fightsexual

Слэш
Завершён
NC-17
fightsexual
автор
соавтор
Описание
Единственное правило, которое Тарталья с удовольствием вычеркнул бы из списка, – жирно наведенное «никогда не заводить романов с противниками».
Содержание Вперед

1. дилюк рагнвиндр

– У него веснушки, – Дилюк с громким стуком ставит на деревянную стойку новую бутылку, заставляя почти успевшего задремать Венти вздрогнуть. – Убожество. – У кого?.. – Венти даже не смотрит на него, трет левый глаз и сразу тянется к бутылке, собираясь долить еще в свой бокал. Очевидно, никто не собирается говорить, что ему уже достаточно. Да и Дилюк помалкивает – пока Венти здесь, ему хотя бы есть кому пожаловаться на жизнь. На фатуи, если говорить точнее. – У Тартальи, – Дилюк упирается локтями в стойку, скрещивает ноги, хмуро поглядывает в затемненные уголки таверны. Время едва послеобеденное, и посетителей в такое время негусто. Но Дилюка одолевает паранойя: с недавних пор кажется, что за ним отовсюду следят. – Веснушки. И рыжие волосы. Он ходячий стереотип. Ты его видел? – останавливает взгляд на Венти. Тот, случайно сделав слишком большой глоток (ничему не учится) и тут же прокашлявшись, отрицательно качает головой. – Наслышан, – отвечает кратко. – Но что касается фатуи, мне хватило… того случая. Они оба знают, о каком случае они говорят, в подробности можно даже не вдаваться. Дилюк хмурится сильнее, напрягаясь, но в итоге только вздыхает и выпрямляется. Ему нельзя поддаваться этому предчувствию. Ощущению, что он под чьим-то прицелом. Оно преследует Дилюка с самого утра, с первых лучей рассвета в окна винокурни, с прохладного душа. Он успел продрогнуть с ног до головы, пока вытирался, расчесывал волосы, подбирал рубашку, – ему казалось, что кто-то беспрерывно следил за ним со двора. Кто-то очень проворный и ловкий. Хитрый. Настоящий вредитель. – Плесни еще моего любимого, – вырывает из раздумий Венти своим фирменным жестом ладонью – махнуть едва ощутимо, щелкнуть пальцами, мол, ну же, помогай мне спиваться. Дилюк вздыхает снова. – И прекрати ты уже думать об этом рыжем, – Венти фыркает. – Было бы кого бояться. \ На самом-то деле бояться есть кого. Дилюк понимает это скорее на каком-то подсознательном, почти инстинктивном уровне, когда от одного лишь воспоминания о веснушках – солнечных пятнах на юношеском лице – ему становится не по себе. Потому что та ухмылка, которая искажает это самое лицо – бесчеловечная, подобная хищной, словно бы в душе у ее обладателя – одна сплошная тьма. Дилюк никогда не боялся тьмы, но эта пугает так, словно бы в ней таится нечто опасное, дикое, готовое разорвать в клочья и проглотить, даже не заметив. Он чувствует этот оскал на своей коже неприятной липкостью, ядовитой слизью, обжигающими языками пламени. Как иронично, что сам Дилюк о свой же огонь никогда не обжигается. Полуночный герой. Имя, которое на слуху у всего Мондштадта. Имя, от которого самого Дилюка немного передергивает по очевидным причинам. Наверное, он просто никогда не считал себя героем или даже тем, кто заслуживает хотя бы капли признания. У него всегда было это желание помогать, защищать, оберегать, и оно каким-то непонятным образом каждый раз заставляет идти дальше, словно бы Дилюк – вечный двигатель, работающий на неисчерпаемом чувстве долга. Чувстве, которое у него появилось задолго до смерти отца, задолго до ведения семейного дела, задолго до вступления в Ордо Фавониус. Иногда Дилюку даже кажется, что с ним он родился. Во время своих ночных вылазок Дилюк забывает обо всех насущных проблемах и обретает хоть чуточку свободы, потому что, надевая маску, он по сути становится никем, и иногда побыть кем-то безличностным помогает освободить голову и душу от чертовых переживаний, которых Дилюку и так хватает по самое горло. Глубокие ранения, шрамы и ломота в теле заглушают боль душевную. Эта ночь для Дилюка кажется бесконечной, потому что сидеть в засаде, дожидаясь нападения приспешников бездны, обещанного по наводкам доверенных Дилюку людей, становится почти невыносимо. – Да где же эти твари? – бормочет себе под нос Дилюк, готовый в любой момент обнажить меч. Он привык ждать и ждать очень долго, если того требует ситуация, но сегодня все идет как-то наперекосяк: все мысли совершенно не о том, как ему одолеть целую свору магов бездны и хиличурлов, еще и руки почему-то подрагивают, да и терпение на исходе. Дилюк абсолютно не понимает, что с ним не так, а потому решает пойти просто влобовую, даже если так весь план будет насмарку. Ночной Монд – непривычно тихий и спокойный по сравнению с дневным шумом – Дилюку кажется самым родным местом в целом огромном мире. Его рука – на рукояти меча, а взгляд направлен в ночную даль: туда, откуда должна появиться стая врагов. Но никак не появляется. Дилюку это не дает покоя, и он не находит себе места, метаясь