О чём молчат лжецы

Гет
В процессе
NC-17
О чём молчат лжецы
бета
автор
Описание
Оракул мёртв. Зло победило. И восторжествовало в их кровоточащих сердцах.
Примечания
Работа не содержит в себе все канонные события мультсериала и комиксов. Некоторые моменты изменены в угоду автора. https://t.me/+BBV2lNJReA05Nzli - канал, на котором выкладываю записки по главам и некоторые сюжетные детали, обсуждение которых будет лишним в самой работе:)
Посвящение
Всем, кто безответно влюблён в эту пару с давних времён.
Содержание Вперед

XXIX.

      Меридиан. Прошлое.

      Корнелия содрогается, когда дождь, до того игравший где-то вдалеке незначительным шумом, касается её.       Ледяная капля находит крохотный отрезок между поднятым воротником кожаного плаща и тугим пучком волос чуть ниже затылка. Становится холодно. Стянутую у позвонков кожу словно прокалывают иглой. Сигарета перекатывается по озябшим фалангам, роняя сгоревший пепел на её безупречные замшевые туфли. Их молочный оттенок превратился в тёмно-бежевый, как только небо отяжелело тучами.       Она выдыхает, слегка морщась от горечи на кончике языка. Даёт себе небольшую заминку, не убегая в собор от мерзкой измороси, словно в том, как мёрзнет тело, есть какая-то неведомая рассудку сила, а не глупость. В конце концов, пока тлеет окурок, у неё есть ещё в запасе пару минут, несколько глубоких вдохов и затяжек, высасывающих с души горестное ощущение потери.       И Корнелия затягивается, холодными губами вытягивая из окурка последний жар. А после бросает его в образовавшуюся под ногами лужу. Встаёт медленно, держа равновесие на тонком каблуке и тропинке, полной неровностей и трещин.       Ей хватает десяти шагов, чтоб добраться до ржавых ступеней и подняться по ним, держась правой рукой за острые плоские перила. И будь рядом хоть толика света, источаемого неисправным фонарем, она бы не сомневалась в каждом окружающем её сантиметре. Вечерний полумрак на Меридиане совсем неживой, такой же страшный, как первая секунда кошмара или пробуждения после него; он разъедает зоркость зрения, вынуждая щуриться и приглядываться к каждой мелочи, разлетевшейся по небольшому крыльцу.       Мелочей много. Корнелию едва уловимо трясёт от их присутствия, но она не произносит ни звука, останавливаясь у низкой, чёрной резной двери. Занесённый кулак застывает в миллиметрах от старого, гниющего дерева. Она, опустив голову, взглядывает на туфли.       Тяжёлой и медленной поступью вдоль засохших кустарников, брошенным окурком и каблуками, рассеявшими внешнюю тишину, Корнелия уже постучалась.       Горло обдаёт рвотным комом. Она сглатывает, припадая лбом к шершавой поверхности. Двух последних затяжек оказалось катастрофически мало. Как и ледяной капли, попавшей на шею. Ей сюда нельзя. Хотя бы потому, что это место неразрывно связано с частью его прошлого, в которое Корнелию не звали.       Собственная отчаянность стискивает глотку. Здесь пахнет чужой жизнью. Чужими мечтами, чувствами и привязанностями. Терпко и странно. С примесью забродившего в подвале вина и пепла, осевшего на дне заплесневелой пепельницы.       Пахнет так, что выворачивает. И режет склеры.       Она всё же стучится. Знает, что ответа не последует и дверь, словно долгожданному гостю, ей не откроют. Усилившийся дождь отвлекает от мрачных представлений мерным постукиванием по кованому забору, сгнившей земле и дорожкам, покрытым сорняками.       