
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Устав от бесконечной дипломатической суеты, выдающийся израильский юрист-международник Владимир Зеленский приезжает в Швейцарию по направлению своего терапевта, чтобы под Новый год найти ответы на самые мучительные вопросы, а вместо этого встречает такого же бесконечно уставшего украинского артиста Евгения Кошевого... из другой реальности. Потому что именно там, в Швейцарии, проходит граница двух миров, похожих, как родные братья, но в то же время - бесконечно разных.
Примечания
Эта работа была задумана на Тайного НапиСанту по прекрасной и совершенно рождественской заявке:
"В этот новый год случилось что-то необычное и масштабное (вроде метеорита или чего-то, что вы хотите), в результате чего история мира поделилась на две реальности, существующие параллельно. Это как мировая история: в будущем есть много путей, но вы всегда выбираете один, а тут земля пошла сразу по двум. И один персонаж случайно встречает другого из другой реальности, у них всё супер, пока он не встретил того же персонажа в своей реальности".
Но а) я на четыре минуты (ЧЕТЫРЕ, КАРЛ!) опоздала с выкладкой, и б) я оказалась такой мной, что может и к лучшему, что заказчик этого не увидит.
Название фика - отсылка не к месопотамскому эпосу, а к пьесе Анны Ахматовой. Потому что он, как и пьеса, обо всем и ни о чем, но прежде всего – о скитаниях одинокого человека и, конечно же, о любви.
Глава 6.
08 января 2023, 03:01
Главным Цезарем, возле которого Вове прежде доводилось стоять, был возлюбленный камер Биби, глядящий на свой народ с улыбкой проницательного акушера – мол, ваша деточка непременно родится здоровой и вырастет успешным человеком. Говорил он быстро и цепко, как биржевой брокер или торговец автомобилями, его умелая мимика сквозила чем-то американским, и казалось, будто звезд у развевающегося за его плечом фарфорового полотна преступно мало. Биби не нравился Вове как человек, но он уважал его как профессионала, и бездумно переносил его демократическую царственность на всех остальных национальных лидеров.
Эту уверенность и снисходительный отеческий вид он ожидал найти и на Банковой. Но человек, устало приподнявшийся из кресла навстречу открывающейся двери, был совсем другим.
Вова застыл посреди кабинета, наблюдая, как разгибается перед ним его собственное тело, как обходит стол и встаёт перед ним – будто уставшее отражение тщеславного глупца, так часто вызываемое к зеркалу, что уже переставшее приходить по первому зову. Отражение подошло ближе и как-то близоруко сощурилось, склонив голову на бок. Вове неожиданно захотелось повторить этот прищур, но вышло нелепо – будто рефлекс, сработавший на официоз вокруг, сама собой расплылась приветственная улыбка.
– Доброе утро, господин президент, – не пытаясь скрыть свой саркастичный настрой, объявил Вова. Этого другого отчего-то хотелось дразнить, как школьники дразнят напыщенных отличников – нельзя было простить вчерашнему паяцу, отвеселившемуся за них обоих, что теперь он так серьезно к себе относится.
– Доброе утро, – произнес его собственный голос, и добавил после едва заметной паузы, в которую аккурат вмещалось односложное непечатное слово: – господин юрист? Или как там у вас в Израиле?
Президент улыбнулся в ответ, но как-то вымученно, будто встречал бедного родственника с поросшей клопами окраины, будто одно слово «Израиль» уже призывало неведомых призраков прошлого, после которых пришлось бы отмывать с хлоркой государственное гнездо.
– Адонэ аорэх дин, – ответил Вова нахально, показушно выделяя по-клингонски дерзкое «ха». – Но можно просто Вова.
– Ну, садись, «просто Вова», – президент махнул ладонью в сторону стула и вернулся к своему креслу, после чего обратился к толкущемуся у дверей Женьке, на минуту всеми забытому среди развернувшейся тихой бури. – И ты садись, чего стесняешься… герой-любовник.