вдоль крепостных стен и узких переулков города. Это все продолжается до того момента, пока он не слышит тихий треск из-за угла, и весь навостряется, крепче сжимая в руках рукоять меча, готовясь к неожиданному нападению врага, но вместо этого лишь видит выбегающего из очередного переулка бездомного котенка и облегченно выдыхает. И в тот же миг ощущает, как что-то, подобное тени, с невероятной ловкостью сбивает его с ног и прижимает к холодной земле. Не успев никак отреагировать, Дилюк видит над собой столь знакомый искрометный, ледяной взгляд, от которого у него по спине пробегается табун мурашек, а на шее ощущает холодный металл заточенного кинжала. – Ну привет, – произносят ему с надменной усмешкой. – И это – тот самый прославленный полуночный герой? В ледяном взгляде напротив читается решимость и хладнокровность, которая бы при желании могла бы уже давно прикончить Дилюка. Но этого не происходит ни сейчас, ни в мгновение после, ни через еще несколько секунд. – Чего ты хочешь, Тарталья? – шипит Дилюк, по-прежнему ощущая, как по его кадыку скользит самым краем лезвия кинжал, готовый в любую секунду пустить горячую кровь. – Ох, так мне даже не надо представляться, – произносит полным энтузиазма голосом в ответ тот, – какое счастье! У Чайльда улыбка, больше похожая на хищный оскал, как бы Дилюк ни ненавидел подобные сравнения. В нем сразу же срабатывает очевидный рефлекс – обесценивать все, что в его мнимом (или будущем) противнике есть достойного, если с фатуи вообще можно ассоциировать подобный термин. Однако Дилюк наслышан, что Тарталья хорош в бою, что с ним стараются не затевать споров даже его ближайшие приспешники, и что драки для него в целом – эдакое средство снятия напряжения, ни более, ни менее. И в то время как Дилюк дерется, чтобы отстаивать свою честь, защищать город и его мирных жителей, оберегать тот кусочек Тейвата, который ему под силу, для Чайльда все происходящее – несерьезная игра, даже если она заканчивается новеньким шрамом на лице и несколькими сломанными ребрами. Противником больше – противником меньше. Оружие – все равно что скрипка в руках виртуоза. Но поговаривают, к слову, что с луком Чайльд обходится крайне скверно, – поэтому и выбрал его в качестве главного оружия, чтобы удовлетворить свой привычный азарт. Однако Дилюк (точнее, его шея) в первую очередь сталкивается с холодным лезвием чужого кинжала, а взгляд – с прославленными веснушками на беззаботном юношеском лице. Удивительно – как можно оставаться беззаботным в подобной ситуации. Дилюк заранее знает, что он для Тартальи – лишь очередной будущий пункт в списке поверженных противников, но он уж точно не собирается сдаваться (и поддаваться) так просто. – Так и будешь лежать? – хмыкает Чайльд и дает ему фору, поднимаясь на ноги и отводя в сторону кинжал. Дилюк пользуется моментом, чтобы резво подняться на ноги и схватить отлетевший недалеко в сторону меч. Он зло прищуривается, не выпуская из внимания взгляд напротив, хитрый, янтарный. – Ты же знаешь, как я не люблю туристов. Он был готов к тому, что их первая (неминуемая) встреча начнется с боя, а также – к тому, что церемониться Чайльд уж точно не станет. Так и случается: Дилюк едва успевает уловить взглядом ярко-рыжую копну чужих волос, когда Тарталья, умело метнувшись в сторону, прячется среди темных деревьев, а в следующую секунду оказывается уже где-то за спиной, и – Дилюк может поклясться – заставляет почувствовать свое дыхание затылком и морозом вдоль позвоночника. Всего мгновение – и чужое лезвие, резво полоснув по руке и разрезав ткань одежды, оставляет на плече Дилюка первую рану и тем самым ясно дает понять: Тарталья никогда не начинает бой с предупреждения, для него предупреждение – это первый удар. Он вновь дает Дилюку фору, затаившись и спрятавшись, очевидно, в ожидании его ответного шага. Непроглядный лес в полутьме практически неразличим даже для самого острого взора, Дилюк зажмуривается и вновь распахивает глаза, крепче сжимая в ладонях рукоять меча. Рана на плече саднит, но терпимо, кровь сочится из пореза и расчерчивает кожу, пропитывая собой ткань рубашки и пиджака. Когда Тарталья наконец приближается, позволяя себя разглядеть, Дилюк понимает – сейчас или никогда – и бросается на него, резко, не жалея сил, практически мгновенно сбивая с ног и роняя на неровную сухую землю; лукавый смешок – и Чайльд умело избегает ловушки мощным ударом в живот, а затем, метнувшись в сторону, резво поднимается на ноги. Так продолжается еще несколько минут, а, может быть, и часов, Дилюк не считает время, – они соревнуются, по очереди укладывая друг друга на лопатки, пачкая пылью, землей, кровью, одежда на Дилюке превращается в лохмотья, а Тарталья выглядит практически как новенький, чем раздражает до зубного скрежета. Одно не может не вызывать мнимого