
Глава 12. Первый снег
Наш мир — он мрачный, опасный,
Бывало и так, что судьбе я немил.
Оттого мне всегда было страшно.
Вот почему нужен именно ты –
Чистый, словно выпавший снег.
…Вот почему я могу тебе верить.
Ведь ты чистый, словно только-только выпавший снег.
© Rachel Zegler — Pure As the Driven Snow
— Отнёс! Отнёс! Отнёс! — Муён, не кричи, пожалуйста, ты мешаешь работать. — Отнёс, — шепчет мальчик, стыдливо пряча руки за спину. — Какое следующее задание? Мужчина наконец-то отвлекается от экрана компьютера: перед глазами пляшет тёмный зайчик — скрюченный ребёнок в коробке. Сэхун брезгливо морщится, нащупывая на подбородке короткую щетину, и откидывается на спинку стула; плечи размякают от усталости, голова безвольно падает на грудь — вместе с бессилием мужчину трогает озноб. О чувствует: маленькое тело пахнет как свиная туша в мясном цеху — морозом и сырой плотью. О чувствует: холод за ночь пробрал детские кости; ощущает, как окоченевшие руки и ноги нехотя распрямлялись на металлическом столе; видит, как, чуть отогревшись, сломанная челюсть лениво сползала вбок, сделав опухшее лицо мальчика агрессивным и ещё более уродливым. Синяки на фотографиях чернее, поры — чёткие; мужчина словно прильнул в извращённом порыве к трупу, чтобы получше разглядеть лик смерти. Протяжно выдохнув, О мнёт пальцами затёкшую шею. Он думает, что не сможет больше смотреть на мертвецов, а потом снова встречается взглядом с заплывшими глазами мальчика, возведёнными к небу, с взорвавшимися от боли капиллярами. — Ты не хочешь сделать домашнее задание? Сэхун сворачивает фотографии, когда Муён, оттолкнувшись от дверного откоса, вприпрыжку подбегает к его столу. — Нет. — Мальчик одёргивает вниз рукава акрилового свитера, сильно растягивая оранжевые нитки, и обнимает папу за шею. — Я хочу бороться со злом. — Разнося полицейским папки? — улыбается О, причёсывая сыну взлохмаченную чёлку. — Думаешь, сработает? — Эй! — сердито стукает лбом мужчину; дыхание мальчика пахнет леденцами от кашля, которыми с ним поделилась Йевон. — Это та ещё работа! — Согласна, — шмыгает в вязаный рукав Шин и со всей силы вжимает указательный палец в «пробел». — Сами знаете, как это противно — быть на побегушках. — Вот-вот, сами знаете, — подхватывает Муён. — Вдруг я потом вырасту неуверенным в себе и грустным. — Грустным? — Следователь позволяет мальчику забросить на себя ногу и задумчиво тянет: — Не хочу, чтобы ты был грустным. Тогда я приношу свои искренние извинения. В отличие от трупа на фотографиях Муён пышет жизнью — болтливый, тёплый, тянущий губы в счастливой улыбке. На щеках опять цветёт диатез: яркий, как коралловая помада Йевон, он расползается шершавым узором по скулам и вокруг губ, болезненными струпьями залегает на крылышках носа. Это самая тяжёлая форма диатеза, которую Сэхун когда-либо видел у своего сына; и эти раны от аллергии, большие, зудящие, напоминают ему кровь, засохшую на мёртвом лице мальчика из коробки. Мужчина встряхивает головой, испуганно переводя взгляд на Шин. — Обещаю, что не буду грустным, — торжественно положив руку на сердце, кивает Муён, — если дашь мне новое поручение! — Тебя ждут шесть задач и до сих пор непрочитанный рассказ. — Ну я не хочу делать домашнее! — Нужно, Муён. — О чмокает сына в лоб — подбородок немного колется, и мальчик, вжав голову в плечи, смешливо фыркает. — Я же не прошу сделать всё-всё. Хотя бы несколько задач. Муён капризно стонет, раздражённо дёргает задранной ногой, ударяя папу по голени, но слушается: громко втаптывая резиновую подошву в пол, он скрывается в каптёрке и, кажется, что-то роняет со стола. — И захвати мазь! — просит Сэхун, окончательно расплываясь по стулу. — Сколько там ещё до обеда? — Двадцать минут, — отзывается Йевон. — Вы сегодня не с нами? — Мгм. У девушки новые очки. Оправа теперь не коричневая, мрачная, сливающаяся с её волосами и одеждой, а ярко-бирюзовая, будто жевательный мармелад или леденец от кашля, который сейчас во рту гоняет Муён. Стёкла стали шире, дужки толще — они делают лоб Шин больше и скрадывают объём в щеках. И хоть зеленца, залёгшая под глазами, напротив, стала заметнее, О не может отрицать: новые очки очень идут Йевон. Он разлепляет губы, чтобы сделать комплимент, но вспоминает, что ещё сегодня утром, неприлично бодрым шагом, с нескрываемым счастьем в больших глазах, Пак ворвался в кабинет и первым делом похвалил обновку Шин. «Очень красивые очки, Йевон. — Он тогда быстро сбросил с себя бордовую куртку, оттряхнул шевелюру от утренней мороси и с вальяжной лёгкостью плюхнулся на край своего рабочего стола. — Отличный цвет. Он делает твой взгляд свежее. Думаю, тот малиновый свитер будет смотреться с ними потрясающе». Сэхун нервно цепляет