
Глава шестнадцатая, в которой рушится мир Даны
Декабрь 1986 года…
В салоне автомобиля играет какая-то иностранная песня — Катя не вслушивается в слова и не заостряет своё внимание на разносящейся мелодии, поддаваясь удивлению, ведь Костя не любитель заграничной музыки. Он, признаться, и в английском-то не силён, в отличие от неё, окончившей школу с твёрдой пятёркой, ради которой не одну ночь пришлось корпеть над разными текстами и переводами в обнимку со словарём, глотая злые слёзы от того, что ей никак нельзя было получать отметку ниже «отлично» — иначе дома грянул бы скандал. Сейчас мысли Макаровой всецело занимает предстоящий вечер, волнение от предвкушения которого разрастается в груди, циркулируя вместе с кровью по всему телу. А причина подобных переживаний кроется в том, что несколько дней назад ей неожиданно позвонила Татьяна и пригласила их с Костей на семейный ужин. Поначалу девушка даже не поверила своим ушам — попросила повторить главные слова; а, когда смысл стал доходить и создавать активную мозговую деятельность внутри черепной коробки, поинтересовалась о том, что по этому поводу думает отец. Татьяна заверила, что вопрос обсуждался, и что он, в конечном итоге, дал своё согласие. Хотя, «согласие» — это слишком громкое слово для того, что было показано физически и что плескалось при этом во взгляде у Макарова-старшего, но об этом мудрая женщина предпочла умолчать. Ни к чему лишний раз нервировать падчерицу, заранее настраивая на плохой лад, да только Кате это слабо помогло. Она не могла найти себе места, причём, в прямом смысле этих слов — ёрзала, сидя на переднем сидении справа от Кости, из-за чего то и дело ловила его взгляд, отвлекающийся от дороги. Он был в не меньшем шоке, когда она затеяла с ним этот разговор и поделилась новостью — в моменте, походу, что-то крупное сдохло в лесу, ибо Кащей мог бы поставить все свои имеющиеся сбережения на то, что Макаров-старший его скорее с лестницы спустит, чем добровольно впустит дальше порога собственной квартиры, но, в конце концов, смекнул, что отказываться от предложения будет чревато. А сейчас ловил себя на мысли, что Катя, сидящая рядом с ним, пожалуй, побольше него переживает. Вечный не знал, какими словами Катькиной мачехе удалось всё это провернуть, но, если это действительно так и сегодня их ждут в нормальной здравой атмосфере, то он, честно говоря, готов будет снять перед этой женщиной шляпу. Когда он паркуется неподалёку от подъезда и заставляет радио умолкнуть, Катя, выйдя из собственного оцепенения, голову к нему поворачивает, взглядом пересекаясь. Сейчас ей страшнее, чем во время выпускных экзаменов или уже нескольких зачётов, которые она минувшей неделей сдавала в институте — никакая, даже самая строгая комиссия не сравнится с тем, что их сейчас ждёт там, в квартире на четвёртом этаже. И одновременно внутри у неё борется целый ураган, ядрёная смесь чувств: страх — оттого, что что-то пойдёт не так; благодарность — оттого, что у них хотя бы есть эта попытка; и надежда — на то, что случится какое-то высшее, необъяснимое чудо. Снег, падающий за окном, напоминает о приближении Нового года — Катя запоздало вспоминает слова своей бабушки, которая всегда говорила, что в декабре нужно особенно сильно верить в лучшее. И если первые десять дней декабря ударили по Кате полнейшим завалом по учёбе, заставляя носиться по кабинетам с бесчисленным количеством докладов и рефератов, закрывая полученные в течении семестра пропуски, то есть ведь шанс, что хотя бы сегодня злодейка-судьба пощадит её и напомнит о том, что есть самым важным и значимым? О тёплой, семейной атмосфере, которую она утратила уже, кажется, много лет назад, и так надеялась прочувствовать, возвращаясь в Казань. — Кость, ты же веришь, что всё будет хорошо? — Возможно, этот вопрос дурацкий и со стороны звучит, как издёвка какая-то. В конце концов, это она должна была бы его успокаивать, потому что для неё это — часть семьи, а для него — практически незнакомая тётка и мужик, мечтающий свернуть его шею уже на протяжении десятка лет. Но он — Кащей, который редко показывает эмоции, а такие, как страх или волнение — в принципе держит под замком и строгим грифом секретности. Катя не признаёт