
Метки
Описание
Много о чем судачат в толпе.
Примечания
Игровые миры подарили нам такой феномен как overpowered build, так что переосмысление такого персонажа кажется забавным ребусом.
Рецепт Молвы прост: берем Довакина из мира Скайрима, доведенного до состояния радиальных квестов в журнале, и кладем его в мир Ведьмака. Сразу много вопросов появляется, конечно.
Во-первых, что невероятно могущественный дед пихто из мира А будет искать в мире Б? Его битвы уже выиграны. Ну или проиграны - это смотря как рассудить. Мало что требует его возвращения. Его скилсет позволяет ему существовать в любой вселенной. Так или иначе, герой, движимый скукой, - это плохой герой.
Во-вторых, у главных героев обычно есть цель. В случае попаданчества это обычно возвращение и адаптация, иногда в другом порядке. Вовзращаясь к пункту 1, дохлый номер. Может попаданец быть фокальным персонажем? Нет.
В-третьих, интересная тема - столкновение механик Вселенных. Ну сами понимаете, тут и говорить нечего.
Таким образом, основная идея этого всего - раскрыть это попаданчество не через самого попаданца, а через то, как он влияет на мир, через круги на воде, через слухи и легенды, которые он пораждает в людях. Поэтому Молва.
На момент выхода первой главы, то бишь на конец декабря, написано 80% сюжета. Нужно дописать две главы и скорректировать фабулу. Для меня эта работа очень важна как замысел и я надеюсь тут ее сохранить.
Суд, палач
22 января 2023, 11:17
Скрыть печаль свою стараясь,
Палач нахмурил лоб сердито,
Но трактирщик понял:
Сердце палача разбито.
Невеста палача, Король и шут
— Не ходил бы ты сюда так. Мало того что сам страшный как черт, так еще и разодет, как на исполнение приговора, — трактирщик жевал табак и собирал в стопку кружки. Он уже никуда не спешил — пьянчуги расползлись по домам, остался только он да его посетитель — слишком частый, чтобы выставить его так просто. Пусть ест. Трактирщик пока разберет бардак, да посчитает прибыль. — Люд и так беспокойный, не хватало еще палачей на пирушке. Собеседник его чесал небритую щеку. — А что они, ведьмы или шарлатаны какие — от палачей шарахаться. Нечего. Палач — это в первую очередь кто? — Он указал пальцем на трактирщика, чтобы тот ему подыграл, но трактирщик покачал головой. Тогда он сам продолжил сквозь зубы. — Исполнитель воли суда, а суд справедлив и защищает от греха. Он оправил черную накидку с красной каймой и потянулся через стол, чтобы наколоть на вилку жирный, шипящий еще стейк. Свободная рубаха его едва не окунулась в масло на тарелке, тогда он засучил рукава, прежде чем въесться в ароматное мясо. — Еще бы маску свою напялил, — недовольно продолжал с той стороны зала трактирщик. Показал руками круглые прорези для глаз. — Как тебе в ней и видать, куда воюешь? Одно дело костер жечь, а рубили бы мы головы — так ты бы по шее не попал. Отрубил бы кому палец или ухо по случайности. — Он махнул на него рукой. — А маска нужна, — отвечал палач, смачно вцепившись зубами в мясо. — Нужна, чтобы никакая сука не прокляла. А то визжать на костре они горазды, кто знает, что взбредет на их умы лживые. — А в городе не проклянет? В порядке мести за сестер и братьев? — трактирщик опустился за стойкой и спрашивал откуда-то из-под нее. Палач долго вдумчиво пережевывал. — В городе их не шибко и осталось. А кто остался — сидит по каналам и колодцам, ждет своей участи. Ничего, мы их всех выжжем, как заразу. Муки на костре — небольшая плата за очищение души и освобождение от греха. И кто скажет тебе, что палач — это какой мясник или убийца — гони ссаными тряпками, потому что я начинаю преображение этих душ и я заканчиваю. И нет справедливости справедливее моего костра. — Пусть так, пусть так, — отвечал трактирщик. Не следует припоминать близким их ошибки, тем более уже сколько лет прошло. Пожалуй что, не следует. Была в его голосе ирония, но палач не стал спорить со старым другом. Он опустился перед столом на скамью, придвинул свечи, стал считать монеты, сложенные в большой разменный кошель. Слышен был звон монет и чавканье посетителя, да где-то за стенами начинали орать петухи. Рассветет скоро. Палач вытер руки о салфетку и лицо, поднялся со скамьи, подошел к склонившемуся над столом с монетами трактирщику. — Считаешь? — Считаю, — буркнул он. Палач покачал головой, хлопнул его по спине. — Сегодня в полдень будут гореть голубчики. А как догорят, так я и вернусь и выпью за их души и за Вечный огонь. Бывай, старик, — и он вышел. Трактирщик молча махнул ему рукой, но все равно сбился со счета и, выругавшись, проводил палача до дверей взглядом. Фанатик? Возможно. Но вот он уже как пять лет пьет в его заведении, и трактирщик видит его лицо: обычное лицо — не злое, не безумное, — лицо человека. Когда его работа идет хорошо, он ест за троих и говорит охотливо, а когда работа не идет, ругается, как портовый пройдоха, и тыкает вилкой еду. После случая с магом, слезшим с кострища, повернулся немного на справедливости, но что, сумасшедшим стал? Нет, только думает, что не уследил за своим делом, не рад этому, и в каждой казни видит, как исправляет ошибку. А в сущности — милейший человек. На площади стояли девять столбов, упирались в костер, сложенный из добрых бревен. Внутри костра сложили сухостой, чтобы горело, да труху и сено, чтобы дымило. Ветки торчали из костра в разные