пальцами край конверта и загибает его, плотно придавливая ногтями. Завтра Шин точно наденет свой старый малиновый свитер, который, наверное, и правда теперь будет смотреться на ней впору. Пак снова придёт на работу счастливым: охотно подыгрывающий шуткам Бомсу, снисходительно терпеливый к бурчанию Тэхёна, не смеющий расслабить улыбку, рвущую его лицо едва не пополам. И это отчего-то ужасно злит мужчину. — Вот. — Муён кладёт на клавиатуру тетрадь по математике. — И вот. — Затем на столе оказывается тюбик; он измятый, жирный, из-под крышки показывается воротник из засохшей белой мази. — Пап, — мальчик вжимается ртом в крепкое плечо папы и продолжает бубнить: — У Пёнына папа умер. На прошлой неделе. Сэхун одно время смотрит на макушку сына — в волосах до сих пор блёстки: золотые, розовые, зелёные; они, как рассказал тогда Муён, едва не давясь пирогом в машине, будто волшебная пыльца, обрушились на голову, стоило пиньяте расколоться от очередного удара резинового молота. Это был День Рождения его одноклассницы — Шиён, на котором, по словам мальчика, пришлось всем съесть самый большой в мире торт, слушать самую девчачью в мире музыку и играть в самые лучшие игры. Там Муён на спор выпил пять стаканов апельсинового сока, заел всё тремя чизкейками, а под конец набил рот конфетами из бумажного единорога, которого торжественно расколола именинница. «Она точно подглядывала! — рьяно заявил Муён, запивая едва прожёванное тесто водой. — Она слишком легко попадала по этой штуке! Но в чём тогда смысл? Так же неинтересно — если подглядывать!» Инсон ничего не сказала, когда утром передавала мальчика, но О не сомневается: жуткий диатез появился после того самого незабываемого в мире воскресенья, о котором Муён говорил почти всю дорогу сюда. — Ты переживаешь за него? — Сэхун осторожно отстраняет от себя мальчика и, выдавив на пальцы мазь, покрывает ею самое маленькое пятно на скуле. — Тебя это расстраивает? — А тебя нет? — Муён пытливо смотрит на папу, послушно поворачивая голову вправо. — Конечно, расстраивает. — Теперь длинные пальцы аккуратно наносят мазь на крылышки носа. — Но ведь Пёнын в первую очередь твой друг — его трагедия ближе твоему сердцу. — Просто… Просто это так несправедливо. Преступники, которых ты ловишь, не умирают, а папы других детей — да. Почему бы преступникам всем не сдохнуть? Зачем трогать папу Пёнына? — Муён, — мужчина закручивает крышку, безжалостно вытирает остатки мази об джинсы и берёт сына за плечи, — ты знаешь, что у некоторых преступников тоже бывают дети? Мальчик удивлённо вскидывает брови, облизнув губы. — Как это? Разве мамы и папы могут быть преступниками? Сэхун только кивает. — И родители у них тоже есть. Преступников нельзя оправдать, но смерть всегда будет для кого-то трагедией, даже если человек на первый взгляд совершенно одинок. — О выпрямляется, подавляя тяжёлый вздох кашлем, и утешительно ерошит волосы сына; они мягкие, с них осыпаются блёстки, которые так и не смыла вода, и следователь не сдерживает улыбку: его сын такой яркий, несуразно добрый для этого мира, где происходит всё самое страшное, для этого места, которое живёт этим ужасом. В конце концов, пока Муён верит в несправедливость смерти, она — самое естественное и непобедимое здесь и сейчас. «Наверное, он такой потому, что Инсон во время беременности рисовала на животе цветы». — Папа Пёнына болел? — Да. У него был рак. — Муён утаскивает стул Бомсу и ставит его рядом с папой. — Это нечестно. — Нечестно. С такими тяжёлыми болезнями не каждый может справиться. — А что, если и с тобой произойдёт что-нибудь плохое? Следователь слышит, что Йевон на пару секунд перестаёт стучать пальцами по клавиатуре. И он отчего-то чувствует благодарность. — Разве похоже, что я болею? — Немного. Сэхун разражается хохотом, громким, икающим на вдохах. Размашистые плечи, обтянутые чёрной водолазкой, мелко трясутся, глаза счастливо щурятся — на них выступают слёзы. Горло сводит судорога — странное напряжение; оно больно сжимает мышцы шеи и челюсти; оно заставляет О осознать: ему совершенно несмешно. Следователь с ужасом замечает в собственном смехе истерику, и если сейчас он решится проявить к себе жалость, то обязательно разревётся. Рядом Муён, растерянно хихикающий в ответ, через стол Йевон, которая нервно выдавливает из блистера очередной леденец от кашля. О не может плакать. Он может только смеяться. — Н-нет, — давится смехом мужчина. — Я в порядке, Муён. — Он успокаивающе обнимает сына за плечи и, склонившись к самому его уху, добавляет: — Всё будет хорошо, обещаю. Не нужно много думать о плохом, а если вдруг понадобится, я сделаю это за тебя. Я ведь твой папа. Я тебя люблю. Так Муён и поступает: наконец-то взявшись за