вслух то, что он тоже переживает, сохраняя в своих глазах его стойкий образ, к которому он стремится, кажется, всю свою сознательную жизнь. — Не наводи кипишь, Катюх, — подмигивает, приободрить пытаясь, — думаю, обойдёмся без «скорой». — Мне не до смеха, — и по карим девичьим глазам он это понимает, считывая эмоции. Катю, кажется, вот-вот накроет нервная дрожь, — я очень тебя прошу, не провоцируй его лишний раз… — Чтоб не провоцировать твоего батю, мне надо вообще выехать из Союза, — ни больше, ни меньше. Однако, замечая то, что волнение внутри Макаровой не желает растворяться, Вечный к себе её разворачивает лицом, заставляя прямо в глаза посмотреть. — Не дрожи, прорвёмся. — Хотелось бы верить… Когда её палец замирает напротив дверного звонка, Костя её останавливает и губы поцелуем накрывает — небольшая шоковая терапия. Но в моменте, когда с той стороны двери возня слышится с замком, Катя от него отстраняется, молясь про себя, чтобы сейчас не случилось ничего страшного. К счастью, дверь открывает Татьяна, которая ни словом, ни делом не даёт знать об увиденном отцу — улыбается только, будто в ней самой нет ни капли напряжения, хотя, хрен там, оно у всей четвёрки сегодня гарантированно, просто у кого-то в большей степени, а у кого-то — в меньшей.***
Гуля не могла уснуть. Лёжа в кровати и укрывшись одеялом почти до макушки, девчушка прижимала к себе плюшевого пса и прислушивалась к тишине в квартире. Дана только что ушла в аптеку, за лекарствами. Всё по классике: у Гули горло — слабое место, заболит — и температура не заставит себя долго ждать. Всю ночь они провели в попытках сбить её, но градусник упорно показывал не менее тридцати восьми градусов. Ноги жутко морозит, а ко врачу сегодня не попасть — выходной, будь он неладен. В моменте, когда спазм скручивает горло, Гуля заходится беспрерывным кашлем, практически сгибаясь в позу эмбриона и чувствуя, как при каждом кашле горло саднит ещё больше, раздражая слизистую. Она не любит болеть — да и кому понравится лежать дома, пока за окном падает красивый, пушистый снег, а детвора лепит снеговиков и радуется приближающимся праздникам? У них будет красиво накрытый стол, любящая семья рядом, а у Гули — только Дана, которая ради неё барахтается по жизни, не покладая рук; и которая сейчас потратит деньги на лекарства, без которых можно было бы обойтись, если бы не эта простуда, которую она подцепила из-за наступивших морозов. Внезапно из коридора начинают доноситься какие-то звуки голосов — Гуля отнимает голову от подушки, глядя на закрытую дверь и прислушиваясь. Голоса мужские, среди которых узнаваем лишь один — папы. В моменте Гуле хочется выйти из комнаты, подойти к нему и рассказать, что ей плохо; чтобы он её обнял и проявил какую-то заботу. И хоть для своего возраста она слишком смышлёная, понимает прекрасно, что папка у них неидеальный, пьёт, но, тем не менее, Гуля его очень сильно любит. Любит и волнуется, зная, что отец всё в жизни топит на дне стакана. Порой детское воображение рисовало ей картинки, что всё могло быть иначе. Если бы папка не пил, может, у них бы вообще жизнь другой была: они могли бы вместе ходить в парк по выходным, гулять, есть сладкую вату и смеяться. Никому в жизни, даже старшей сестре, дабы её не расстраивать, Гуля не признавалась, как сильно у неё внутри всё сжималось, когда она видела заботливых родителей, забирающих своих детей из детского сада; а за ней всегда приходила сестра. Когда-то, будто в другой жизни, была ещё мама, но воспоминания о ней у Гули начисто стёрлись, потому что Асия умерла, оставив её сиротой слишком рано. Иногда ей казалось, что она помнит её голос, помнит запах, но лицо в этих воспоминаниях было расплывчатым. Лишь на немногих фотографиях, которые ей показывала Дана, Гуля могла рассмотреть свою маму.— Дан, а воспитательницы в детском саду говорили нам, что люди умирают от старости… — Младшая Хасанова нехотя водила вилкой по тарелке, размазывая сваренный рис.
— И?
— Получается, они врут?
— Не врут. Люди, доживая до глубокой старости, умирают.
— А наша мама? Она ведь не была старая… — Гуля размышляет вслух, не замечая того, как старшая сестра замирает около плиты, накладывая себе порцию в тарелку. — Почему она умерла?
