
Пэйринг и персонажи
Описание
Предательски сильно все-таки хочется сказать что-то вроде «ты мне очень дорога» и «я тебя тоже люблю». Еще, наверное, «пожалуйста, береги себя» или «эта война — совсем не наша», и «я боюсь, что больше никогда не увижу тебя после этой ночи, поэтому должен сказать сейчас», и хочется признаться, что сражаться он готов лишь за нее и ради нее, что единственная теплота, что есть в его жизни — это она, но в горле все-таки встает комом, и Леви быстро понимает, что у всего этого — один глупый смысл.
Примечания
halsey — ya'aburnee*
taylor swift — happiness
mitski — a burning hill
набор рандомных сцен по порядку, все вытекает друг из друга
работа разделена на две части, потому что подразумевался драббл, но получившиеся не планировавшиеся ~30 страниц я хочу все-таки поделить
оно дописано, только нуждается в "перечитать", но из-за работы не всегда есть время, поэтому может задержаться
очень важно! я ПЛОХО смотрела последние два сезона аниме. я плохо читала мангу! может, ребята, которые очень хорошо шарят за лор, найдут сто несостыковок по сюжету, но я выбрасываю карту с "отклонения от канона" и ухожу в туман, потому что мне все равно, я просто хотела написать левиханов
очень важно! я знаю, что у меня много повторов! так задумано! не пишите про это
очепятки в пб, все открыто
еще: taylor swift — hoax
*я знаю про что песня, но я писала конец под нее
первая
21 января 2022, 09:02
«i think we could live forever in each other's faces
'cause i always see my youth in you»
Ханджи смеется часто и громко, звонко, держась за живот и смахивая с уголков глаз выступившие слезинки, и Аккерману даже не думается, что может быть по-другому. Сейчас, когда все, что от нее требуется — это просто сосредоточиться на миссии, не чудить и не срывать все их планы, смех ее напрягает; Леви сразу кажется, что это — тревожный звоночек, что-то в ее голове начинает происходить, что-то она придумывает, и это раздражает, злит, это заставляет его отвлекаться от дела и следить за этой дурной выскочкой, чтобы она не смогла опять все испортить. И когда Ханджи уже пятый раз одной ногой оказывается в пасти титана, Леви все-таки не выдерживает. Он ругается, кричит на весь лес о том, какая пустая у нее башка, бьет ее по голове сгоряча, и его просто с ума сводит этот ее глупый, непонимающий взгляд, потому что она искренне не понимает, почему он сорвался. Ханджи искренне не понимает, что во всем этом такого; ну, съедят ее, ладно, это досадно — но досадно именно ей, а не кому-то другому! Другие здесь вообще не при чем. Если бы титан схватил ее, то у всех остальных было бы время уйти. Она на самом деле подумала об этом; во всяком случае, прикинула хотя бы варианты развития, и ни в одном из них не было Леви, бьющего ее по голове. Ханджи вообще почти никогда не понимает, почему Леви ругается; исключения — те разы, когда она ругается вместе с ним. Она не понимает его, хоть и пытается изо всех сил; он — загадка, самый сложный ребус на ее памяти, и она старается, старается, старается, так, что голова по вечерам болит, когда о нем много думает, но все равно ничего не решается. И сейчас, лежа на мокрой траве, смотря на его раскрасневшееся от злости лицо, Ханджи думает, напрягается, поджимает губы, но опять не находит ответа. Он сложный. — На себя плевать, — чуть тише говорит Леви, нахмурившись, — так хоть о Бернере подумай, — и показывает клинком в сторону Моблита, растерянно хлопающего глазами. Теперь Ханджи совсем не понимает происходящего — при чем тут раскрасневшийся Бернер, почему так тихо он говорит последнее, и зачем вообще столько ругаться? Моблиту наоборот легче будет, если она помрет где-нибудь — он станет обычным кадетом или вообще уйдет из Разведки, заживет в тишине и спокойствии, сконцентрируется на своих рисунках, и будет одной проблемой меньше. Так она себе всегда говорит; эти мысли кажутся чем-то само собой разумеющимся, потому что в голове у нее не укладывается, что кто-то расстроится от этого. Конечно, кто-нибудь скажет, что это досадно и грустно — но так, вскользь, просто потому, что надо что-то сказать, и на этом все. Всех погибших в Разведке постепенно забывают, и Ханджи знает, что нет у нее причин быть исключением. Но она мучается, думая о том, почему художник вообще оказался здесь. — Скажи, Моблит, — задумчиво начинает Ханджи, наблюдая за дрожащими огоньками свечей на столе, — если бы ты не пошел в разведку, то где был бы сейчас? — Не знаю, командир, — парень пожимает плечами, продолжая рисовать. — Наверное, на поля бы пошел. Ответ простой и вполне очевидный, и Ханджи одобрительно кивает — а куда еще идти? Не нужно придумывать себе лишнего: