
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Устав от бесконечной дипломатической суеты, выдающийся израильский юрист-международник Владимир Зеленский приезжает в Швейцарию по направлению своего терапевта, чтобы под Новый год найти ответы на самые мучительные вопросы, а вместо этого встречает такого же бесконечно уставшего украинского артиста Евгения Кошевого... из другой реальности. Потому что именно там, в Швейцарии, проходит граница двух миров, похожих, как родные братья, но в то же время - бесконечно разных.
Примечания
Эта работа была задумана на Тайного НапиСанту по прекрасной и совершенно рождественской заявке:
"В этот новый год случилось что-то необычное и масштабное (вроде метеорита или чего-то, что вы хотите), в результате чего история мира поделилась на две реальности, существующие параллельно. Это как мировая история: в будущем есть много путей, но вы всегда выбираете один, а тут земля пошла сразу по двум. И один персонаж случайно встречает другого из другой реальности, у них всё супер, пока он не встретил того же персонажа в своей реальности".
Но а) я на четыре минуты (ЧЕТЫРЕ, КАРЛ!) опоздала с выкладкой, и б) я оказалась такой мной, что может и к лучшему, что заказчик этого не увидит.
Название фика - отсылка не к месопотамскому эпосу, а к пьесе Анны Ахматовой. Потому что он, как и пьеса, обо всем и ни о чем, но прежде всего – о скитаниях одинокого человека и, конечно же, о любви.
Глава 11.
08 февраля 2023, 12:03
Женька
Когда в похмельное новогоднее утро тринадцатого года Женьке открылось существование иного мира, он первым делом вообразил в параллельной реальности не себя или Вову, а Ксению. Вернее, попытался вообразить и не смог – до того она была органична и исключительна в своей роли звездной жены и матери семейства. Подспудно Женька подозревал, что дело вовсе не в ней, что Ксения с ее нервическим рвением отличницы, прекрасно выучившей урок, смогла бы изящно вжиться в любую рамку, заданную реальностью, но почему-то представить ее кем-то другим не хватало фантазии. Женька не знал, но так сознание его защищало – от ужаса, который охватил бы его, едва он понял бы, что его жена, его надежный житейский якорь, в любом другом случае прекрасно справилась бы без него.
Ксения от природы владела искусством, бесполезным в девяносто девяти случаях из ста, которому отчего-то завидуют женщины и не в состоянии оценить мужчины: всем своим существованием она убеждала Женьку в его значимости. Она была той самой слабой женщиной, которая железной рукой направляла семейную лодку, внушая главе семейства, что именно в этом направлении он и хочет плыть.
Но был у нее и другой редкий дар: с самого детства она очень крепко стояла на земле. Иллюзии, питающие обычных девчонок, которыми не приготовивший для них никакой серьезной роли мир предлагает заменить свободу, у Ксении застыли в определенном образе, будто пленкой натянутый на существующее мироустройство. Из неидеальной реальности она выбирала лишь те кусочки, которые ей нравились, а всему остальному позволяла просто быть. Ее следовало сделать пожизненным лицом бытовой американской молитвы «Дай мне сил изменить то, что я могу изменить, терпения принять то, что не могу, и мудрости отличить одно от другого». Сойдясь с Женькой, она знала, за что берется, и знала, где заканчивается ее могущество.
Ксения мечтала об идеальной семье – надежный, предсказуемый муж, ухоженные дети и ее королевская власть над этой пасторалью, не посягающая ни на что, кроме своих священных владений. С мужем она не прогадала – Женька был удивительно предсказуем. Стремясь дать хоть какой-то достойный ответ в напрочь разбалансированных отношениях со своим покровителем, он искал покоя и поддержки в каждой встречной барышне, и это Ксению привлекло: все его сверстники западали на ярких, нестабильных девиц, хоть и твердили наперебой, что им нужна спокойная, домашняя – здесь Ксения всегда ехидно добавляла про себя: «как тапочки». На деле каждому из этих гусар нужны были пляски на углях, чтобы почувствовать себя «мужиком», а тапки – лишь чтобы залечить обожженные ноги перед тем, как отправиться искать новые угли.