Женька дернулся от нового прозвища, как подстреленный, и, глядя в пол, доковылял до стула по левую руку от его величества. Вова устроился напротив и распушил павлиний хвост по всем заветам родных структур – расправил плечи, сцепил руки в замок, посмотрел на президента прямо, открыто и настойчиво. Это была его чудодейственная поза для полуправды, из которой он часто клялся на двух старомодных божках – честном слове и кровном братстве, – что все не прописанные в договоре интересы будут, конечно же, соблюдены. Врать он не хотел, но готовился держать оборону, ожидая атаки в любой момент.
Близнец перед ним в драку лезть не спешил, и этим своим промедлением неизменно доминировал: тот, кто безбожно тянет время, всегда на ступеньку выше того, кому невтерпеж. Вова разглядывал Вову, как сломанный лифт, как поданное к столу невкусное блюдо, как выскочивший прыщ – как что-то безобидное, но неудобное, против чего тянет восстать, но следует потерпеть. Вова смотрел на Вову в ответ, и в глазах его гас вызов, сменяясь интересом пластического хирурга – на секунду забыв, что под кожей щелкают нейроны, он сравнивал их тела, пытаясь хоть в этой схватке победить.
Вова-президент был бледнее, явно не балованный южным солнцем, вокруг его глаз запеклась красная каемка августейшей бессонницы. Он был непохож на себя, прекрасного и звонкого, каким Вова-юрист видел его в «Квартале» – лицо стало шире и старше, будто золоченая корона артиста прежде оберегала его от гравитации. С тем, сценическим, они были похожи больше, чем с этим, государственным, – в последнем сквозила какая-то неуместная славянскость, будто величайший в мире притворщик настолько решился мимикрировать под своего избирателя, что перестал быть евреем. И только цепкий, пронзительный взгляд карих глаз напоминал, что за человек ими смотрит – и эти глаза до дрожи напоминали Вове его собственные.
– А он у тебя красавчик, – неожиданно рассмеялся президент и откинулся в кресле. Его слова явно предназначались Женьке. – Если б я жил в каком-нибудь Голливуде, я бы тоже, наверное, так сиял, правда?
Удивительно, насколько тяжело было обыграть самого себя – но этот Вова снова был впереди. Едва гость готовился отражать лобовую атаку, хозяин лупил исподтишка. Даже комплимент из его уст звучал так, что в пору было почувствовать себя лошадью на базаре.
– В Голливуде ты бы себе виниры сделал, фарфоровые. Чтобы из космоса отсвечивало, – огрызнулся Вова. Второй тут же подхватил:
– А ты не сделал? Ну-ка покажи!
– Чего там смотреть, у тебя все то же самое, – фыркнул первый. При всем тщеславии он считал, что фаянсу место в уборной, и вообще не любил нарочитого лоска. Женькин предшественник однажды заявил, что Вовиным вызревшим под солнцем морщинкам нужна пластика, за что и был послан пешком в пустыню.
Квадратная стать костюма отлично маскировала тело, но все же местный Вова казался шире и крепче, явно откормленный щедрым трефным столом. Пришелец по сравнению с ним был изящным, почти утонченным, хотя, вздумай они прямо сейчас померяться силами, далеко не сразу бы уступил. Вова с юности привык, что собственное тело, воспитанное танцами, слушается беспрекословно, и опасался потерять эту магическую связь плоти и ума, уделяя ей времени многим больше, чем следовало – но и его двойник не отставал, с той лишь разницей, что его, казалось, больше интересовала сила. Титан старался взрастить из странного мальчика настоящего мужчину; его двойник никогда не задумывался о том, насколько он «настоящий».