художники не нужны, когда все, что есть в головах людей — это как бы найти еды на еще один день. Ничью жизнь она не ломала; да и при чем тут она, если в Разведку он вступил до встречи с ней? Просто так сложилось, что на роль ее помощника он подходит больше, чем кто-либо другой. Просто так сложилось, что только он хочет и может быть с ней рядом дольше, чем полчаса. О том, почему Моблиту хочется быть рядом с ней, Ханджи тоже сначала не особо задумывается. Ей давно кажется, что она просто плохо понимает человечески отношения; взять того же Леви — он постоянно с ней ругается, иногда по голове бьет, много кричит, но почему-то беспокоится о том, моется ли она и ест ли вообще, и у нее в голове это не вписывается в какие-то одни отношения. Они не враги и не друзья, хоть Ханджи и хочется считать его другом; они, наверное, просто соратники, но беспокойств у него больше, чем у простого коллеги, и у нее начинает болеть голова, когда она думает об этом слишком долго. Но все же, Леви видит в ней и в Моблите то, чего не видит она, и Ханджи теперь не успокоится, пока не поймет в чем дело. Женщина начинает присматриваться к мелочам: к принесенной чашке горячего кофе утром, к вкусным завтраку, обеду и ужину, к выстиранной одежде и записке на столе с напоминанием принять ванну перед сном, к аккуратному рисунку титана на одной из ее записей, и во что-то одно все не формируется. Все, о чем Ханджи может думать — это то, что Моблит ее друг, дорогой друг, хороший друг, и она тоже хочет быть хорошей подругой. Ханджи на самом деле просто не хочется быть обузой. Именно поэтому она без раздумий покупает самые дорогие цветные карандаши и акварель во всей столице на его день рождения. Именно поэтому она долго пытается обернуть их в самую красивую страничку газеты, что ей удалось найти, именно поэтому она ругает себя за то, что не подумала о бумаге, и за считанные минуты до закрытия магазинчика бежит за альбомом, тратя на него последние деньги. На это плевать — Ханджи может без вкусной еды, может без выпивки, может даже покупку новых очков отложить, и это так странно, что даже небо в эту ночь кажется другим. Словно все переворачивается медленно, но неизбежно и точно-точно правильно, и внутри у нее все замирает от этих мыслей; а мысли эти странные, волнующие, с догадками и короткими смешками, и ей не терпится подарить все Моблиту. — Держи, — Ханджи гордо вручает ему подарки, когда он приносит ей выстиранную одежду. — Это с днем рождения, — и улыбается широко-широко. И когда кажется, что еще сильнее раскраснеться просто нельзя, у Моблита загораются даже кончики ушей; Зоэ от этого становится очень странно. Она не привыкла, что кто-то так рад ей; она не привыкла, что может заставлять людей улыбаться, и все это — так интересно, так захватывающе, что через несколько минут Ханджи уже разливает по стаканам вино, чтобы задержать его у себя на подольше. Чтобы наконец-то поговорить с ним, как с дорогим другом. И он остается. Они разговаривают обо всем, что только придет Ханджи в голову, и Моблит слушает, пьет, смотрит на нее так, словно нет ничего в мире важнее, и смеется, краснеет, икает, извиняется, опять смеется, и так по кругу. Возможно, это самое счастливое время в его жизни — он вообще не думал, что она помнит про его день рождения, и сейчас, когда на краю стола лежит криво завернутый в какую-то порванную газету подарок, ему даже все равно что там; это — подарок от нее, и это самое главное. Моблит не умеет пить. Ханджи поняла это еще давно — почти все свои вечера он проводит в таверне, и иногда она видит, как парни под руки тащут его домой. Зоэ как-то услышала, как кто-то из них говорит, что это он из-за нее спивается, и тогда сердце пропустило пару ударов, но она ничего не поняла. Неужели ему так сложно с ней? Когда Ханджи задумалась об этом, она спросила его прямо, чтобы сразу все выяснить, но Моблит испугался и замотал головой, и эта версия у нее как-то отпала. Что тут еще может быть, если он сам говорит, что ему не тяжело? Ханджи не хочется думать, что Бернер ей много врет. Ей нравится, когда он смеется и сам начинает что-то рассказывать. При свечах у него глаза совсем-совсем зеленые, словно трава на солнце после дождя, и она говорит ему про это, но Моблит уже слишком пьян, чтобы толком понять ее слова. К счастью, Ханджи тоже уже пьяна, и смеются они вместе; Бернер двигается к ней ближе, когда она в сотый раз начинает рассказывать про пойманных титанов. И он целует ее, когда она вспоминает про Бина. Ханджи становится больно даже несмотря на то, что длится это от силы пару секунд. Она не знает, как объяснить эти чувства; это — словно снег посреди жаркого лета