математику, он полностью отвлекается на задачу про строителей, возводящих за день по несколько метров стены́, и теперь не обращает внимания ни на страшные фотографии трупов на компьютере папы, ни на пронзительную полицейскую сирену, вдруг завизжавшую за окном. Отцовская рука размеренно перебирает его волосы, под языком тает мятный леденец, холодящий горло, в новом свитере, оранжевом, как кожура тыквы, тепло — его мама купила на позапрошлых выходных. Всё и правда в порядке. Так они сидят ещё минут десять. Йевон встаёт заварить чай: случайно рвёт пакетик и ворчит на чайник, когда он, так и не вскипятив воду, отключается. Сэхун обещает себе на выходных купить новый. Потом ещё несколько раз она гремит своим органайзером с таблетками, высмаркивается, переводя кучу бумажных платочков, и заливисто кашляет в рукав, едва не давясь водой. Шин каждый раз извиняется, О каждый раз отвечает «ничего страшного». В кабинете прохладно, общее освещение едва разбивает ту пасмурность, какая льётся серым из окон. Впрочем, на улице не мрачно, днём так вообще обещали первый снег, и если он всё-таки пойдёт, если хрупкое белое крошево начнёт медленно укрывать Сеул, то О знает, какую песню попросит включить Муён по дороге домой. Сэхун переставляет настольную лампу на сторону сына, чтобы жёлтый кругляшек света падал прямо ему на тетрадь. — В общем, — дверь в кабинет резко открывается, потом показывается и сам Бомсу, чей голос тянет капризно гласные, — этот уродливый Сонрок до сих пор отказывается говорить. Следом заходит недовольный Тэхён, сильно сжимающий в кулаке папку, а затем и Пак, на чьих губах играет лёгкая безмятежная улыбка. Последнего неудача допроса явно не огорчает: осторожно прикрыв за собой дверь, он бесшумно садится за стол и тут же достаёт из кармана штанов телефон. — Кто? — переспрашивает О, — Ну тот, что Минхо себя называет. — А, ну конечно. — Сэхун потягивается, разминая дюжие плечи. — И не заговорит. Его отпустят. Доказательств-то нет. — Но ведь он назвал Блисса, — фыркает Ом, шаркая к своему месту. — У него даже незаконный огнестрел с собой был. — Им будет заниматься отдел по наркотикам. Нам главное, чтобы он не спугнул Блисса. — Блисс, — смакует имя Муён, отрываясь от тетради по математике. — Крутая кличка! — Ничего подобного, — возражает Йевон, выглядывая на мальчика из-за компьютера. — Ты даже не знаешь, как она переводится. — А как? — «Кайф», — отзывается Пак, не отрывая глаз от телефона. — Мой знакомый хорошо знает английский, — зачем-то хвастливо добавляет он. — А что это такое? — Удовольствие, — раздражённо глянув на младшего следователя, поясняет О. — Но в школе это слово не используй. — А Ёнран можно говорить? — Можно. — А маме? — Ей не понравится. — А тебе? — Мне тоже не понравится. — Сэхун выпрямляется в спине, возвращая своему силуэту статную осанистость. — В любом случае, как я уже сказал, нас дело Сонрока не касается. Мы его подержим тут, пока не найдём Блисса, а потом пусть с ним делают, что захотят. Он вообще молчит? — Только повторяет, что имеет право не свидетельствовать против себя, — цокает Тэхён, разглаживая пухлыми ладонями папку; на тесных рукавах шерстяного свитера влажные пятна и налипший кусочек бумажного полотенца. — И несёт чушь про адвоката. — Но, господин О, — хрюкает Бомсу, поправляя в призрачном отражении окна чёлку, — Вы бы видели его лицо, когда зашёл Чанёль. Он так подскочил, будто чудовище увидел! Пак, может, ты не такой уж и красавчик? — И правда, Чанёль, — хмыкает старший следователь, скрещивая на груди руки. — Вроде свеженький после недельного отпуска, да и светишься, как начищенный пятак. Что могло напугать Сонрока? Их глаза встречаются: карий взгляд Пака мягкий, словно он смотрит на груду котят, сосущих у мамы-кошки молоко; лицо ясное, большое тело, упрятанное мешковатой одеждой, расслаблено. Чанёль источает уют тепличного мальчика, который ещё не успел съехать от заботливых родителей: сегодня он позавтракал маминой стряпнёй, успел с утра принять душ и пообещал себе работать усердно. А ещё Чанёль лицемер. Для Шин он красивый мужчина, чуть странноватый, но будто более честный, чем все те парни, вроде Мина. Для Бомсу он приятель на работе: не женщина, как Йевон, не старший по званию, как Сэхун, не Тэхён, с которым разница в возрасте особенно ощутима. Для Сонрока он почти убийца. О чувствует, как рот невольно кривится в презрительном отвращении: Пак Чанёль далеко не идиот, но глядя на его улыбку, Сэхуну снова думается, что плохие времена, вроде тех, когда пытаешься кого-то убить, бывают у каждого. Даже у таких хороших мальчиков, как Чанёль. «Нет, он не хороший мальчик». И будто в подтверждение, Пак медленно кивает и снова отвлекается на телефон.Кому: Б.Б.