У Женьки для этого был Вова – страстный, дерзкий, порывистый, неотделимый и абсолютно недоступный. С ним не могла сравниться ни одна женщина, и это делало Женьку самым верным супругом на свете. Надежная, строгая, влюбленная в собственное отражение Ксюша была единственным человеком, который напоминал Женьке, что он – отдельная личность, и не давал ему полностью раствориться в свете манящей звезды. Словно Земля, своими цепкими гравитационными объятиями сжимающая Луну и не дающая той полететь навстречу неминуемо спалившему бы ее Солнцу, Ксюша держала Женьку, не позволяя ему сорваться с орбиты и потерять облик приличного человека.
Все было так до тех пор, пока их Солнце не решило пойти в президенты.
Оказалось, что счастье Женьки подчинялось шаткому равновесию, где ему следовало бесконечно тянуться и не дотягиваться. Но когда влекущий его свет начал мерцать, подобно перегорающей лампочке, Женькино счастье тоже поломалось. Сжирающая изнутри, холодная, печальная тьма, которую прежде было так удобно не замечать, поднялась и заслонила собой все, что до этого было важным. Ксюшина идиллия затрещала, но выстояла, хоть и чудом: Ксюша ткнула пальцем в небо, посылая Женьку в швейцарский санаторий, а угадала так, что любая гадалка бы позавидовала.
Пусть появление Вовы из другого мира не входило в ее замысел, но его она тоже поняла и приняла без какого-либо внутреннего усилия, ведь от него мерзкая тьма, что завелась в ее светлом и чистом доме, поджалась и отползла.
С годами над хрупким Ксюшиным миром нависла угроза подростковых понятий о лицемерии – и в этом им с Женькой приходилось играть заодно. Прикрываясь нелегкой долей артиста, Женька выторговал себе крошечный медовый месяц под обещание раз в пару дней появляться в роли занятого, но крайне благополучного отца. Он бесконечно любил своих детей, как могут позволить себе любить только люди двадцать первого века, которым разрешено ценить святость человеческой жизни, и с удовольствием выполнял эту повинность, но предпочел бы раздвоиться, потому что отведенного ему на личное счастье времени казалось безмерно мало.
Полдня дома, вернее, в искусно отстроенном Ксюшей кукольном мирке, пролетели как пять минут: возня с дочерьми, домашний обед, пара удручающе выверенных видео для Инстаграмма и снова возня с младшей, потому что старшей внезапно осточертело запланированное родительское внимание, и вот уже пора – можно – бежать, сославшись на какие-то сверхсрочные дела почти государственной (с недавних времен иными величинами они и не мыслили) важности. Напоследок Ксюша прочла ему лекцию о значении отцовского внимания для дочерей – шепотом, у двери, притворяясь, что лепечет какие-то сладкие глупости и вызывая у Серафимы естественную для ее возраста гримасу нарочитого, мультяшного отвращения, мол, фу, опять взрослые милуются. Женька подыграл, нежно чмокнув Ксюшу в лоб и приобняв за талию, а сам скорчил Симке через Ксюшино плечо нечеловеческую рожу – мол, знай, малявка, как взрослых передразнивать. Симка захохотала и унеслась, довольная своим хулиганством.
Женька не знал, как быть хорошим отцом, но делал все, что мог. Все, на что хватало его постоянно грозящих иссякнуть сил.
В свое лесное поместье Женька возвращался почти счастливым, как может быть счастлив только человек с чистой совестью. Он следовал от одного исповедника к другому – своей мудростью Ксюша отпускала ему грехи перед миром, который он боялся потерять, своим безусловным принятием Вова отпускал ему грехи перед миром, который он хотел получить.
Верный цепной пес Дмитро нашел себе место в сторожке, которая оказалась вполне пригодна для жизни, и больше не ошивался в доме, но регулярно патрулировал территорию – видать, на случай, если о двойнике пронюхают злые силы. Он молча кивнул Женьке, когда тот припарковался у дома, и проследовал куда-то по одному ему, Дмитру, ведомому маршруту. Женька вылез из машины и быстро, как чужак, прокрался в дом – отчего-то казалось, что вокруг тысяча глаз и ушей, хотя перед Вовиным приездом службы с ног сбились, чтобы отвадить от этого места всяческих посторонних.