и прорыв стены Мария в погожий день, и это — что-то, чего у нее никогда еще не было, и ее одновременно тошнит от страха и хочется еще. Она не понимает этого. Не понимает, почему он поцеловал ее, не понимает, что нужно при этом делать, как вести себя дальше и что теперь будет. Моблит целует ее испуганно, неумело, дрожащую теплую руку кладет на ее шею, большим пальцем пытается провести по щеке, но боится, и Ханджи не закрывает глаз. Когда все заканчивается, ей слишком страшно спросить о том, почему он это сделал; ей страшно думать, что он больше не ее друг, что что-то между ними сломается после этой ночи, и все ее мысли превращаются в ураган, в стаю кричащих птиц и в разлитой яд, и Ханджи тошнит. Она снимает очки, трет глаз, пытается что-то сказать, но буквы не собираются в слова в ее голове, и ей до слез досадно, рука, которую она держит на его плече, дрожит, и все, что у нее получается — это криво улыбнуться и растерянно рассмеяться. Ханджи почему-то надеется, что Моблит все поймет. Но люди не телепаты, и он смеется тоже, а потом обнимает крепко-крепко, заплетающимся языком говоря, что любит ее всем сердцем, и Ханджи закрывает глаза. Хочется уснуть, и она молча ложится в кровать. Моблит сначала встает на колени возле ее кровати, смотрит на нее, а потом просит разрешения лечь рядом, и Ханджи не подбирает слова, чтобы отправить его к себе. Жаль, что она пьяна; так бы получилось хотя бы открыть ему дверь, но ее тошнит, она пытается остановить вертящуюся вокруг ее головы комнату, и Моблит ложится рядом. И обнимает ее. Бернер жмется к ней всем телом, обнимает так крепко, как только может, и Ханджи кажется, что он плачет. Теперь она наконец-то понимает слова Леви — даже если ей плевать на себя, то всегда рядом будет Моблит, любви которого как назло много. Если поделить его чувства на них двоих, то все равно еще останется, и Ханджи испуганно всматривается в темноту, гладит его волосы, слушает, как бьется сердце, надеется, что солнце вот-вот встанет, потому что слишком страшно быть с кем-то вот так — близко, тепло, зная, что тебя любят даже несмотря на то, что ты пытаешься отталкивать. Зная, что тебя могли затащить в постель, сделать все, что захочется, ведь ты до тошноты пьяна, но выбрали просто обнять и уснуть рядом. Зная, что вокруг столько прекрасных девушек, добрых, красивых и отважных, таких, чьи портреты не стыдно рисовать самыми лучшими карандашами и красками, и от которых не будет проблем, а выбрали все равно тебя, и ничего ты с этим не можешь поделать. Теперь Ханджи понимает то, почему он может быть рядом. Это больно и страшно, и именно поэтому утром, когда Моблит просыпается, Ханджи говорит ему, что ничерта не помнит с ночи, и вся радость медленно-медленно покидает комнату. Ханджи говорит ему это даже несмотря на то, что не видела его никогда таким счастливым, как этим утром, никогда не блестели у него так глаза, и ей стыдно, она злится на себя, но все равно говорит это и выпроваживает его из спальни вместе с карандашами и красками. Себе она говорит, что так будет лучше для них двоих — сама она не создана для такой любви, а Моблит со временем точно встретит другую девушку. Самое больное — он не говорит ей правды, а лишь благодарит за подарок и извиняется, что уснул в ее комнате. После всего, что произошло, Ханджи учится давить все свои чувства и желания касаемо других людей. Ошибки случаются.***
Ханджи понимает, что все действительно изменилось, лишь когда остается на берегу моря в одиночестве. Здесь, видя воду, у которой нет конца, она впервые чувствует себя совсем маленькой и нелепой: небо тут похоже на перепачканную палитру Моблита, звезды — на разбросанные в его сумке источенные цветные карандаши, и воздух соленый, и вода прохладная-прохладная, но все же душно, когда оказывается некого просить зарисовать все созвездия. Нехватка Моблита за плечом чувствуется болью в глазу и ноющими ребрами. Она вспоминает их первую встречу: он мялся у дверей ее кабинета, ожидая приглашения Эрвина, и чуть ли не до синевы побледнел, когда понял, что работать ему придется с наглухо отбитой ученой. Сама Ханджи не знала как к этому относиться: из всей разведки лишь ей дали помощника, и то ли это значит, что у нее работы больше, чем у остальных, то ли она единственная с ней не справляется. Она, как бы то странно не звучало, с самого детства одиночка, потому что дети — в принципе, как и взрослые, — обходят стороной тех, кто на них не похож, и к Моблиту пришлось долго привыкать. Это очень странно, когда кто-то с тобой рядом почти все время и разговаривает с тобой, и слушает, и помогает, и смеется вместе с тобой, и иногда даже энтузиазм разделяет, и