Энума Элиш

Слэш
В процессе
NC-17
Энума Элиш
автор
Описание
Устав от бесконечной дипломатической суеты, выдающийся израильский юрист-международник Владимир Зеленский приезжает в Швейцарию по направлению своего терапевта, чтобы под Новый год найти ответы на самые мучительные вопросы, а вместо этого встречает такого же бесконечно уставшего украинского артиста Евгения Кошевого... из другой реальности. Потому что именно там, в Швейцарии, проходит граница двух миров, похожих, как родные братья, но в то же время - бесконечно разных.
Примечания
Эта работа была задумана на Тайного НапиСанту по прекрасной и совершенно рождественской заявке: "В этот новый год случилось что-то необычное и масштабное (вроде метеорита или чего-то, что вы хотите), в результате чего история мира поделилась на две реальности, существующие параллельно. Это как мировая история: в будущем есть много путей, но вы всегда выбираете один, а тут земля пошла сразу по двум. И один персонаж случайно встречает другого из другой реальности, у них всё супер, пока он не встретил того же персонажа в своей реальности". Но а) я на четыре минуты (ЧЕТЫРЕ, КАРЛ!) опоздала с выкладкой, и б) я оказалась такой мной, что может и к лучшему, что заказчик этого не увидит. Название фика - отсылка не к месопотамскому эпосу, а к пьесе Анны Ахматовой. Потому что он, как и пьеса, обо всем и ни о чем, но прежде всего – о скитаниях одинокого человека и, конечно же, о любви.
Содержание Вперед

Глава 12.

Законники Тель-Авива поначалу удивлялись его нахальству. Постсоветские эмигранты первого поколения по умолчанию считались стратой болтунов, инженеров и разнорабочих. Заходившийся скрежетом совок, простотой не уступавший только срубу крестьянской избы, не мог разродиться человеком, способным постичь алхимическое таинство их государственного канона, принявшего, в угоду разочарованным в человечестве сороковым, постмодернизм за методологию. Вдвойне неуместным был именно Вова, слишком юный, яркий и откровенный. Он вероломно предпочитал талмудистской притче евангелическую исповедь, смущая изощренные умы неуместной путаницей библейских жанров. В одном ветхозаветные старцы наших дней сходились с заводской гопотой из куда менее богоспасаемых пространства и времени: ошибка, забросившая к ним Вову, равнялась вселенскому плевку в лицо. Его неловкая мимикрия была двойне оскорбительна тем, что очевидно бессмысленна – он был хватким без изворотливости, вызывал уважение без недоступности, и совсем не нуждался в той светской маске, которую натягивал, очевидно, из вежливости: смотрите, я признаю ваши ценности, но все могу и без них. За его спиной сходились во мнениях: будь здесь какая-нибудь Европа, он бы возглавил ряды образцовых ее сынов. Пустыня честности не любила, давала ему максимум два года, а через пять поняла, что единственный способ избавиться от него – это выплюнуть наверх. Там, наверху, у Вовы образовалась важная миссия – убаюкивать своим присутствием встревоженные взгляды, которые бросали из-за Средиземного моря на каждый территориальный конфликт. МИД занимался тонкими вопросами двойственной юрисдикции, чтобы израильтяне не выглядели наглецами, заведомо называя «внутренними делами» обсуждение спорных территорий. Главной целью крестовых походов на Западный берег было не выяснить правду, а сохранять изысканную незавершенность гегемонии и поддержать международный статус Израиля как вселенского каскадера – все трюки выполнены профессионалами, никогда не повторяйте это дома или в местах, которые вы по неосторожности считаете домом. Улыбчивый, открытый и виртуозно щеголяющий в бронежилете поверх делового костюма, Вова не оставлял европейцам шансов – даже заправские консерваторы, клянущие Новый свет за неутомимое мнение по всем насущным вопросам, считали, что уж ему-то стоит верить, пусть и кормится его шайка с невидимой вашингтонской руки. Он обладал чудовищным в своей применимости талантом выворачивать реальность самой нарядной стороной наружу, и выходило так, что выигрывала всегда та сторона, что имела честь быть нареченной его устами «мы», кем бы эти «мы» не были. Поэтому Европа сделала единственное, что в этой ситуации могла – призвала его на службу. Бедному Женьке нечаянно досталась роль, по исторической глубине сравнимая лишь с ролью Елены Троянской, ведь не захоти Вова так отчаянно поселиться ближе к разлому между мирами, кто знает, согласился бы