рамках персонажа.       Охуеть удобно устроился.       После обеденного перерыва съёмочная группа переезжает из коридора в кабинет. Грэм не видел, как было до, но реквизит угадывается — внутрь притащили массивные деревянные парты и скамьи, завалили их перьями, свитками и баночками с чернилами. Преподавательский стол загрузили тем же самым, добавив какое-то треножное приспособление с двумя круглыми линзами и камнем в бриллиантовой огранке (он не помнит, чтобы нечто подобное упоминалось в книгах), астролябию (вот её он узнаёт), и розовые наросты кристаллов под стеклом. На вертящейся тёмно-синей доске мелом начертили неизвестные формулы, заменили не только современные книги на полках на состаренные корешки, но и сами полки, а над потолком на цепь повесили скелет какого-то животного. Грэм предполагает, что это должен быть моносуэльский рогатый кит, судя по тому, как описывал этих млекопитающих Грегор Вуд.       Ещё четыре часа съёмок он боится, как бы этот самый кит не приземлился им всем на головы. А если и приземлится, то пусть хотя бы этот момент заснимут камеры. Будет проще выбивать страховку.       К двум часам дня на площадку приезжает Эдвард Морком, лауреат Гильдии киноактёров, и известный Грэму по двум засмотренным до дыр и размытым от слёз фильмам из начала девяностых и середины нулевых. Первый про юношу с недиагностированным РАС, который вместе с другом сбегает от своей абьюзивной семьи, пробравшись вместе на круизный лайнер. Второй про молодого профессора, курирующего драматический кружок в британском университете, что с необычным трепетом относится к одному из своих студентов. А ещё он играл учителя и отцовскую фигуру какому-то серо-чёрно-синему супергерою, но Грэм не помнит, так как уснул на половине, а сестра Сирша на него тогда обиделась и отказалась пересказывать. За сорок лет на экране остаться известным новому поколению либо ролями закрытых квиров, либо ролями преподавателей, либо ролями квир-преподавателей — не карьера, а мечта, как он думает. И это если без иронии. В «Эру Раздора» Эдварда тоже взяли на роль профессора. Точнее чародея-ментора, которому поручили помочь Артуру взять свою магию под контроль до поступления в академию.       После двадцати минут работы с ним Грэм жалеет, что у того контракт всего на один сезон. В финальной серии его персонаж погибнет под завалом. Пока Артур Руадан, талантливейший ученик и протеже, будет молча смотреть, и спасать не станет. Так как ментор был одним из тех, кто стёр Артуру память о его прошлом, пусть и сделал это не по собственной воле.       Грэм побаивается съёмок этого эпизода даже больше тех, где ему придётся висеть вниз головой или с десятифутовой хреновины падать на маты. В последний раз, когда Николас Белл дебютировал перед ним в роли злодея, не случилось абсолютно ничего хорошего. И вряд ли что-то изменится. Теперь электрическая плеть его взгляда не оставит Грэму шрамов. На мёртвых они не появляются.       Последняя запланированная на день сцена снимается снаружи, в четырёхугольном дворе. Джонатан кричит «снято!», в предвкушённой тишине секунд двадцать задумчиво смотрит в свой монитор, после чего ещё десять чешет заросший подбородок, и наконец объявляет о завершении первого съёмочного дня.       Сколько Грэм себя не готовил, а от первой волны оваций и визгов всё равно дёргается, будто к нему в комнату зашли родители, пока он целовался там с самым красивым мальчиком на свете (никогда такого не было). Прийти в себя он тоже не успевает, потому что —       Симби попадает в объятия Феликса, Ник попадает в объятия Симби, Грэм попадает в объятия Ника — пауза, — и Феликс попадает в объятия Грэма. Круг замыкается, формируется маленькая, но очень яркая звезда с пятнами чёрного, коричневого, белого, рыжего, — и уносится в открытый космос.       Колени очень скоро и совсем не по-семнадцатилетнему сдают от попыток поспевать за едва синхронными прыжками, от объятий болят плечи, от смеха першит горло и в груди хрипит. В голове проскакивает мысль, что коллективная радость ему совершенно противопоказана — он начинает разлазиться на составные части, как старый дедовский башмак. Зрение резко падает, плывёт в идеально выполненном боке, и щёки обдувает ветром и чужим дыханием, щекочет горячее и влажное. Сначала — стыдно, потом — тоже. Грэм быстро смахивает следы того, что он человек, как и все здесь, и сфокусированный обратно взгляд сам подтягивается к Нику.       Так сразу и не скажешь, что было бы легче перенести: инопланетян на летающей тарелке, похитивших его на эксперименты, безумный ИИ, использующий его тело, как игрушку и сублимацию своей ненависти к человечеству, или… это.       