стороны, скрывали собой небольшую ступень. На столб вязали пленных так, чтобы ступени они едва касались ногами, не стояли, висели на тугих узлах, прожимавших синюшные линии на лодыжках, запястьях, бедрах — там, где уже обычно и живого места не оставалось у тех, кто проходил через Новиградские застенки. Связывали руки позади столба — когда нечем было страже заняться, так не по запястью, а по пальцам, тогда агония на костре выбивала все суставы на сгибах. Хруста не слышно за криком, конечно, но бог с ними. Вся подготовка занимала время рассветное, чтобы когда люд начал выходить на улицу, осужденные уже красовались перед всеми в своей беспомощной неприкрытой панике. Разных людей палач здесь повидал — и трепещущих, и молящихся богам, которых он не знал, проклинающих, заклинающих, молчаливых. Священник долго декламировал с помоста. Палач готовил факелы и ставил их в вазу, чтобы в случае чего заменить. В этот раз на столбах висела компания разношерстная. Два алхимика, четыре ведьмы, колдун, травник и скупщик магических предметов. Торгаш молил о пощаде и просил заступиться, клялся своими монетами и товарами, что отплатит. Палач даже не поднял головы, только услышал, как затрещали сухие ветки возле его ног. Травник причитал. Зубы его стучали, он ерзал и мотал головой, лишь бы на палача не посмотреть. Когда палач потянул факел к костру, травник сжал зубы и сам весь сжался, а потом зашелся в крике. Алхимик один был слеп и, запрокинув подбородок, глядел в воображаемое небо. Плач его раздался глухой, протяжный. Второй уставился бессмысленно в мостовую. Палач прошел мимо него и пригляделся: с губ стекает кровь, падает каплями на хворост. Видать язык прикусил. Если даже он решился на рассвете, то, вероятно, он еще жив. Ничего, Огонь очистит его душу. Вот, наконец, он подошел к ведьмам. Из них самая молодая, когда он проходил мимо, плюнула ему под ноги. Палач тогда, прежде чем поджечь ее костер, поднял на нее голову. — Как одну подожжешь — так в тревоге изойдешься. Как вторую подожжешь — так себя потеряешь. Как третью подожжешь — так забвения не сыщешь. А как четвертую подожжешь, — ведьма начала улыбаться ехидно, видя, как он подносит факел к сухому сену. Губы ее затряслись, она дернулась на своей привязи, прижалась к столбу, когда ее охватил дым. Недоговорила. Не раз он слышал проклятья. Ничего, ведьма, не ты первая и не ты последняя. Зайдешься дымом и больше ни слова не скажешь. Палач поправил маску на лице. Вроде ученые женщины, а что без толку его проклинать — не знают. Палач поднял факел, пошел к следующему костру, но из дыма позади донесся смех. — Так найдешь, что ищешь, да с потолком поцелуешься, — кричала с безумием в голосе ведьма. Дым ее особенно высоко вскинулся, пламя вспыхнуло резким пожаром, объяло ее всю, и смех ее растаял в кашле и хрипах. Опало пламя, и ведьма уже не дышала, пахло жареной человечиной. Колдуны и ведьмы — контингент особенный. Все остальное — это производное от их преступлений. Даже, пожалуй, без колдунов — эти просто идиоты, соблазнившиеся на магию. Вот ведьмы — другое дело. Он пошел с факелом далее. Вот еще одна: стоя привязанной к столбу, кокетливо сжала разбитые в месиво колени, чтобы скрыть лоно, видневшееся из-под оборванного платья. Бедра ее изнутри располосованы ножами. Она склонила голову к плечу, как мученица повисла на веревках. Когда палач подошел, бросила на него взгляд — холодный, безразличный, но с вызовом. Палач долго глядел ей в глаза. Серые. Беспомощные. Переломанное женское тело и переломанная женская душа, подвешенные, как марионетки, к столбу. Следовало разжечь костер. За нею другая, стоит прямо, вытянувшись, затылком упирается в столб, на площадь не глядит, ее высокомерие возносит ее над происходящим, и ее тело, едва прикрытое тряпками, — идеал красоты. Магия обманчива, и все это иллюзия, все — ложь, но вот ее тонкие пальцы сжимаются в кулак, ее острые скулы очерчивают сжатые зубы, которые удерживают крик страха и злости на смерть. Или на свою судьбу бесплодную, бездетную, одаренную такой красотой, но лишенной всякого богатства. Слезы на ее щеках медленно стекали к подбородку, размывали кровоподтеки, собирались в тяжелые грязные капли и падали вниз — туда, где палач впервые почувствовал, как рука его дрогнула, когда вспыхивал податливый к пламени хворост. Вот ведьма последняя. Страха на ее лице нет, нет и злобы, сожаления или ненависти. Смотрит она в сторону, туда, где на последнем столбе на нее обернулся колдун. Ведьма корчится, оттого что шея ее затекла и тело ее избито, мучается ежесекундно от своей напряженной позы, и все же, если присмотреться, рукою тянется к колдуну. Глядит на него, не отрывая глаз. Шепчет что-то одними губами: я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя. Колдун смотрел на то, как возлюбленная заходится криком, пронзающим сердца всех, кто на площади, въедающимся в слух, раздающийся в голове гудением без конца, растворяющимся в шепоте “я люблю тебя”. Колдуну нужно несколько секунд, чтобы принять, что это безвозвратно. Палачу нужно несколько секунд, чтобы отделаться от мысли, что нет ничего грешного в запредельной любви до последнего. Тогда он сжимает зубы, одергивая мысли, начинающие давить на череп изнутри, подходит стремительно к колдуну. Этот последний, легче легкого — он подносит факел к