
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
На губах привкус железный. Вместе с ним — полусладкое-полукислое послевкусие, оставленное соприкосновением, поцелуем, губной помадой. Она разводами, смазано — отпечаталась на его собственных губах, на краешке рта, задевая один из шрамов.
Примечания
плацебо — в переводе с латыни: «понравлюсь» — это собирательный термин для любых медицинских препаратов и манипуляций, лишенных какого бы то ни было терапевтического действия. мне кажется, в контексте этих зарисовок это имеет... какой-то смысл.
!!собрала все зарисовки с ними в одном месте, переименовав и скрыв то, что уже было!!
Посвящение
спасибо всем тем, кто прочтёт.
鏡
05 марта 2024, 08:20
В их доме практически не было зеркал. И мало света, мало окон, и те — зашторены плотно. Каких либо отражающих поверхностей ещё меньше. Но одно зеркало, одно, то, что в ванной, пылью изрядно покрытое, всё же оставалось — чтоб совсем пусто и уныло не было, да и, тем более, в каждой ванной оно есть, верно? Верно. Когда они только въехали сюда, в этот дом, их было больше. Но Манджиро тут же, что было одним из самых первых приказов, сказал снять их, убрать. Санзу, этим тут же и занявшийся, заикнулся о том, что располагалось прямо над раковиной — нужно или нет? Последовало недолгое, задумчивое молчание, и к удивлению всех трёх, даже для самого Майки, он отрицательно мотнул головою. Мол, нет, оставь. Никто ничего не сказал против — все продолжили заниматься тем, чем и до этого, но Харучиё и Иори делали это уже с хрупкой мыслью о том, что, быть может, это было шагом к смирению перед самим собой? Про принятие никто говорить не будет, нет-нет, тут бы просто смириться сначала, а потом надеяться на нечто большее.
Санзу не думал об этом. Вернее, не давал себе думать, и не без помощи очередной дозировки или алкоголя, иногда всего вместе. Оставлял он в своём нечасто трезвом, потрескавшимся подобии личности, — которую только Иори с Манджиро и собирали по кусочкам, подобно пазлу, из разу в раз, — лишь безграничную готовность в принятии их обоих, не оставляя за собой права на сомнения в чем-либо, ком-либо. Принимать, защищая, пусть и импульсивно, помогая поддерживать порядок — то, что он умел лучше всего.
Иори топила сомнения в крови (не своей), красном вине, вишневых духах, в чужих руках и плечах, в чужих глазах, в бессоннице; в том, кого и в мире-то этом нет.
Майки же — в самом себе, своих рукавах, своих запястьях, у себя под бледною кожею. Прятал на кончике лезвий, прятал ото всех, от всех когда-то близких, доверяя только тем своим теперь уже неизменным до самого конца. Ему да ей, всему прочему Бонтену — лишь отчасти. Знал, что им можно, что они если не точно такие же, то как минимум, готовые то, что он сделал с собою, принять безоговорочно. Хоть и сам себя он не мог. Не мог, а их, его и её, порою, спрашивал, не произнося ни слова, делая это одним взглядом — за что? За что, всего его, всю его Тьму? Чем заслуженно оно, такое слепое принятие да следование за ним по кровавым следам? А такое доверие?
Ничем. Ничем. Ничем.
Вот и думал. Думал, что проклял, втянул туда, куда никого втягивать не хотел. Но, честно, утешался мыслями — лучше так, лучше с ним, нежели чтоб каждого по нескольку раз прожевал и выплюнул костями с мясом вперемешку этот гребанный мир.
Да, именно, лучше так.