Большие круглые глаза (как летающие тарелки, и они уже здесь, чтобы забрать его навсегда), мокрые и покрасневшие, от слёз яркие, чистые, синие-синие, словно высокогорные озёра, и над ними сваленные блестящие ресницы. Если после такого зрелища Грэм и способен испытывать стыд, то только за Бога. Он так позорно проигрывает.       Ник широко улыбается, и плачет, и смеётся, пока нежно-розовое под кожей растекается от носа аж до самих ушей. Благодарит всех громко и торжественно, лезет обниматься ко всем и каждому, перемещается по двору в шустром танце, как чёрная вспышка, и следующий за ним хвост форменной мантии мечется под богатыми переливами золотого часа.       Поймай его, как драгоценного светлячка, посади в банку, и он вернётся шаровой молнией. Сожжёт твой дом дотла.       Николаса Белла любят. Николаса Белла обожают. Грэму кажется, что как бы не обожал его он, этого никогда не будет по-настоящему достаточно. Ни один самоотверженный возлюбленный не удовлетворит этих амбиций. Таким, как Ник, нужны клирики, нужна паства. Иначе они загибаются, бесповоротно и беспощадно.       Засветло их привозят в отель и все расходятся отдыхать.       Грэм со скрипом даже в самых неожиданных местах опускается на диван в гостиной. Минут пятнадцать просто сидит с полуспущенными штанами, уткнувшись в стену и в тёмный экран телевизора, крутит в пальцах ключик от номера. Дышит, заземляется, переваривает. Не приходит абсолютно ни к чему, кроме того, что он охуеть как счастлив и охуеть как заебался. Заставляет себя подняться и поползти в душ, снимая одежду по дороге, и с огромным наслаждением и неудовлетворённым подростковым «да ебал я это всё» раскидывает её по полу.       Дома он такого себе позволить никогда не мог.       Переодевается в домашние треники и серую футболку, созванивается с сёстрами и мамой по видеосвязи. Их видеть — радостно, собственную рожу в маленьком прямоугольнике — не очень. Красно-розово-рыжее непонятное, с чего-то опухшее, улыбается одинокими пикселями устало-сосисочно. Мышцы на лице болят, словно кожу без перерывов мяло десяток рук, как липкое тесто.       Сёстры оказываются непривычно (и охуеть как подозрительно) понимающими, и не подсаживаются на уши на несколько часов и без того задолбанному за день старшему брату. Грэм знает, что маме бы такое в голову не пришло, а в то, что они сами проявляют чудеса родственной чуткости — откровенно сложно поверить. Средние двойняшки, Ула и Орла, заканчивающие в школе первый год, быстро, сбивчиво и постоянно перебивая друг дружку, рассказывают ему о новой игре в Роблокс, похожей на «твою любимую, где горящие скелеты и голос Ника». Грэм слушает вполуха, еле сдерживает смущённый смешок от того, что после всех часов, что девочки сидели рядом, пока он играл в «Эшелон Павших», они запомнили именно это; кивает в нужных местах с понимающим видом. Младшая Шинейд довольно показывает ему поделку из пластилина и блёсток, которую она делала сегодня в детском саду. Старшая из девочек, пятнадцатилетняя Сирша, такая же скрытная и молчаливая, как и её брат, ничего не рассказывает и ничего не показывает. Грэм делает себе пометку, написать ей чуть позже и спросить, всё ли хорошо.       Когда сестрички разбредаются по своим делам, он остаётся один на один с матерью.       Она спрашивает только «как ты?»       В ответ — поджатые губы, вздёрнутые брови, сухое «как обычно».       Он спрашивает только «как ты, как с отцом?»       В ответ — отзеркаленное — поджатые губы, вздёрнутые брови, сухое «как обычно».       Вздыхают они одновременно, и улыбаются, копируя друг друга, как матрёшка побольше и матрёшка поменьше. И прощаются.       Вот и поговорили.       После короткой семейной состыковки Грэм сидит за столом с чашкой чая (без молока, с одной ложкой сахара), бездумно листая ленту, проверяя, что произошло за день. Думает, как бы было славно, будь ему похуй на новости, но ему не похуй. Ничего, наверно, так бы и не привлекло его внимание, если бы не проскочившие под большим пальцем фотографии в миниатюре. Знакомые до режущей боли.       Изначально глаз за них не цепляется, отфильтровывает, как потенциально опасное для психики, но в груди гукает вредным любопытством. И теперь он не может не узнать, что же тут обсуждают.       Шумно сглатывает, читая подпись.

ребята ПОЖАЛУЙСТА прекратите постить эти фото со съёмок отеля кармен. представьте как будет чувствовать себя ник если он наткнётся на них. если увидите ещё подобные пожалуйста жалуйтесь и просите их удалить. постить такое не просто аморально (он был ребенком кст) но и бесчувственно по отношению к нему

      Те самые фото на самом деле оказываются скрином чужого поста, с совсем другой подписью.