Эту разницу Вова зачел себе как первую победу, хотя вполне бы принял из уст президента упрек в излишней манерности (всего лишь чуть большей, чем требовали великие идеалы, и намного меньшей, чем казалось бы смешным) – подразумевалось, что с таким же упреком президент обращался и к своему отражению, репетируя выходы к рабочей публике. Очаровательно улыбнувшись, Вова откинулся назад, демонстрируя свою тренированную грацию, и взглянул на Женьку – тот в растерянности переводил взгляд с одного на другого, не зная, кому выразить поддержку, и отчего-то захотелось сделать что-то такое лихое, чтобы он прекратил думать и привычно уставился на того, с кем проснулся сегодня утром.
Президенту, видимо, тоже стало неуютно, но он поступил иначе.
– Жека, можешь?..
И тот, поняв с полуслова, стремительно снялся с места и выскочил из кабинета.
Вовина улыбка поплыла, превратившись в гримасу отвращения. Это его, его должны были понимать с полуслова, с полувзгляда, его должны слушать и оберегать, его, а не другого! У этого царька и так всенародная любовь, а у него есть только Женька – и тот никак не может отлипнуть от своего идола. Сам того не замечая, он сжал лежащую на столе ладонь в кулак, и его собеседник неосознанно повторил этот жест – у того, другого, на руке блестело кольцо. Нагловато, на среднем пальце, безошибочно выделяя его руку среди сотен женатых рук, принадлежавших его ровесникам, словно якорь, напоминание, что он – другой, сколько бы не пытался казаться своим. Будто он боялся, что однажды проснется и настолько вживется в роль, что забудет об этой своей непохожести.
Рука взметнулась, красивые пальцы прижались к тонким бледным губам, и президент пробормотал устало и злобно:
– Ты ведь с ним спишь?
Вова скрестил руки на груди, будто обороняясь. Меньше всего на свете он любил оправдываться, и тем более не собирался этого делать теперь. Любому другому он мог бы сказать «вас это не касается», но сказать такое самому себе было бы враньем. Его двойник обращался к нему одновременно как опостылевшая, но властная супруга к трофейной секретарше и как строгий отец к незадачливому кавалеру любимой дочурки – с обидой и страхом, глубоко затаенной болью и беспокойством, осознанием своей власти и уверенностью в том, что не имеет права вмешиваться. Взлелеянный многолетними стараниями вожак стаи должен был защитить друга, но осудить гея; запертый внутри сверхчувствительный мальчик с горящим сердцем разрешал все, но до одури ревновал. Тот Вова сам себя загнал в логический парадокс, и не привыкшая к дилеммам суть нашла единственный выход в гневе.
На себя, на него, на Женьку, на мир, решивший дать течь в жанре трагикомедии.
– Сплю. И что? – Мрачно ответил Вова.
– А ты знаешь, что он женат?
– Знаю. И Ксения обо всем знает, – поспешил сообщить Вова, и тут же его озарило: – Или мы сейчас не о ней?
Удар попал точно в цель – если до этого президент его просто отчитывал, то сейчас Вова безошибочно почувствовал то единственное, что встречалось редко и имело гнилостный привкус точки невозврата: презрение. Двойник не отбил атаку, но его виртуозная самооборона не пропустила мысль о том, что ему хочется на Вовино место, вместо этого извратив Вовин образ настолько, что в нем сосредоточилось все, что двойник в себе ненавидел.
– Как из меня могло получиться… вот это? – Почти театрально заявил он, качая головой, будто не веря.
– Все просто – я всю жизнь был совсем один.
– И что? У человека должны быть какие-то принципы…
– У меня есть принципы, – обозлился Вова. Нельзя было позволять другому воображать его какой-то сентиментальной портовой шлюхой, которая отвратительна нормальным людям настолько, что прыгает на первого встречного, кто ей улыбнулся. Женька был прав – этот Вова заражал своей правотой, и стоило один раз поддаться – от точащего душу убеждения в собственной ущербности уже не отделаешься.
– Какие? – Медленно, почти по слогам произнес другой. – Ты не прижился на родине, не прижился в чужой стране, не прижился даже в своем мире. И теперь ты здесь. Тот, у кого есть принципы, от себя не бегает.