самодовольства – Дилюк улавливает, как в какой-то момент Чайльд начинает прихрамывать и изредка морщится от боли, думая, что делает это незаметно; очевидно, он успел повредить лодыжку, что дает Дилюку кое-какое преимущество. Таким образом, сбить Чайльда с ног становится несколько легче, однако теперь он приносит другие хлопоты, без конца метая кинжалы и заставляя уворачиваться от них, будто играя в игру. Его ребячливость и чрезмерное хвастовство кошмарно выводят Дилюка из себя, и в конце концов он не выдерживает, собирая в себе остатки выносливости, чтобы напоследок изо всех сил ударить по чужим очевидно ослабленным ногам, вновь заставляя Тарталью упасть, и ловко усесться на его бедра, на этот раз делая ловушку неизбежной. Чайльд тяжело дышит, глядя на Дилюка широко распахнутыми глазами, полными шока и какого-то мимолетного восторга. Дилюк выдыхает не менее шумно, рассеянно разглядывая чужое лицо в россыпи веснушек и следах грязи, алые пятна крови на приоткрытых губах. Тарталья, ослабив хватку своих (неожиданно крепких) рук, отпускает кинжалы, оставляя их беспризорно лежать на голой земле, а Дилюк, поразмыслив немного, отбрасывает в сторону меч. Как бы сильно он ни мечтал довести этот бой до конца и избавить Тейват от еще одной мелкой пакости, драться он будет исключительно на равных. И так же на равных складывать оружие. Дилюк слишком честолюбив, а в драках о чести говорить никогда нельзя, потому что в них есть только победившие и проигравшие: чего-то между априори не существует. Рыжие пряди волос неаккуратно растрепаны по лицу, усыпанному веснушками: под ними скрываются небольшие шрамы, ссадины, царапины, гематомы и что-то намного большее, чем возможно представить о Тарталье. Дилюк почему-то засматривается. Наверное, он просто никогда не думал, что в этих ледяных глазах сможет уличить хоть толику чего-то иного, кроме дикого азарта. Но ему удается, и это так странно, что Чайльд оказывается тоже – чувствует. У Дилюка этот факт почти что вызывает немой ступор, ведь как человек, способный на бесчисленные убийства ради потехи, может хоть что-нибудь ощущать? Может быть, между ними есть что-то общее. И это даже страшнее. Потому что в боях не бывает ничьей. Тарталья пользуется моментом, по-привычному косо ухмыляясь и вырываясь из цепкой дилюковой хватки, чтобы затем одним резким ударом по лицу повалить того на землю. На губах – привкус соленой, густой крови, словно победоносный нектар, сладчайшее вино, которым причащают в церкви Мондштадта. Теперь Чайльд сверху – это похоже на какую-то глупую детскую игру, но только правила в ней совсем не ребяческие. Он тяжело дышит, по его вискам стекают капли пота вперемешку со струйкой крови, а затем падают прямо Дилюку на лицо, словно отпечатывая на нем какую-то незримую и неощутимую связь. Связь, которую Дилюку хочется отрицать всеми возможными способами. – Мог бы уже давно меня прикончить, не отбросив меч в сторону, – на выдохе произносит Чайльд и вновь усмехается, на этот раз беззлобно, – совсем поехавший, да? Смерти не боишься? – Точно как и ты, – отвечает почти моментально Дилюк, и усмешка, лишь миг назад искажавшая лицо Чайльда, куда-то пропадает. – Я тоже не боюсь. Прохладный нежный ветер, который бывает лишь в Мондштадте, осторожно перебирает пряди взмокших и растрепанных волос Чайльда, приоткрывая его лицо, освещенное призрачным светом юного месяца. Он чем-то похож на ангела, а чем-то – на самого дьявола, и Дилюк не может точно решить, на кого же больше. Пальцы Тартальи крепко сжимают запястья Дилюка, сдавливают до посинения, до онемения в кончиках пальцев. Но сил сопротивляться нет, желания – почему-то тоже. Перспектива умереть именно здесь и сейчас от рук проклятого фатуи Дилюку отчего-то кажется не такой уж ужасной. Скорее довольно ироничной, и потому на его лице возникает уставшая улыбка, которой Чайльд, очевидно, почти пугается. Но только почти. Еще бы – вряд ли его возможно легко напугать. Вновь напрягшись, Дилюк внимательно всматривается в чужое лицо, что находится сейчас так близко и в то же время – будто за тысячи световых лет. На секунду становится очень легко ассоциировать Чайльда не только с самыми отвратительными вещами в мире, а потому Дилюк, медленно, спокойно выдохнув, произносит: – Семнадцать. Азарт с долей изнеможения на чужом лице сменяется недоумением. – Чего? – чужая хватка на запястьях Дилюка на секунду ослабевает. – У тебя ровно семнадцать веснушек на лице, – и, воспользовавшись мимолетной заминкой, он умело перехватывает руки Тартальи и переворачивает его на лопатки, склоняясь низко-низко, почти касаясь кончика чужого носа своим. – Но лучше мне пересчитать. \ – Я бы избавился от тебя, если бы захотел. Тарталья, подпирая подбородок ладонью, смотрит на Дилюка исподлобья и шумно вздыхает. Дилюк, стоящий по ту сторону барной