Я приду сегодня, если ты не занят.
От кого: Б.Б.
ладно
От кого: мама
Приедешь на этих выходных?
Кому: мама
Вряд ли. Дела.
От кого: мама
Тогда приезжай как сможешь.мы с отцом купили тебе обогреватель.
Кому: мама
Зачем?
От кого: мама
Скоро холода.чтобы не мёрз там усебя.
Сначала Пак с недовольством смотрит на сообщения от мамы, а потом решает, что лишний обогреватель ему и правда не помешает. Счета вырастут, зато будет чем согревать растения на балконе; да и в хостеле становится не на шутку холодно. Сегодня мужчина спал в куртке и в трёх парах носков; его, откровенно говоря, до сих пор знобит. Чанёль прячет телефон в карман и опускает взгляд на свои бёдра. Джинсы не такие жёлтые, как ботинки, скорее, цветом они напоминают сырые початки кукурузы; но если не присматриваться, то кажется, что ноги Пака полностью вылиты ни то из сыра, ни то из лимонного мармелада. Ему нравится. Штаны мужчина купил в секонд-хенде — они до сих пор источают тот странный запах; на джинсах отсутствовала петелька для ремня, металлическая пуговица была расплавлена, а ширинка — погнута на зубчиках. Чанёль буквально сразу в них вцепился, как только увидел, висящие серди скучных чёрных брюк. Заменить молнию — пустяк, ремни Пак не носит — петельки можно отпороть, в кривой почерневшей пуговице следователь нашёл особое очарование. И теперь эти чудесные жёлтые джинсы, хоть и холодные для подходящей к концу осени, обновкой висят на Паке. — Да, Чанёлю больничный пошёл на пользу, — улыбается Йевон, оборачиваясь на младшего коллегу. — Ты и правда посвежел. — Да ладно. — Бомсу включает чайник и садится рядом, на подоконник. — Наверняка девчонку себе нашёл. Поверьте, я, как мужчина, разбираюсь в этом. Чанёль опускает голову набок, заинтересованно взглянув на Мина: впервые с тех пор, как они познакомились, у следователя появилось желание схватить болтливого Бомсу за чёлку и разбить его лицо о раму окна. Утром субботы, когда Бэкхён, трогательно жалкий после беспокойного сна, в абсолютном молчании, как-то боязливо прижав рюкзак к груди, сел в обратную электричку, Пака настигло чувство. Незнакомое и ощутимо давящее на грудь. Будто прелюдия погибели, приятная боль спицами целовала Чанёля в губы, сжимала желудок на вдохах и горло на выдохах. «Так ощущается смерть», — подумал тогда следователь, почёсывая запястье; но он знал, что люди умирают в ужасе, дрожат, блюют, мочатся в штаны — ничего из этого с ним не случилось. Зато ему хотелось улыбаться и даже немного плакать, хоть последнее у него так и не вышло. Нездоровое спокойствие понесло Пака в магазин, за мороженым, которое он не ел, наверное, со школы. Воздух был холодным — пломбир лишь слегка подтаял, пока следователь медленно шагал домой. Небо было низким и безликим; местами плотные, оттого и более тёмные комки туч напоминали ни то опухоли, из которых, как гной, обещал политься дождь, ни то пушистые соцветия ивы, мирно кружащие в серой пустоте. Это была хорошая погода; меланхоличная, но не мрачная. Хороший день, чтобы просто жить. Уже дома, с порога, на Чанёля налегло бессилие. Мороженое он выбросил — оно потом протекло через дырявый пакет прямо в мусорное ведро. Следователь пролежал в постели целый день, наблюдая, как за окном ничего не меняется. Это было неправильно — ощущать странную пустоту. Это было необычное страшное чувство из того, что, наверное, называют счастьем, и того, что вроде как считается тоской. К вечеру всё стало ясно: с Чанёлем снова произошла трагедия. Монстр с красивыми руками обрёк его сердце на терзания, едва знакомые, с которыми справляются только слабаки. Пак задыхался в глубоких вдохах, когда горло сжимал позыв заорать, и слеп от ярких красок на балконе, когда хотелось смеяться и кататься по кровати, будто гигантская гусеница в агонии от муравьиных укусов. Чанёль просыпался, чтобы страдать, и засыпал, чтобы немного перевести дыхание. И боли в нём было столько же — нет, больше! — чем в том забитом пьянице, чьё тело он бросил разлагаться в пустой кроличьей норе. И теперь спустя неделю Бэкхён — мужчина с чудовищной хваткой в немощных руках — наконец-то ответил на сообщения, а потом ещё раз и ещё; и спустя неделю Чанёлю стало легче: кажется, он почти привык чувствовать в груди обременительное нечто, от которого иногда хочется глубоко дышать и считать пальцы на руках. — К