14летний николас белл на съёмках фильма «отель кармен»

      Пиздец.       Ёбаный сучий пиздец.       Грэм даже не знает, с чего бы начать распаковывать эти неподъёмные мешки с говном. Но и молчать о них уже невозможно, потому что ещё немного, и он задохнётся.       Грэм прикрывает глаза и громко выдыхает. Смыкает пальцы на корпусе телефона в стальном захвате, сдерживается, чтобы не ударить им по столешнице.       Что конкретно в сложившейся ситуации злит больше — трудно сказать. Возможно то, что кто-то действительно решил, что это охуительная идея — публиковать фото Ника с тех съёмок, да ещё и с явной целью указать на их эстетическую, блядь, ценность. Или то, что пост, критикующий их публикацию, набрал в десять раз больше лайков, чем изначальный, и шанс, что Ник это увидит, вырастает значительно.       Правильно. Что те, что другие — безмозглые долбоёбы. И его злости хватит на всех.       Плевать, что фанаты у Ника в основном дети и подростки, и у них по крайней мере нет злых намерений. Плевать. Получилось как обычно через жопу. Просьбой не распространять — распространили только сильнее. Грэм где-то слышал, что это называют эффектом Барбары Стрейзанд, но не помнит почему. В любом случае, возраст — хуёвое оправдание. Он сам был куда осознаннее в своё время.       Когда эти фото впервые появились в сети, ему кипящей ненавистью залило глотку и перед глазами запульсировала красная пелена. Спустя время эмоции не унялись, наоборот — в них появился сводящий кишки ледяной ужас. Потому, что Грэм вырос. И, естественно, стал понимать больше.       Если не знать историю (что невозможно, если ты не ушёл в добровольное паломничество куда-то к ядру Земли), ничего такого в этих фотографиях вроде и нет. Эстетическая, сука, составляющая поистине завораживает. Например, первая из четырёх:       Невероятно живописная локация для кинофильма, где-то на юге США. На фоне въезд в кирпичный коттедж, зелёные деревья, сад, открытые кованые ворота, и синий кабриолет с откинутым верхом. На переднем плане в фокусе маленький Ник, с неряшливо собранными на затылке чёрными волосами, в белой летней кофточке, обтягивающей худые детские плечи.       Он с интересом заглядывает в монитор, чуть прислонившись к волосатой руке стоящего рядом режиссёра картины, Генри Грейзера.       Погодите. Грэм сказал «режиссёра»?       Нет.       Педофила, уже как два с половиной года отбывающего свой восьмилетний срок за растление и вступление в интимную связь с несовершеннолетним Николасом Беллом.       Эти фото со съёмок могут быть сто раз шедевром изобразительного искусства. Но некоторым шедеврам необходимо быть уничтоженными, исчезнувшими с жадных до скандалов и человеческих страданий глаз публики навсегда и во благо.       Он помнит те события, освещающиеся в СМИ, слишком хорошо. Новость одна за одной, на протяжении нескольких месяцев, как адский конвейер отобранного и спрессованного пиздеца.       Семья Грэнхолм использует своё влияние в Британии по максимуму, чтобы посадить Грейзера как можно скорее. На суде представлены весомые доказательства, в числе которых вещественные, и о которых Грэм не хочет говорить.       Генри Грейзер чистосердечно признаётся в содеянном сам. Утверждает, что влюбился в Николаса Белла до забвенного безумия, кается, что не смог противостоять греховному вожделению, и что Бог его уже наказал.       Грэм тогда впервые обращает внимание на любопытный паттерн: твари и ублюдки начинают часто ударяться в веру, когда им припекает задницу.       Ник делает своё ответное заявление. Вопреки домыслам, подтверждает признание. Пишет, что это действительно была любовь, и она была взаимна. Что его не брали силой. Пусть он и понимал, что у тридцати семи летнего режиссёра из-за их связи будут большие проблемы.       Грэм читает это сообщение и абсолютно не соображает, как его семья вообще допустила подобные заявления от их сына, особенно пока идёт дело. Грэм читает это сообщение, опубликованное утром на странице Ника, и ему хочется блевать.       Генри Грейзера, как и предсказывали, садят в кратчайшие, просто небывалые для Великобритании сроки. Четыре месяца после обвинения — и ему выносят приговор. Но ни влияния Грэнхолмов, ни их денег не хватает, чтобы уберечь информацию от журналистов. За ходом дела с самого старта следят миллионы. Производство «Отеля Кармен» приостанавливается, и не запускается заново. Все потраченные на фильм средства покрывают, и семья после закрытия дела не даёт никаких комментариев.       Николас Белл через пару месяцев отправляется на очередные съёмки. Как ни в чём, нахуй, не бывало. Вскоре сообщают о его будущем участии в «Эре Раздора».       И вот, два с половиной года спустя, мы здесь.       Грэм морщится; от нахлынувших воспоминаний раскалывается голова. Ему снова мерзко и дурно, и хочется курить, как перед дядиными похоронами. Но у кого утащить в такое время? Он бросает последний взгляд на пост, всё ещё открытый на экране.       