он на такую значительную рокировку. И если бы однажды исследователи больших данных потрудились разложить свои дата-пасьянсы, чтобы проследить тернистые пути выдающихся кадровых единиц ООН, они бы обнаружили, что своим ценным приобретением Женева обязана никому в этом мире не известному, скромному и уставшему выходцу с Луганщины, чье имя так игриво перекликается с ее собственным, и, возможно, мигом образовался бы какой-то проблемный комитет, размышляющий, стоит ли награждать премиями людей таких специфических заслуг и потустороннего происхождения. Не приходилось Женеве и размышлять, найдется ли на их свежепойманного голубя мира какая-то управа, какая-то неведомая сила, которая без затей закатает в асфальт и Вовину неотразимость, и его красноречие. И уж тем более не представляла Женева, что этой силой окажется он сам. – Ты вообще нормальный? Ты знаешь, что в мире происходит?! – Вове, привыкшему к изысканно-лощеному обхождению людей, которым всюду мерещится пресса и компромат, было почти в новинку слышать интонации, до ностальгической боли напоминавшие отцовские. Другой Вова кричал в трубку, по которой еще минуту назад отчитывал Женьку, когда тот заикнулся о том, что хочет продлить свой медовый месяц до, ну, календарного месяца. – И вообще, верни телефон Жеке, немедленно. Тебе нельзя по нему говорить. – А что ты мне сделаешь? В подземелье запрешь? – Фыркнул Вова, в раз представив, как поэтично бы в их драме сыграл сюжет Виктора Гюго, и усмехнувшись собственной задумке. – Какой же ты козел… – совсем по-человечески выругался его близнец на том конце провода, и Вова мгновенно понял, что дело вовсе не в нем и не в Женьке, и даже на секунду пожалел другого себя: это каким же должно быть сопротивление теневого электората, чтобы даже вселенская выдержка титана, вещавшего по казенной линии, дала сбой. Они смогли бы разобраться с этим вместе, если бы чужака подпустили к делам государственной важности, но Вову, в прежней жизни умевшего просить помощи, изрядно подточила клептократия незалежной Батькивщины. Эти черти, не в пример тельавивским адвокатам, не отличаясь выдержкой ждущей мессию нации, предпочитали простые и понятные материальные блага любому призрачному спасению, а потому не ждали смиренно пять лет, пока заброшенный в их логово херувим спечется и уползет латать дыры в своем павлиньем самолюбии, а предпочитали атаковать здесь и желательно вчера. Да и чего греха таить, из всех возможных помощников последним титан предпочел бы себя самого, куда более подкованного в подковерных интригах, именно потому, что не пожелал бы выглядеть блекло на фоне такой греховной и беспутной версии себя. – Что не так? Я тебе мешаю? Следит за нами кто? Или ревнуешь? – Выплевывая каждую новую фразу со все большим ехидством, поинтересовался Вова. – Это президентский телефон, – прошипели ему в ответ. – Так позвони с нормального, – припечатал он и отключился. Едва линия затихла, Женька бросил на него полный страдания взор. Женькины светлые, очерченные усталой красной каемкой глаза выражали в тот момент почти все чувства, на которые их обладатель был способен: и стыд перед своим патроном, и отчаяние человека, не способного получить желаемое, и потаённое восхищение, всюду следовавшее за этим, обновленным для него Вовой, и невероятную усталость оттого, что он был вынужден раз за разом переживать весь этот букет абсолютно не нужных здоровому человеку чувств. Хотелось обнять и утешить несчастного Женьку, отвлечь от невыносимого груза ответственности за двух придурков, которые и поодиночке-то были слишком для него тяжелы, но человеческое в Вове временно находилось на паузе – он спорил, а это значило, что к сиюминутным чувствам взывать бессмысленно. Он смотрел на Женьку, словно не видя, и бедный любовник в тот момент был словно викторианский пейзаж в готических романах – красиво оттенял невозможный в любых других условиях сюжет, но не мог ни на йоту продвинуть его развитие. В тот момент Вова не чувствовал ничего, кроме азарта. Он считал. Звонок раздался через восемь секунд – достаточный срок, чтобы выругаться, разочароваться и вызвать контакт, забитый в первую кнопку на быстром наборе. – На проводе Вова Зеленский, – торжественно произнес он, приняв вызов. – А это кто? – Юра Великий изображает меня лучше, – осадил его президент, и Вова, хоть и не помнил всех его питомцев по именам, почувствовал легкую