сожалению, нет, — возражает Чанёль, одаривая Мина неприятной елейной улыбкой. «К сожалению» — да, это то, что бы ответило большинство одиноких мужчин. — Просто приятно чувствовать себя здоровым. Бомсу. Он — изгаженное навязчивостью внимание, смердящее лицемерием любопытство. Прилизав чёлку, спрятав за очками жажду нырнуть в чужое грязное бельё, он тянет руки к хрупкому и страшному чувству Чанёля, с которым тот старается ужиться. Он, как те соседки, чьи слова сожаления для Юнми были лишь очередным поводом облить маму дерьмом. Он, как хозяйка хостела, цепляющая ухом каждый неприличный звук из своих комнат. Чанёлю хочется отрезать ему язык. — Почему тебя так интересует моя личная жизнь? — Это всегда интересно, — пожимает плечами Мин, высыпая в белую кружку растворимый кофе. — Тебе нет? — Нет. — Почему? — крякает Тэхён, тяжело разворачиваясь на стуле. Сэхун тоже смотрит на Пака — он вряд ли хочет знать ответ, но упустить возможность испытать напарника красноречивым недоверием будто не может. — Потому что у тебя её нет? — Как её может не быть? — Сэхуна заметно передёргивает от невинного удивления, обрядившего лицо младшего следователя. — Она в любом случае есть, как только заканчивается рабочее время. — Да ладно тебе, Пак, — отмахивается Ом, — ты знаешь, что мы имеем в виду. — Да чего вы все к нему пристали?! — Муён вскакивает настолько резко, что стул позади падает, а лампа опасно откачивается назад — её вовремя ловит Сэхун за ребристую ножку. — Ну с друзьями он гуляет! И фильмы смотрит! И еду вкусную ест! Какая вам разница?! Пак лениво обращает взгляд на мальчика: он и забыл, что сын О сегодня с самого утра бегает по отделению. В который раз младший следователь удивляется, насколько они похожи: только детское лицо округлое и мягкое, в нём нет ни капли усталости — лишь несерьёзная сердитость, взрослое — ожесточённое и осунувшееся, с глубоким разочарованием в напряжённом рту, в грустных глазах. Сходство кажется таким неестественным, что Чанёлю становится мерзко смотреть на мальчишку, который встал, чтобы его защитить. — Папа, ты почему молчишь? Почему они на Чанёля набросились? Сэхун едва сдерживает улыбку — иногда Муён в точности как его мама. — До обеда ещё десять минут — все за работу. «Интересно, какой бы была Юнми? — Чанёль двигает мышкой; экран компьютера загорается. — На кого она была бы похожа? Наверное, на маму — она же тоже девочка». Может, на маму. Может, повзрослев, Юнми наконец-то бы сбросила хомячьи щёки, вытянулась, и её визгливый хохот превратился бы в докучливые крики. Она бы родила троих детей, развелась и жила бы в нищете вместе с родителями. Тогда мама — её старая копия — каждый день бы выдавливала из себя вместе с оханьем и аханьем упрёки: Юнми не удержала подле себя мужа — это всё дрянной характер и неумение элементарно нарезать морковь кубиками, и ещё этот тройной прицеп — теперь вряд ли получится выйти замуж ещё раз. Мама всегда осуждала разведённых женщин. Впрочем, осуждают многие. «Наверное, неприятно, когда кто-то может решиться на то, на что не хватает смелости у тебя». Чанёль брезгливо дёргает головой: чем чаще он думает о сестре, тем сильнее в груди сжимается опасное что-то. Чему-то, однажды родившемуся в ячейке колумбария, ужасно тесно с тем омерзительным трепетом, который поселил в следователя Бэкхён. Пак готов признать: он не осилит такое количество яда; поэтому спешит открыть свежее дело, чтобы отвлечься. — Ты сделал задачу? — Одну. Но я не знаю правильный ответ. — Давай проверю. «Интересно, жену Сэхуна тоже все осуждают? — Чанёль бездумно выделяет курсором иконки; работать совсем не хочется, по крайней мере, тут, просиживая штаны в кабинете. — Почему тогда не осуждают Сэхуна?» Он пролистывает отчёт, без интереса просматривает фотографии трупа. На водительском сидении обрюзгло худосочное тело, лениво уложив голову на руль, разбросав безвольные руки по бокам; тонкие губы синие, по коже, где она не спрятана грязной робой, расползаются фиолетовые пятна. Кажется, в мужчину забрался осьминог, и в ужасе от грохота сердца, от рокота текущей по венам крови, от дребезжания голосовых связок и гула выталкивающих воздух лёгких он, испуская чернильную отраву, помчался к горлу — на нём темнеет самое большое трупное пятно. Чанёль бросает любопытный взгляд на Муёна — он яростным шёпотом доказывает