***
Щелк. В ванной скрипит дверца, загорается светильник; заработала вытяжка, загудев откуда-то сверху. Яркий, непривычный свет едко ударяет в глаза, раздражая, вызывая лишнюю головную боль. Да и вообще — всё раздражало. Шумы, блики, холодный, темный кафель под босыми ногами, слабо отражающий его собственный силуэт. Манджиро хватается, опираясь, за края раковины. Склоняется, вдыхает, хмурит веки, жмурясь так, что под ними знакомые силуэты проявляются на пару мгновений. Вдох, пальцы дрожат, руки сводит от напряжения, выдох. Вдох, губу прокусывает случайно, выдох, — как Иори и просила делать, когда он чувствовал… это. С каждым разом получалось всё хуже и хуже, судорожнее и судорожнее. «Я знаю, банально, но не смотри на меня так. Это правда помогает понять то, что ты ещё живой, ты в порядке, ты дышишь». А хотел ли он сейчас вообще дышать? Да и живым быть, если честно, очень не очень. Оно и не утешало нисколько, наоборот только — пульс сбитым, беспокойным ритмом стучал в ушах, отдавая в висок. Руки плотно сжимают прохладную керамику, ладони влажные. Майки задерживает дыхание. В доме стояла полная тишина, только капли воды отбивали редкое, ритмичное постукивание, разбиваясь о гладкую поверхность, искажаясь, собираясь в новые кляксы и узоры, в новые струйки, новые водяные паутинки. Тишину ощупывают слухом, пытаясь вспомнить, отчего так тихо. А… точно. Уже поздно. Ну конечно. Он вспомнил, как ещё некоторое время назад Санзу звал его в кровать, к ним, а он, на кухне сидя, потягивая давно остывший черный чай, отвечал: «приду позже». И в итоге — уснул прямо там, за столом, а проснулся… проснулся, потерявшись не только во времени, но и в собственных кошмарах, снова беспокоящих. А в голове, собственным голосом и самому себе, в очередной раз: «если сердце и шрамы так зудят, так что же ты тогда не довел начатое до конца?» Вдох. Майки открывает уставшие глаза. Он, склоненный, видит себя разбитого на множество кусочков и частей, отражающихся в маленьких каплях, разбросанных на дне раковины. Не страшно же, да? Выдох. Приподнимает голову, поднимает взгляд. Прямо к зеркалу, прямо в собственную душу — в свои глаза, — чёрные-чёрные, непроглядные, пустые-пустые. Вдох… Легкие сжимаются, сердце — следом. В отражении он видит не себя, кого угодно, но не себя — взгляд Шиничиро, очертания Эммы, очевидная, намеренная схожесть с Изаной. И он любит, любит особенною любовью их всех — но в себе ненавидит. Невыносимо. И пары секунд не проходит, как по всему дому раздается оглушающий, звонкий треск разбитого стекла, также вдребезги разбивший ночное безмолвие. Иори, просыпаясь в нахлынувшей панике и беспокойстве, сразу принимает положение сидя. Чувствует, как недовольно на это действо отозвалось болью сонное сознание. Невольно, взглядом она ищет источник шума, не поняв ещё, что это далеко не в этой комнате. Санзу тоже, конечно же, проснулся, но более спокойно — тихо поднявшись, смотря сначала на подскачившую девушку, а после на дверной проем, откуда тонкой полоской из-за приоткрытой двери проглядывал свет. Их руки встречаются, одновременно потянувшись к месту, где обычно спал Манджиро. Девушка откидывает одеяло, и, не обуваясь, не дожидаясь Харучиё, идёт на поиски источника шума, на поиски того, кто давно должен был вернуться к ним, — если, например, случайно не уснул где-либо ещё, как бывало порой уже и не раз. Тогда она просто попросит Хару отнести его в кровать, и сама вернется следом, прижавшись к ним двоим. Да, скорее всего, так и будет, а шум… шум… Иори доходит до ванной. Сначала она не понимает, что видит, а после, просыпаясь окончательно, — сон отшибло напрочь, — застывает, бледнея. Вот и Майки. Вот и источник шума. Бледный силуэт, будто прозрачный, изогнутый и искаженный, сгорбившись, затих прямиком на полу. Затих прямо среди раскрошенных на невозможную мозаику осколков, помноженных на несколько десятков, от меньшего к большему, фрагментов. Фрагментов когда-то, вот только-только, пару мгновений назад висевшего здесь зеркала. У неё подгибаются колени, — моментная слабость, — но видя это, всё это, эту кровь, это раздробленное отсвечивание ламп от разбросанных стеклышек, эти тонкие, израненные, кровью запятнанные и крепко-накрепко сжимающие волосы руки, это их содрогание, содрогание всем телом, плечами, это звучание сбитых, судорожных выдохов и вдохов… видя, слыша, осознавая это, она сама из себя собирает лишь нечто человекоподобное, понимая, что