хворосту, поднимает взгляд на колдуна и видит на его лице одно: покой. — Поджигай, — шепчет он одними губами и потом в дыму растворяется с смиренным видом. — Любовь моя. Народ на площади завопил в экстазе, с помоста кричал служитель огня, а палач едва стоял на ногах. Он подошел к вазе с факелами, бросил туда свое орудие труда, от которого отчего-то в голове мерещилось, что рука его гниет и чернеет. В животе под рубахой смешивалось тошнотворное и тяжелое остолбенение, тупая, тяжелая боль. Дышать под маской стало тяжело и запах мертвечины вызывал приступы тошноты и неприязни. С каких пор? К вечеру дым от кострищ Новиграда разнесло на мили по ветру, раздуло, перемешало с оранжевым воздухом и осадило на тихий безропотный север. Там, где перед воротами Иерарха стояли люди без дома и имени, там, где на полях колосья гладью танцевали между ветрами, там, где кривой забор покосился в сторону вытоптанного тракта, где свистит мужик лошади, где наемник точит топор, где в холм поднимается тропа и внизу виднеется начинающаяся низенькая каменная изгородь — там. В глубине поместья Вегельбуд в тот же вечер, положив серебряный поднос на коленях, мальчишка из холщового мешочка размером с три сжатых пальца тихонько высыпал на зеркально начищенное серебро мелкую белую пыль. Прятал трясущимися руками мешочек в нагрудный карман изнутри камзола, забирал назад норовящие в глаза волосы, выдыхал медленно, чтобы его тревожным дыханием не сдуло этот золотой порошок. В обширном дворе поместья уже собирались гости, темнело, слуга собранного вида ходил и зажигал лучиной фонари вдоль брусчатки подъезда — там, где перед воротами стража выворачивает наизнанку твои карманы и вычеркивает твое имя из списка. Гости заплывают в кованые ворота, расплываются в жеманной неискренней любезности, делают вид, что не узнают друг друга под масками. За порошком в серебре видно его отражение — волосы выбиваются из-за ушей и прядями падают на лицо, не доставая до скул. Глаза потрескавшиеся, уставшие, темные, щеки впалые, но не от худобы, губы дрожат от желания перестать видеть себя в этом начищенном до блеска блюде. Должен был зваться бардом. Он пальцем собирает из порошка узкую дорожку, достает из кармана пергамент с записками от старой матушки, пославшей ему денег и указаний. Если аккуратно порвать по сгибу, скатать в трубочку, то один из последующих вдохов решит большую часть проблем, о которых маман писала в письме. Один вдох на то, чтобы прочитать, что хоть здесь было написано. "...В банке Вивальди по запросу”, "...приняты на рассмотрение и...", "...отцу." Следующий — на то, чтобы скрутить. Один вдох на то, чтобы освободить руки и наклониться над блюдом. Один вдох на то, чтобы пристроить его импровизированный ингалятор. Еще один вдох на разработку плана. У него будет буквально несколько секунд на то, чтобы смазать остатки фисштеха влажным пальцем и как следует втереть в губу. Товар дорогой, не стоит такое упускать. Вдох-вдох-вдох, еще немного подышать прежде чем… Да. Вот теперь вечер пойдет по плану. Бард убрал палец изо рта, встал, забыв, что поднос остался на коленях — он звонко повалился на плитку. Надеть маску лисицы — чуть не оставил ее на низком подоконнике. Да, надеть маску, закрепить сзади на затылке, вывалиться на плывущую лестницу, выскользнуть в двери, как следует принять внутрь спиртного, с умным видом стоять над картежниками и охать, когда все охают. Потом удалиться в лабиринт с какой-то из девушек, пусть она не снимает маску, что ему до маски, когда он может носом зарываться ей в грудь, оголенную в таком отчаянном декольте. Она смеется — ей смешно. Нос в общем-то даже не его, а лисий, ее строгий отец из военного сословия не заметит, другое дело если бы маски не было, тогда следов на ее мраморной коже осталось бы больше. Кажется, он забыл, как ее снять. Закрыл глаза. Открыл — уже лежит на скамье один, в голове гудит, маска перекосилась, он снял ее с головы, бросил в заросли кустов, расправил плечи. Надо еще немного. Да, еще чуть-чуть, — он достал холщовый мешочек. Серебряного подноса под рукой не было, он смочил языком палец, набрал на него порошка, втер как следует в десны, наклонился над своими коленями, затянул веревочку на мешочке, спрятал его в карман. Да. Вот теперь вечер пойдет по плану. Перед поместьем какая-то девица стихами разносила в прах студентишку из Академии, Нильфгаардский генерал выпивал с ведьмаком — и это он-то здесь не в себе? Пробел был длинный. Очнулся он в безумной эйфории, уткнувшись лицом в мягкий газон. Очнулся, перевернулся, поднял маску, посмотрел на девушку, стоящую перед ним. Взгляд у нее блаженный, маска поднята, ей жарко, и камзол, мужской, у нее в руках ей явно не принадлежал. — Вы в порядке? — спросила она. Бард открыл рот, чтобы что-то сказать, но не нашелся слов, замахал руками, рассмеялся по мере того, как волны безумия накатывали на него и отступали с опустошающей тревожностью. Подняться бы. Бард потянулся к девице, но та отскочила, когда он попытался опереться о стену живой изгороди, провалился в нее рукой и напоролся лицом на острые ветки. Боли он не почувствовал. Почувствовал, но интуитивно, только когда прикоснулся рукой к щекам, на дрожащих пальцах разглядел кровь, на ровной щеке почувствовал ссадины. От камзола его на нитках свисала обивка. Он поднялся на колени, потом