стойки, обводит незваного гостя (разве можно придумать ему более точное описание?) недовольным взглядом и думает, что если бы ему в таверне нужен был медленно спивающийся еще до обеда не самый амбициозный юноша с сомнительным прошлым, он пригласил бы Венти. К слову, удивительно, что его здесь все еще нет, но лучше пускай и не приходит, – он наверняка не обрадуется присутствию предвестника, который, ко всему прочему, еще и занял его любимый барный стул. Тарталью Дилюк не приглашал, но и отказать ему не смеет – двери таверны открыты для всех воинов, согласных ненадолго сложить оружие и расслабиться, особенно для тех, кто платит неплохие деньги, а именно – свыше подлинной стоимости (самого лучшего) вина практически вдвое. Дилюк не может сдержать хмурого взгляда, но подчиняется, когда Чайльд просит долить ему еще, и, приблизившись, не упускает возможности разглядеть постепенно затягивающиеся раны на чужом бледном лице. Запоздало он отвечает: – Не избавился бы, – медленно наполняя чужой бокал, – духа бы не хватило. Ты только на красноречие и способен. Тарталья лишь вздыхает, двигая ближе к себе вино и делая глоток, – очевидно, он не настроен спорить, и Дилюка эту самую малость разочаровывает. Невероятно бодряще внезапно оказывается быть на ножах с одним из предвестников фатуи. К слову, об этом. – Лучше бы тебе не разгуливать по городу попусту, – предупреждает Дилюк, убирая со стойки пустые бутылки. – А кто сказал, что я попусту? – хмыкает Чайльд. В его глазах вспыхивают искорки легкого опьянения, которое Дилюк без труда распознает – успел натренироваться на Венти, только у того алкоголь вызывает неподконтрольное веселье, плавно перетекающее в желание уснуть на несколько тысячелетий, а вот у этой мимолетной вспышки во взгляде Тартальи совершенно иная природа. Дилюк различает в ней… опасность. – Я, между прочим, шпионю. Самым безопасным вариантом кажется подыграть ему: – Вот как? – Дилюк старается сохранять бесстрастное выражение лица, но рука так и тянется к мечу, предусмотрительно оставленному под деревянной стойкой. – И что же ты уже успел выведать? Одним большим глотком допив вино, Чайльд расправляет плечи и потягивается на стуле, на миг прикрывая глаза, а затем вновь устремляет на Дилюка хитрый взгляд. – Например, где ты живешь. – Это немного пугающе, не находишь? – А то, – немедля отзывается Тарталья. – Неужели мне удалось выбить тебя из колеи? «Ни за что», – думает Дилюк и лишь отрешенно качает головой, отворачиваясь к стойке с напитками и делая вид, что он тщательно выискивает какое-то тайное послание среди наклеек на винных бутылках. – Ты не знаешь, где я живу, – в конце концов отвечает он. Даже не глядя, Дилюк знает, что Чайльд улыбается. – Хочешь поспорить? \ Тарталья никогда не врет. Он прямолинеен и совсем не умеет хранить секреты – может, именно поэтому его и недолюбливают все остальные предвестники. Они-то привыкли решать все вопросы какими-то изощренными методами, манипуляциями, не поскупятся на яд или нечто подобное ради достижения своей цели. Тарталья же предпочитает всем этим грязным уловкам честный (или не всегда) поединок. Все его близкие наверняка скажут, что этот подход у него сформировался с того момента, когда он побывал в бездне, но Тарталья сам прекрасно понимает, что это у него – в крови. И именно поэтому очередной ночью он приходит на винокурню. Скорее не шпионить, а просто чтобы из любопытства понаблюдать со стороны. Может, у него просто появился неподдельный интерес к Дилюку, а может, ему нечем заняться – он точно не знает, лишь поддается своим внутренним инстинктам, которые так и велят ему идти сюда. Он усаживается прямо под зданием винокурни, откуда видно большинство окон здания, и смотрит, как постепенно в разных комнатах то загораются, то гаснут огни. В какой-то мере это даже увлекательно, будто бы игра, в которой Чайльд безуспешно пытается отгадать, в каком же из окон погаснет свет, а в каком загорится вновь. Этот занимательный процесс продолжается до момента, пока в одном из окон он не замечает знакомую фигуру и сначала даже немного напрягается, но затем, когда осознает, что он так и остался незамеченным, вновь расслабляется и продолжает бесстыдно наблюдать. Он ведь шпион как-никак. Дилюк Рагнавиндр. Какой же любопытный человек: борец за справедливость, настоящий герой Мондштадта, не жаждущий славы, ярый противник фатуи, а ко всему прочему – завидный холостяк. Судя по описанию, можно было бы подумать, что он – персонаж какого-то дешевого бульварного романа, но что-то в нем есть такое, от чего у Тартальи внутри все как-то сжимается, и он даже не понимает, приятно ему от этого чувства или совсем наоборот. Потому что когда Дилюк снимает свою рубашку прямо перед окном, Тарталья на миг задерживает дыхание, в тусклом свете замечая своим зорким взглядом бесчисленное