Стук этот повязан на жалости. Такой тихий, что едва разносится по крыльцу и тут же тонет в монотонном шуме приземляющихся капель. Наверное, стоило постучать громче, сбив пыль и дёрнув удачу за один из её отваливающихся пальцев.       Но Корнелия не решилась. Уже повыдёргивала целых четыре.       Дверь открывается с трудом из-за отсутствия ручек и заевших механизмов. Набойка одного из каблуков ломается. В указательные пальцы впиваются занозы. За спиной грохочет. Раскатистый гром заставляет дождь и её сердце на секунду утихнуть.       Корнелия не может ответить с уверенностью, что Калеб тут.       Все излюбленные им места пусты — те, что знакомы ей, конечно. Меридиан столь велик и огромен, что её замшевых туфель не хватит, чтобы обойти и одну его часть за несколько дней. Он ведь может быть где угодно, верно? В одних из лесах, опоясывающих столицу живым щитом. В порту, пропахшем солью, свежей рыбой и пронизанными сплетнями прибывших моряков. В одном из городских кварталов, уводящих вглубь каменных построек, людской грязи и обронённых тайн. Быть может, Корнелия плохо осмотрела один только Заветный город, простирающийся на многие мили под землёй. Она здесь совершенно чужая, пусть и судьба мира отчасти зависит от неё. И дело не в том, сколько часов рассыпалось в нём и обратилось воспоминаниями.       Дело в ней самой. И в Калебе. В том, как ей приходится искать вслепую с открытыми глазами.       Она понимает, что не ошиблась, когда слышит бесперебойные щелчки зажигалки. В спину ударяет порыв ветра. Дверь захлопывает сквозняк, разнося гулкое эхо по длинному разветвленному коридору. Собор был покинут обитателями давно, но её немилосердно сжимает в ощущении чужеродного, что до сих пор живёт в одиноких стенах, окроплённых старой, уже давно высохшей кровью. Вездесущая темнота сковывает. Вьётся призрачными путами вокруг ног. Нос забивает затхлой вонью сухих запылённых ковров. Дышать приходится через рот.       Звук шагов не успевает утонуть в ворсе, как тотчас громко бьётся об пустые углы. Чужое присутствие не отпускает. Закрадывается в потёмки сознания, изрезая собранность. От той не осталось уже ничего, кроме некоторых горстков, покрывающих встревоженное сердце. Дурное предчувствие.       Корнелия качает головой, идя только вперёд. Ей достаточно слышать, как чиркает металлическое колёсико его зажигалки и знать, что больше ни одно существо в Меридиане не станет превращать это в прелюдию. Своеобразную и чем-то обезображенную, ровно как и исцарапанные стенки её портсигара во внутреннем кармане плаща.       В том, как льнёт к оголенной шее темнота, есть нечто парализующее, будто за всё время затворничества она истосковалась по людям. Корнелии не хватает духу затянуть ремешки на воротнике потуже. Она флегматично потирает ключицы, пока бредёт прямо, мимо заброшенных комнат, чьих-то портретов и потрескавшихся скульптур. Всё держится за отзвук чиркающего колеса, будто за путеводную нить. И не замечает, как мрак раздевает её изнутри.       Достает двух секунд, чтоб заметить его. Ещё три на то, чтобы войти в главный зал, освещаемый тусклым светом догорающих свечей и устремиться вперёд. Корнелия не приглядывается ни к завешенным пятнистой тканью окнам, ни к пустым скамьям перед алтарём женщины, прижавшей руки к своему чреву, ни к пустоте, покрывшей паутиной и грязью каждую поверхность зала.       Её взгляд выглядит правдой. Слышится биением сердца. Для Калеба это сродне вдоху, потому он, так и не дождавшись пламени, закрывает зажигалку и кладёт рядом. Но этого всё ещё недостаточно. Сигарета меж зубов требует пороховой бочки.       — Всё-таки нашла, — он кивает излишне обречённо, с внутренней жалостью к самому себе. — По приказу или сама захотела?       От него разит чем-то хмельным и крепким, что обволакивает её уста и срабатывает ложным импульсом опасности в разуме. Корнелия, невольно вздрогнув от холода, разглядывает у его левой ноги полупустую бутылку без этикеток, именной крышки и вида чего-то вкусного, отрезвляющего и насыщающего.       Она успевает подавить злостный возглас перед тем, как ударить его наотмашь по щеке, кольнув кожу отросшей и жёсткой щетиной.       Знал, что ударит. Видел по её бровям, взметнувшимся вверх, по глазам, запятнанным поздним, неутолимым гневом и губам, дёрнувшимся, словно пощёчину нанесли ей. И ничего не сделал. Лишь невозмутимо улыбнулся, потёр покрасневшую кожу и досадливо попрощался с упавшей сигаретой.              — Хорошо, что не бутылку, — облизнув кровоточащий уголок губ, произнёс он. — Жаль было бы такие туфли выкидывать.       — Тебя весь штаб ищет, — смахнув оставшиеся капли дождя со лба, цедит Корнелия. — И дёргает меня, пока я ничего не могу сделать.       — Чего не прижала их тогда за это? — он всё-таки хватается за сигаретой, но тут же шипит и тянет ладонь обратно, когда она придавливает её каблуком. — Или такое только со мной работает?       Дерьмо. Потому что острый конец её славной туфельки метит в бутылку и Калебу остаётся не больше секунды на выбор. Он пресекает её удар, подставив собственную голень и мгновенно подхватывает спиртное, ставя его позади себя на скамью. Так надежнее, кажется ему, до тех пор, пока Корнелия не делает шаг назад.       Но не за тем, чтобы ударить.       Она им огорчена.       — Если ты пришла сюда, чтобы быть мне строгой мамочкой, дверь там, — Калеб кивает в проход. — И если пришла только по приказу — тоже. Я хочу покоя.       — Тебя нет дома третью ночь.       Это… звучит смело. Очень. Словно её голос разобрали по нотам и перекроили их на другой тон, каким имеют право говорить только замужние женщины. Он не слышится больше мелодичной песнью или чем-то похожим на успокаивающую игру музыканта. Калеб поднимает голову, взглядывая на неё, но более чем уязвленный и открытый взгляд съезжает вниз, к мокрым замшевым туфлям и высокому подъёму обнажённой стопы. Красиво. Даже если доставляет боль. — Я не могу уснуть после всего, что произошло, — он неопределенно ведёт рукой в спёртом воздухе, будто рисуя поле боя.       Не договаривает нарочно. Как будто его недосказанность и натянутое молчание смоет с неё вину. Корнелия презренно оглядывает узкое горло бутылки и присаживается с другой стороны, уперев правый локоть на деревянный подлокотник. Она не поворачивается к нему. Не хочет видеть, как последствия рокового поступка принимают физический облик в его лице.       Все три дня её мучили кошмары. Они являлись тихо, без предупреждений, потроша память на неприятные картины. Везде умирали повстанцы. И причиной их гибели была земля, пошатнувшаяся под ними. Но Корнелия не уходила.       Лишь растирала мылом руки, не позволяя им высыхать и исцеляться от полученных ссадин. На третье утро лопнула кожа меж фалангов. И на костяшках образовались ожоги от кипятка, разбавленного чем-то похожим на лечебную настойку.       