это даже ценнее, чем пойманный живой титан. И Ханджи жаль, что поняла это чуть позже, чем требовалось. Ханджи гордилась собой, когда смогла найти в столице цветные карандаши и альбом с плотными-плотными белоснежными листами. Никогда она для других ничего не делала — не было для кого, — и тогда, держа в руках новенькую коробочку, криво обернутую в газету, ей казалось, что нет ничего интереснее этого чувства и раскрасневшегося Моблита. Конечно, она говорила, что это ему для раскрашивания портретов титанов, но на самом деле теперь ей кажется, что она надеялась, что после этого все цветы на его рисунках станут ярче. Ханджи бы даже в ту ночь вернулась — лучше поцелуй, чем то, что есть у нее сейчас. Глаз иногда кровит под повязкой. Ей стыдно за то, что после его дня рождения она сторонилась его, и, быть может, если бы у нее был шанс, сейчас бы она сделала все по-другому; может, остановила его, может, не давала бы пить или поцеловала бы в ответ — Ханджи все никак понять не может, что на самом деле в ее голове, но она бы совершенно точно что-нибудь изменила. И когда Моблит пожертвовал собой, чтобы спасти ее, она знает, что это не из-за того, что он по уставу должен был сделать это. Моблит спас ее, потому что ничего дороже нее у него не было, и эта правда самая тяжелая из всех, что ей приходилось принять. Ханджи умывается холодной водой, стоя по грудь в ней, и с болью делает глубокий вдох. Спустя столько лет все фразы в ее голове начинаются с «эй, Моблит, смотри-ка», и она сдерживает себя каждый день, чтобы не обернуться и не подозвать к себе стоящую за ее плечом пустоту — кадеты начнут жалеть, а она теперь не в том звании, чтобы такое допускать. Теперь она не в том звании, чтобы лелеять жалость и горечь в своей груди. — Утопиться собираешься? — Ханджи с берега слышит голос Леви, и тут же вздрагивает. Она делает еще один глубокий вдох, чуть согнувшись, и с улыбкой поворачивается к берегу. — Хочешь со мной? — Ханджи махает ему, и Аккерман цокает языком. Лучше, если он будет думать, что она непробиваемая. Лучше, если они все будут думать, что на скорбь она не способна — слишком гиперактивна, слишком отбита, слишком погрязла в своем мирке, и Ханджи улыбается, дергается из стороны в сторону, смотрит в небо, выпивает по утрам чью-то случайно найденную ягодную настойку, смеется, составляет вместе с Армином план, вжимается в скалы, пытается поймать рыбу голыми руками в открытом море и по ночам считает упавшие звезды, на каждую загадывая пройти еще чуть-чуть. Лучше так, лучше в хаотичном побеге от самой себя, чем в слезах и в боли в груди. Она знает, что Леви тоже больно, и она знает, что он справляется с этим точно так же, как и она сама, просто этого не видно совсем. Его твердая установка «жить без сожалений» сейчас играет с ним злую шутку, потому что невозможно здесь быть без сожалений. Невозможно не думать о том, что могло бы быть, невозможно не чувствовать злость и обиду, невозможно не бить кулаками по песку и воде, и Ханджи знает все это, она чувствует, но не представляет с какой стороны к нему лучше подойти. Наверное, сейчас его не поймет никто, кроме нее, и от этого она даже нервничает. — Ты так ни разу и не поплавал, — кричит Ханджи, еще раз махнув, и Леви складывает руки на груди. — Зато ты только это и делаешь, — бормочет он, смотря на нее немного нахмурено. — Хочешь, я тебя плавать научу? — она улыбается, начиная идти к нему навстречу, и тот сразу же отворачивается и уходит в сторону лагеря. Леви не хочется быть одному, но он чувствует себя незащищенным в этой воде.***
В их первой вылазке в Марлию Леви почему-то не может пройти мимо витрины с пленочным фотоаппаратом: выглядит он по-дурацки, стоит как самолет, но Ханджи липнет на выставочный образец так, словно там медом намазано, и отвлечь ее смогло лишь мороженое. Он помнит ее восторг от фотографии, которую они нашли в подвале Гриши Йегера: она даже очки сняла, чтобы получше рассмотреть, и пялилась в нее минут десять, потому что понять никак не могла, как такое вообще возможно. Это был последний раз, когда он видел ее удивленной и восхищенной — хоть и разбитой, испуганной и побитой, но с огоньком в оставшемся глазу, и тогда Леви даже не мог представить, что за это воспоминание он будет держаться. С того дня все изменилось, и речь даже не о том, что Ханджи непривычно долго скорбела. Она совсем согнулась под весом обязанностей главнокомандующей: вдруг все смерти легли на ее плечи, вдруг ей пришлось писать отчеты, на которые у нее не хватает терпения, и времени теперь действительно в обрез. Зоэ после Шингашины постоянно куда-то торопится, но практически не выходит из своего