папе, что «семь с половиной строителей» без сомнений правильный ответ. Наверное, жить с разведёнными родителями тяжело, думает следователь. По возвращении из школы дома ждёт озлобленная мама; в её руках вонючее кухонное полотенце, необрушенные удары ждут своего часа, — в конце концов, если отца нет, то кого остаётся лупить? Но где бы жил папа? Наверное, у соседа-военного. Размякший от алкоголя, развалившийся на пластиковом садовом стуле, он бы устало трогал Юнми за волосы и рассказывал Чанёлю, каким должен быть мужчина — вроде бы смелым и с холодной головой. «Сэхун тоже размякший. — Пак облизывает губы — в мыслях, будто вспышка, появляется лицо Бэкхёна, его мягкий печальный рот. — И глупый. — Он нетерпеливо трогает себя за подбородок, пытаясь стереть с лица наступающий восторг. — И слабый. — Чанёль ёрзает, глядя на время на компьютере, — минута до перерыва. — Он боится меня». — Наконец-то! — Бомсу соскакивает с подоконника, бросив чай остывать у ледяного окна. — Теперь можно и поесть! Господин О, Вы и Муён с нами идёте? — Нет, — качает головой старший следователь, взъерошивая волосы на затылке. — Мы без вас. — Эх, жаль. — Впрочем, в голосе Мина разочарование не узнаётся. — Пак, ты как? — Нет, — Чанёль ныряет в бордовую куртку и застёгивает её до самого подбородка. — У меня встреча. — Я ж говорю, что девушку нашёл, — фыркает Бомсу, распихивая по карманам штанов телефон и бумажник. — К чему все эти секреты? — Не все любят откровенничать своей личной жизнью, как ты. — На неприличный жест Мина девушка только кривит лицо и наклоняется под стол за сумочкой. — Вот и я про это, Бомсу: никакого уважения к коллегам. Чанёлю хочется взвыть, когда Тэхён, гремя связкой ключей, долго не может закрыть дверь. И почти решается схватить Муёна за синий капюшон и бросить в противоположную стену, когда тот вспоминает, что забыл рюкзак с купонами на бесплатный корн-дог. Они все неторопливые, с тупой отвагой топчущиеся на раздражении Пака, как на похрустывающих осколках стекла; их никчёмные жизни пусты, лишены чего-то очень важного, что заполняло бы их сердца, головы тошнотворным воодушевлением. Жратва, любовницы, больничный аромат пилюль — то же самое, что помочиться с утра, чистя зубы, или наспех выпить чашку невкусного кофе перед работой; в конце концов, они не знают, каково это — бороться за жизнь с монстром, чьи дрожащие руки сильнее их воли. — Держите. — Пак послушно берёт пару глянцевых флаеров с мультяшными сосисками в беретах. — У меня таких много. Это самые лучшие корн-доги в мире. Чанёль заинтриговано всматривается в лица улыбающимся сосискам: они пухлые, раздавшиеся от соли и кипятка; клетчатые береты, соскользнув чуть вбок, кажутся неаппетитными из-за ядовито-зелёного цвета. Да и выглядят сосиски глумливо счастливыми, будто и не знают, что совсем скоро чей-то вонючий рот с голодным мычанием откусит от них едва не половину. Младший следователь благодарно кивает, но класть купоны в карман куртки, как это сделал Муён, не спешит. — Немного странно есть что-то, у чего есть лицо, нет? — Почему? — Не знаю. — У рыб же есть лица, у куриц тоже, — озадаченно чешет затылок мальчишка; он быстро семенит, пытаясь подстроиться под широкий шаг взрослых. Самый быстрый, как назло, Пак, и ноги у него длинные — каждая за раз преодолевает почти метр ледяного пола. — У свиней. Из них вообще сосиски делают. — Он со второго раза протягивает бегунок куртки на самый верх и задирает голову, чтобы заглянуть в лицо следователя. — Хоть это и грустно. Чанёль бездумно кивает, продолжая рассматривать купон. «Ну да. У всего есть лицо. Почему тогда людей не едят?» — Куда идёте обедать? Если не секрет, конечно. — Не знаю. Думаю, это будет решать мой знакомый. — Это здорово — обедать с друзьями. — Затянув ремешок на правой лямке, он скидывает руки вверх и несколько раз подпрыгивает, будто проверяя, не рухнет ли рюкзак со спины. — Я недавно на таком крутом Дне Рождения был! Там было всё! А самое главное: там был почти весь класс!.. Чанёлю приходится отойти к стене: тяжело дышащий Ом, прижав к уху телефон, уходит вперёд, подальше от Бомсу и Йевон; те громко спорят о полезности свиных рёбрышек. Девушка, ожидаемо, против; Мин же клянётся, что готов пережить отрыв тромба, лишь бы каждый день сгрызать с костей тёплое сало. Тэхён в зимней куртке смотрится