На фотографии Ник едва касается руки своего растлителя, и, со всеми имеющимися знаниями, это не выглядит случайно. Безобидно — тем более. Это выглядит, как хорошая причина засыпать каждую ночь, молясь, чтобы с ним в тюрьме делали то же самое, что он сделал с Ником.       Грэм и молился. Молился, желая самого худшего и чего-то ещё хуже, чем самое худшее. Если талион невозможен, значит, чаши справедливости нужно перевесить в обратную сторону достаточно, чтобы одна из них опрокинулась. Он не оглядывался на то, что его учили, что просить о таких вещах — грех.       Исповедоваться будет позже.       Грэм смахивает вкладку и подрубает на ночь тихий режим. Достаточно интернета на ближайшие сутки. Открывает окно, впуская свежий майский воздух.       Сначала мятная зубная паста, потом холодная вода с газом прямо из мини-бара — ощущение, что зубы во рту пульсируют, как и вена на виске. Но становится легче. Спокойней.       Да, Грэм спокоен. Расслаблен, уравновешен, и дышит глубоко. Больше его ничего и никто не потревожит. Как минимум, сегодня.       Ничего, кроме стука в дверь.       Никто, кроме выросшего в проёме Ника.       Сюрприз, сучка. Придётся тебе ещё понервничать.       В этот раз он не принимает вызывающих поз; стоит ровно, как одинокая акация в пустыне на закате. Окружённый цитрусовым светом снаружи, из коридора, и цитрусовым светом внутри номера. Стройный, тёплый, весь как из шёлка, умытый от некрасивого шрама, пахнущий ландышем и жасмином. В розовом кроп-топе и голубых штанах.       Здесь где-то временная петля, похоже, завязалась. Ник только появился, а у Грэма уже внутренние позывы использовать эту петлю для больного и бесславного.       — У меня дежавю, — тянет улыбку, пока в горле шалит оторопь. — Я опять телефон где-то посеял?       Но различия-таки есть. Например, вчера у него не было влажных прядей в волосах.       Ник смотрит непробиваемо и не моргая несколько секунд. Достаточно, чтобы стало некомфортно. Кивком указывает на тонкую щёлочку между боком Грэма и дверной рамой.       — Может, впустишь?       Звучит, как «ради твоего же блага, не пытайся больше шутить».       Ник проходит в гостиную, вертит головой по стенам, будто в музей какой попал, теребит резинку на запястье. Разбросанные по полу шмотки, которые одна дырявая рыжая голова забыла убрать и сложить, вроде бы не замечает. Или воспитанно делает вид, что не замечает. И молчит.       Штаны на нём хоть и широкие, и длинные, но не скрывают босых ступней. Грэм засматривается украдкой, утаскивает ценные детали вороватыми взглядами. Гладкие, розоватые пятки шагают мягко и бесшумно, как кошачьи лапки, оставляют тающие следы на ворсовом ковре. Выглядят так, будто их приятно держать в руках.       Чувствует он себя из-за этого странно и неловко, но отчего-то очень хорошо, вроде в груди растолкли свежесваренное картофельное пюре.       Уже можно поздравлять с открытием нового фетиша?       Благо, успевает поднять глаза до того, как Ник оборачивается к нему с чем-то настолько нелепым, что кажется ювелирно преднамеренным.       — Здесь мило, — подбирает он торопливую, игрушечную улыбочку из своего богатого арсенала.       Неискренностью несёт за милю, но у Грэма колокол в голове сорвался с троса и уже летит вниз на изумлённую толпу. Социальная интуиция ему не свойственна, и больше походит на выкроенное из невероятностей необъяснимое чудо (или как он окрестил это раннее — подвиг), но сейчас… сейчас всё очевидно даже для него. Язык тела говорит так громко, что услышит глухой. Это молчание, и брождение туда-сюда, и неуклюжее начало — всё полифоническая увертюра перед ключевой частью.       Что будет в ключевой части — страшно даже представить, ведь с каких это пор Николасу Беллу нужно выстраивать какой-то там подготовительный сегмент, вместо того, чтобы сразу перейти к главному и, всенепременно, всадить остроту и внезапность своих слов под рёбра?       Может потому, что это лирическое вступление необходимо ему самому?.. По какой бы там ни было причине...       — Ник, у тебя ведь точно такой же номер, — Грэм упрямо не хочет играть нужную ему музыку, хотя ноты поймает, если захочет. Если.       — Да, и? — ожидаемо, но очень забавно куксится дирижёр. — Вот и говорю, мило.       Окей, как скажешь, a stór. Теперь мы можем перейти к делу?       Похоже, Ник действительно надеялся на другой ответ (или надеялся, что Грэм, как обычно, поддакнет и смолчит), поэтому вынужден ускорить темп, несподручно сменить адажио на прэсто.       — Я поговорил с Джонатаном, — прибавляет осторожно, постепенно. Музыкально. — Он согласен, что чувства Себастьяна к Артуру стоит сделать более очевидными.       Э-э, допустим? Им есть куда расти.       — Возможно, мы снимем сцену поцелуя. Вставим её потом в тот сон Себастьяна в конце сезона.       Ник, вильнув бедром в прекрасном, но, увы, почти неуловимом зрением мгновении, укорачивает между ними расстояние точно вдвое. Так, чтобы оставался ровно один шаг до катастрофы комнатного масштаба.       — Что скажешь?       Нет, нет, и нет. Грэм возмущён тем, как ведёт себя Ник до такой степени, что даже достойно не реагирует на краснотряпочное «поцелуй».       Это — всё ещё не то. Не то, зачем он сюда пришёл. Ник не стал бы предавать своё привычное поведение ради такой ерунды. Музыка продолжает играть, Ник продолжает лицедейничать. Но Грэм, может и наивный, и может слепой, но носил чужие маски на совесть. Потому опознаёт, что он читает по строчкам, а истина таится ядовитой ягодкой под сладкоречивым языком. У Грэма слишком тонкий слух, чтобы пропустить конец вступления. А значит, его не было.       — Скажу…       Твёрдо. Решительно.       Не дай бог хоть с одной ноты соскочить.       — … что ты мне пиздишь.       Грубо, но иначе эту начинающую нервировать театральщину не зарубить.       Да и Ник как-то совсем неубедительно лечит. Или думает, что Грэм идиот, либо это и есть своего рода тест на интеллект, который существенно падает близко к источнику звёздного света.       Сцена поцелуя? Даже если она — лишь часть сна, фантазии?       Будто настолько важное решение может быть принято между режиссёром и главными актёрами. Как-никак, они снимают не для фестиваля, не для того, чтобы сериал потом у кого-то на жёстком диске пылился, а для крупнейшего стриминг-сервиса в мире. Намёки на романтическую симпатию Себастьяна к Артуру — дело одно. Но открытую сцену однополой любви, которой изначально не было заявлено в сценарии, нужно согласовывать с множеством втянутых в производство людей.       Грэм, может, и безнадёжный романтик, но знает, что такие вещи, к сожалению, всё ещё неоднозначные для многих, нельзя просто вставить в многомиллионный проект из-за пары убедительных слов. Банальную логику он применять не разучился. Пусть и рядом с Ником части мозга бывает отрубаются поочерёдно.       — Хах. Ну, да.       И это — не сарказм. Ник качает головой, смеётся густой вибрацией вовнутрь, капитулирующе щерится. Подаётся назад на полшага, отклеивая босую ступню от пола, отсрочивая катастрофу на бледную неопределённость. И всё, больше никаких драматических изысков не прослеживается — ни вздёрнутого подбородка, громко и гордо заявляющего об уязвлённом, ни вспененного воздуха эмоциональным взмахом длинных волос.       Не обиделся. Пронесло.       — И в чём смысл?       Неожиданно вопрос выходит как-то философски, а там, где философия — там раздолье для словесной эквилибристики. Грэм нечаянно даёт Нику океан способов сыронизировать, съязвить, отшутиться, переключиться на другую тему, вновь далёкую от его первоначальной цели. Которая ему до сих пор неизвестна.       Но Ник почему-то так не делает.       Вместо этого снова качает головой в каком-то насмешливом и озадаченном неверии, будто прожил с Грэмом десять лет супружеской жизни, и только сейчас узнал, что он все эти годы был последователем теории плоской Земли. Устало протирает лицо ладонью, хмыкает на обессиленных полутонах.       — Грэм… — прикрывает глаза, заполняя паузу заёбанным вздохом, пока выпалывает брань из своей речи, как сорную траву, — ты либо с перебором скромный, либо просто непробиваемо тупой.       Что?       И если это — прошедшая цензуру версия, то как звучала оригинальная?       От услышанных в свой адрес слов засмеяться Нику в лицо — да и смеяться в принципе — как-то желания не возникает. Вот перепрыгнуть в поперёк стол, и сигануть с разбега в открытое окно — в общем и целом рабочий вариант.       Сказанное — горчит и щипает, ударяет в солнечное. С ноги сбивает с дыхания, ловит ломанную сердечного ритма. Тянет живодёрски назад, как кота за хвост. В ответ не хочется говорить по-человечески, только шипеть и бить лапой.       Что он такого сделал, чтобы заслужить это? Или, вернее, чего не сделал?       Грэм нащупывает стол за спиной кончиками пальцев, и надеется, что силы в них будет достаточно, чтобы удержать остальное тело, которое слабеет с каждой секундой молчания. Всё вокруг внезапно слишком крупное, заметное — существующее не фоном, а калёным вырезанное на сетчатке, сражающееся за приоритет внимания, за номер один, тем самым вызывая перегрев в системе. Бесячее до истерики. Цитрусовый свет чересчур яркий, воздух из окна — холодный, собственная кожа — горячая и тесная, чужая, и зудит невыносимо. Он вжимает костяшки в острый срез деревянной столешницы, и старается глубоко вдохнуть, но дыхание болезненно и стыдно рвётся.       Безусловная реакция на слегка обидные слова и слегка повышенный тон голоса сильно безусловная. Это как «бей или беги», только выбор между «расплакаться сейчас» и «расплакаться позже».       У Грэма всегда так было и, наверно, всегда уже будет. Психику не так просто перевоспитать. Первое желание после грубостей в свою сторону, особенно без причины — поплакать. Но грубости от Николаса Белла вызывают необоримый позыв поплакать со спецэффектами.       — Не понял? — вываливается изо рта слабым и жалким после судорожного сглатывания. — Ты пришёл ко мне в комнату, чтобы напиздеть, а потом оскорбить меня?       Пытается нападать, сжимает кулаки, клацает зубами, — и всё это ради того, чтобы выглядеть, как лохматый лисёнок, обваленный в опилках, рычащий в углу клетки. Что видно, что можно считать по его лицу — просто тёмные рябины мороси на асфальте от уходящей в грозовой горизонт бури, раскурочившей внутри весенний сад.       Но этого оказывается достаточно.       Ник меняется, смягчается — тяжёлые грифельные линии его глумливых черт растушёвываются ластиком и подушечкой пальца. Усмешка стягивается в очаровательный, чуть приоткрытый рот. Щёки расслабляются, игривая ямочка всасывается в кожу. Брови подскакивают вверх в обескураженном.       Всё-таки у тебя получилось его удивить. А слови ты ещё и паничку, он бы вообще тут стоял в тихом шоке. Правда, вряд ли в приятном.       Ник возвращается в то же положение, с которого они начали — катастрофа вновь замирает на без пяти полночь. Но теперь Грэм уже вплотную вжимается поясницей в столешницу. Впереди — Ник, сзади — стол и открытое окно. Небогатый выбор, но ведь он есть.       — Ты первый парень, которому я даю столько шансов подступиться ко мне. А ты ни одним не пользуешься.       Ну, хоть в чём-то ты у него первый…       стоп, шансов?       Каких шансов?       — Каких шансов?       О, второй раз говорит, что думает.       — Значит, всё-таки тупой, — кривит губы Ник, закатывая глаза.       — Ты ничего мне не давал!       Правильно, скажи ему. Нет, ну, это самая настоящая наглость, к тому же — унизительная наглость. Говорить о каких-то там шансах, когда Грэм обхаживал все доступные двери, ворота и калитки, изучал, проверяя на прочность. Сидел с ручкой и бумажкой, проводя математические расчёты дальности, высоты и траектории прыжка для запрыгивания на двадцатифутовый забор, царапающий небо.       Не считая, конечно, когда Ник вчера к нему в номер завалился, с, если так подумать, крайне шатким предлогом. Сам телефон забыл — сам за ним и приходи, в конце-то концов.       И когда на следующее утро разрешил коснуться своих волос, не преминув сообщить, что позволяет он это далеко не каждому.       И ещё, тоже не в счёт, когда промурлыкал про «торопишь события» и про «нравится уверенность».       И стихи ещё эти. Ебучие стихи.       Сука.       Все ворота и калитки обошёл и изучил, молодец какой. А то, что главный вход всё это время был приоткрыт, не увидел. Долбоёб, блядь.       — Три раза за сутки, Грэм.       Три? Он уже на ахуях четыре насчитал.       — Хотя, может, это моя ошибка…       Ник чуть отворачивается, всматриваясь широким и бескрайним взглядом в оранжевую глубину гостиной.       Нежный инженю с совиными глазами. Соберись, чёрт возьми.       Он подставляет три четверти, точно настроенные на волну возвышенной меланхолии — настолько обманной, что тошно. Тут же поворачивается в противоположную сторону, даже не задевая Грэма хрупкой ледяной коркой, завешивается чёрной чёлкой.       — И на самом деле не так уж сильно я тебе нравлюсь.       Так нельзя.       Это — идиотская театральность, мерзкая манипуляция, и это нечестная тактика. Но она работает, а остальное — заметки на полях.       Грэм опускает голову, — провинившийся перед правдой, единственный тут свой истинный мучитель — отвечает собственным ногам.       — Нравишься, — выпадает и скользко расползается, как кишки из вспоротого живота. — Сильно.       В следующее мгновение — отяжелевший подбородок настойчиво поднимают обратно одним указательным пальцем. Грэм почти перестаёт дышать, будто в мягкое под челюсть упирается лезвие ножа. В глазах напротив — помимо безусловной красоты звёздчатого сапфира, и нездорового блеска — жадный триумф садиста. Будто бы говорит:       Исповедоваться будешь позже. У меня другие планы.       — Хорошо, — говорит Ник с улыбкой, полной отравленных игл, не убирая фаланги с подбородка.       Хорошо, а теперь я оставлю тебя медленно стекать кровью и внутренностями на пол.       Забыл договорить, но это и так прописано в скобочках.       — Больше без намёков, но в последний раз.       Что без намёков?       Что в последний раз?       О, нет. Нет-нет-нет. Слишком рано, ещё слишком рано. По вычислениям Грэма этого не должно было произойти ещё ближайшие-       — Поцелуй меня.       Блядь.       Он не готов. Он так не готов.       Как говорится? Бойся своих желаний?       И что ты собираешься делать?       Ведь не сможешь просто взять и поцеловать, да? Просто так, без торга с самим собой, без сомнений, подозрительности и тревоги, что кто-нибудь из съёмочной группы выскочит из шкафа и заорёт «ЭТО БЫЛ ПРАНК»?       — Так быстро? Сейчас?       Ну, конечно, не сможешь.       — Сейчас, — наступает Ник, отводит от подбородка холодное лезвие пальца и остриё выступающего ноготка. — Хочу понять.       — Понять что?       