кабинета, и Леви иногда начинает видеть в ней Эрвина, и это его совсем не радует — она словно за ночь почерствела, возвела стену и научилась врать, стала тише, тусклее, и ничего толкового из этого не выйдет. Тут как никогда нужен Моблит: чтобы заставлять ее есть и пить, иногда укладывать спать и напоминать, что с таким образом жизни и подохнуть можно однажды. Но Моблита больше нет, как и Эрвина, и поэтому все сложнее. Леви больше не ругается из-за того, что в ее комнате бардак. Кабинет она каким-то образом держит в идеальной чистоте, и он еще не знает, как на это реагировать. Наверное, если даже грязной кружки на рабочем столе он не видит, то может быть, и спальню она когда-нибудь разберет. Да и не важно это сейчас: она сама — бардак, мусорка в голове и жуткий хаос, и он не понимает, с какой стороны к ней можно подойти, чтобы не сделать еще хуже. Леви не знает, как поддерживать людей. Он не знает, как поддержать даже самого себя, но он видит, что Ханджи страдает, даже несмотря на то, что она пытается это скрыть, и, как бы больно не было это признавать, у него нет больше никого, кроме нее. И он дожидается ее дня рождения. Зоэ впервые не устраивает никакого праздника, и Леви жалеет, что не взял какую-нибудь буханку со столовой, чтобы в нее свечку воткнуть, но и так, наверное, сойдет — слишком много чести для подарка и для «торта». Заботиться о ком-то — страшно. Леви этого не признает, но замирает перед закрытой дверью ее спальни и думает, зачем вообще занимается такими глупостями. Потом он обещает себе, что это — на один раз, просто так, просто чтобы ее в чувства привести и вернуть к жизни, и ничего это не значит. И Леви стоит в ее дверях, сжимая подарок, когда она, сутулая и похудевшая, отрывается от отчетов, трет глаз и зевает, а потом давит улыбку и ждет привычного «какого черта ты так поздно не спишь?». — Что там у тебя? — Ханджи все-таки замечает коробочку в руках Леви, и тот хмурится, сжимая ее чуть крепче. — Держи, — почти безразлично произносит он, все-таки кидая подарок ей, и женщина чуть не падает со стула, пытаясь его поймать; чтобы точно показать, что это ничего не значит, Леви обязательно добавляет: — четырехглазая. Ханджи щурится, вертит коробку в руках, а потом, вдруг вспомнив ее, резко меняется в лице. Это то, чего Леви одновременно ждал, хотел и боялся — она восторженно смеется, вскакивает с места, потом садится обратно, открывает, закрывает, снова вертит, щурится, чтобы прочитать каждое слово, а после вываливает все содержимое на свою кровать. Сейчас Леви видит ее до Шингашины — как раз на это он надеялся. — Не могу поверить, что ты запомнил! — она улыбается именно так, как уже давно не улыбалась, и Леви отводит взгляд в сторону. — Но... неужели ты его украл? — С чего ты взяла? — мужчина вдруг хмурится, возмущенный таким предположением, и Ханджи пожимает плечами. — Купил я его. И Зоэ думает, что, наверное, фотоаппарат-то он действительно купил, а вот деньги — украл, но не задает больше вопросов; ей совсем не обязательно знать, что Леви, сгорая со стыда, назанимал денег у Оньянкопона. Ханджи долго читает инструкцию; что-то во что-то вставляет, настраивает, крутит пленку, кусает губы и хмурится, смотрит в окошечко, наводя фотоаппарат на абсолютно все в своей комнате, и Леви молча наблюдает за этим. Надо было, конечно, кинуть ей подарок и уйти, но он остается и ждет, чтобы не оставлять ее одну. — Первое фото должно быть особенным, — задумчиво бормочет Ханджи, рассматривая свою комнату. — Это ведь особенная вещь. — Потом найдем тебе титана, — Леви пожимает плечами, отрешенно разглядывая стену. Сначала она думает: может, сфотографировать вид из окна, может, само окно или свой письменный стол; может, стоит разложить на столе свои записи и зарисовки титанов, чтобы первый снимок точно отображал ее, но все не то, и она хмурится, пока не наводит камеру на Леви. Это решение точно было очевидным, и оно приходит с довольно-коварной улыбкой и тихим-тихим смешком: Ханджи щурится, находит идеальный ракурс, чуть наклонившись, и, когда он замечает что-то неладное, их двоих уже слепит вспышка. — Эй, — мужчина, протерев глаза, с напускной раздраженностью смотрит на нее. — Ты чего творишь? — Ты — моя первая фотография, — гордо произносит Ханджи, а потом садится на кровать, бережно сжимая фотоаппарат в руках. — Сфотографируешь меня? — она улыбается, смотря на него, и он тут же мотает головой. — Ну, Леви-и, — упрашивающе тянет она, двигаясь чуть ближе, — сегодня же день рождения. Ханджи протягивает ему фотоаппарат, и Леви закатывает глаза, но все-таки подходит и берет камеру из ее рук. Он щурится в окошко, и Зоэ, вся раскрасневшаяся, растерянно