ещё больше; и, кажется, она даже слегка маловата там, где заканчивается большое пузо. Чанёль морщится — Ом вызывает отвращение. Не лишним весом, который каждый день ему приходится таскать на своём стареющем скелете, не даже старческим характером, а неуклюжестью — с ней мужчина плывёт по коридору, переваливается из стороны в сторону, как баржа, кряхтит, когда приходится взяться за поручень, чтобы опустить ногу на первую ступеньку. «Громоздкая беспомощная туша. Трусливое брюзжащее тело. Когда-нибудь он умрёт, и его смерть будет такой же нелепой, как его походка». — Вы чего застыли? — Взгляд Сэхуна тяжёлый, обременённый тревогой; но смягчается, когда мужчина смотрит на сына, что, как и Пак, плотно прижался к стене. — Идёте? Чанёль кивает. Муён тоже. Их синхронность раздражает — старший следователь не может этого скрыть: передёрнув плечами, он разворачивается на пятках и неторопливо обходит коллег, чтобы догнать Тэхёна. Пак закатывает глаза, отлипая от холодной бетонной стены: иногда понять Сэхуна довольно трудно. — Что обычно делают с друзьями? — Чанёль наконец-то прячет купон в карман. — Как понять, что у тебя есть друг? — Ну… — задумчиво тянет Муён, громко топая по кафелю коридора; колени он не сгибает и, кажется, избегает наступать на стыки между плитами, иногда делая чересчур широкие или, напротив, слишком маленькие шаги. — С ними приятно проводить время. Они всегда придут на помощь, если случается какая-то беда. — Мальчик отступает к окну и проводит ладошкой по холодному стеклу; за пальцами тянутся мутные разводы. — А! Ещё они всегда готовы тебя выслушать и хранят даже самые некрасивые секреты. — Некрасивые секреты? — Ну да. То, чем не поделишься с другими. Даже с родителями. Потому что стыдно или ещё что-то. — У тебя тоже есть некрасивые секреты? — Нет. — Муён улыбается, демонстрируя молочно-коренные зубы. — Но, думаю, обязательно появятся. — То есть некрасивые секреты — это хорошо? — Не знаю. Но они есть у всех. — Чанёль чувствует, как в нём вновь поднимается злость: неужели так сложно просто ответить хорошо это или плохо? — У Вас разве нет? Пак тоже пробует не наступать на швы. И тоже трогает окно. Ничего особенного — зачем вообще этим заниматься? Над Сеулом повисло одно большое облако; будто распылённый смог, оно прячет за собой грядущую беду. Плохое знамение — лёгкое, как туман, и притягательное, как чей-нибудь некрасивый секрет. У неба тоже есть страшная тайна — оно укрывает чёрную бездну обманчивым элизиумом ясного голубого; а мягкие грунты — лоно для цветов — держатся на старых утрамбованных костях. И если всё вокруг таит самое уродливое, что тогда прячет убогий Бэкхён? Чанёль взволнованно выдыхает, продолжая пропускать швы на кафеле: если Бэкхён расскажет, значит ли это, что они теперь друзья? — Нет, — наконец-то отзывается Пак, почёсывая запястье, — у меня таких секретов нет. Твои родители раздельно живут, да? — Ага. — Мальчик переступает сразу две плиты, отчего едва не клюют носом вперёд. — У меня целых два дома! — горделиво вскидывает кулак; из-за рукава куртки показывается оранжевый свитер. — У всех один, а у меня два! — Разве? — Задумчивость на лице Пака резко меняется на удивление — мальчику это кажется забавным. Он хихикает. — Скорее, по половине дома. — Ну, нет же. Мои родители — не половина человека. — И тебе нравится так жить? В двух домах? — Вполне, — пожимает плечами; как только они выходят на лестничный пролёт, Муён наваливается животом на перила, забрасывает туда одну из ног и принимается медленно скользить вниз. — Хотя, конечно, хотелось бы жить вместе с папой. — И мама тебя не бьёт? — Нет конечно. Она же любит меня. Паку хочется столкнуть мальчишку с перил, чтобы тот, покатившись по лестнице, сломал себе позвоночник и коленные чашечки. «Меня мама тоже любит». Когда они спускаются на первый этаж, остальные уже ждут их в холле. Тэхён продолжает нервно разговаривать по телефону, вышагивая туда-сюда по влажному ковру перед главной дверью; Бомсу и Йевон крутятся перед зеркалом — дискуссию о свиных рёбрышках заменило обсуждение подорожавших яиц из-за недавнего птичьего гриппа. — Пап! — Муён ловко оббегает остальных сотрудников отдела, которые постепенно собирались в холле. — Пап! Сэхун заводит руку назад, готовясь сжать ладонь сына в своей, но не оборачивается — он смотрит на лестницу