Корнелия до сих пор не может ответить на вопрос, выжил бы Калеб, не помоги она ему тогда. Её иррациональный шаг стоил многих жизней, которые он жалеет, прикладываясь к бутылке и вызывая в ней не больше стыда, чем… злости. Это на него так не похоже.       Пить где-то там, в одиночестве, оставив собственные дела за порогом трёклятого собора и курить.       Тоже в одиночестве. Растрачивая впустую их совместные затяжки.       Она почти собирается с мыслями, когда Калеб опустошает бутылку и выдыхает, так вкусно и довольно, что вся её одержимость им и волнения опадают вниз, к туфлям и хлюпающим в них ступням. Корнелии кажется, что переживает одна она. И перед корпусами повстанцев несёт вину одна она, потеряв всякую поддержку. Ей хочется так же. Сделать вид, что запас спиртного стоит выше его жизни, его забот и образовавшихся проблем.       — Никогда больше так не делай.       — Что?        Корнелия поворачивает к нему голову, мазнув растерянным взором по его спутанным волосам.       — Не вздумай ради меня чем-то или кем-то жертвовать. Ни-ко-гда, — повторяет Калеб, растягивая гласные в своеобразной манере. В пьяной. В разбитой.       Слова не похожи на просьбу. Они жгут приказом. И взгляд его нисколько не лжёт о том, что сокрыто в упавшей сигарете, в последнем глотке, в одиночестве пустых стен. Корнелия не даёт ответа, потому что не имеет ни малейшего понятия, каково это жить, не жертвуя ничем ради него. Оно в ней на уровне костной ткани и нейронов в черепе. Кажется, что по-другому неправильно и невозможно. Неестественно. Принесёт много боли.       — Я спасла тебя, — она срывает заживающую кожицу с пальцев. И не старается быть громче. Тишина смахивает её слова, точно пыль. Они тонут под сводчатым скрипящим потолком.       — И убила моих людей, — хрипло добавляет Калеб, полностью развернувшись к ней. — Ты оставила меня без шести отрядов. Я не знаю, как теперь должен объясняться перед их семьями. Мы ещё ничего не выиграли. А уже столько потерь.       Хуже то, что не обвиняет. Лишь констатирует, но так, что Корнелия чувствует в груди вместо облегчения нечто напоминающее дыру. Оно растёт с каждым его укоряющим вдохом, с каждой минутой, проведённое наедине с его утаённой скорбью.       Внезапно его голос, пропитанный отчуждённостью этих стен, превращается в крики тех, кто умер по её воле. В плач овдовевших жён и осиротевших детей, в разъярённые крики тех повстанцев, что подскакивали к ней с обвинениями и проклятиями.       И Корнелию сражает понимание, что бежал Калеб не от страшных снов и чужих семей, ждущих ответа. А от неё. И видеть её, здоровую, живую, равносильно предательству одной из сторон — его дома, выплюнувшего Корнелию, будто отраву, припрятанную в сладкой начинке.       Он клялся защищать. И в том, как его клятва сбилась у двух значимых путей, нет ничего правильного и судьбоносного.       Так. Неопределенная сложность. Но не конец света.        — Ладно, — глухо соглашается она, не ведая, что сказать ещё. Потому что её сжатые пальцы, побелевшие костяшки и подрагивающее нижнее веко уже говорят больше, чем нужно. — Как пожелаешь.              В рот просится оставшаяся в портсигаре сигарета. И глоток жгучей водки, наверное.       Подобной той, что обезобразила в Калебе жертвенность и цель. Она хочет подняться, чтоб выкурить её снаружи, в окружении ледяного дождя, развалившихся скамеек и столов, но Калеб хватает пояс её плаща и вынуждает замереть, едва выпрямившись.       И отчего-то его движение злит Корнелию хуже, чем спирт, циркулирующий в нём вместо благодарности и понимания.

Настоящее.