смотрит в объектив, машет трясущейся рукой и улыбается так широко, как только может. Леви в это время, пытаясь понять как вообще эта штука работает, думает, что для нее хорошо, что этот момент останется не только в воспоминаниях; пусть она потом смотрит на тот ужас, что выйдет из этой пленки, и знает: проблески есть даже в самой темноте. — Ну, чего ты? — сквозь зубы спрашивает Ханджи, уставшая улыбаться и махать, и Леви начинает злиться. — Оно не работает, — он хмурится, пытаясь нажать на все кнопки, что есть на фотоаппарате, но вспышки все равно не выходит. — Все там работает, ты же видел. — Встань и покажи нормально, — бормочет Леви, опуская камеру, и Ханджи наконец перестает махать. В итоге он фотографирует ее с десяток раз: она просит фото в каждом углу своей комнаты, возле кровати, возле стола, возле карты, с книжкой, без книжки, и Аккерман изо всех сил пытается не жалеть о своем подарке. Потом Ханджи откладывает фотоаппарат и достает из ящика черствый кекс, который им давали несколько дней назад, а за ним и обрезанную маленькую свечку. — Я не планировала отмечать, но раз уж ты пришел… — уже тише говорит она, смущенно разглядывая свечу. — Поможешь? — и Ханджи смотрит на него неловко, с легкой растерянной улыбкой, и Леви кивает. Он помнит, что она не задувает свечи в одиночку. Аккерман двигает к ее столу второй стул, Ханджи поджигает фитиль и пытается придумать что в этот раз можно загадать. Ничего почти не осталось. Леви считает: — Три. Она зажмуривается. — Два. Ханджи одними губами произносит свое желание. — Задувай уже. И, открыв глаза, он помогает ей задуть одну-единственную свечку. Ханджи улыбается, пару раз хлопнув в ладоши, а потом с трудом отламывает кусочек от кекса — он весь крошится — и протягивает его Леви. — Ну и что ты загадала? — вдруг спрашивает он, наблюдая за тем, как она доедает свой кусок. — Много фотопленки, — довольно отвечает Ханджи с набитым ртом. — Ничего лучше не могла придумать? — Леви поднимает одну бровь. — Я шучу, — Зоэ с улыбкой толкает его в бок. — Я тебе не скажу. Не сбудется ведь. Леви устало вздыхает, думая, что она все-таки загадала пленку. — Спасибо, — через какое-то тихо говорит Ханджи, вновь взяв фотоаппарат в руки. — Должна будешь, — совершенно спокойно отвечает он, смотря в потолок. — Я знаю, — она вздыхает, и мужчина, услышав это, чуть напрягается. — Знаю, что... Ханджи не продолжает. Ей хочется сказать, что она будет по гроб жизни ему должна за все, что он сделал и сделает для нее, но молчит, потому что знает, что это его смутит. На самом деле, сказать ей хочется еще много чего; хочется спросить, как он вообще справляется со всем, как у него получается жить дальше, как он сейчас себя чувствует, но Ханджи боится услышать, что все, что его держит здесь — это обещание, данное Эрвину. Это страшно. Такая участь — наказание, издевательство и приговор. Она знает, что он не спит по ночам, она знает, что голова у него болит каждый день, потому что они иногда встречаются в медпункте в поисках снотворного. Она знает, что он боится не добраться до Зика и умереть раньше, она знает, что ему так же страшно, как и ей, но только она может сказать ему об этом, но он никогда вслух не признается. Слова эти — уставшие, тяжелые и страшные, и Леви, наверное, кажется, что произнести их — равно предать самого себя, свое обещание и Эрвина. Ему нельзя бояться; идея «жизни без сожалений» так засела в его голове голосом Эрвина, что теперь похожа на червя, и жрет его разум изнутри. Ей хочется сказать ему, что сожалеть можно и иногда даже полезно — именно сожаление дало ей понять, что в итоге Моблит жил не зря. В итоге она поняла, что он любил, смеялся, радовался, кричал, плакал и боялся, он жил, и, наверное, страшнее, когда без этого. Наверное, страшнее, когда ты не узнаешь самого себя в зеркале по вечерам, и Ханджи тяжело выдыхает. Леви поворачивает к ней голову, ожидая увидеть слезы в глазах, но женщина так тепло улыбается, смотря на него, что он вдруг понимает, что есть что-то еще. — Расскажи что-нибудь, — устало просит она, подперев щеки руками. — Наглеешь, четырехглазая. — Я уже не четырехглазая, — Ханджи тихо смеется, поправляя очки, и Леви на мгновение пробивает мелкая дрожь. — Либо привыкай к «трехглазой», либо прекрати вообще. И Зоэ понимает, что он ей ничего не расскажет, и поэтому начинает рассказывать сама. О том, как хочется еще поплавать в море, как хочется попробовать мороженое еще раз, слетать куда-нибудь или хотя бы посидеть в самолете, ведь они невероятные — только подумать, летать в небе, как птица! Ханджи об этом даже не думала раньше. Столько всего есть за стенами, сколько всего