И это Грэм думал, что с Ником тяжело. А с ним самим как будто легко дохуя. Пока не узнает, под каким углом наклона головы подносить губы, и на каком по счёту выдохе глаза закрывать — никаких поцелуев не будет.       Ник сгибается на вздохе, добавляя очередной грузик на рвущуюся нить терпения, но, тем не менее, отвечает спокойно.       — Действительно ли между нами есть эта… — выдувает слово, как клубничную жвачку, — химия. Или мне просто показалось.       Ах, ему показалось?       Да как он смеет?       — Показалось?       Скорбь на его лице настолько очевидная, что даже Ник перед ней пасует. Снова.       — Прости, Грэм…       И — снова — его имя из этих уст звучит, как что-то, что хочется услышать за секунду до смерти.       — Прости за то, что я такой нетерпеливый. Но у меня правда нет времени на… долгую раскачку, если ты понимаешь.       Нет. Не понимает. Вся жизнь Грэма — долгая раскачка. Просто одна сплошная полоса препятствий — и он ползёт по ней так, словно главная цель не добраться до финиша, а собрать ебалом как можно больше баррикад, комично врезаясь в них до состояния лепёшки, как в Луни Тюнз.       А Ник, пока разговаривает, не мешкает — подбирается так близко, что дыхание теперь не только слышишь и видишь, но и чувствуешь. Вот-вот, и накроет сачком.       — Я должен знать, — бессовестно закусывает губу, — стоишь ли ты моего времени.       О, учитывая, сколько по-настоящему стоит время Николаса Белла (измеряется, обычно, в фунтах), то это почти комплимент.       Но Грэм не произносит этого — прикусывает язык. Не хочет знать валютную ценность собственной души, даже ради шутки. Говорит другое:       — И поцелуй поможет тебе понять?       — Ты не представляешь, — этот знакомый умудрённый взгляд смотрит снисходительно, как на деревенского дурачка, — как много может изменить один поцелуй.       И не говори, его первый поцелуй, например, изменил ему режим сна. Точнее, ликвидировал полностью на пару ночей. А больше у него и не было.       Но, похоже, всё. Время вышло, вопросы кончились. Tá deireadh déanta.       Впереди — Ник, сзади — окно.       Без намёков. В последний раз.       Кто ты, Грэм Каннингем?       Вечный мечтающий, но никогда-не-делающий? Слуга непринятых решений у трона растраченного потенциала? Второй среди лузеров, потому что на первое место не попал? Играющий шута, Арлекина в заячьей маске, и проигравший? В конце концов, хронический симп, надрачивающий на голубоэкранный фантом?       Или, может, сделаешь уже хоть что-нибудь? Будь мужиком, блядь.       Грэм набирает воздух — воздух на двоих, успевший перемешаться между их губами — в перебитые беззвучной истерикой лёгкие.       — Go dtuga Dia misneach dom.       Ник, вроде, хочет спросить «что?»       Но не успевает.       Оказывается, целовать Николаса Белла — как прикладываться ртом к сладчайшим в твоей жизни взбитым сливкам, зная, что под ними ещё более сочная, свежая клубника. Оказывается, целовать Николаса Белла — это заставить распуститься самую капризную розу, что передал тебе, матерясь и проклиная всё на свете, сосед по даче, у которого она назло отказывалась расцветать.       Целовать Николаса Белла — это исцеляющий страх, как встретить с распростёртыми объятиями рождение смертоносной стихии.       Это светлая печаль, как остаться с хозяйским котом, уснувшим на твоих ногах в разгар вечеринки, на которой с тобой никто не хочет общаться.       Это стреляющий в колени стыд, как стоять без одежды, намазанным маслом, под светом софитов, когда со стриптизом ты не имеешь абсолютно ничего общего.       Грэму кажется, будто он спал беспробудным сном семнадцать лет, и только сегодня, сейчас, его разбудили.       Разбудили, тут же дали в руки кухонный нож и поставили сражаться против цунами, мол удачи, развлекайся.       Он вжимается в губы Ника так, что и сам Господь Бог не оторвёт — понимает, что его собственные бесконтрольно дрожат, сухие и обкусанные. Кому-то сейчас гигиеничка действительно бы не помешала. Но ещё одной причиной для волнения (какой по счёту только за сегодня? чего-то там с шестью нулями?) оно не становится — нижнюю губу успокаивающе находит кончик языка. Гладит, приотворяет рот, смачивает собой.       Тебе не о чем беспокоиться и не за чем суетиться, выласкивает он бережно. Я помогу, я покажу, я научу. Просто делай, как я.       Конечно, Ник. Грэм же вовсе не был готов позволить сделать с ним всё, что тебе угодно, после тридцати минут знакомства.       Ник каким-то невообразимым чудом умудряется быть ещё ближе. Кожа к коже — как химическая реакция из двух элементов, которая давно по всем законам должна была рвануть нахрен ослепительным светом, но всё только шипит и пенится. Набирает силу. Наверное, дело в том, что до этой секунды он был всего лишь на, а теперь — внутри. И сочетание его имени со словом «внутри» — очень нехорошо сказывается у Грэма на здравомыслии.       Болезнемыслии.       