      Пока горит факел, она смотрит на кривые линии ожога. Когда он гаснет, оставляя их в темноте, отводит взор от руки и взглядывает вперёд.       Было странно не кричать и не пытаться высвободиться. Будто бы сознание на несколько минут обесточили, а мозг сухо обрабатывал импульсы боли, как ложные сигналы. Вероятно, организм за столько лет приспособился к ней, что любое её проявление било по касательной. При таком исходе Корнелия вполне допускала собственную нелепую смерть посреди дня. Терзания, доставляемые болью, начинают иметь ценность не сразу.       Ей потребовалась прижечь запястье. Затем ещё пару порезов. Словно было мало изувеченного голодом организма и потребовалось нечто более физическое и запоминающееся в качестве последнего удара по нервам.       Что-то в ней необратимо хрустнуло от вида факела в руке Калеба.       Оно не повязано на боязни обжечься или более глупом, нелогичном чувстве, возникнувшем, как следствие её эмоций к нему.       Корнелию тяготило иное. Настолько ледяное и колючее, что жар пламени почувствовался не сразу. Она держала руки при себе, прижав их к рёбрам, и в том, как Калеб не вырывал их, ощущалась надменная снисходительность.       Как палачи медлили перед казнью, позволяя обречённости сжирать приговоренного, так и поступал он. И это не могло не калечить в определённом смысле. Потому что Калеб не отыгрывал роль и не был метафорой, передающей искажённую суть. Он был болезненной истиной.       До тех пор её сжимало в тисках его равнодушия. Но как только огонь въелся в неё, почти как обезумевшая псина, спущенная с его рук, это равнодушие выцвело и истлело. А затем исчезло. И на его месте выжглось послевкусие физической боли, отнявшей у неё на секунду свет в потёмках рассудка.       И его грубое, ничуть не аккуратное движение руки стало чем-то похожим на щелчок затвора, прогремевшего в неестественной, одичавшей тишине. Он основательно вытер её запястье сухой тряпкой и направил полыхающий конец к вспоротой ране быстро. И даже не сморщился, услышав горькую вонь палёной кожи. Всё вжимал факел, пока не увидел бурых переливов на тонких израненных слоях.       Не знай Корнелия его, подумала бы, что мстит за её слова, или, быть может, припугивает.       Но в его действиях отчётливо осязалась бесстрастность. Такую подают чужим, напросившимся на утешающую поддержку. А её речи рассеялись под низким потолком быстро. Она даже не успела ощутить их последствий и оправданного чувства победы — лишь отголосок сожаления за надорвавшийся голос, хрипотцу, царапавшую горло.       И осознание, что оно того не стоило.       Утешением для неё стало его молчание. И в этом тоже ощущалось надменность. Но не столь жуткая, как минутами ранее, а острая. Словно в разговорах с ней Калеб иссякал, как человек и начинался образом. Звуком припекающейся крови. Жаром, прижигающим кожу.       Корнелия успела услышать, как в одну секунду он сглотнул слюну с видимым волнением. Дёрнувшийся кадык выдал в нём живое существо. Изнемогая от мучений, она впитала это мгновение яснее, чем собственныЙ крик и вид выступившей на пальцах крови.       Калеб отпер дверь, и с прохода внутрь закрался блеклый свет. Почти сразу же повеяло прохладой, скользнувшей вверх по её щиколоткам и коленкам.       Её флегматичный, слегка рассеянный взгляд, упёрся в часть пустого коридора. И не задержался на Калебе, что, кажется, вошло в перечень их взаимных реакций, потому что он тоже глядел на подземелье, упуская её из виду.       Однако, как только что-то зашумело за стеной, заскребло рычащим звуком по ослабшим перепонкам, они переглянулись. Мгновенно. И произошло это совсем естественно, словно им было, что терять друг в друге.       Когда Калеб исчез, вознамерившись проверить источник шума, Корнелия, кажется, впервые разжала пальцы и отстранилась от стены. Мазнула сухой ладонью по покрасневшим от внутреннего жара щекам, прислушалась к пространству, упорно доказывающему ей, что вокруг тихо.       И заковыляла, насколько позволяли силы, в сторону выхода. И это могло выглядеть смешно, если бы не выражение её лица и ошмётки человеческой плоти на босых ступнях, выдающих в ней не то раненное животное, загнанное в тупик, не то человека, по ошибке заглянувшего не в ту дверь с петлями, испачканными кровью.       Она выдыхает, едва оказавшись в проходе. Факела догорают. От Калеба остались ожоги и высыхающий порез, от которого покалывает в глазу и уголке рта. Больше ничего. На будоражащий миг Корнелия думает, что он вновь обратился иллюзией, предвиделся ей в плену лихорадки, но затем слышит его голос, зовущий её.       И ноги ведут в противоположную сторону.