есть за островом и за морем, и что-то еще внутри нее осталось — оно трепещет при таких мыслях, и становится теплее. Кроме того, она обязательно вспоминает про Пик — говорит, что с этой девчонкой они обязательно общий язык найдут, а может и не только, и они оба тихо смеются: Ханджи — потому что счастье и желание умереть мешаются между собой слишком сильно, становясь неотличимыми друг от друга, а Леви — потому что вдруг понимает то, как больно, когда ты даешь слабину и когда тебя любят. — Знаешь, — задумчиво говорит Ханджи, вдруг пристально на него смотря, — при таком свете у тебя глаза зеленые. Ей на мгновение кажется, что что-то повторяется, но она не может понять что именно. Леви усмехается, но на какое-то мгновение ему хочется проверить это и посмотреться в зеркало. Он знает, что не нужно было с ней садиться, не нужно было оставаться с ней и задувать свечи, и не нужно было покупать этот идиотский фотоаппарат, потому что кто-то из них точно не переживет предстоящие битвы. Почему-то хочется плакать, и он трет глаза, видя, что Ханджи почти засыпает сидя. Может, в этот раз лучше остаться с ней — одиночество убивает ее быстрее, чем отчеты, и если он может помочь, то, наверное, стоит. Ему жаль, что сегодня они без настоящего торта.***
Когда они снова оказываются на морском берегу, Ханджи совсем ломается. Сегодня она слишком четко поняла, что все эти дети в лагере умрут, когда она поведет их на бойню. Сегодня она слишком четко поняла, что вся эта кровь — будет на ее руках, и если она выживет, то никогда ей не отмыться. Никогда не забыть, никогда не простить, никогда не принять и уж точно никогда не понять. Как это так — люди убивают друг друга не за что, люди разрушают города с самолетами и фотоаппаратами, люди ненавидят друг друга и не хотят понять, и у Ханджи сердце разрывается на множество кусочков каждый раз, когда она об этом думает. — Мне нет прощения, — Ханджи хмурится, смотря в сторону. — И я... ты ведь понимаешь, что я веду детей на смерть словно... просто так. Просто потому, что мы больше ничего теперь не умеем, кроме как умирать. Ее слова режут уши и обжигают глотку, и Леви не знает что тут можно сказать. Он молча смотрит на костер, перетирает песчинки между пальцев и продолжает слушать ее. — Мы боремся, все умирают, и каким-то образом после этого что-то немного сдвигается с места. Само по себе. Придут новые дети, и я снова поведу их. Их убьют, и я поведу следующих. Потом убьют меня, и уже кто-то другой... — она зажмуривается, когда глаз застилают слезы, и быстро-быстро смахивает их. — Невозможно остановить то, что строилось годами. Они все рано или поздно… — Замолчи, — Леви все-таки не выдерживает и обрывает ее резко, цедя свои слова сквозь зубы. — Эти дети хотят свободы, и они знают, на что идут. Их всех предупреждают. Ты не вытаскиваешь их из домов, чтобы отправить на войну. Ханджи, услышав это, тихо смеется, закрывая глаз: — Ничего они не знают, — она устало опускает плечи. — Даже мы не знаем. Когда я вступала в Разведкорпус, я хотела быть ученой. Ну, ты помнишь... думала узнать все о титанах и этим победить. Хотела быть изобретательницей. Потом меня отправили в одну миссию для подкрепления, потом в другую... сначала вы убивали, я — изучала. А потом и я начала убивать. Но всегда, каждый раз, когда мы шли на миссию, у нас была причина. Мы знали, кого встретим за стеной. А сейчас? — Ханджи руками прижимает колени к груди. — Для чего мы вообще собираемся умереть в этот раз? Леви одновременно злится и жалеет, и лишь поэтому он сейчас молчит. Будь кто другой на ее месте — он бы уже давно схватил за шиворот, встряхнул хорошенько, чтобы напомнить, сколько полегло ради того, чтобы они здесь вот так вот сидели, но перед ним Ханджи, и поэтому он сейчас молчит. На самом-то деле, он и сам не знает, ради чего они умрут; наверное, за свободу, но в мире, в котором все ненавидят друг друга, такой свободе — грош цена. — Ты позволил трехглазой идиотке возглавить весь Разведкорпус, — тихо-тихо говорит она, подпирая рукой голову. — Как ты мог допустить такое? Вопрос застает его врасплох, и Леви встречается с ней взглядом. Ханджи — совсем разбитая, она поломанная внутри и снаружи, в ней ничего не осталось и ничего уже, наверное, не будет. Как он допустил такое — дал ей сойти с ума, дал ей решать все в одиночку, позволил перестать быть ученой и лишь молча наблюдал за тем, как она становится блеклой копией самой себя, и в последнее время Аккерман много думает о том, мог ли он как-то изменить это. — И что, — все-таки отвечает Леви, не сводя с нее глаз, — ты хотела бы видеть в роли главнокомандующего коротышку-чистоплюя? Ханджи нечего на это