– Да ладно? Это говорит мне человек, пятнадцать лет притворявшийся, что он как все, чтобы понравиться толпе? Оставивший единственную страсть, чтобы запереться в этом каменному гробу? Это кто из нас еще бежит от себя? – Взвился Вова. Двойник помолчал, а потом ответил, тяжело и мрачно:
– Я хотя бы знаю, куда я бегу. От чего и для чего отказываюсь, – он глубоко вздохнул, и, не давая Вове парировать, тут же спросил: – А ты? Тебе так хорошо быть собой?
Вова замер. Вопрос отдался в ушах пронзительно звенящей тишиной, словно удар по голове.
Никто в его прекрасном рациональном мире не ставил под сомнение непреложную истину: кто живет в ладу с собой – самый счастливый человек на свете. Наша суть – это единственное, что отобрать нельзя, только отторгнуть, и отдающий себя другим всегда лицемерно ждет ответной благодарности, которая никогда не наступает, оставляя лишь гадливое чувство нарушенного договора. Но Вова не был счастливым, и теперь даже не был уверен, что был собой. Перед ним сидел, понурый и уставший, подточенный безумным самопожертвованием, но такой же он, родившийся в том же городе от той же матери, так же любимый в детстве и так же бунтовавший в юности. Его, чужака, подняла на ноги воинственная пустыня, цветастая и ловкая, многоязычная, умная, щедро дарившая корни всем, кто молился о них столетиями. Того, другого, вскормила плодородная Украина, густая и влажная черноземная прохлада, незатейливая земная любовь и однажды победившая совесть.
Лишь один из них был на своем месте – и это был не тот, кто так отчаянно его искал.
Тот, другой, видимо, что-то понял – его злость потускнела, приобрела сероватый оттенок жалости. Впрочем, все его цвета казались какими-то приглушенными. Даже двухдневная щетина на помятых щеках сливалась в одну монотонную тень.
– Расскажи, как там живет Украина, – попросил он почти по-человечески, будто совсем не желая упиваться своей очевидной победой. – Кто у вас президент?
– Не у нас, – поправил его Вова. – У них. Я вышел из гражданства.
– Вот как, – Вова поморщился, но в этот раз почти миролюбиво. – Ну, кто у них?
– Янукович, – ответил Вова, и Вова удивился:
– До сих пор?
– Вроде второй срок доходит.
– И как он? Подписал безвиз?
Вова задумался, вспоминая, слышал ли он об этом что-то, но на ум ничего не приходило. Его Украина была так же далека от своей Европы, как и от этой.
– А Крым? – Двойник не унимался.
– На месте… – растерянно пробормотал Вова. – А у вас с ним что?
Другой Вова как-то грустно, словно шепотом, засмеялся и прикрыл ладонью глаза.
– А у нас с ним – рейдерский захват… уже шестой год. А еще у нас война на востоке. Тоже шестой год. Потому что своего Януковича мы когда-то погнали…
– Почему?
– Долгая история. Но вкратце – мы не хотели жить под Россией. И сейчас не хотим. И за эту свою незалежність нам приходится расплачиваться. Перед теми, у кого мы не занимали.