количество шрамов на чужом теле. Совсем как у него самого. Чайльду отчего-то хочется узнать об истории каждого из них, потому что счет собственных шрамов он начал еще в шестнадцать и наизусть знает какой, когда, где и как появился. Может быть, Дилюк делает так же? Хотя, наверное, он их получает и быстро забывает, потому что для него увечия – лишь последствия рутинной работы, бессмысленных обязательств, бесславных подвигов. У Тартальи есть задание – подвести итог всем этим чертовым геройствованиям Дилюка, вечно мешающим планам фатуи. Но почему-то ему кажется, что сделать он этого не сможет, потому что видит в нем равного соперника не только по силе, но и на каком-то ментальном уровне. Наверное, у них все же есть что-то общее. Или слишком много всего общего. Когда свет во всех окнах наконец потухает, Чайльд медленно плетется в сторону Монда, чтобы вернуться на постоялый двор хотя бы до рассвета и поспать от силы пару часов. И желательно лишний раз не забивать голову мыслями о Дилюке. \ У него ожидаемо ничего не выходит: ни поспать, ни заглушить хотя бы одну мысль об этом чертовом Дилюке. С первыми лучами солнца Чайльду в голову приходит одна предельно ясная мысль: ему нужно убить Дилюка. Силой отвести на задний план любые отголоски эмоций, которые могли у него возникнуть по отношению к этому человеку, и просто покончить с полуночным героем без затянувшихся игр и лишней грязи, как он изначально и планировал. Прекрасным способом совершить задуманное кажется просто пробраться на винокурню ночью, в то самое время, когда Дилюк уже расслаблен после тяжелого дня, особо уязвим и, ко всему прочему, изнеможен охотой на монстров. С мыслью об этом Тарталья принимает душ, наспех завтракает и знает, что у него впереди целый бесконечно длинный день перед долгожданной встречей с Дилюком на винокурне. Посему чтобы убить время он не находит ничего лучше, кроме как отправиться в лесистую местность неподалеку от Монда и немного потренироваться. Не то чтобы ему было необходимо поднатаскать себя в каких-то ударах, – он лишь делает это все, чтобы сохранять необходимую форму. После тренировок Тарталья решает искупаться в озере – как раз на закате, когда медного оттенка солнечные лучи почти заботливо ласкают землю и лазурную водную гладь. Чайльд смиренно дожидается сначала сумерек, а затем – абсолютной непроглядной темноты и, наконец, направляется в сторону винокурни. Практически все витиеватые дорожки Мондштадта он способен без труда пройти даже с закрытыми глазами, – у Чайльда было достаточно времени, чтобы изучить и доступные маршруты, и пути отступления. В некоторых окнах винокурни горит свет, та редкая охрана, что была, куда-то разбрелась, и вся обстановка кажется – как по заказу – располагающей к тому, чтобы Тарталья проскользнул внутрь через один из запасных выходов, предварительно бесшумно пробравшись к нему вдоль каменных стен. Чайльд солжет, если скажет, что привык к подобному комфорту, ведь большую часть своей недолгой жизни он провел в одиноких охотничьих скитаниях или сражениях с другими воинами, соперниками фатуи или попросту теми, кто им обычно мешает. Внутри здание винокурни еще более привлекательно, чем снаружи: взор сразу падает на множество книжных стеллажей, заваленный свитками письменный стол, мягкие ковры, диваны, рыжий огонь камина, а также устланную бордовой дорожкой лестницу на второй этаж. Тарталья ненадолго задерживается в большом просторном зале, подходит по очереди к деревянным стеллажам, касаясь пальцами плотных свитков и книжных корешков, на мгновение замирает у камина, следя неотрывным взглядом за языками пламени, оборачивается – создается впечатление, будто вся эта затея внезапно перевернулась с ног на голову, и теперь это за Чайльдом следят, желая устранить. Однако он быстро гонит прочь эту мысль и, зачем-то показательно расправив плечи, направляется по лестнице на второй этаж. Среди нескольких одинаковых дверей, находящихся там, Тарталья может лишь предполагать, какая ведет в спальню Дилюка, но по нелепой иронии незапертой оказывается лишь одна из них. Там Чайльд и решает подождать. \ Комната небольшая, но просторная, в ней приятно пахнет чем-то напоминающим благовония, да и этот аромат уже почти выветрился сквозь приоткрытую форточку. Чайльд осознает, что, быть может, было несколько некультурно вот так просто врываться в чужие владения, и ему невероятных усилий стоит не броситься разглядывать полки чужого шкафа, ящики небольшого письменного столика (зачем Дилюку еще один письменный стол?), а также содержимое какой-то странной, с виду крайне драгоценной шкатулки на прикроватной тумбочке. Тарталья помнит свою цель и концентрируется на ней, когда складывает оружие у кровати и решает прилечь. Изнуряющие тренировки отдаются ощутимой болью в мышцах, но это далеко не самое дискомфортное