Если бы Гуля знала, что этим вопросом делала больно, вскрывая старую рану на сердце сестры, которая только-только начала рубцеваться, наверное, не стала бы спрашивать. Но она оставалась ребёнком, который ещё не мог понять всей жестокости этого мира.
Дана, накрыв крышкой кастрюлю, села рядом, поставив тарелку, и взяла её за руку. Гуля заглянула в глаза старшей сестре и на мгновение ей показалось, что она увидела в них застывшие слёзы.
— Не все люди доживают до старости, иногда они умирают гораздо раньше. Мир на самом деле несправедлив. Когда-нибудь ты вырастешь и обязательно это поймёшь, а сейчас — ешь. — И, потрепав её по светловолосой голове, сама принялась за завтрак. Гуля на это ничего отвечать не стала, не зная, по правде, что и говорить.
Дверь в комнату приоткрывается, заставляя её вздрогнуть, потому что на пороге стоит отнюдь не Дана. И даже не папка, который, сколько бы ни надеялась Гуля, ни разу не справился о её самочувствии, когда она болела. Это был незнакомый для неё мужчина, совершенно чужой и посторонний дядька в их доме — и, стоило ему сделать всего лишь шаг, осторожно ступая внутрь комнаты, попутно бросая взгляд в коридор, чтобы, по всей видимости, этого действия не заметил хозяин квартиры, как Гуля ощутила зловонный запах чужого перегара и пота. Сердечко в груди гулко забилось от страха — она ведь не знала, что именно ему нужно здесь, но зоркая детская интуиция подсказывала, что ничего хорошего. Дети ведь всегда чувствуют плохих людей. Плохой человек, похоже, что не заметил её — ещё бы: со своей худощавостью, Гуля под одеялом вовсе никак не выделялась, создавая видимость того, что кто-то просто не застелил кровать перед уходом; только светловолосая макушка выбивалась из этого кокона, но чужое алкогольное опьянение мешало во всех деталях рассмотреть здешнюю обстановку. А, может, и нет — когда замыленный хищный взгляд замер на кровати, Хасанова-младшая испуганно прижала плюшевую собаку поближе к себе, словно бы надеялась, что та, в случае раскрытия, поможет и защитит. И где-то на задворках памяти всплыли чужие, добрые слова:— Ну что, Гуля, не грусти, кушай сладости и слушайся сестру. А если кто будет обижать, смело говори, что дядю Вадима позовёшь.
Несмотря на свой маленький возраст, Гуля как-то сразу поняла, что дядя Вадим хороший. Может, потому, что он не кричал ни на неё, ни на Дану, как это часто делал папка; а может, потому, что тогда, в парке, он нашёл её и не стал ругать, а помог добраться до дома и довести всё того же папу, которого из-за усталости ноги не держали. Из-за усталости от водки… Или потому, что Вадим ей и подарил этого плюшевого Дружка, с которым Гуля ни на мгновение не желает расставаться. Игрушка внушает какую-то защиту, и пусть кто-то скажет, что это смешно, и что никакой плюшевый пёс её не спасёт в этой жизни, но для Гули это ярый знак того, что она хотя бы кому-нибудь, помимо сестры, доверяет. Именно Дружку девчушка шептала свои самые сокровенные страхи и секреты, выговаривалась в те минуты, когда осознавала, что никому из взрослых не может ничего сказать. Обнимала во сне, вдыхая запах искусственной шерсти — ей казалось, что это помогает успокоиться, почувствовать себя хотя бы немного не такой одинокой. Вот и сейчас, чем дальше в их с Даной комнату заходил этот чужой дядька, тем сильнее Гуля прижимала к себе своего Дружка и, затаив дыхание, боялась издать хоть малейший звук — изо всех сил надеялась, что сейчас дверь откроется и вернётся Дана. Или папка, который заметит, что незваный гость полез совсем не туда, куда надо: ведь не может же родной папка дать её в обиду перед чужим дядькой? Гуле страшно, и страх этот, проникающий под кожу, заставляет участиться сердцебиение, выбрасывая немалую дозу адреналина в кровь. Плохой человек тем временем, окинув взглядом бедноту пространства, поплёлся к комоду, находящемуся у окна. Остановился, насвистывая себе что-то под нос, и бесцеремонно стал отодвигать ящички, высматривая содержимое. Шестилетняя девочка в мгновение ока осознаёт ужасающую правду, когда её взор стойко