Прошлое. Меридиан.

      Он слышит отзвук её шагов дольше положенного.       Будто бы она и не уходила, а осталась рядом, вне поле его зрения, но протяни только руку, и кончики пальцев нащупают мягкую обработанную кожу плаща. Или, быть может, тонкую линию коленки, выглядывающую из-под плаща при каждом шаге.       Запах выветривающегося женского парфюма мешается с его невысказанной претензией. Он и не думает догонять, тыкать пальцем, изображая ожившего дьявола. Так даже лучше. Когда она вдалеке и не может знать, чем переполнен его череп. И в нём нет ничего постыдного или непростительного, отчего Корнелия бы зашлась в истерике и возненавидела бы его. Лишь блеклое разочарование в том, как она… предана ему.       А не их общей цели.       Калеб расстроенно приглядывается к стеклянному дну. Выпиты даже крошечные, непримечательные капли, обычно оседающие на стенках. Сигарета истоптана ровной подошвой, оставившей комки грязи. Он и сам пуст, как смятая в кармане пачка и зажигалка, лживо подающая искры надежды, но на деле травящая воздух.       Не то чтобы любовь в нём иссякла вместе с табаком, рассосавшимся в крови, но любовь эта, совершенно точно, треснула, будто бы от сильной хватки или нажатия. Хотя, наверное, должна была окрепнуть и вознестись без права на приземление и чего хуже, ведь была пройдена точка невозврата.       В образовавшейся трещине мало, что рассмотришь, но впору почувствовать, как тепло, томящееся внутри, вылетает наружу и обжигает. И пока ничего не охладело, он пытается залатать, но его рук оказывается недостаточно. И, было бы несомненно легче, останься Корнелия сидеть рядом, у правого плеча, пусть и пальцы её скорее выцарапали бы его рот, нежели помогли бы справиться с… раной. Назвать это иначе не получается.       И это происходит впервые. Когда Калеб решает не идти следом, а устремить отрешённый взгляд ей вслед и невпопад с мыслями прошептать:       — Только не потеряйся.

Настоящее.

      Цветные точки возникают перед глазами намного чаще. Они расплываются по всему полутёмному пространству, привнося в него немного яркости. В какой-то момент Корнелия перестаёт моргать, чтобы не потерять эту яркость, дарующую ей порцию свежего воздуха и веру в то, что за точками последует безоблачное, солнечное небо. Склеры жжёт и переполняет слезами, но она усиленно держит веки открытыми, боясь оказаться в темноте вновь.       Потому что та сожрёт яркие пятнистые разводы мгновенно.       Проходит чуть больше времени, прежде чем ей удаётся достигнуть помещения, похожего на зал, но без всякой мебели и дверей, ведущей в отдельные комнаты. Скудные запасы высохших растений развешаны на тонкой верёвке вдоль стен. В центре стынут брёвна импровизированного догоревшего костра. Корнелия прислоняется к самодельной арке и стирает выступившую на порезе каплю крови.       Отчего-то ей хочется улыбнуться.       Но улыбка получается ломанной, дешёвой и тянет край пореза, отдаваясь в глазу болью. Если Кадма жива, то остаётся только добраться до неё и потерпеть, пока целебная магия латает раны и избавляет организм от их последствий. Практикуя магическое целительство в госпитале Заветного города, Корнелия помнила, что боль при таком методе нередко избавляла от мучений навечно. Не каждый мог выдержать. Потому и не каждый соглашался, зная, чем всё обернётся.       Она осматривает те порезы, что видны, отсутствующий палец и обрубок на его месте, который наверняка не удастся восстановить, потому что нет подходящей для связки плоти. А даже если и найдётся, то цвет у нового пальца будет мертвенно-серым, привлекающим всякое внимание.       Хуже этого только голод, который становится всё более отчётливым и явственным. И свист за спиной, добирающийся далёким отзвуком.       