досаду. Изображает, значит. Понял ведь, подлец, что они оба безумно чувствительны к ничтожным оттенкам речи, и теперь бьет туда, куда по всем законам сражений бить не положено. – Юру Великого ты из Украины не выгоняешь, – огрызнулся он, но тут же натянул прежнюю невозмутимую личину. – Юра Великий дело делает, а ты херней занимаешься. – Я пятнадцать лет занимался делом, пока ты со сцены кривлялся, – бросил Вова ядовито, задним умом ловя увещевание собственного статуса, кричавших ему, что он – вопреки опыту и уму – ведется, словно подросток, решивший схлестнуться в неравной битве с кем-то большим и смелым. – А сейчас ты мнишь себя большим человеком, а сам ни хера не умеешь, и оттого срываешься на тех, кто справился бы лучше, потому что они, видите ли, не страдают! Правда, господин президент? Он выдохнул, чувствуя, как вспотела трубка, как разогрелся он сам, и как это, должно быть, смешно – как маленькая печка-буржуйка пыхтит в уголке, пытаясь обогреть замерзающую комнату, так и он своей дерзостью силился что-то доказать, но толку в ней было ноль, да что там ноль, отрицательный в ней был толк. А ведь смысл был дерзить – реальность, простая физическая реальность играла на его стороне. Тот Вова так не умел. Он повзрослел в мире высоких материй, где его слово, его фантазия решали все; игривую прелесть актера-Вовы можно было развернуть, как блестящий веер, на любых подмостках, и даже если кругом не было ни души, вокруг него бы мигом образовалась публика. Эту власть тот Вова всюду носил с собой, и оттого привык, что мир вертится вокруг него, потому что прежде действительно так и было, потому что прежде он создавал мир с нуля и плескался в сиянии своих идей, прекрасный и непобедимый. Поэтому-то теперь и капризничал, как ребёнок, которому родители открыли сермяжную правду жизни о том, что игрушки стоят денег. Физический мир все выстраивал по-своему. А дело обстояло так: выпереть собственного двойника из страны под конвоем и не привлечь внимания журналистов и соперников у президента не вышло бы, даже если бы незваного гостя запечатали в глухой мешок и замаскировали под мумию. Потому что он уже совершил эту оплошность: пустил его с израильским паспортом, пусть и по личной отмашке, пусть и с охраной, но ведь – пустил же. И теперь, пока Вова в стране, он может убраться оттуда лишь по собственной воле – и воля эта, неподвластная никаким уговорам, никакому подкупу, ни за что не подчинится кому-то, кроме своего обладателя. – Господи, как вы меня все заебали… – послышался из трубки усталый голос. Его Вова узнавал – это был его собственный вопль отчаяния, с которым он, замученный постоянными испытаниями на прочность от израильских коллег, сползал по двери собственной тельавивской квартиры, когда захлопывал ее изнутри после очередного невыносимого дня. Этот голос был почти родным, он произносил вот так же – за-е-ба-ли, и, наплевав на картонные стены, вопил дурным голосом, взывая к дрожащим от соседских шагов перекрытиям, прося непонятно о чем. Чтоб вы все сдохли – нет, смерть это не выход, они не должны умирать, не признав своих ошибок – чтоб вы все подчинились, угасли, чтобы смотрели на меня, как положено, а не как вам предписывает ваш статус и чересчур лестные мысли о себе. Вова всегда знал, что не может отступить, и даже вспышки отчаяния его не ломали, но так хотелось разломать что-нибудь самому – и по этому голосу, полному раздражения и усталости, Вова догадывался, что жизнь президентского телефона сейчас висит на волоске. Себя Вова никогда не жалел, но других – бывало; простой человеческий порыв, унаследованный от древних, запрещающий жестокость и прославляющий снисходительность к слабым и замученным членам племени. Но к этому, пусть и звучащему чуть иначе по глушащей все человеческое телефонной связи, слишком своему голосу, Вова не чувствовал сострадания. Падающего – добей, звучало в голове. Либеральные демократии не пользовались такой терминологией, маскируя языком рынка мрачные хищнические привычки, но сути это не меняло: Вова чувствовал, что его двойник готов к поражению. Уставшие люди не просто хотят, чтобы их не трогали; усталость у всего забирает ценность. Много лет назад Вовин голод до впечатлений вошёл в острую фазу, и его тогдашняя любовница (отчаянная восемнадцатилетняя девица, днём носившаяся с автоматом наперевес по армейским полигонам, а вечерами пропадавшая на злачных улочках) решила