фиксирует, что чужая рука прячет к себе в карман браслет. Но ведь он Данин, а не его! Мозг в лихорадке не успевает продумать толком дальнейших действий: и в тот момент, когда плохой человек продолжает обыскивать их комнату на предметы мало-мальски презентабельных вещичек, которые можно было бы толкнуть в комиссионке или в ломбарде за небольшие, но довольно-таки ценные деньги — как минимум, чтобы хватило на одну-две попойки с дружками-собутыльниками, — Гуля резко вскакивает с постели и, собирая последние остатки сил, выбегает из комнаты, всё так же прижимая к себе своего плюшевого товарища. — Папка!.. Здесь и сейчас Гуле очень страшно. Возможно, если бы в квартире находилась Дана, то Гуля бы побежала к ней: старшая сестра уж точно бы вытолкала вора-проходимца за двери, а то и, может, вовсе — из квартиры бы вытолкала, замкнув дверь на все замки, чтоб неповадно было шастать и чужое имущество разворовывать. Но Даны не было; была только шестилетняя Гуля, которая очень сильно испугалась и нуждалась в защите, а детское воображение уже нарисовало картинку о том, что папка непременно вступится за неё и накажет плохого дядьку. Ведь, как бы там ни было, а папка не может быть плохим. Да, он неидеальный, потому что пьёт; да, он может кричать; да, может и ударить, но… У самой Гули, где-то очень-очень глубоко, папка всегда ассоциировался с чем-то добрым, заботливым. Ну, а то, что в Дамире этих качеств даже скупой кот не оставил — зато дерьмом не обделил — так это всё из-за проклятой водки. Вот если бы папка не пил, у них была бы совсем другая жизнь! И Гуля отчего-то верит, что всё ещё может измениться. Верит, не осознавая до конца, что этот мир жесток настолько, чтобы разбить все её детские ожидания вдребезги… — А ну стоять! — Папка, там плохой дядька ворует! — Гуля, вбегая на кухню, успевает выкрикнуть жизненно-важную информацию, обращаясь к отцу. Дамир, усевшийся за столом с ещё одним своим собутыльником, в этот момент взгляд на неё переводит, когда в дверях за её спиной появляется тот самый вор. — Фантазия у твоей, конечно, хоть отбавляй, — алкаш расплывается в улыбке, выпячивая наружу ряд неровных, желтоватых зубов, — как же ты дочек воспитываешь, что они на честных людей бочку катят? — Пап, я не вру! У него браслет Данкин в кармане! Дамир, однако, вопреки мнению своего собутыльника, который пылал ярой надеждой, что поверят именно ему, несколько секунд всматривается в лицо дочери. И почему-то вера в нём просыпается, укрепляясь окончательно в тот момент, когда его «товарищ» плечом опирается на стенку. — Да ни хрена у меня нет, чё ты её слушаешь-то… — И, в этот самый момент, непонятно каким образом, но именно браслет и вываливается из его кармана. Проспиртованные остатки разума чётко осознают картинку. Переплетающиеся небольшие лепестки на тонком серебряном браслете, сводящиеся к небольшому камушку в самом центре, аккурат напротив застёжки. Дамир эту вещицу из тысячи узнает, потому что когда-то сам дарил её своей покойной жене. Правда, то было словно в другой жизни: тогда, когда он ещё мог считаться человеком и, самое главное — мужчиной. Хотя бы иллюзорно. — Говоришь, ни хрена нет? — Тон у Хасанова ледяной, душу пробирающий. В эту секунду в нём проявляются нотки некогда авторитетного участника одной из группировок. И поделом, что вся авторитетность у Дамира давно сгнила, а сам он, как ни пытался себя обелить в своих собственных глазах, превратился в обычного, запойного алкаша, которому начхать и на себя, и на свою семью. Впрочем, в этот раз начхать не выходит. — А это чё тогда? — Поднявшись с места, Хасанов-старший норовит браслет поднять, чтобы следом предъявить по полной программе тому, кого он в свой дом привёл. Как человека хотел, блять, уважить, а по итогу, получается, что его гость вздумал его же хату вынести?! — Ты, блять, знаешь, что с крысами делают?.. — Ты кого, нахуй, крысой назвал, а?! — Этого оскорбления вор не в состоянии простить, а собственной вины алкоголик ни на йоту не ощущает, доставая из-за пояса нож. Обычный, мать его, перочинный нож, который в мгновение