на ноги, кровь на руке пугала отчего-то сильнее, чем следовало бы. Что-то теплое норовило с брови капнуть в глаза, застревало в ресницах, стекало в уголок глаза. Бард сделал несколько шагов, надо было найти воду и умыться, а может, и сделать что-нибудь, но идти не было никакого смысла, лабиринт из изгороди был бесконечный, он проверял. У него было такое ощущение. — Нет, нет, нет, нет, — шептал он, пытаясь стереть подсыхавшую кровь о порванный камзол, наконец сбросил его с плеч, остался в рубахе, когда увидел перед собой фигуру высокую, статную, в платье искусной кожаной выделки, опускавшемся до колен. Его взгляд был скрыт за маской, и все же отчего-то был строг и безразличен. Когда барда качнуло взад и вперед на волнах уходившей на задней план наркотической эйфории наоборот, тот придержал его за плечо, одной рукой повернул в сторону его подбородок, посмотрел на ссадину, холодными пальцами оттянул кожу, чтобы разглядеть кровоподтек. — Не видал ли ты моей жены? Никак не раньше десяти минут, — спросил он, заглядывая в его влажные глаза. — Нет отсюда выхода, — трясущимся голосом ответил бард. Проходимец разглядывал его с видом сожалеющим, отеческим. — Да, пожалуй, из той ловушки, к которой ты движешься, выхода нет, — протянул он. Отпустил, наконец, его лицо, собрался. Бард стоял, стуча зубами, перед глазами светлела ясность ума, борющаяся с неприятной слабостью и косностью. — А девица твоя, — начал бард, сжимая непослушные кулаки, чтобы только на ногах устоять. Сейчас уйдет прохожий, и он снова примет. Вот тогда вечер пойдет по плану. — Сбежала к фонтану, — процедил он. Проходимец кивнул в знак благодарности, ушел, скрылся за высокими кустами. Бард похлопал по карманам, но камзол-то с порошком он снял. Бросился туда, где едва не попрощался с лицом, поднял рваную тряпку. Холщовый мешочек выпал из кармана, и фисштех уже впитался во влажную траву и землю. Бард ударил по земле, вдохнул сквозь зубы. Больно же, черт подери, больно, не может он, чтобы вот так все закончилось. Остаток вечера прошел в беспамятстве. Очнулся в постели — как его ноги до города донесли, непонятно. От пота простыня и наволочка все были мокрые. Он поднялся с постели, проскрипел зубами, прошел по маленькой комнате взад и вперед. На тумбе зеркало было грязное, но все-таки в него было видно, что раны на лице его промыли. Тишина. Бард вышел из комнаты, обнаружил себя в коридоре второго этажа таверны. Спустился вниз в пустой уже зал, где оставалось двое: трактирщик считал монеты, да опустив тяжелую голову на руки, содрогался плечами огромный мужик. Трактирщик поднял на барда голову. — Никак проснулся, пацан? — спросил он, посмеялся негромко. — Здорово тебя колотило, как ты на своих двоих дошел, не понимаю, — прохрипел он. — Как у тебя со счетом, скажи-ка. Бард стоял перед его столом, освещенным двумя плохо горевшими свечами. — Не отлично, но и не ужасно. — Посчитай-ка мне, мальчик, сколько монет, а я пока отдам тебе кое-что, — с этими словами он поднялся из-за стола, посмотрел на того, второго, который, кажется, огромными руками скрывал лицо для того только, чтобы его слезы не падали на стол. Бард опустился на скамью, разложил монеты в стопки по дюжине, записал на трактирном пергаменте и подвел черту. — Двести восемьдесят два орена. Шестьдесят четыре флорена, — подытожил он, когда трактирщик вернулся со свертком. Забрал у него бумаги, сложил монеты в мешок. — Курьером принесли, сказали отдать мальчишке. — Он подал ему сверток. Бард залез в него рукой, вытащил письмо и склянку из матового нежно красного стекла. Воском была заклеена пробка и на воск же приклеен пергамент: “микстура от безвыходной ситуации”. Бард крутил в руках склянку. — А от кого? — А откуда ж мне знать, — буркнул трактирщик. — Только две их принесли, одну тебе моя горничная сразу силком в горло залила, так бы помер тут на месте. — Он сплюнул в пол, обернулся на посетителя. — Слышь? Лучше бы на фонарях развешивали тех крыс, что эту белую смерть в город тащат. А то погляди на него. — Посетитель второй оторвался от рук, протер ладонями сухие щеки. Глаза его были воспалены, движения были настороженные, короткие. Не подходило это его габаритам и лицу его не подходило. — Дите еще, а вон!.. — в сердцах трактирщик ударил по столу, не договорил и, чтобы не кричать, ушел в закуток за барной стойкой с пересчитанными бардом золотыми. ** Если закрыть глаза, то голову закрутит, как в водовороте, по большому радиусу подталкивая не потерявший еще надежду разум к воронке, из которой не выкарабкаться. Если глаза вовремя открыть, уставившись в одну точку и пересилив непреодолимое желание повалиться куда-то на пол, то качка постепенно притихнет, разболтанный взгляд настроится на то, что перед ним: еще стакан, еще кривая вилка, да кулак, сжатый до белых пальцев. Из стакана можно и выпить, пожалуй. Вилку воткнуть в сухое уже мясо, да там и забыть на весь следующий раунд. А кулак разжать да прихватить столешницу, а то что-то от этого стакана он начинает заваливаться назад. — Хорошо, — прорычал палач, растирая онемевшие руки, когда поймал себя в едва ли не свободном падении. — Хорошо, — процедил сквозь зубы, выдохнул протяжно, что спиртом отдало куда-то в небо и в нос. — Хорошо? — переспросил трактирщик, посмотрел на него через ползала, в глазах его что-то недоброе. Не