Грэм честно старается. Старается успевать в этом сладком, причудливом, сложном танце за более опытным партнёром — достаточно опытным, чтобы ему от неоправданной ревности жгло горло. Он бы с удовольствием придушил этот опыт самолично, вот этими вот руками. Но, понятное дело, с первой попытки — или со второй, если считать обобщённо — получается объективно так себе. То споткнётся, то с ритма собьётся, то ногу отдавит.       А Ник, похоже, врал, когда говорил, что нетерпеливый. Потому, что сейчас он — воплощение стойкости и упорства. Не сдаётся из принципа. Учит парня с двумя левыми ногами с рождения танцевать, пока тому медленно, в темпе кубинской румбы, съедает остатки рассудка.       Улыбается короткими вспышками сквозь поцелуй — Грэм не видит, но чувствует, как растягиваются в стороны закруглённые уголки. Дышит горячим и влажным куда-то вправо, над верхней губой, в желобок под носом. Языком — этим жестоким, грязным языком без стоп-крана — делает что-то, что Грэм просто не в состоянии понять. Не тот уровень. Недоступное знание, которое ты принимаешь без объяснений, и плывёшь по течению.       Ник вслепую нащупывает обе его ладони, тянет беспрекословно, кладёт себе на талию. Полностью голую, блядь, талию. Между машинным швом в низу розового кроп-топа и резинкой на поясе голубых штанов.       Какая изобретательная мука.       Ладони уже вспотели, и полыхают жаром, как два тостера.       Грэм — сам не верит, что это делает, не задав предварительно десять уточняющих вопросов — легко сжимает пальцы. Обнимает, мизинцами почти у поясницы и большими под рёбрами. Тихонько и украдкой подтаскивает к себе, как голодный пёс, в страхе, что отберут. Разве что не рычит, и не скалится, не обнажает дёсна.       Ник тянется вверх, обхватывает его шею, удерживаясь за плечи.       Вот, наконец-то, нормальная поза для поцелуя. Хоть сейчас снимай и в сериал. А то стояли с руками вдоль туловищ и вообще не касались друг друга, как два неуклюжих девственника. Неуклюжесть и девственность составляет только пятьдесят процентов от их пары, а это не считается.       Грэм отщёлкивает мгновения, когда спираль вкрутится в саму себя, змей поглотит свой хвост; до того, как длань Господня, разверзнувшая небеса, вытолкнет его из Рая.       Дыхание Ника, на грани, острое и частое, впечатывается в грудную клетку горящим узором. Его губы больше не целуют, не следуют ни правилам, ни ритму — они пожирают, лакомо и пылко, как пожар. Грэм вдавливает пальцы сильнее в его талию, с надеждой, что эти мокрые, вспыхивающие кипучим алым отпечатки будут ещё долго ныть и цвести, терзать сквозь ночь. Руки на плечах тяжелеют, распределяются неравномерно, скашиваясь больше влево.       Колено соскальзывает вперёд, проникает между ног.       И что-то переклинивает.       Невидимая стена. Не пускает дальше без выполненных доп. квестов. Доказательство, что бежать только по сюжету — не всегда хорошо.       А ведь они нечаянно чуть не пролезают через неё багом. Но вовремя останавливаются, иначе сломается всё к херам.       Нет, это так сильно не хочется ломать. Страшно.       Когда долго строишь, и оно всё ломается — жалко становится кропотливого труда, пробуешь ещё. А они построили быстро. Построили на порыве, на дульной вспышке при выстреле в темноте, на электрически-синей зарнице. И если развалится их, проще будет просто забить.       Нику. Нику будет проще забить. Грэму нет — так уж сложилось, что этот выстрел как раз в него и отрикошетил.       Ник отрывается от Грэма, весь и полностью; с молекулами запаха, со струнами дыхания, с жилами и мясом. И губы сразу бросает в озноб. Так же мерзко и горько, как при температуре вылезать из-под слоя одеял. Ниточка слюны распадается, стаивает в горячем воздухе.       — Блядь.       Подытоживается вязким, оттеночно-бордовым, очень низким бархатистым баритоном. Резюмируется пунцовым и распухшим ртом, как раскрытой головкой мака.       Глаза Ника — пылающие авророй, мутные и пьяные от васильков. Щёки — пятнисто-красные, как капелька крови, раздавленная предметным стеклом.       Грэм уверен, что это — красивее всего, что когда-либо показывали по телевизору. Так сыграть нельзя. Невозможно.       Грэм молчит. Кажется, что если откроет сейчас рот, оттуда не выйдет ничего, кроме собачьего скавчания.       Но Ник — о, нет, он не будет молчать. Никогда не будет.       — Поздравляю, Грэм. Ты заставил меня ждать завтра.       Говорит, отступая, окончательно покидая его слабую, нестабильную, однокольцовую орбиту. С прощальным пальцем на щеке, прочерчивающим линию челюсти.       — Абсолютно неистово ждать.       И Грэм всё ещё молчит. Не отвечает, не прощается, не желает спокойной — какая ирония — ночи. Только шумно сглатывает, и — тривиально, избито, пошло — пялится на его задницу, пока он уходит.       На самом деле, не уверен, что с таким уж большим энтузиазмом настроен на завтра. Просто потому, что банально не знает, переживёт ли вообще эту ночь и не сойдёт с ума.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.