Вова сидел на кухне, сгорбившись на барном стуле перед ноутбуком. В доме витал мерзковатый запах его механического курева, с которым Женька уже как-то свыкся и практически не замечал. На столе в ряд, будто спички для детской задачки, лежали отработанные стики – этот Вова разделял с местным дурную привычку в задумчивости смолить одну за одной. Он не заметил Женькиного прихода, потому что заткнул уши музыкой – наверняка снова какие-то бессловесные аргентинские мелодии. Любовь Вовы к странной и молчаливой, будто вытянутой из древних черно-белых фильмов, музыке Женька тоже успел заметить: этот Вова знал слишком много языков, а различал еще больше, и чужие слова отвлекали его от мыслей.
Женька застыл в дверном проеме, разглядывая своего – до сих пор было сложно провернуть эту комбинацию у себя в голове – Вову. Он выглядел чуть моложе, хотя еще год назад их с двойником было бы не различить. Теперь его Вова был заметно стройнее и не такой потрепанный, а какой-то лощеный, будто специально отретушированный для лайфстайл-журнала. Его кожа была темнее, а черты жестче, будто он в жизни реже дурачился и чаще держал удар – а ведь так и было. Тот Вова, которого он отпустил, зачерствел разом и по необходимости. Этот Вова становился таким постепенно, по капле переплавляя свое дурное детское безумие во взрослую собранность и расчетливость.
Но даже годы приличий не истребили в нем дерзость и принципиальность. И красоту.
Женька зачарованно наблюдал, как Вова, раскачиваясь, меняет позу и подтягивает к себе колено, устраивая босую ступню на тесном кругляшке барного стула. Он наклонился вперед еще сильнее, без особого усилия дотянулся локтем до стойки и подпер голову, с явной усталостью проматывая какой-то документ на ноутбуке.
Даже в такой дурацкой позе, в мешковатых пижамных штанах и огромной Женькиной футболке, он был красивым. Тем, другим, Женька всегда любовался, иногда даже не скрывая. Порой по утрам, когда они, по обыкновению, делили один гастрольный номер, Вовка подскакивал первым и принимался в одних трусах корчиться на полу, выделывая утреннюю гимнастику, а Женька валялся, обняв подушку, и зачарованно смотрел, как его кумир гнется и отжимается, как двигаются тренированные мышцы, и боролся не то с завистью, не то с желанием сползти с кровати и подобраться на коленях к этому удивительно сильному, но такому маленькому тельцу, и прижаться губами между напряженных лопаток. Тогда он останавливал себя усилием воли, на которое, как ему казалось, вовсе не был способен, и нарочно путался в одеяле, чтобы не дай бог не забыться и не очнуться там, где ему быть не положено.
Этот Вова позволял ему все – целовать, где вздумается, трогать, где попало, а уж смотреть… и сам перед ним красовался, выделывался совсем бессовестно – не как двойник, инстинктивно кокетничающий со всеми без всякого злого умысла и с удивлением узнающий, что это, оказывается, было кокетство, – а целенаправленно, по-настоящему, заботясь лишь о его, Женьки, внимании. Этот Вова сам лез, с врожденной природной наглостью предлагал себя и уморительно злился, когда Женька набирался терпения в чем-нибудь ему отказать, лишь чтобы посмотреть на его сладкий притворный гнев. Удивительным образом этот Вова был тем, что прежде представлялось Женьке в самых идиотских фантазиях, вот только он был настоящим, из плоти и крови, теплым, живым и чувственным.
Слишком хорошим, чтобы быть реальностью.
С их первой встречи, с того самого безумного Нового года, Женька порой терялся, боясь принять за действительность слишком подробный сон. В его мире такого быть не могло – уже совершилось одно чудо, ему уже попался этот удивительный человек, подцепил его за собой и вынес из обступающей со всех сторон лавы. Дважды таким совпадениям не бывать, этого попросту слишком много на одну жалкую человеческую жизнь. Благодаря той давнишней встрече с Вовой Женя считал себя безумно везучим, но ведь все его везение было в том, что он ни на шаг не отступал от Вовиного пути, шел по проторенной им лыжне, ступал след в след по заснеженному полю. Это везение не было его собственным, ему повезло лишь раз, когда ему подали руку и позволили следовать, а все остальное было лишь шлейфом этой слепящей вспышки.