именно сейчас распасться она не может, просто не имеет права и никогда его себе не даст, не позволит. Понимает и то, что нужна здесь и сейчас, и недостаточно будет возложить всё на плечи Харучиё, даже если очень страшно. И к слову о нём. Она слышит подходящие к ней сзади неторопливые шаги, и, не оборачиваясь, негромко просит: — Санзу. Принеси, пожалуйста, аптечку. И делает шаг, — неуверенный, робкий, но делает, — вперед, ступая на плитку, приближаясь к нему, к Майки. Санзу, опешивший от просьбы и тоже проснувшейся по-настоящему только сейчас, заглянул ей за плечо, чтобы понять, что вообще произошло, и тихо, — настолько, насколько позволяли захлестнувшие эмоции, — выругался, направляясь тут же обратно, в спальню — за тем, что с него и попросили, вспоминая, где аптечка вообще у них хранится. Это служит спусковым крючком. Если Харучиё не видит, значит можно совершить и необдуманную, импульсивную глупость, за которую он её же и отчитает потом, хоть и знает, что поступил бы точно также и никак иначе. Не думая о стеклах под её ногами, там, куда она наступает, совершая эти несколько стремительных шажков, она подходит к Манджиро, к этому существу из боли, ненависти к самому себе, крови и сожалений, подходит и опускается рядом, пока что не трогая, подмечая, как все тело и без того было напряженно. Ей не хочется, чтобы он потом ещё и о случайном рукоприкладстве в её сторону переживал. Иори ничего не говорит, одно лишь имя его нашептывает тихо-тихо, его потерянное внимание пытаясь обратить на себя. — Майки, — зовет она чуть погромче, пока голос, искаженный от скрываемой в нём боли, дрожит. — Посмотри на меня, ну?.. Котенок… Что случилось..? — Нет… — раздается в ответ резкое, но с губ сорванное и вовсе будто бы случайно, ненароком, — Нет. Отойди, уйди, блять, уйди. Не трогай. Не нужно, не смей. Просто… просто дай мне время, дай мне время закончить с этим, я… я уже не могу. Запрещаю со мной говорить, не вздумай. Оставь. И его уведи, только уйдите.«Мне человеком держаться так трудно»
Санзу, застыв в дверном проеме с аптечкою в руках, и, за что Иори его после поблагодарит, ничего не предпринимая, дожидался, не произнося ни слова. Прекрасно риски свои понимая, девушка слабо льнет к Манджиро, приобнимает, прижимает к себе, всё увереннее и увереннее. Перехватывает его ослабевшее тело поближе, поближе к своему, точно такому же; подхватывает его хрустальное сердце, и без всего этого трещинами покрытое, золотом склеенное, как в кинцуги, и точно уже по нескольку раз так обработанное, ну и пусть. Участь этого зеркала она ему точно повторить не даст, в этом она уверена, сколько бы раз не старалась, сколько бы раз не пыталась, сколько бы не заливала эти трещинки золотисто-серебряным лаком. И шепчет снова. — Значит, говорить я не буду, мы можем помолчать. Но, тут уж прости, мы не уйдем. Ни я, ни Хару. Льнет ещё ближе, упрямо пробирается сквозь этот барьер, из отчаяния состоящий, лицо его рукою приподнимает, старается в глаза заглянуть, пальцами нежно проводя по влажной линии щек. Там же и остаётся смазанное пятнышко бордовое, она вздрагивает, стереть его обратно пытается, но не получается, слишком сильно измараны руки. Своя то кровь, или его — вопрос интересный, ответ на который она вряд ли бы дала. И она бы не хотела докучать ему лишний раз, — знает, какой он в большинстве своем равнодушный к телесному контакту, но понимает, понимает, что если не дать понять, что она, что они рядом, то и случиться может непоправимое. Глаза Майки прячет вновь, — опускает лицо резко вниз, — лишь бы не увидела влажных ресниц. Он мотает головою, отстраниться хочет, поверить не может, задается все теми же вопросами, что и ранее вспоминал и вспоминает изо дня в день. Хочет уже вслух спросить, да только не хватает. Чего-то не хватает, застревают слова поперек глотки, ни вперед ни назад, ни туда ни сюда, и в новом порыве бессильного рыдания он ими чуть и не давится, чуть не выплевывает вместе со всем содержимым его желудка, вместе с легкими, вместе с кровью и давно уже умершими бабочками, так из коконов и не выбравшихся. — Оставь это, прекрати. Это бред. Бред. Ты… — вдох, темные глаза коротко оглядывают её. — Ты поранилась, зачем..? — Так ты ведь тоже. Поэтому всё нормально. Честно. Но… но давай-ка мы переместимся отсюда в другую комнату, и если захочешь — поговорим, если нет… Мы просто обработаем твои раны.«Хочу, чтобы нечего было терять. Видимо, я не умею любить?»