Вова смотрел на своего близнеца, ловил его тяжелые и сухие, словно камни, слова, и казался себе неуместно ярким пятном в этой совершенно правильной серой действительности. Все сложилось в одну картинку – и эта слякотная тянучка, змеей обвивавшая дороги Киева, и бледно мерцающие границы отчаянно сопротивляющейся страны, и поблекшие цвета некогда нарядного королевского знамени. Ему не требовалось объяснять, что происходит – он и сам любому мог рассказать, что за страну получил его двойник на попечение: пока где-то там царит смерть, люди празднуют и гуляют в столице, у бедолаг на периферии обнуляется жизнь, потому что неразбериха крадет все нажитое и нарочно путает стороны, а вечно обеспокоенная Европа раз за разом возвращает сброшенные было фигуры на шахматную доску, силясь в пятидесятый раз разыграть партию так, чтобы никто не ушел обиженным. Он видел эту дурацкую изнанку в чужих глазах в каждом споре за Левый Берег, он лично переставлял фигуры от имени нового женевского офиса. Этому учат еще в школе, на первой контурной карте: любая территория, закрашенная диагональными штрихами нерешенных проблем, превращается в бесцветную мешанину. Вот только пять сантиметров на бумаге в реальности – огромные километры, на которых живут люди, которые не понимают, какой цвет им принять за непобедимую правду. Люди, не готовые положить жизнь на то, чтобы понять, кто они такие – и оттого часто превращающиеся в тех, кем бы в нормальной жизни не стали никогда.
– Я тебе не враг, – выпалил вдруг Вова, будто это было самое естественное завершение его хода мыслей. – И я не собираюсь копаться у тебя в голове. Мне бы в своей разобраться, – он усмехнулся и пару раз толкнул ботинком мощный президентский стол, будто смущенный мальчишка. – Но мне впервые в жизни кажется, будто я нашел что-то важное. И Женька… ты посмотри на него. Ты ведь его не вытащишь. Пока ты… ну, понимаешь. А потом может быть поздно.
Другой Вова дернулся, инстинктивно готовясь возразить, но все же кивнул. Согласился.
– Я тоже тебе не враг. Но пока вы здесь – уж извините. Жена Цезаря, друзья Цезаря и даже собака Цезаря должны быть вне подозрений, – Другой Вова улыбнулся себе, тому, и оба понимали, что эта витиеватая фраза, слишком нелепая для одного и слишком заумная для другого, могла проскочить только между ними. Президент скрепя сердце отдавал пришельцу то, что не в силах был спасти сам, пока спасает что-то намного большее.
– Значит, благословляешь? – Словно в шутку спросил Вова, зная, как на самом деле серьезен.
– Не благословляю. Для меня вся эта фигня, – он покрутил пальцем в воздухе, будто поясняя, будто фигни накопилось так много, что для конкретной этой требовались специальное обозначение, – абсолютно непонятна. И я не знаю, чем она может кончиться. Но я верю в хорошее. И в людей. Тем более в себя, – он усмехнулся, совсем по-юношески и самодовольно, той самой хитрой улыбкой, которую Вова однажды пытался поймать в зеркале. – Так что вперед. Но если вдруг ты решишь, что вам не по пути, или вы – не дай Бог, – не сойдетесь характерами – а лично я в этом сомневаюсь, потому Жека меня терпит все двадцать лет, – то я достану тебя из-под земли и закопаю обратно. Ты смотрел «Бегущего по лезвию»?
– Обижаешь, – фыркнул Вова. – Мы оба с тобой его смотрели. Году эдак в девяносто четвертом.
– А, ведь точно. Значит, ты знаешь, как поступают с репликантами, – с торжественной угрозой объявил Вова.
– От репликанта слышу, – съязвил Вова в ответ, но совсем беззлобно. – Я слишком долго его искал, чтобы теперь отказаться.
Президент снова откинулся в кресле, будто задумавшись, и, постучав себя пальцем по губам, медленно проговорил:
– А знаешь, в чем я все же тебе завидую?
– В чем?
Но Вове не суждено было получить ответ на этот вопрос. Дверь открылась, и в кабинет просунулась голова Женьки. Два Вовы синхронно повернулись в его сторону, словно удивленные тем, что в этом огромном здании обитает кто-то еще, и внимательно посмотрели на него одинаковыми темными глазами.
– Вов, там это… тебя ищут. Там какая-то хрень в Санжарах творится…
Президент подскочил, зашипел, выругался – и рванул прочь, усмирять любимый им народ.
Вова заговорщицки подмигнул Женьке и прыгнул в президентское кресло.