Когда Калеб дойдёт до неё, то непременно поведёт обратно на Меридиан. Корнелия не старается спрятаться вновь или убежать, оставаясь на том же самом месте, будто в ожидании приговора. Она знает, что не дастся. Даже при таком состоянии и, в конце концов, если удариться виском об ещё горячее бревно, то ни один из них не оторвёт пятый палец у удачи и останется ни с чем.       Стоит ей увидеть его, как жар, доносящийся с затухающего костра, начинает давить на неё, а ожог пульсировать. Он беспрестанно болит, то унимаясь, то обостряясь. Рукой двигать стало тяжелее. Едва поддаётся простым движениям немеющая ладонь.       — Разочарован? — Она спрашивает так, словно ещё способна хоть что-то в нём вызвать. Словно её язвительность всерьёз может вскрыть каркас его собранности и вырвать наружу любую эмоцию.       И ей не удаётся заполучить ни самую простую эмоцию, ни даже ленивый, пустой взгляд, не говоря уже о чём-то более вездесущем. Просто потому что Калеб отстранен от неё настолько, что с его приближением Корнелию точно обдаёт ледяной крошкой, но холод не поступает.       Оказывается, что вместо льда — битое стекло.       — Мне плевать, — в его здоровых и чистых руках цепь. Позади — длинный проход, годящийся для стремительного бега, когда ноги целы, а сердце вместе с адреналином вырабатывает особую форму страха. — Повернись. Будешь идти только так.       У Корнелии нет ни того, ни другого. И от вида звеньев, постукивающих друг об друга, она стискивает челюсти, взглядывая на Калеба с отчужденностью и некоторой ненавистью, только-только образующейся, как единственное истинное чувство к нему.       Он касается локтя и прикосновение это слишком обезличенное. Но тёплое. Корнелия прячет запястья за спину.       — Не надо, — просит она надрывно, остерегаясь столкнуться с ощущением скребущего по ожогу железа. Внутри тошно от подобной слабости, вырвавшейся беззвучной мольбой.       Первое мгновение принадлежит его гнетущему молчанию. Затем — шагу, заставившему её вжаться в угол, что царапает натянувшиеся позвонки. После — радужками, будто поглотившим темноту и алые переливы мёртвых окровавленных тел.       — Когда я захочу узнать, хочешь ты чего-то или нет, то обязательно спрошу, — проговаривает он неразличимым тоном. — Высовывай руки. Живо.       — Ты ни за что не вернёшь меня на…       Калеб выдыхает. Оглядывает её, слегка отклонившись для лучшего обзора. Сопротивляется мыслям, клюющим его естество последние сутки.       — Это последствия голодания или ты всегда так туго понимала чужие слова? — Вопрошает он, слегка сощурившись.       Корнелии кажется, что хуже ожога, оставленного им, ничего не могло быть. Просто потому, что то была настоящая физическая боль, проколовшая каждую клетку тела. И оставившая несмываемый след. Даже два.       Две грёбаные отметины её чувств к нему. Они нашли своё воплощение в новых уродливых шрамах на самых видных местах, перекрыть которые совершенно не удастся без слёз ненависти к себе.       Но после его вопроса, прозвучавшего хриплым плевком, её накопившуюся злость смывает… унижением, куда-то вниз, к испачканным ступням и лежащим цепям. И оно совершенно хуже, чем пережитая в огне агония.       — Вытащи. Свои. Руки. — Повторяет Калеб более рассерженно, отойдя на полушаг.       — Я сказала «нет»! — рявкает она, сморгнув слезу. — Не приказывай мне так, будто я одна из твоих дворцовых горничных.       — Ты на Меридиане не гостья. В следующий раз подбирай подходящее сравнение. Не такое пафосное. А теперь руки.       Он хватает её левое предплечье. И Корнелия почти ударяет его по щеке, размазывая слабую пощечину по изгибу загоревшей и влажной от пота коже.       