подарить ему незабываемый опыт, на который он согласился не то по глупости, не то в попытках купировать боль от на тот момент ещё недавно вырванных родовых корней. Она подсунула Вове красивую цветастую таблетку, и все ворковала, что чище счастья и слаще секса ему в жизни не изведать. Он долго раздумывал – не час и не два, а целых три дня, страшась одного – что от этих игр он потеряет голову. Рассудок твердил материнским голосом, что жизнь этого не стоит, что следует быть осторожнее, и в конце концов, голос победил, и Вова твёрдо отказался. Но девица оказалась настойчивей – и через неделю вручила ему бокал шампанского, а когда он по глупости выпил его залпом, томно улыбнулась и велела приготовиться к чему-то особенному. Вову настигла паника, сердце подступило к горлу, но он твёрдо приказал себе не дурить, и за отведённые его чистому сознанию минуты составил список вещей, которые ему ни за что не следует делать, даже если сильно захочется. Первым делом он исключил всякие ужасы, зарекся прыгать из окна и выкидывать оттуда вещи, наносить себе увечья, и ещё – кому-либо звонить, а напоследок решил, что ему не стоит и спать с этой ненормальной, потому что кто знает, какие ещё она устроит сюрпризы. Минуты шли, и ему становилось легче, до тех пор пока не стало совсем хорошо; любовница села на диван, он устроил голову у неё на коленях, и она гладила его по волосам, а он ловил ее длинные кудри, и отчего-то казалось, что это безумно забавно, а ещё – что кроме этих кудрей ничего больше на свете не существует. Случайно дотронувшись до ее джинсовой жилетки, Вова ощутил невероятный восторг – ему понравилась грубая, фактурная джинса, и он принялся гладить ее, стараясь запоминать каждое ощущение, но почему-то минуты рвались, забывая складываться в воспоминания, и каждое движение отдавалось восторгом новизны, счастливым и незамутненным. Она полезла к нему с поцелуями, и сначала Вову это взбесило, но минута снова оторвалась – и вот он уже решил, что нет ничего лучше, чем целоваться, а все остальное не стоит свеч, главное на земле – мягкие губы и мокрый язык, и даже стук зубов о зубы казался смешным и тёплым, будто во рту взрывалась соленая карамель. Воспоминаний о предыдущих минутах, мягких, как вата, по-прежнему не оставалось, но то и дело свет падал так, что будто высвечивал торчащую среди комнаты скрижаль, на которой Вова высек список запретных действий. И вот когда любовница полезла к нему в штаны, в голове будто сверкнула молния – Вова отшатнулся, отполз на противоположный конец дивана и попытался сконцентрироваться. Он запомнил, что под экстази крайне сложно сказать «нет», и что обивка дивана у неё все-таки была первоклассная. Но «нет» у него все-таки получилось. Не зря, видимо, юный Тель-авив баловался всем, что не вызывало привыкания – это здорово тренирует выдержку. Побывав со своей скрижалью на той стороне, Вова выучил – если ты собираешься оказаться в состоянии, когда откажут воля и разум, пропиши предварительные тезисы. Этот урок пригодился ему не один раз, и не только в весёлой студенческой кутерьме, но и в самые официальные моменты нечеловеческой усталости. Его много раз мучили недосыпом и многочасовой болтовней, зная, как это изводит, пытаясь вынудить отступиться, но он держал в голове свои «тезисы», и с ослиным упрямством отстаивал их, даже когда уже был не в состоянии объяснить, зачем. А близнец, видимо, не удержал – а может, его никто не пытался развести на «лучший в жизни секс», преподав вместо этого столь своеобразный урок. Близнец поддавался, потому что устал – и Вова не мог упустить такой случай. – Слушай, чего ты боишься, а? Мне нет смысла отсюда выходить. Я правда! Правда создам меньше проблем, чем если ты попробуешь меня выгнать. Оставишь – буду сидеть тихо. Веришь ли, я умею. Попробуешь выгнать – и все узнают, что у президента есть злой близнец-извращенец. Сам подумай – ты хочешь покоя или скандала? – Иди на хуй, – выругался другой Вова. – Это значит «да»? – Вова не смог удержаться. – Это значит «я тебя предупредил». Если ты не сможешь отсюда уехать – я тебе помогать не стану. Сам все похерил – сам крутись. – Слова не мальчика, но мужа, – не сдерживая торжествующего тона, обьявил Вова, но мигом насторожился, услышав на том конце подозрительно ехидный смешок. – Мужу привет передавай, – фыркнул президент и бросил трубку. Вложил, видимо, в этот последний удар все свои оставшиеся