ока врезается в грудь Дамира. Прямо у Гули на глазах. Всё происходит слишком быстро: отец падает на пол, со стеклянным взглядом; ещё один дядька, ставший свидетелем сей сцены, Гулю оттаскивает прочь, за свою спину, потому что его «подельник» нож из груди извлекает одним резким движением, переводя взгляд на Гулю, которая его только что сдала с потрохами, чем выписала своему папаше путёвку на тот свет. Детского крика не было — была только пара испуганных голубых глаз, похожих на огромные блюдца, которые смотрели на него с застывшими слезами, не прекращая прижимать к себе плюшевого пса. И этого самого пса он в одну секунду у неё отбирает. — Кончай, ты чё, она ж мелкая! — Его товарищ пытается отговорить от непоправимого; по правде говоря, на Дамира ему похуй, но мочить шестилетнюю девчонку — это уже край, это уже, блять, перебор. Он, в отличие от новоявленного убийцы, за своими плечами имел судимость, и прекрасно знал, что делают на зоне с теми, кто лишает жизни маленьких детишек. Расстрельная статья. — Чтоб языком своим не трепала… — Да кому она расскажет, ты блять, глянь, у неё шок нахуй! — Не было бы шока — уже бы давно закричала. С гулким стуком нож врезается в мягкую шерстку игрушки, разместившейся на столе, пачкая её человеческой кровью. — Не дай Бог ты кому-нибудь хоть слово ляпнешь, — в эту секунду Гуля замирает, не замечая счёта времени; не подозревая, что это лицо и эти слова она запомнит на всю свою оставшуюся жизнь, как самый большой кошмар, — я вернусь и лично тебя на лоскуты порежу, и сестру твою — тоже, поняла?! — На последнем слове он прикрикивает на неё, заставляя сжаться. — Хорош, я сказал! Давай, валим, пока никто сюда не заявился, а то примут нас под белые рученьки, — алкаш выталкивает своего собутыльника-убийцу на выход, уносясь следом. Гуля вздрагивает, когда входная дверь за ними с силой захлопывается. Хасанова-младшая сама не замечает, как оседает на пол, забиваясь в угол; с горла не срывается ни слова, только какие-то непонятные хрипы; всё тело трясёт; сердце в груди быстро-быстро бьётся, отдаваясь шумом в ушах; а перед глазами — неисчезающая картинка того, как в грудь отца врезается острый нож. Беззвучные слёзы, скатывающиеся по щекам, и испуганный блеск глаз, когда чья-то тёплая рука прикасается к ней — соседка, заметившая двух вылетевших из их квартиры мужиков, подождала с секунд десять, прежде чем зайти, а оказавшись на кухне у Хасановых, охнула от ужаса представшей пред её глазами картины.***
Дана, заворачивая во двор, смахнула со лба прядку тёмных волос, всё норовившую лезть в глаза. Улицы Казани столкнулись с самым настоящим снегопадом — на радость детворе, которая носилась по белёсому глубокому одеялу, сооружая снеговиков. Сама Хасанова, глядя на них, невольно улыбалась, заражаясь чужим позитивом, однако долго любоваться не имела времени: нужно было поторапливаться домой, чтобы отпаивать Гулю теми лекарствами, которые ей удалось купить в аптеке. Как назло, пришлось оббегать два квартала, чтобы найти всё необходимое! В кошельке осталось, от силы, пара рублей, а от тяжести пакетов, в которых покоились и продукты, на морозе саднило ладони. Работа в прачечной не доставляла ровным счётом никакого удовольствия — от одного взгляда на свои мозоли ей хотелось запихнуть руки в рукава куртки, да без толку. Данке мала её куртка, как и Гуле — оттого младшая сестра и подхватила свою простуду, что продолжала щеголять в осенней, а ей, старшей, от этого теперь вдвойне совестно и горько: давно нужно было накопить на тёплую одежду, да только денежные дожди с неба ещё не сыплются, а просить у Вадима в долг Дана не хотела. Знала, что, если бы только заикнулась, Желтухин мог бы и ей, и Гуле обеспечить всё необходимое, но гордость не позволяла. Она же не содержанка какая-то, ей-Богу, она сама со всем справится. Девиз — он таков: крепко сжать булки и вперёд, навстречу любым неприятностям. Море было бы по колено, а горы — по плечо, лишь бы только с Гулей всё было хорошо. Ну, ничего, она её мигом на ноги поставит, как раз и горчичники купила, вот