одобряющее. — Лучше, — тогда ответил палач. — Лучше, чем было, друг мой, — пробасил он громче. Громче, не чтобы постаревший, но не оглохший за эти шесть лет трактирщик слышал лучше — зал был как всегда пуст, — а чтобы самому себе это в голову вбить. В голове наматывались на веретено клубы тумана. Вернее, тумана палач хотел — прозрачного белесого тумана, в котором растворяешься, как в забвении, и валишься с ног, как медведь какой в спячку — глубокую и тяжелую, но блаженную и беспамятную. А выходило, что клубился дым — такой черный, как когда горит трут, полусырая доска да человечина — тошнотворный, мерзотный дым с примесью чьего-то горя, с разводами крика и стона, и плача женщин, и воя мужчин, растворяющихся в хоре дичающих горожан. Какая-то неправильная водка. И в голове это все неправильно. Огонь нужен для спасения. Он его несет — его долг и призвание. Если оно теперь стоит безумия, пусть так будет. Трактирщик все с него взгляда не сводил. — Нехорошо это все, — покачал он головой, повторил вслед за безумием, крутившимся в опьяневшей голове палача, да ненарочно задел и без того тревожную рану. Тогда палач вздернулся, подскочил с табурета так, что тот грохнулся на пол. Палач ударил по столу рукой. — Да что тебе известно об этом, дурачье, — заревел он. — Тебе что известно, крысе мещанской — твое дело немудреное, корми да пои людей, монету считай, а я, а я, вот этими руками, вот этими руками — он потрясал своими громадными ладонями в воздухе и кричал голосом не своим, дрожащим, но озлобленным, да не на трактирщика, а на кого-то другого. — Вот этими руками, салага! Столько лет! И мужчин, и женщин. И стариков, и молодых… Вот этими руками самыми! На костре… Убивает. Только никак слово не хотело на язык спуститься. Сказать его вслух значило оступиться от принципа. От недостатка сил договорить гнев палача поубавился, он наклонился за табуретом, одной рукою поставил его на место, да упал на него всем своим весом, опустил тяжелую голову на руки, от темноты начинал медленно заворачиваться привычный круговорот. — Вот этими руками самыми, — растянул палач в бессилии, потянулся к стакану, но сам по себе он не наполнился. Трактирщик взял бутыль, подошел к столу, сел перед палачом. — Губишь ты себя, идиот, губишь, — сказал он сквозь зубы, поставив бутылку на толстую дубовую столешницу, что та зазвенела в тонком стекле. — Вот этими самыми руками. Который год уже, ищешь в мути водки чего своего, да только не сыщешь. Тыщу раз я видел таких. — Он откупорил бутылку резким движением — не хотел этого делать, но отчего-то отточенными движениями наполнил стакан. Палач подтянул мутный стакан к себе, посмотрел на него глазами влажными, опухшими от лошадиной порции спирта, принятого вовнутрь перед грядущей работой. Нечасто она теперь случалась. Нынче мало кого в Новиграде можно было за руку поймать за колдовство — удрали, демоны. Только отчего-то стража ловила шарлатанов, предателей и выродков, но в костре-то горели не они — горели не жадные до власти ублюдки и не несущие смерть чудовища: врачи, целители, умы, горели отчего-то беззащитные женщины и безропотные мужчины. Смотрели ему в глаза, там где под маской видны только темные прорези. И слава богу, что так. Иначе глядели бы они друг на друга: те в слезах перед мучительной смертью, а он в слезах перед неизбежностью неподкупного суда совести. — Скажи мне, ведь Вечный Огонь спасает души людей. Преображает и превозносит. Выжигает заразу всю на разу. Так? — палач поглядел на друга. — И людьми они в костре становятся от его силы, верно? Так? Вечный Огонь спасает души людей. Трактирщик молчал, оттого что сказать ему было нечего. Черт его знает. Он и на казнях-то не бывал — чего интересного глядеть, как эта машина работает. Не разделял, но и не противился, чтобы не пасть жертвой. Утешить бы этого громилу, заплутавшего в своих миссиях безумных, да только как соврешь другу. Горько было трактирщику, хотя он не пил. Горько. Он покачал головой. — Твою — губит. Палач глядел на него с кислым лицом, мерно качался взад и вперед и больше ничего не говорил. Подтянул к себе стакан, да так и смотрел на него до рассвета, пока не пропели петухи за стенами и не ушел он делать свою работу проклятущую. С поры костров Новиградских плохи были дела его друга и завсегдатая. Недобрая его тревожила беда, делила его напополам. Он все искал: перед делом забвения, после дела — прощения. Не мог найти ни одно, ни другого. И никуда он не мог от нее деться, разве что в могилу. Как темная еще улица впитала силуэт палача, как костры его растеклись по серому отчего-то в лето небу, спугнул всадник воронов с черепичной крыши и с песней из трактира под ночь вывалилась толпа смотреть на чью-то безумную драку, так дорога петлями легла на холмы, обвела линиями поля и луга и вывела на мощеный подъезд к кованым воротам. В глубине поместья Вегельбуд в тот же вечер, наигрывая на лютне импровизированный перебор, бард не поднимал головы на тех нескольких гостей, что его слушали. Привыкшими к грубым струнам пальцами умело перебирал лады. Давненько его здесь не было. Академия и бардовское дело навязывали образ жизни не слишком сдержанный, но почему-то в его случае он тяготел к событиям более местечковым, округленным до людей определенного склада эстетического вкуса — вроде того, как пьесы в