Это даже не похоже на настоящее сопротивление. И оно никак не выдаёт в ней не то, что равного соперника… оно смешит Калеба. Ей хочется защититься, что не будь её руки ранены, а тело — ослабевшим, Корнелия бы вступила в реванш без приглашения.       И сделкой бы стали его губы с неприязненной, уничижительной ухмылкой.       — Никакого Меридиана, — не уступает она. Отталкивает его, уперев переплетение цепей в мужское плечо. Голова ощутимо кружится, отчего ноги подкашиваются. — Если на то пошло, убей, пока можешь. Иначе я найду способ сама.       Случай совсем как капкан. Тупик, из которого не выбраться, не потеряв одну из конечностей и эмоций. Её память рвёт воспоминаниями об обезличенных, холодных стенах замка, о тёмном, низком небе, поглощающем любую неразрешенную властью радость, о промозглых дождях и сырых переулках, воняющих сгнившими овощами.       Корнелия чувствует, как эти виды почти физически четвертуют в ней лёгкие. Она качает головой. Смотрит на Калеба, понимая, что по прибытии он не позволит сбежать. На шее давно затянут невидимый узел. Куда бы она ни пошла, он вернёт, потянув за такую же невидимую верёвку, в одну из тех клеток, где не положено выпрямляться во весь рост.       — Заманчиво, — тянет он, и выражение его лица пачкается чиркнувшим азартом. — Учитывая то, как ты до сих пор дышишь. Я ожидал найти тебя без сознания. Как минимум.       Что-то в его голосе скребёт при последних словах. И Корнелия осознает, что не хочет знать, какой максимум содержался в его мыслях.       — Ты блефуешь, — он говорит об этом так, словно наступил тот самый момент для второго пореза, но не на глазу, а глубже. — Я бы поверил, если бы ты сама кинулась на кинжал. У тебя было секунд… шесть выхватить его. Горло, живот, глаз — кровь бы хлынула и Меридиан бы только помнил тебя, как очередное имя в официальных списках погибших за последний месяц.       Калеб сокращает дистанцию, нарочно кинув цепь. Въедливо присматривается к кривой линии пореза, пересекающего бровь и находит в нём неизвестный ей ответ.       — Не подумай, — продолжает он, придавив ботинком несколько звякнувших звеньев. — Я не осуждаю тебя. Жить хотят все, конечно. Даже самые мелкие мошки. Но когда просишь о смерти, проси с честностью. Так это не выглядит, как жалкое выдуманное дерьмо, в которое не поверишь и с клинком у горла. Это было очень... дешёво.       Корнелии нечем крыть. Тупик превращается в замкнутый круг, что сужается по мере его сердцебиения. Она бы не услышала его, находись дальше пяти шагов, но между ними пару миллиметров расстояния и привкус разложившегося взаимопонимания.       Не то, чтобы помимо них нет никакого шума, но подземелье, обычно, изолировано от внешних звуков и Корнелия всегда прислушивалась к Калебу по привычке.       Вероятно, поэтому её слух так тонко улавливает резкий ритм и несколько громких пропущенных ударов. Он думает, что Корнелия придумывает более острый, обидный ответ и молчит с той же снисходительностью.       Она же раскусывает жилку уверенности, подбивая единственным:       — У тебя сердце громче забилось.       Туше.       Цепь перестаёт рвать гордость.       И она позволяет себе улыбнуться уголком губ. Калеб стремительно разворачивается, натягивая цепь и введёт её, подобно пленнице в неизвестном направлении. Шаг не замедляет. Нарочно, ускоряется, заставляя Корнелию чуть ли не спотыкаться и стирать ступни об жёсткую, натоптанную землю.       Когда он оборачивается больше из-за инстинкта, нежели побуждения совести, она не прячет взгляд и смотрит на него совершенно по-иному.       И Калебу это не нравится.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.