То, что случилось в Швейцарии, не должно было произойти; к тому времени Женька уже свыкся с мыслью, что проживет всю жизнь, ведомый неотступным призраком своего неназванного чувства. Не будь он пьян тогда, убежал бы в ужасе, уверенный, что это либо самый злой на свете розыгрыш, либо подступающее сумасшествие.
И вот теперь Вова, возникший из другого мира, сидел на арендованной им кухне, одетый в его футболку, и множил пожженные стики, вгрызаясь в толщу какого-то юридического документа. Такой же красивый, безупречный, всесильный, вот только не желающий никого и ничего, кроме Женьки.
Этот Вова также просыпался рядом и бодро выпрыгивал из постели, чтобы полчаса пыхтеть и вытягиваться на голом паркете, вот только Женьке не обязательно было кутаться в одеяло, чтобы скрыть возбуждение. Вдоволь налюбовавшись, он принимал разгоряченного зарядкой Вову обратно в постель, убирал ему со лба прилипшую челку и прижимался губами к колотящейся на виске жилке. Вова под ним вздрагивал и замирал или наоборот, обхватывал руками и ногами, прижимаясь всем телом, превращая невинную возню под одеялом в прелюдию к очередному падению. Прежде Женька и не подозревал в себе подобные аппетиты, да что там – даже способности, но этого Вову хотелось снова и снова, и одна мысль о том, что теперь это возможно в любом виде, стоит лишь попросить, заводила с пол-оборота. Каждая утренняя тренировка заканчивалась сексом, после которого Вова лениво разваливался на подушках, а Женька, едва очухавшись, шел за кофе и мастерил нехитрый завтрак, потому что знал прекрасно – если потерявшего столько энергии Вову не покормить, он становится ворчливым и язвительным, сам того не замечая.
Эта странная эротическая склейка между привычным до и привычным после вгоняла Женьку в ступор, потому что была единственным, чему приходилось учиться. Все остальное он знал слишком хорошо – как Вова морщится, отпивая слишком горячий и черный кофе, к которому так никогда и не смог привыкнуть, хоть и настаивал всегда именно на том, чтобы сделать его слишком черным и слишком горячим; как он жадно и быстро, но грациозно ест, совсем не смакуя, будто еда для него – мучительная необходимость, чтобы поддерживать связь с бренным миром; как, едва прожевав, начинает говорить, потому что ему в голову пришла мысль, которая непременно исчезнет, если ее не расскажешь. Подобно своему двойнику, Вова не любил попусту болтать, но все равно очень много говорил, потому что любой его мысли требовалась публика; обычно, если он долго и напряженно думал, то после этого полагалось молчать всем остальным, потому что перебивать вырвавшийся наружу поток мыслей мог только сорвиголова или человек, совершенно с ним не знакомый.
Но даже Вовино удовольствие раскрылось ему слишком быстро – так быстро, что было страшно. Любой другой на Женькином месте решил бы, что это интуиция – он так хорошо знал Вову, что и его постельные привычки легко было угадать; но Женька счел это очередным признаком большой вселенской подставы. С его посредственным постельным опытом и нулевой компетентностью в деле любви с мужчинами, Женька умудрился ни разу не промахнуться в своих намерениях, и лишь пару-тройку раз растеряться, как будто ведущее его наитие было надиктовано кем-то свыше. Вове нравилось все, что он делал, а если тот и жаловался, то капризно и наигранно, давая понять, что хочет лишь, чтобы ради него постарались. Женька был рад стараться, готов был научиться всему, что от него хотели, но почему-то, вопреки вдолбленной жизнью мудрости о том, что путь к желаемому лежит через кропотливый труд и страдание, все выходило само собой. В моменте Женька этому радовался – а потом снова становилось тревожно. Жутко.
Это ужасающее послевкусие растворялось в каждом глотке восторга, который Женька испытывал возле Вовы. Все, что происходило, было слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Заплутав в своих мыслях, Женька не заметил, как Вова поднял глаза и, вздрогнув от неожиданности, схватился за столешницу.