ощущение из всех, которые ему доводилось испытывать, а потому Чайльд игнорирует его, прикрывая глаза, и даже почти засыпает, но внезапно абсолютно четко слышит чужие шаги из коридора. Шаги постепенно приближаются, заставляя Тарталью сесть на кровати и напрячься, мимолетно взглянув на оружие и приготовившись в любой момент схватиться за кинжалы. Площадь этой комнаты не располагает к слишком большому размаху битвы, а потому убрать Дилюка Чайльд планирует быстро и бесшумно. Он мог бы даже притаиться у двери, чтобы в нужный момент, когда она откроется, напасть со спины и не оставить ни единого пути отступления, однако это было бы слишком драматично, а Тарталья предпочитает бороться хорошо изученными методами. Откровенно и ничего не утаивая от своего соперника. А потому, когда Дилюк открывает дверь, абсолютно уставший, вымотанный, потрепанный охотой Дилюк, – Чайльд сталкивается с его взглядом честно и абсолютно прямо. Ему нечего терять. И, похоже, на то, чтобы возмутиться, у Дилюка не хватает сил. Схватиться за оружие – и подавно, а свой меч, он, по всей видимости, бросил устало еще на пороге винокурни. Он совершенно обнажен перед Тартальей, совершенно обезоружен, и, тяжело вздохнув, он только говорит: – Давай ты убьешь меня после того, как я приму ванну, хорошо? – Ну разве вот так встречают гостей добропорядочные хозяева? – тянет Тарталья, пряча все свое оружие за спиной. – Ты мне не гость, – режет Дилюк, окидывая Чайльда секундным холодным, безразличным взглядом. – Жаль, а ведь так хотелось- Чайльд запинается, потому что Дилюк снимает рубашку прямо здесь и сейчас – перед ним. Не стесняясь. Не обращая на присутствие Чайльда никакого внимания, словно бы он – лишь тень или отражение в зеркале. Не то чтобы Тарталья никогда прежде не видел чужого обнаженного тела, но отчего-то у него внутри что-то екает при виде дилюковых шрамов вблизи. Отсюда их все можно разглядеть в деталях: рваные, короткие, длинные, глубокие и мелкие, зашитые и еще совсем свежие, нетронутые заботливыми руками ни одной из сестер мондштадтского Собора Барбатоса. Белоснежная рубашка плавно сползает с широких дилюковых плеч и летит на кроваво-алый бархатный ковер. Это выглядит так, словно было отрепетировано не раз и не два – элегантно, почти артистично. Чайльд покорно молчит. Ему непривычно, что на него не обращают никакого внимания, но сейчас ему это внимание и вовсе не требуется, потому что он в каком-то абсолютном благоговении рассматривает белоснежную кожу Дилюка, исчерченную шрамами, словно меридианами и параллелями. Отчего-то он вспоминает, что его собственное тело выглядит почти так же: одни сплошные шрамы, но только куда более уродливые, неаккуратные, страшные. У Дилюка они все выглядят, как изящные мазки кистью по незаконченной картине, будто бы художник остановился на полпути, когда его покинуло вдохновение, и больше не смел притрагиваться к этому холсту, потому что понял, что никогда не сможет воплотить ту совершенную задумку, которая поселилась в его голове. Она слишком совершенна, чтобы ее заканчивал именно он. Дилюк скрывается в ванной комнате, оставляя дверь неплотно закрытой, то ли от нежелания тратить лишние силы, то ли от того, что стесняться ему нечего. Чайльд совсем ненамеренно глядит сквозь щель, изумленный каждым совершенным несовершенством чужого обнаженного тела. Так странно. Какое-то необъяснимое колющее чувство поселяется в груди Тартальи, и он никак не может от него избавиться, не может его заглушить ни с силой прикусывая губу, ни глядя на старинные картины, висящие на стенах спальни. Тихий плеск воды. Чайльд зачем-то воображает, как Дилюк расслабленно выдыхает, окунаясь в теплую воду, и прикрывает глаза от накатывающей истомы. Тарталья искренне не понимает, что на него нашло: он же должен его прикончить, перерезать ему глотку, или вспороть живот, или проткнуть кинжалом самое сердце. Но отчего-то у него не поднимается рука. Может, это от того, что Дилюк так просто подставляет ему спину. Неужели он правда не боится смерти? Тоже не боится. А может, он просто издевается, берет Чайльда на слабо? И ведь прекрасно знает, что тот никогда не вонзит меч в спину. Дилюк сводит Тарталью с ума в самом ужасном смысле, потому что он не может сделать то, что делал прежде бесчисленное количество раз. Он заставляет его чувствовать себя бессильным и беспомощным одним лишь своим присутствием. Выбивает из колеи престранными фразами, которые резонируют у Чайльда в груди звуками метели. Ломает безразличными взглядами – вот так просто, словно для него это даже не составляет никакого труда. Кажется, проходит почти полчаса, когда Тарталья, наконец, возвращается из своих мыслей в реальность лишь затем, чтобы увидеть перед собой Дилюка, на котором из одежды (если это вообще можно назвать одеждой) – только полотенце, небрежно