И вправду бред. Бред то, что они ещё с ним, то, что они до сих пор живы, то, что он до сих пор одним своим нахождением рядом не свел их обоих в могилу. Бред то, что снова его спасают, оберегают от новых шрамов, от шрамов, что точно бы приумножились сегодняшней ночью, от шрамов роковых, глубоких, резких, повторяющих старые точь в точь, но глубже, такие, что точно бы поставили точку. А получилось… получилось снова троеточие. Сверху раздается… недовольное? Нет, больше испуганное и рассеянное: — Это и вправду не самое лучшее место для душевных бесед… …Санзу помогает им двоим перебраться в спальню. Иори сама хотела заняться обработкой чужих ран, но ей вежливо напомнили о том, что она ничем не лучше, и сама точно такой же пострадавший, ожидающий своей очереди. У неё все не было так плохо: не нужно было, как минимум, выискивать и вытаскивать осколки из разбитых в кровь и мясо костяшек рук, обрабатывая всё это, стараясь сделать всё как можно более аккуратно и как можно быстрее, — как никак, неприятно, мягко говоря. Вот и наблюдала она за этим процессом, за тем, как хмурился Манджиро, как взгляд пустой отводил в сторону, когда Харучиё с ним встретиться пытался, за тем, как шипел он от боли, стоило залить рану дезинфицирующим средством, как губы и без того прикушенные закусывал из разу в раз, в попытках стерпеть эту ноющую боль. И происходило это действо практически в тишине, не считая кое-каких соответствующих при подобных процедурах звуков и пару невзначай брошенных ими слов. И вот, спустя время — Майки сидел рядом с ней, голову положив Иори на плечо невесомо, пока Санзу то же самое вытворял, только с её стопами и коленями. У него перебинтована права рука, а неё — обе коленки и стопы, но даже это не выглядело настолько страшно, как ладонь Манджиро, зеркало разбившая. Долго будет заживать, и у них обоих останутся следы, небольшие, но останутся, будут служить напоминанием. Вытаскивая очередной кусочек стекла, впившийся под её кожу, Хару сказал об этом: мол, останутся шрамы, у вас обоих, затянутся со временем, но не исчезнут полностью. Иори отвечала: — «Не страшно», — А Майки, задумавшись, представлял уже, как оставляет на россыпи её шрамиков легкие прикосновения губ к коже, как бы извиняясь за каждый из них заранее и по нескольку раз. Той ночью они так и не поговорят об этом. И честно — вряд ли когда-либо ещё, ибо эта тема была тем, что Сано, при всем желании, плохо мог объяснить словами через рот, и даже если назвать это исчерпывающими «полное отрицание себя самого как живого человека, личности, что может нуждаться в помощи» — этого и так будет недостаточно в полной мере, чтобы объяснить то, что он чувствовал к себе. И то же «отвращение» совершенно не подходило, слишком мягкое, но вполне, быть может, это просто-напросто равнодушие, которое, как известно, бывает хуже ненависти как таковой. А уснули они все, втроем, — лишь под утро, — под тихое, успокаивающее нашептывание Харучиё одного знакомого мотива, пары знакомых строк, пока за плотно зашторенным окном уже прорезались первые рассветные блики.I, I follow
I follow you, deep sea, baby
I follow you
I, I follow
I follow you, dark doom, honey
I follow you