– Нельзя же так пугать, – пробормотал он и вытащил наушники. Отложив их в сторону, он слез со своего насеста и, прихрамывая на затекшую ногу, подошел к Женьке и уткнулся носом в грудь.
– Чую запах бабских духов, – проворчал он глухо, не отодвигаясь. – Признавайся, кобелина, предавался радостям брака?
Женька хмыкнул чуть настороженно. Он заранее оповестил Вову, куда собрался, но почему-то немного робел от такого приветствия.
– Ну да, – отозвался он, настойчиво прижимая Вову к себе. – Как мразь, играл с дочками, жрал суп и целовал Ксюху в щечку для видео в Инсту.
– И правда. Подонок ты, Женька, – замогильным голосом, еще более мрачным оттого, что он по-прежнему бурчал в грудь, сообщил Вова. – Ты там жрал суп, а я тут сижу голодный.
Будто помилованный на последней ступеньке плахи, Женька облегченно выдохнул и засмеялся.
– Ты что, не ел?
– Не-а. Я работал.
В детской Вовиной обиде Женька узнавал усталость, с какой не раз сражался его двойник, когда работал запоями – в одиночестве Вова быстро гас, вынужденный сам переваривать свои мысли вместо того, чтобы бросать их об кого-то, словно мяч о стену, и получать растерянные, не успевающие за стремительным потоком его идей реакции.
Здешний Вова редко бывал один – даже в те странные минуты, когда вокруг него не роились квартальцы и многочисленные деловые партнеры, он уединялся с семьей, а в семье были дети, самые неблагодарные слушатели и самые честные критики. Женька не знал, что творится на Банковой, но был уверен, что и там возле Вовы вьются – пускай и мрачные истуканы с застывшими лицами, но даже их правительственной выдержки не может хватить надолго, если Вова рядом.
А этот… как бы не хотелось признавать Женьке, этот Вова был крепче. Он не затмевал собой все живое, как умел его двойник, но он ловко цедил по каплям те жалкие эмоции, которые принято было проявлять в его окружении, и как-то этим жил. Подобно неприхотливому северному кустарнику, он был стойким и отрешенным, в чем сложно было обвинить местного Вову, прожившего почти всю жизнь, словно яркое, цветистое растение, одаряющее благоуханием своих бутонов ликующую толпу. Этот Вова никогда не блистал на сцене, но благодаря этому мог смириться с любой изоляцией. И Женьке было тошно думать о том, как этот Вова, его Вова, всю жизнь прожил в одиночестве.
Это была не жалость, а какое-то скребущее душу сожаление, словно жалел Женька о потраченном времени. Встреть он его тогда, юным, двадцатилетним, то, может, и не случилось бы ничего, что теперь разводило их миры: ни одного ошеломительного успеха, ни другого оглушающего одиночества.
Этого Вову, измученного, но такого родного, хотелось утешить – и Женька, смазано чмокнув его в растрепанную макушку, отправился устраивать трапезу. Голодать перед полным холодильником было вполне в духе титанов. Выставив на стол скучную зелень в коробочке, – полжизни проживший в Средиземноморье, Вова не признавал жирной славянской диеты и требовал к обеду свежие салаты, – Женька достал стейк и кинул его на сковородку. Как и полагалось джентльмену, он умел управляться с мясом, тем более, что подобная высокая кухня требовала лишь соли, перца и терпения. В приступе хозяйственности Женька сгреб со стола окурки и выкинул их в мусор, а потом вытащил из сушки турку и принялся варить кофе. Вова следил за ним с особым вниманием, как за фокусником – Женька боялся предположить, что любовался, поэтому уверял себя, что все дело в еде.
– Я люблю средней прожарки, – будто растерянно сообщил Вова, снова устраиваясь на стуле.
– Я знаю, – как бы между прочим ответил Женька, крутясь у плиты, и прикусил язык. Он даже не собирался спрашивать, снова действуя по наитию и неотрефлексированной уверенности в том, что оба двойника из разных миров восхитительно сходятся во всем, кроме ключевых жизненных выборов.