обмотанное вокруг бедер, но даже оно выглядит на нем как-то благородно, изящно. Так глупо. Чайльду хочется самого себя избить до полусмерти за такие мысли. Дилюк устало садится в кресло в углу комнаты, около камина, прямо напротив кровати, на которой вновь расположился Чайльд, и окидывает его взглядом. Он точно знает, за чем Тарталья сюда пришел, но не бежит и не сопротивляется – просто принимает это как должное. И от этого внутри Чайльда все закипает, потому что его до невозможного бесит тот факт, что он просто не может взять себя в руки и выполнить чертов приказ – впервые в жизни. И это его крошит, ломает, стирает в крошку, заставляет злиться и почти что плакать, но самое главное – делает его беспомощным, а чувство беспомощности Чайльд ненавидит больше всего на свете. Может, так на нем сказалось темное прошлое, но Дилюк совсем не похож на нечто страшное, ужасающее или способное причинить непоправимый вред. Тарталья заставляет себя подняться с кровати, оставив на ней все до одного свое оружие (все равно Дилюк уже давно его заметил), и медленно подходит к Дилюку, все так же сидящему в кресле и глядящему в тихо потрескивающий камин. Он вновь не обращает на Чайльда никакого внимания, и это бесит еще больше. Потому Тарталья своими руками берет его за шею и душит, сжимает его глотку, а тот даже не вздрагивает, только смотрит ему прямо в глаза своим прожигающим насквозь взглядом, в котором так и читается: «Ну давай, убей уже, чего ждешь? Может, так наконец-то станет легче». Чайльда и самого что-то в этот самый момент душит, делает так неприятно в груди, что он просто убирает руки и выдыхает, поражаясь тому, что только что совершил. А после пугается. По-настоящему пугается от осознания того, что намеревался сделать. «Может, так наконец-то станет легче». Только кому? Чайльд сейчас совсем не уверен. Он чувствует, как горят его ладони и пальцы, которые еще несколько секунд назад могли совершить непоправимое, ощущает, как в горле становится необъяснимый ком, и в этот самый момент понимает, что ему необходимо тотчас вернуть своему виду былую уверенность, даже если это уже не имеет смысла. И не уверенность в желании убить Дилюка, а уверенность в том, что. – Ты дашь мне поспать или доведешь начатое до конца? – становится для Тартальи отправной точкой. Он вздыхает в ответ и тянется ладонью к своему пиджаку, расстегивая ту единственную пуговицу на нем, оставляя взору Дилюка уязвимую полоску собственной бледной кожи. Он делает это вовсе не из желания подразнить или поиграться – просто ему кажется, что прямо сейчас одежда мешает ему дышать. – Ты, на самом деле, никудышный убийца, Чайльд, – сетует Дилюк, неотрывно следя за его движениями, и поднимается с кресла. – Действительно хочешь избавиться от меня? Я уже не знаю, хочет ответить Тарталья, но молчит, потому что ему нужно сохранять имидж. Спокойствие. Хладнокровие – пускай и кровь его кипит как разгоряченная лава. Не встречая сопротивления, он кладет одну ладонь на чужую голую кожу чуть ниже ключиц, касаясь мягко и ничего не имея в виду; он ждет, когда Дилюк поймет, что, скорее всего, Чайльд пришел сюда совсем не за его телом. По крайней мере, не в первоначальном смысле этого слова. Потому что Чайльд еще не до конца понимает это и сам. – В твоем желании покончить со мной есть нечто крайне очаровательное, потому что я и сам, должен сказать, абсолютно не против раз и навсегда сложить оружие, – мимолетно взглянув на чужую ладонь и, к удивлению Чайльда, не убрав ее от себя, Дилюк тяжело вздыхает. – Это утомляет, когда все вокруг от тебя чего-то ждут, но еще больше утомляет вечный страх не оправдать ожидания собственные. – Знаешь, ты нравился мне больше, когда мы просто дрались, – хмыкает Тарталья, намеренно желая задеть. Дилюк усмехается. – Тогда можешь брать свои кинжалы. \ Тарталья – не из тех, кого возможно взять на слабо, просто потому что он страстно любит вызовы. Для него ничего не стоит поддаться желанию Дилюка вновь сразиться, но он не думает, что хочет, чтобы это происходило в подобных обстоятельствах. В приятной полутьме его изысканно обставленной спальни, под тихий треск камина, – в этом всем не место драматичному кровопролитию, к которому привык Чайльд. Дилюк переодевается в чистое, ни капли не смущенный тем, что Тарталья непрерывно следит за каждым его движением и никуда не собирается уходить, спокойно ложится в кровать, закрывает глаза и не говорит ни слова, будто он действительно уже совершенно не боится за свою жизнь. Чайльду ничего не стоит перерезать ему горло во сне или, к примеру, задушить его подушкой, чтобы не было так грязно, но вместо этого он только склоняется ниже над Дилюком, близко-близко, и, затаив дыхание, касается его губ своими. Не проходит и нескольких секунд, как Дилюк подрывается на месте, грубым жестом отталкивая его