Пасифлоре, укутывающие политическую сатиру в вуаль иносказательных сюжетов, или как странные собрания в Туссенте в духе маскарада, где искусство и эротизм становится вульгарным эвфемизмом разврата, и в целом все в промежутке между ними. А теперь он снова у Вегельбуд, только отчего-то не тыкается носом в стриженый накануне газон и не стелется по полу где-то на уровне каблуков какой-нибудь безымянной в его воспоминаниях девицы. Несколько лет прошло. Вслед за этой небольшой демонстрацией искусства гостеприимной хозяйке, все еще ведущей переписку с его матерью и любезно не упоминавшей известный инцидент в своих письмах с тех пор, бард убрал лютню. Предстояло наверстать пропущенные светские вылазки в духе дворянских постановочных и театрализованных приемов. Выпить — бесспорно. Проиграть в карты — куда без этого. Уволочь какую девушку в лабиринт, где она растает в его руках — обязанность по долгу профессии. И еще зацепиться языками с кем-то из земляков — напомнить нильфгаардскому консулу, что свою фамилию он еще носит, хотя не афиширует, просто чтобы посмотреть на его лицо, да может узнать что полезное про то, как нынче можно добраться до южных земель, не потеряв золотых и головы по дороге. Где-то в промежутке между списком дел на вечер бард обнаружил себя не сводящим глаз с женщины. Она стояла с отсутствующим видом в кругу, состоявшим из самой Вегельбуд, собственно, консула, да еще замужней пары с громкой фамилией. Не участвовала в разговоре, глядела как сквозь собеседников. В темноте она как будто взглядом цеплялась за детали, которые ему и не разглядеть, да крутила кольцо на пальце. Ее лицо казалось ему знакомым — почти детское маленькое лицо со слегка вздернутым носом и большими глазами, бровями светлыми в тон волос, забранными двумя косами к затылку, где они падали на ее плечи. Бард долго ее разглядывал и все не мог вспомнить, откуда ее лицо ему известно, пока она не перевела на него взгляд — спокойный и не удивленный, как будто его она давно заметила и только ждала повода, чтобы попросить прощения у собеседников и, переглянувшись с ним снова, оказаться перед ним с видом, будто они знакомы. — Так все-таки вы в порядке, — сказала она, улыбнувшись. Это озарило ее лицо, которое наконец стало похоже на человеческое, живое, впору ее молодому возрасту и мягким чертам, отчего-то отчерченными в темноте как контрастными красками. Все же глаза ее были странными, слегка подсвечивались изнутри, как будто бликовали желтовато-оранжевым светом свечи. Бард покачал головой. — Говорите, как будто что-то со мной должно было случиться, — улыбнулся он. — Мы знакомы? — Нет, но и не нужно. Мы виделись только раз, не думайте, что мы знакомы близко, — поспешила она развеять его сомнения. Тогда он вспомнил — девушка в лабиринте. Да, воспоминания охотно сыпались сквозь пальцы, как речной песок, и он смутно помнил, как провел тот вечер. — Да, если сравнивать с тем вечером, я точно в порядке, — заверил бард. — Не знаю, каким чудом. Они прошли мимо десертов и бокалов, она сразу прилюбовала себе хурму и самозабвенно вцепилась в нее острыми зубами, клыками, выглядывающими острием из-за губ, ловя тонкими пальцами сок с подбородка. Потом возле фонтана в лабиринте она умывала лицо, и он подал ей платок, она опустилась на мраморный край бассейна. Здесь, в неосвещенном лабиринте, бард обратил внимание, что глазам ее бликовать было не от чего. Ее бледная кожа обтягивала скулы и челюсть, сухие губы как будто все время дрожали от непрекращающейся внутренней борьбы. И если память его не подводила, хотя это было вероятно, но все же за этот срок она не изменилась: не повзрослела так, как это бывает с девушками на рубеже их двадцати лет, когда им в черты просачивается уверенная зрелость. Они как будто виделись вчера, но в то же время было в ее лице что-то, что заставляло тревожиться от одного взгляда на нее. — Что с вами стало? — спросил бард, наконец, когда она сложила платок треугольником. — Сначала вы. Как говорит мой муж, знание за знание. Он идиот. Он любит делиться тем, что знает, а знает он бесчисленное множество вещей, хотя и не знает тоже, но всегда просит плату. Расскажите, что было с вами. Она наклонилась к туфлям, расслабила ремешки, сбросила их прочь и забралась на мрамор фонтана с ногами. — Что ж. Будь по-вашему. Если последний раз мы виделись в тот вечер, выходит, что прошло шесть лет? Итак, вкратце про шесть лет моей жизни. Начались они ровно в следующее утро, когда я пришел в себя самым неожиданным образом в самом неожиданном месте. — Это как? На Луне? — Нет, — усмехнулся бард. — Не настолько. Но какая-то микстура уберегла меня от нескольких недель невыносимых мук, которые я не хочу вам описывать, потому что надеюсь, что вам их никогда не придется испытывать. — Таких, когда от жажды кажется, что все кости рвутся наружу и нет никаких сил терпеть? Бард тут замолчал на несколько секунд. — Только что не жажды, пожалуй, — сказал он. — После я нашел старое рекомендательное письмо в Академию и вскоре обнаружил себя поступившим на Кафедру Труверства и Поэзии, где провел четыре загульных года, не считая одного года, когда я уезжал увидеть мать. И последний год нахожусь в свободном странствии в поисках сюжетов и вдохновения и скоро собираюсь снова отправиться в путь. Его знакомая дослушала до конца, потом начала