сейчас придёт домой, разбудит её, и приступит ко всем необходимым процедурам! Бодрым шагом Хасанова заворачивает во двор их хрущёвки. Около подъезда почему-то столпились люди — немало их было, человек пятнадцать, от мальца до старца, а прямо напротив распахнутой двери, вгоняющей в подъезд зимний сквозняк с завывающим свистом ветра, карета «скорой помощи». В темнеющих сумерках, со свинцовыми тучами, покрывшими небо, так ярко-ярко переливается лампочка наверху, сверкая красно-синим блеском на весь двор. И внутренний голос, будто приобретая физическую оболочку, шепчет прямо ей в ухо вместе с завывающим ветром: случилось что-то страшное. Но что — Дана пока не понимает, а, может, просто сама себе не хочет признаваться в собственных догадках. Но чем ближе она подходит, тем отчётливее слышит людские шёпотки: — Батюшки, что ж это творится-то, средь бела дня!.. — И не говори — прямо при дочери… — Это у какого ж изверга рука-то поднялась?!.. — Что здесь происходит? — Вопрос срывается сам собой, а люди, оборачиваясь на Дану, вводят её в непонимание своими стреляющими взглядами, аханьями и оханьями. Хасанова переводит глаза от одного к другому и, наконец, решается войти в подъезд, когда кто-то её останавливает за руку. — Даночка, горе-то какое, ой, горе… — Сердобольная баба Тося из продуктового ларька слезами заливается, щуря свои морщинистые глаза, утирая нос чёрным платком. — Как же ты теперь, девонька, жить-то будешь… — Баб Тось, вы можете нормально объяснить? — Дана с детства терпеть не может недомолвок и загадок, хотя сознание уже начинает вселять в неё панику, нагоняя страх. Гуля. — Что-то с моей сестрой?! Пустите! — Она рвётся в подъезд, да только баба Тося снова её останавливает. — Сестрёнка твоя жива… — И эти слова становятся, своего рода, малым успокоением, но Дана не может полностью ощутить его, пока не увидит целую и невредимую Гулю. — Отца твоего… зарезали, Даночка! Прямо у неё на глазах… Раз — и звуки исчезают. — Что? — Дана не слышит даже собственного голоса, глядя на бабу Тосю, которая продолжает плакать. И в моменте, вырвав руку из старческой хватки, Хасанова мчится внутрь, пролетая сквозь столпотворение соседей. Бежит по этажам, не останавливаясь, пока люди внизу, сквозь окна лестничных пролётов, её взглядами провожают. Бежит, сжимая в руках пакеты с лекарствами и с едой. Бежит, будто надеется, что это всё неправда. Чья-то злая шутка. Что Дамир просто уснул пьяный, а его с мертвецом спутали. Но на лестничном пролёте между четвёртым и пятым этажами Дана вдруг резко останавливается, замечая двух санитаров «скорой», выносящих на носилках накрытое простынёй тело.— Я так горжусь тобой, моя девочка. Недолго осталось мучиться, я его с собой заберу, только потерпи, совсем чуть-чуть. Обещаю, что заберу…
Когда они проходят мимо неё со стальными выражениями лиц, Дана цепляется взглядом за руку, внезапно выбившуюся из-под простыни — отшатывается, словно от прокажённого, но взгляд глаз вылавливает тонкую полоску шрама между большим и указательным пальцем. Это он. Однако, её внимание отвлекают самым, что ни на есть, грубым образом, окликая с высоты, около квартиры. Подняв голову, Дана замечает, что там стоит женщина, облачённая в юбку-карандаш и блузку, а поверх всего этого накинуто тёплое, зимнее пальто. Взгляд серых глаз из-под стёкол очков кажется железным и непробиваемым, а дополнял этот образ туго завязанный пучок волос на макушке. — Вы — Дана Хасанова? — Я… а вы?.. — Кожевникова Инга Леонидовна, я из органов опеки. Примите мои искренние соболезнования по поводу внезапной кончины вашего отца. — Как сказал бы Станиславский: «Не верю». Неужели кто-то приносит соболезнования настолько скупым голосом? Дане кажется, что это всё какой-то ебаный сон, сюр. — …Так же, я обязана вас проинформировать, что, поскольку вы — несовершеннолетняя, то с этого момента вашей судьбой и судьбой вашей младшей сестры займётся государство. — Нет. — Что, простите? — Я никуда не поеду. И я сама в состоянии позаботиться о своей сестре. — В этот самый момент выскочившая на порог из их