Он выставил обед перед Вовой, и тот принялся есть – все также деловито и жадно, и восхищался мимоходом, но не потому, что действительно распробовал Женькино искусство, а в качестве благодарности, и Женьку это вовсе не задело. Многое из того, что Вова делал и говорил, было до боли в костях привычным, и эта привычка ничуть не удивляла, пока Женька забывал, что видит совсем другого человека. Не того блистательного бедокура, с которым протерся бок о бок двадцать лет, которого называл своим лучшим другом, которому преданно заглядывал в рот, списывая свое восхищение на его невероятную харизму и свою безраздельную преданность; а чужака, прекрасного незнакомца, переваренного иным, невиданным миром, и выплюнутого ему навстречу, как Иона из чрева кита.
Как ни хотел Женька быть рациональным и подходить осторожно, чтобы своей излишней уверенностью не спугнуть Вову, не дать ему повода думать, что не видит между ними разницы, как ни пытался сдерживаться, выплескивая наружу всю ту нерастраченную ласковость, которую, будто писатель-неудачник крамольные произведения, копил в стол, у него не выходило быть рассудительным взрослым, вступившим в новые отношения с человеком, у которого была собственная жизнь. Для него Вова, которого он прежде не знал, был слишком родным. Женька напоминал себе, что этот Вова узнал его лишь недавно и, должно быть, каждый день удивляется, с досадой замечая чрезмерную Женькину компетентность в вопросах его бытовых предпочтений, но ничего не мог с собой сделать. За двадцать лет он понял досконально, как оберегать этого сверхъестественного безумца, и теперь напропалую применял свои озарения.
– А знаешь, – как-то весело начал Вова, расправившись со стейком и отставив в сторону тарелку. – Мне нравится работать из дома.
– Да? – Растеряно пробормотал Женька, погруженный в свои мечтательные мысли.
– Ага. Я тут попросил кое о чем свою секретаршу… как думаешь, безопасность Украины не сильно пострадает, если я пробуду здесь еще недельку… или две?
Женька задумчиво посмотрел на Вову, шестеренки закрутились, мигом соединяя концы разрозненных источников: продлить аренду дома, предупредить охрану, предупредить Ксюху… все это казалось непомерной ношей по отдельности, но целиком выходило слишком просто, потому что служило высокой цели: продлить Вовино присутствие как можно дольше.
– Да! – Выпалил он так радостно, будто Вова предложил ему как минимум обручиться. – Я все организую, ты только оставайся!
– Вот так просто? – Вова хитро улыбнулся и удивленно приподнял брови, хотя у самого в глазах играл озорной мальчишеский огонек, дикий и счастливый. – И никаких «мне надо посоветоваться с президентом»?
– Не, ну мне, конечно, надо посоветоваться с президентом… – прогундосил Женька, буравя взглядом стол. Он слишком хорошо понимал, какую нотацию от местного Вовы предстоит вынести, чтобы согласовать еще две недели райской жизни, но в данный момент это не имело значения. – Но ты не парься. Если тебя там не потеряют, здесь я тебе курорт обеспечу. На худой конец, буду угрожать, что выпущу тебя гулять на улицу, пусть боится.
Вова закатил глаза и цокнул языком, изображая смертельное оскорбление.
– Я официальный сотрудник ООН. У меня почти десять лет дипломатического опыта. Меня не на улицу надо выпускать, а на трибуну, и не в наказание, а в награду за хорошее поведение.
Порой Женька забывал, что его Вова в своем мире не последний человек, но тот никогда не упускал случая напомнить. Хоть он и видел, как Вова вязнет в этой юридической шелухе, сам он, похоже, собой гордился.
– Добро-добро, никаких дипломатических угроз.
– То-то же, – довольно заявил Вова, вылезая из-за стола. Он подошел к Женьке, остановившись совсем близко, настойчиво подышал в ухо.
– А теперь – десерт, – заявил он нахально и, высунув язык, развязно лизнул Женькину лысую голову, как мороженое. Женька вздрогнул от мягкого, мокрого прикосновения, и едва удержался на стуле, но вовремя сообразил прижать Вову к себе и поймал губами его губы, настойчиво целуя.
Две недели, целых две недели этого безумия еще впереди. Если это был сон, Женька не хотел просыпаться.