силы. Ну, раз уж он в этой битве проиграл, пусть хоть последнее слово себе забирает – заслужил. Женька растерянно смотрел на Вову, понимая, что дело сделано, но на душе у него в тот момент, видно, кошки скребли. Вова и не ждал особого ликования – не таким путем Женька хотел семейной гармонии, ему нужно, чтобы все было гладко и никто не ушел обиженным. На миг Вова задумался, а нужна ли ему победа такой ценой – наверняка еще полдня придется размораживать это чудо в перьях, и ведь он не то чтобы обиделся, скорее – расстроился. Женька выглядел как ребенок, родители которого только что насмерть поругались, да наверняка и чувствовал себя также – будто он один во всем виноват, будто мог, нелепый, сделать что-то поперек целым двум наглым Вовам, когда и одного-то никогда не мог переспорить. В своем споре они скрещивались, как клинки, и славному, мягкотелому Женьке нельзя было лезть в их противостояние – но что поделать, если именно он был причиной разразившейся сцены? – Я остаюсь, – решительно заявил Вова, не найдя фразы лучше. Кинься он утешать – Женька бы еще пуще затосковал, потому что пока он тосковал по-своему, перекатывая в своей большой голове только личные трогательные чувства, а Вовины утешения для него стали бы боевой командой – взвод, паника, произошло что-то действительно грустное, раз командир это обозначил. Но все-таки хотелось растрясти Женьку, вытряхнуть из него эту ребяческую кручину, потому что не для того Вова тут бился, как зверь, чтобы созерцать его траурную рожу. – Ты рад? – Спросил он скромно, как и полагается человеку в такой ситуации. – Рад, – коротко ответил Женька и почему-то отвел глаза. – Ты правду скажи, – тут же взвился Вова. – Потому что если не рад, мне не важно, что он разрешил, я уеду. – Я правда рад, Вов, – пробормотал Женя. – Я только… В растянувшуюся на крошечную, проклятую секунду паузу Вова успел подумать все мысли на свете, проклясть Женьку и полюбить его снова, но тот выдал совсем детское: – Я надеялся, вы подружитесь… И тут Вова не нашелся, что ответить. Дружить с собой было странно, и не потому, что так вопрос раньше не ставился, а потому что друзья – они вроде как должны дополнять друг друга. И если один упертый, как баран, другой должен быть покладистым, чуть-чуть потерянным, чтобы направление задавал один, а второй радовался, что его направляют. Самой природой каждому из Вов было намечено занимать больше половины любого жизненного пространства, а их слияние создавало излишек, который, как переваренная каша, торчал отовсюду и только вредил. Женька, подобно любому человеку, хотел все и сразу; он по-своему, без всяких титанических идей, хотел быть центром своего мира, чтобы вокруг него все вращалось, идеально совпадая, как пазл детальками, но, как и любой человек, Женька обломался об изначально непродуманный план своего Эдема. – Да мы вроде и не ссорились, – пробормотал Вова как-то смазано, не понимая, где тут правда, а где - вранье. – Просто… во мнениях не сошлись. – А вы ведь совсем разные, – тут же выдал Женька, и Вова вскинулся и даже отрефлексировал – вот же эгоист хренов, как бы ближний не страдал, а про себя всегда интереснее. – И в чем же? – Спросил он, хотя сам без запинки смог бы назвать полдюжины пунктов, по каким они с двойником расходились. – Он… так не делает. Не умеет. – Как – так? – Я… не знаю. Он если знает, что сильнее, он никогда не выебывается. – В смысле? – Вова замер. До него по капле доходило, что Женька пытается сказать, продираясь через языковой барьер между собой и высокими материями. Вова капал ядом, хоть и знал, что выигрывает. Ему было мало получить свое – хотелось еще и стукнуть побольнее, чтобы… а бог его знает, что. – Да... забей. В одном Женька был прав – его новый Вова явился из такого мира, где ему не приходилось делать поблажек, где право сильного подразумевало быть правым всегда. А местный Вова жил по каким-то мудреным законам чести, где побеждать надо чистыми руками, и поверженному врагу нужно было подать руку, чтобы помочь подняться. Но кое в чем он ошибался – Вова делал это не из-за дурного характера и вовсе не потому, что был каким-то особенно гадким человеком. Он просто все еще не верил в свою силу, и оттого огрызался, как загнанный в угол зверек, напуганный устрашающей в вечернем свете тенью такого же, как и он, безумно испуганного зверька.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.