квартиры, соседка к Дане подоспевает, сверкая всеми оттенками скорби на лице. Дана нисколько не сомневается, что всё это — фальшь. Соседка ненавидела её отца не меньше, чем она сама. И, если говорить совсем начистоту, Дана не чувствует ничего от мысли, что Дамира больше нет в живых. — Послушайте, я понимаю, что у вас шок, но вашей сестре необходима квалифицированная помощь. И в тех условиях, в которых вы проживали всё это время… — Нет. — Дана, поднявшись наверх, преграждает инспекторше путь в квартиру. — Я её не отдам. — На вашем месте я бы не усложняла ваше и без того шаткое положение. — Вы не имеете права. — У нас есть все основания, чтобы забрать и вас, и вашу сестру в детский дом. Официально у вас ведь нет никаких родственников, кто мог бы оформить над вами опеку? — Мне уже семнадцать и я сама со всем прекрасно справляюсь! — Это бессмысленный разговор. Серёж, выводи девочку, — Дана, обернувшись, замечает ещё одного постороннего. Мужчина, держа Гулю на руках, выносит её за порог квартиры. У сестрёнки потерянный взгляд, она, кажется, не замечает никого и ничего вокруг. От вида её заплаканных глаз и красного, опухшего носа, у Даны сердце рвётся на части. — Гуля! Гуля! — Дан, не нужно… — Соседка удерживает её на месте, пытаясь остановить, пока мужчина продолжает спускаться по лестнице вниз, удерживая её сестру, которая ровным счётом никак на неё не реагирует. — Так будет правильно… — Да что вы вообще знаете о том, что правильно, а что нет?! — Вырвавшись из её хватки, Дана роняет на пол пакеты и сбегает по лестнице вниз, следом за тем мужчиной. Ей нет дела до инспекторши, которая провожает её категоричным взглядом, поджимая губы, а затем учтиво кивает соседке, медленно удаляясь вниз по лестнице. Их работа выполнена. А Дана бежит, цепляясь взглядом за светловолосую Гулину макушку, и чувствует, как в горле появляется противный ком, а всё тело бросает в дрожь. Нет. Нет, пожалуйста, только не это. — Гуля! — Она расталкивает на своём пути всех, выбегая из подъезда и устремляясь к машине, которую изначально не заметила за каретой «скорой помощи». Тело Дамира уже увезли в морг, поэтому сейчас в паре метров от того места стоит милицейский бобик. — Гуля! — Дана цепляется за руку мужчины, но он лишь несильно отталкивает её, усаживая младшую сестрёнку на заднее сиденье. — Нет, отдайте мне её, я её старшая сестра! Вы слышите?! Я сама о ней забочусь, я всё для неё делаю! — Мужчина остаётся глухим к её просьбам, преграждая путь к машине. — Что вам нужно от нас?! Деньги?! — Дана лезет в карман, вытряхивая те жалкие копейки, которые у неё остались. — Вот, заберите, у меня больше ничего нет, отдайте мне мою сестру! — Послушайте, прекратите истерику, вы этим всё равно ничего не добьётесь! — Инспекторша, оказавшись подле неё, уже грубее отводит Дану в сторону, отталкивая от машины. — Скажите спасибо, что мы заботимся о вашей сестре и делаем то, что вы сделать не в состоянии! Серёж, заводи, поехали. — Да вы же ничего не знаете! — Дана отчаянно дёргает за ручку, но двери заблокированы. Ей не попасть вовнутрь. — Гуля, Гуля, ты меня слышишь? Гуля, маленькая моя! Гуля!.. — Бобик срывается с места, брызжа из-под колёс свежевыпавшим снегом и грязью. Хасанова бежит за ним следом, не жалея сил; бежит, не замечая взглядов соседей, которые испытывают к ней в этот момент самую, что ни на есть, обыкновенную жалость. Дане плевать, кто и что подумает о ней — весь её смысл увезли только что в этом грёбанном бобике! Эта инспекторша ни черта не знает о её жизни, а мнит себя вершительницей судеб — разве Дана плохая сестра? Она ведь всё, всё делала в этой жизни только ради Гули. Ради неё не уехала в другой город, потому что знала, что не может бросить; ради неё вкалывала, как загнанная лошадь, чтоб только копейку заработать и иметь возможность купить поесть; ради неё Дана просыпалась каждый ебучий день с того самого момента, как не стало мамы — никто не знал, сколько раз ей хотелось уже покончить со всем этим чёртовым миром и со своей жизнью; возможно, она бы так и сделала, если бы у неё не было