негромко, как ей едва-едва хватало сил расшевелить неподатливую память насчет давно забытых строк: — Quat se incliner speathene Dicer y hvandre ingline aeret Quat se n’aen fjioletene, — тут она не стала продолжать, притихла. Стихи принесли ей какое-то старое удовлетворение, когда она могла считать себя благоразумной. — Песнь о Знающем, — покачал бард головой. — Колледж, — сказала она, чтобы бард не подумал, что она учена хоть в какой-то сравнимой степени так же, как и он. — Что ж, выходит, моя очередь? — Ваша. Она улыбнулась, поднялась с мраморной ступени, встала босыми ногами в траву, оправила платье. Тогда бард опустился на ее место, руки потянулись к лютне. — Даже не знаю, с чего начать. Итак, вкратце про шесть лет моей жизни. — Тут она задумалась, как начать рассказывать о том, что у нее самой плохо укладывается в голове. — Что ж, думаю, есть только одна вещь, которую мне стоит рассказать, чтобы ответить на ваш вопрос, но я ее не расскажу, чтобы вас не пугать, — она улыбнулась, как натворивший шалостей ребенок, и бард ей немедленно простил этот каламбур. — Но из-за этой вещи я теперь постоянно, как вы говорите, испытываю невыносимые муки, от которых нет микстуры, кроме концентрата человеческой жизни, текущей в жилах у каждого встречного человека. Отчего-то бард понимал, что она говорила не про белую смерть вовсе и ни про какой другой наркотик или химикат, которые барду удалось попробовать. Говорила про что-то другое — про то, отчего обострились ее клыки, начали отсвечивать светом свечи глаза и обострились чувства, отчего замерло ее тело и остыли руки, отчего она, сама не своя, глядела там сквозь своих собеседников, видя на другом конце огромного двора Вегельбудов, как кто-то из карточных игроков порезался об одну из карт колоды. — Вы, конечно, знаете, что ни за что нельзя этому поддаваться, но ведь и я знаю, — тут в ее голосе бард различил ноты отчаяния. — Ведь и я знаю, что нельзя, но только что я могу поделать, когда все во мне теперь так устроено, чтобы я поддавалась? — она глядела на барда, как будто он мог ей дать ответ. Не мог, конечно, но вот эта молодая и совсем растерявшая самообладание девушка стоит перед ним и задает ему вопросы, на которые у него нет ответа. Он поднялся, подошел к ней, поймал ее за руки. Ее напряженные пальцы расслабились, почувствовав человеческое тепло, но сами были совсем холодные. — Что мне делать, когда это произойдет? Что вы делали, когда поддавались соблазну? Бард смотрел на нее беспокойно. — Едва ли это то же самое, — сказал он. — Да, это совсем другое, — согласилась она. — Но есть кое-что у меня на уме. — Она подняла на него взгляд, взяла его руки. — Я буду держаться до последнего, но если, — она покачала головой, — когда это случится, я все сразу прекращу, потому что я хочу быть человеком — жить человеком и умереть человеком. Мы едва знакомы и может быть это странно, но я вас прошу, будьте в этот день в Новиграде. Бард не совсем понял ее ход мыслей, но отчего-то не счел возможным ни расспрашивать, ни отказываться. Ей оказалось достаточно его молчания, в его глазах она разглядела молчаливое обещание, отпустила его руки, забрала свои туфли и исчезла меж живой изгороди лабиринта. Бард долго глядел ей вслед и все еще чувствовал на руках ее холодное прикосновение. ** Развалившись на стуле, палач скреб зубы кончиком кинжала. Во влажных от водки глазах плясали огни — чем-то похожи на свечи, только смазанные и света не дают. Застилают глаза и вперемешку с жирной сытостью клонят ко сну — прямо здесь и прямо так, можно даже лицом в пережаренном картофеле, или повалиться на пол со стула. Из-под ребер накатила волна воздуха, палач выдохнул сквозь зубы, пожевал впустую, ударил рукой по столу. — Чего тебе, — рявкнул трактирщик. Но палачу отвечать было нечего. Ничего ему не надо, что он, не может ударить по столу без того чтобы его дергала эта бестолочь. Он растер сухими ладонями лицо, чтобы опьянение отпустило сейчас на минуту и он прописал бесу по его размазанному мурлу. Он уже откашлялся и собрался привстать, когда трактирщик поставил перед ним еще рюмку. Тогда палач плюхнулся обратно и посмотрел на мутное стекло. — Нет, — сказал он. — Лишняя. Трактирщик поднял на него уставший взгляд желтушных глаз. — Как пожелаешь, — он забрал водку на стол перед собой. Он не спешил и не суетился. Остался в помещении только один посетитель, и тот — старый приятель, клюющий носом от опьянения. — Дела? — Да, дела, — неторопливо пробасил палач. Положил руки перед собой, уперся о стол своей массивной грудью, с трудом сфокусировал взгляд на рисунке древесины. — Дела, — повторил он многозначительно, и слово это ему не нравилось, трактирщик в голосе различил оскорбление. — У следователя дела. Он поднял мыльный взгляд на трактирщика, ткнул в него пальцем, собирался что-то сказать, но потерял мысль, бросил руку обратно на стол. — Завтра, — начал он снова, но целостных мыслей не складывалось. Палач не огорчился. — В полдень. Ведьма. Шлюха! — он засмеялся медленно, качнулся назад, и трактирщик подумал, как бы он не опрокинулся и голову-то свою не разбил, но палач сидел ровно. Расправил грузные плечи. — Все! — Он сполз со стула, встал во весь рост — шкаф, едва проходящий под низкими балками потолка, внушал беспокойство за их целость. — Заходи, когда закончишь. Твою водку я