ответить, но они улыбаются друг другу, и лучше бы закончить этот разговор, пока она еще держит слезы. — Держи, — через пару минут Леви протягивает ей сверток, и Ханджи неуверенно забирает его. — Что это? — она смотрит на него, не начиная открывать, но мужчина молчит, повернувшись лицом к морю. Ханджи все-таки медленно разворачивает ткань, под ней — еще пара слоев бумаги, конверт, а потом на свету от костра начинают поблескивать фотографии. Чувства от них — странные, теплые и колющие в глазу, и Ханджи кончиками пальцев дотрагивается до самой первой, с которой на нее смотрит сама она — улыбающаяся, раскрасневшаяся, с размазанной рукой и белыми-белыми от бликов очков глазами, и женщина снова не может поверить, что такое чудо вообще возможно. Дальше — фото ее стола, окна, еще несколько ее смазанных портретов, старые рисунки Моблита, пейзажи, групповое фото кадетов со спины, библиотека и засветленное фото Леви, тянущего руку к камере. — Когда ты успел? — она держит пальцы на фото с рисунками, все так же растерянно все рассматривая. — Вы все бошки теряете, когда мороженое в городе видите, — он вздыхает, достав еще одну маленькую коробочку. Ханджи замечает это, и внутри все сжимается. Тяжело, когда тебя любят, а ты не понимаешь за что; паршиво, когда за тебя почему-то все еще борются, а ты все никак не можешь дождаться своей последней битвы. И она не знает, почему он не скажет ей что-то вроде «забудь все свои мечты и умри» — она главнокомандующая, она ответственна за всех них, и она позволяет себе ломаться на глазах у кого-то и жалеть. Жалость к себе — вообще самое поганое из всего, что может быть у нее сейчас в голове, и Леви, которого она знала, никогда не простил бы этого. — Леви, тебе не стоило… — Ханджи виновато смотрит на коробку с новой пленкой в его руках. — Просто возьми ее и будь благодарна, — тихо говорит он, вновь протягивая подарок. И она его принимает. Недолго держит в руках, поджимает губы, а потом аккуратно вставляет в фотоаппарат новую пленку, направляет на костер и делает снимок. Ей кажется, что вряд ли она сможет увидеть когда-нибудь проявленное фото; может, кто-то проявит его за нее и будет использовать вместо закладки или выкинет в ближайшую урну. — Спасибо, — тихо благодарит Ханджи, аккуратно убирая фотоаппарат в сумку. — Спасибо. Леви в ответ лишь кивает, смотря на огонь, и не знает, что тут можно еще сказать. Наверное, говорить ничего и не надо, если у него из глотки не вылезает «мне тоже очень страшно»; ничего больше тут и не поможет, ничего ее не соберет по кусочкам обратно, и все, что ему остается — это просто быть рядом и наблюдать. Так они сидят еще какое-то время, а потом Ханджи скидывает плащ, снимает куртку и ботинки и идет в воду. — Не лезь в воду холодную! — Леви хмурится, окрикивая ее, и Ханджи в ответ машет рукой. — Она хорошая! — по голосу он понимает, что она улыбается, и поднимается со своего места. Ему не нравятся такие перепады настроения: ничего хорошего они не сулят — она путается еще сильнее, чем обычно, она непостоянна и непредсказуема, она мечется из стороны в сторону, и Леви не успевает за ней. Раньше хоть можно было схватить за плечо, встряхнуть хорошенько и напомнить о реальности, а сейчас за ней не угонишься, да и рука не поднимется; реальность теперь — ночной кошмар, и ему ее жаль до самых костей. И Леви, сам не понимая почему, идет за ней в воду. Море действительно теплое настолько, насколько может быть в конце августа; у Леви пробегают мурашки по всему телу, но он все равно подходит к Ханджи ближе, пока вода не становится ему по пояс. — Я ни разу не искупалась за это время, — женщина задумчиво смотрит вперед, водя ладонями по воде, а потом поворачивается к Леви. — А ты так и не научился плавать? Да? — Нет, — он на мгновение морщится, когда дует прохладный ветер, и Ханджи улыбается. — Научить? — она делает пару шагов к нему, и мужчина тут же мотает головой. — Не вздумай, — Леви хмурится, и она тихо смеется. От моря пахнет рыбой, солью и как будто плесенью, но в то же время свежестью, и у Аккермана в голове эти запахи не стыкуются. Он держит руки по швам, напрягается, потому здесь — словно на открытом поле, только хуже; в воде он беспомощен, в воде он — слепой котенок, и тяжело это, когда нет уверенности в том, что тебе есть где прятаться. И Ханджи это чувствует, она это видит, и молчит, но улыбается по-доброму и по теплому, а потом медленно подходит ближе. И она все так же ничего не говорит; лишь аккуратно под водой берет его ладони в свои, мягко, ненавязчиво, чуть-чуть сжимает пальцы и дает понять, что в случае чего она обязательно его удержит над водой. И Леви идет ей навстречу.