младшей сестры. Но Дана знала всегда, что Гуля не вывезет одна, что ей нужна поддержка, что она сама должна быть сильной ради неё. И Дана пыталась сделать всё, чтобы окружающие люди не пронюхали об их проблемах, создавала мало-мальски видимость хоть какой-то нормальной семьи! Если бы в том же детском саду узнали хотя бы часть того, как в реале живут сёстры Хасановы, то Гулю бы уже забрали, наплевав даже на то, что Дамир жив. А теперь… Теперь его нет и они заявились просто со скоростью света, а всё из-за этой проклятущей соседки. «Так будет правильно…» — Звучит её голос в голове и Дана чертыхается. Кто дал право решать, что правильно, а что нет?! Запнувшись о какой-то булыжник, Хасанова сбивается с ног, падая на землю. Ладони, покрытые мозолями, царапаются о твёрдый, как бетон, заледеневший снег, и в ту же секунду схожая боль простреливает колени сквозь ткань колготок. Перештопанные уже сотню раз, они рвутся — тонкая кожа лопается от удара, и на белёсый снег начинают капать первые капельки её собственной крови. Пальцы до побелевших костяшек сжимают две горстки снега с ближайшего сугроба, в который Дана едва не въехала несколькими секундами ранее головой, а глаза продолжают смотреть вдаль улицы — туда, где в один из поворотов сворачивает милицейский бобик с Гулей внутри, окончательно скрываясь из виду. В те самые секунды её накрывает истерика. Дана кричит, бьёт руками ни в чём не повинный сугроб, захлёбываясь слезами. И чем больше в ней внутри поднимается ярость, тем ожесточённее становятся эти удары. Пожалуй, если бы Дамир предстал бы сейчас перед ней — живой и невредимый — Дана бы сама убила его, вот этими голыми руками. А потом, когда голос срывается, Дана затихает, убеждаясь в том, что до её собственного горя никому нет дела. Лишь чёрные вороны зловеще пролетают в тёмном небе, разнося по округе свой громовой клич. Хасанова падает на спину, прямиком в остатки разрушенного ею же сугроба, и смотрит на это небо, в котором нет ни намёка на проблеск света. Только свинцовые тучи, за которыми не разглядеть ни звёзд, ни луны. Только всепоглощающая, бездонная темнота. Кто бы что ни говорил, но все эти годы Дана была сильной. С самого детства. Когда мамы не стало, Дана, несмотря на всю ту боль, что оставил её уход, не сломалась и нашла в себе стойкость бороться дальше за их с сестрой жизни. Возможно, это не каждый бы выдержал, давно рассудив, что в детском доме будет на порядок лучше, но Дана не допускала и мысли о том, чтобы отдать сестру или пойти туда вместе с ней. А вдруг, их бы разлучили? Вдруг, кто-то бы захотел удочерить Гулю? Младшая сестрёнка стала для неё ориентиром, маяком. Порой Дана сама пугалась того, насколько сильно её любит и переживает за неё, но разве её можно в том осудить? Разве это может показаться кому-то странным, если на всём белом свете для неё не осталось человека ближе и дороже, чем её шестилетняя сестрёнка? Дана убеждала себя, что однажды весь этот ужас закончится — она заберёт её и они уедут отсюда. Уедут навсегда и далеко — так, чтобы их никто и никогда не нашёл. Хотя, навряд ли Дамир бы обеспокоился и стал их искать, просто ей нужно было время, чтобы встать на ноги и заработать хотя бы на первое время. Пыталась ведь, как могла, выгрызая себе место под солнцем. Гордая, Дана не принимала чужой помощи, полагая, что бесплатный сыр бывает лишь в мышеловке, а в этой жизни за всё, даже самую небольшую оказанную малость, рано или поздно придётся расплачиваться вдвое дороже. Создавая иллюзию сильной девчонки и убеждая окружающих в том, что она со всем справляется, Дана зачастую до потери пульса хотела хоть кому-то признаться, глядя в глаза, что она больше так не может. Она была бы и рада сдаться, если бы у неё не было Гули. Но теперь, когда её забрали, у Хасановой будто исчерпался весь лимит сил и надежды. Глядя на это беспросветное небо, Дана вдруг подумала о том, что оно так похоже на её жизнь, в которой теперь осталась только такая же слепая безнадёга. Дана Хасанова сломалась. Ради чего ей дальше быть сильной? Ради кого ей дальше жить?…