оставлю, — трактирщик показал на рюмку, стоявшую нетронутой. Если палач что-то разобрал, то смачно кивнул он в знак согласия. А коли нет — так, наверное, в знак прощания, развернулся на пятке и, чудом не снеся своими габаритами столы и перевернутые на них стулья, вывалился во входные двери. Хозяин почесал лысеющую макушку. Некрасиво это все обещает кончиться. Теперь не было уже, конечно, такого, чтобы ряд столбов стоял вдоль всей площади и это превращалось в представление — теперь так, небольшая показательная экзекуция время от времени проходила в режиме штатном и безрадостном. Таком, когда палач, покачиваясь, возникал из переулка, стража цепляла к столбу осужденного, костер горел и редкие зеваки глядели на это со страхом и тревогой. Сегодня по промозглому утру, отметившемуся листопадом, когда желтые листья опадают красками в липкую жидкую грязь, ведьму вывели, босую, на площадь. Палач стоял, подперев столб боком. Разумеется, это столб подпирал его — шаг в сторону, он позавтракает этой грязью, не удержав равновесие. Ведьма и на ведьму-то похожа не была. Молодая. Палач помнил ведьм тогда, лет, пожалуй что, пятнадцать назад, когда они выбирали свой вид так, чтобы одновременно в своей зрелой красоте показать свой сведущий ум и наличие вкуса. А тут — девица, волосы светлые, что у крестьянки, курносая, маленькая девочка, как будто сама шагающая к костру, чтобы встать там и простоять там, сколько велит разозлившийся родитель. Стража вяжет ей руки и ноги, она стоит, глядя чуть выше крыш. На площади еще никого, холодно, ее тонкое платье треплется на ветру, как разорванный флаг. Пройдет несколько часов, прежде чем ему придется приступить к делу. За это время он еще много раз встретится с нею взглядом, незачем его искать. Когда начали открываться лавки на той стороне площади и когда заходил народ, люди стали останавливаться. Вон в пестром камзоле и шляпе с пером замер какой-то безымянный бард. В толпе перешептывались крестьянки, держа друг друга под руки. Чуть поодаль остановился человек в плаще, не скрывавший лица. Скрывал бы — его бы повязали. Кто-то даже свистел начавшему свою проповедь служителю, поднявшемуся на помост. Но кто его слушает. Палач давно пропускал его речи мимо ушей. Какой Огонь? Какая душа? Вон стоит девочка, могла быть его дочерью, могла быть студенткой или медичкой, жизни спасть, детей растить, запекать жаркое и может быть даже недурно держаться на лошади. Какие тут проповеди. Человеку здравомыслящему и так ясно — никакого спасения нет, и никакого выхода нет, и никакой правды в этой проповеди нет — слова фанатика. И жертва его фанатизма. Народ собирался. Палач уверенно трезвел — теперь голова стояла ровно, но стало паршиво. Тогда он оторвался от столба, прошелся своим привычным маршрутом к вазе с факелами, поджог его, оглядел людей, собравшихся перед ним — люди как люди. Может среди них и есть какой-то актеришка, толкающий со сцены сатиру, или маг, колдующий себе дома, чтобы поварешка сама суп мешала — ему, палачу, теперь совсем все равно. Он повернулся к сложенному костру и ведьме, обвисшей на путах. Не дрожит от холода. Не скрипит зубами от страха. Слушает чутко, иногда поднимает глаза на толпу, как будто ищет там кого-то, потом останавливается взглядом, улыбается едва заметно, тогда льнет к столбу, поднимает голову. — Чего лыбишься? — выдавил палач сквозь зубы. Ведьма тогда опустила на него взгляд — молодое ее личико и беспомощное ее тельце, но взгляд ее пробрал палача до глубины души — голодные, холодные глаза, то ли желтые, то ли оранжевые, радужка расплывается в форме неправильной, глядит на него так, как будто видит насквозь. Видал он такие. Лет с пятнадцать назад. Только вот колдун тогда в костре не горел. — Говорят, Огонь спасает души людей, — сказала она. Голос ее был мягок, спокоен. Палач вдохнул и забыл выдохнуть. — Надеюсь, и мою душу спасет, господин палач, пока во мне еще есть что-то человеческое. Вот и улыбаюсь. Надежда, — она улыбнулась ему, и было в ее улыбке что-то такое, будто она нашла избавление и покой в его горящем факеле и в его маске, в которой не видать его лица и глаз. Палач смотрел на нее, рукой ударил себя по лбу, стащил маску рукою, оттого что в ней, казалось, и дышать-то нечем. — Да? Спасает? — спросил он, как идиот. — Ты, ведьма, так думаешь? — он посмотрел на нее ошалевшим взглядом. Его распирало изнутри от каждого ее слова, от каждой секунды ее взгляда, он давился этим как будто, копил на нижнем веке соленую влагу, которая сейчас соберется возле уголка, и он тогда просто не разглядит, куда тыкать факелом, чтобы костер вспыхнул весь разом. Измучает девочку дымом и гарью. Он бросил свою маску туда к костру и колебался. — Давай же, — сказала она, еще раз с кем-то встретилась взглядом как на прощанье и закрыла глаза. Палач поджег хворост, бросил факел в вазу. Люд на площади отчего-то долго не расходился. Стояли, глазели на костер, который иные видели и сотню раз, заморосил дождь, мелкой влажной пылью подвиснув воздухе. Бард, стоящий позади толпы, только сейчас додумался снять шапку. Маг, стоящий едва ли не перед самым костром, разглядывал клубы дыма, поднимавшиеся к небу. Ее бессмертие не помогло ему провести свою жизнь с нею, хотя она свое обещание выполнила и провела свою с ним. Палача нашли в петле не далее как через трое суток.