от себя. – Что ты делаешь? У Тартальи нет ответа на этот вопрос, поэтому он лишь смотрит молча в чужие глаза, надеясь, что Дилюк поймет все без слов. Он делает это, чтобы не драться. Чтобы доказать самому себе (и, возможно, кому-то еще), что враждебность – не единственная приемлемая кондиция, в которой он способен находиться. И он целует Дилюка еще раз, несмотря на его хмурый неодобрительный взгляд, рискует собственной головой, как безмозглый мальчишка, но в момент, когда Дилюк хватается руками за его плечи, изо всех сил сжимая их в своих ладонях, Чайльд понимает, что делает все правильно. Они не должны драться больше. Не здесь, не так. И не имеет значения, что судьба раскидала их по разные стороны баррикад: Дилюк должен до глубины души ненавидеть фатуи, но сейчас нежно касается губами одного из них; Чайльд же не обязан чувствовать вину, но отчего-то теперь хочет отмолить все свои грехи. Как странно иногда случается: сначала вы ненавидите друг друга до мельчайших деталей, частей, но в какой-то момент – непроизвольно начинаете делиться этими частями друг с другом. Дилюк наверняка думает о том, как плохо, должно быть, Тарталья целуется, ведь он просто не знает, что тому никогда прежде не приходилось касаться чужих губ своими. Никогда не приходилось получать от кого-то хоть каплю нежности – лишь одни колкие фразы, косые взгляды, неуважительные жесты. Он не то чтобы ждет жалости по этой причине, он ведь тоже человек, даже если ведет себя порой далеко не подобающе. Иногда он достигает некого уровня осознанности и ловит себя на мысли о том, что, возможно, поступает так лишь потому, что ему как раз и не хватает этих ласки, нежности, взаимности, всех самых ненавистных и чуждых для Тартальи ощущений, черт бы их побрал. Сейчас Чайльду даже иронично вспоминать, как однажды его первую любовь растоптали и выкинули куда подальше. Он тогда даже не подал виду, что у него от боли внутри все горело, тлело и рассеивалось пеплом по ветру, лишь неловко улыбнулся, потер затылок и попытался превратить все произошедшее в глупую шутку, даже если в тот момент над собственными чувствами ему вообще не хотелось насмехаться. Чайльду причинили достаточно боли, чтобы хорошо ее запомнить, – да чего таить, он помнит ее и до сих пор, но уже гораздо более приглушенно. Она становится почти незаметной, если целыми днями тренироваться, разбивать кулаки в кровь, выполнять все свои обязательства перед родиной, – словом, максимально вымещать ментальную боль физической, каким бы тривиальным и изношенным ни казался подобный метод. Наверное, первая любовь всегда ранит особенно сильно, наотмашь, и не важно, сколько в тебе храбрости, способен ли ты назвать себя отважным воином, считают ли тебя таковым остальные, – у каждого найдется эта слабая точка, в которую другой человек сможет ударить, не жалея. А случай Тартальи особенно занимателен, ведь для него этим человеком стал такой же предвестник как и он сам, такой же хладнокровный воин, не знающий ничего, кроме оружия. Только у того воина был – единственный на всех – огонь в глазах, и Чайльд хорошо его запомнил. Имя Скарамуша почти слетает с его губ сдавленным хрипом во время поцелуя, но Тарталья вовремя сдерживается, вновь прикрывает глаза и против собственной воли представляет вместо губ Дилюка чужие: тонкие, вечно изогнутые в кривой высокопарной ухмылке, обветренные и, наверное, все еще безумно мягкие. Тарталья оправданно считает себя кошмарно глупым, почти на грани с «безумцем». Он знает, что в какой-то мере поступает неправильно, даже если он никому ничего больше не должен, даже если он целует Дилюка в первый и последний раз. Ему почему-то совестно, и от того он прерывает их затянувшийся томный поцелуй, слегка надавливая на обнаженную грудь Дилюка, вздымающуюся при каждом тяжелом вдохе. Тот смотрит на него то ли с недоумением, то ли с ожиданием, но Чайльд уже не обращает внимания, потому что продолжить происходящее у него не хватает смелости. Наверное, думать об этом сейчас ни к чему, но он не хочет ранить ни себя, ни Дилюка, потому что те раны, что способны оставить даже самые короткие и ничего не значащие поцелуи, бывают намного глубже оставленных острыми клинками. Они гноятся, болят, ноют, заживают целую вечность – или не заживают вовсе – и оставляют шрамы не только на коже, но и под ней, где-то глубоко, нарочно чтобы навечно, чтобы точно запомнилось, чтобы ты точно никогда не посмел сотворить нечто подобное снова. – Прости, – вздохнув, произносит Тарталья, забирает свое оружие и, на секунду застопорившись на пороге, тенью выходит из спальни Дилюка в полутемный коридор. Прости, что не убил тебя? Прости, что не поцеловал, как нужно было? За что он вообще попросил прощения? Дилюк в ответ лишь безмолвно провожает его взглядом.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.