другого крыла. Чанёль делает несколько шагов в сторону О: желание схватить старшего следователя за руку лишь детище мстительного порыва обогнать девятилетнего мальчика, но отчего-то этот жест — когда их грубые пальцы сплетутся — кажется потешным. Растерянное лицо Муёна, удивлённые гримасы коллег, подозрительные взгляды остальных — людей так легко напугать одними лишь сжатыми руками! — Пап, — Муён ныряет под мышку, чтобы уткнуться носом в лёгкое драповое пальто. — Я подарил Чанёлю купоны на корн-дог. — Доброе утро, капитан. — Сэхун гладит сына по голове, кивая спускающемся по лестнице капитану Мёну. — Вы меня спрашивали? Капитан застёгивает пуговицу на мятом пиджаке и устало зевает, с явной неохотой отпуская поручень. Его походка тяжёлая, как у Тэхёна, но не из-за грузного тела, а из-за ленивой немощности в ногах. Он, как всегда, припухший в лице и источающий хорошенько проспиртованный душок; и единственное, что обычно остаётся сухим и тонким — нижняя губа, будто капитан стыдливо всосал её в рот. — Да. Но ты не пришёл. — Я работал. — Ходить ко мне на ковёр тоже твоя работа. — Капитан чешет седину на висках и опускает глаза на мальчишку, прижавшегося к Сэхуну. — Твой? — Нет. — Почему не в школе? — У меня карантин, — хвастливо заявляет Муён, показывая обсыпанное лицо из-под папиного локтя. — Слышали что-нибудь о сифилисе? У нас все им болеют! — Вижу, — кивает мужчина, трогая свои щёки. — Ты не мог бы оставить нас с твоим папой наедине? — Но я только пришёл. — Не то чтобы тебя приглашали. — Вы говорите очень обидные вещи. И странные. — Странные? Это ты ещё не слышал историю про мою губу. Муён было собирается задать встречный вопрос, но О, высвободив сына из своих объятий, подталкивает того в сторону Чанёля. Нелепо застыв посреди холла, Пак пытливо таращится на них; на его лице ни детского любопытства, ни наивного недоумения — оно умное, жёсткое, и взгляд больших глаз вдумчивый. Такой О видит каждое утро в зеркале. — Выходите на улицу вместе с Йевон. Я ненадолго. — Потом всё расскажешь. — Мальчик деловито хлопает папу по локтю и, чуть подпрыгнув, радостно выкрикивает: — Чанёль, Вы знаете, что у меня на щеках? — Вы очень похожи, — отмечает капитан, щупая свои брюки. — Блядство, сигареты забыл. Стрельни одну. — Так что там случилось? — Ничего. — Сэхун вопросительно выгибает бровь, протягивая капитану сигарету. — Ничего не случилось, Сэхун. Где голова серийника на моём столе? — Я похож на палача? — Раньше им был. Сейчас — псина, которую пора усыплять. — Живи мы в другой стране, я бы на Вас пожаловался, и Вас бы уволили. — Вижу, ты очень веришь в справедливость там, в забугорье. Не хочешь переехать? — Только если с Вами. О недовольно глядит на капитана, который, вертя в пальцах сигарету, собирает с пиджака чьи-то длинные волосы. Старший следователь и правда избегал Мёна; просто потому, что не хотел видеть его равнодушное лицо. В надутом пузе раздобревшая от водки печень, в дыхании — привычная кислятина спиртовых ядов; капитану плевать, скольких погубил серийный убийца в жёлтых ботинках, и сколько ещё умрёт от его рук, пока корейская полиция лениво перекладывает папки с делами с полки на полку. Он живёт свою лучшую жизнь, которую когда-нибудь оборвёт цирроз или диабет. И в этом его неблагородном безразличии Сэхун порой находит много соблазна. Наверное, думает О, так люди и предают друг друга: разрушение — это самый простой выбор, путь слабой воли. Легко забрать чью-то жизнь: человеческое тело безобразно хрупкое — куда не бей, всегда последует боль, и чем сильнее удар, тем ближе смерть. И кажется непосильным пережить агонию, с которой тело выталкивает наружу новую жизнь. — Ты сегодня язва, Сэхун. Снег ещё не пошёл, а в сердечко уже попала льдинка. — О только фыркает. — Есть новости? — Нет. — Уволить бы тебя. — О согласно кивает. — Что там за история с Паком? — Избил подозреваемого. — Серьёзно? — Но капитан Мён не выглядит удивлённым — он давно всё знает; как-то воровато осмотрев холл, он чуть приближается к О и невзначай вопрошает: — И как это было? — В смысле? — Как он выглядел, когда бил бедолагу? Сэхун поднимает глаза — там мигает лампочка. О суеверно видит в этом неспокойном свете, что мелко дребезжит под матовым стеклом, плохой знак — предупреждение о приближающейся трагедии; потолок обвалится — рано или поздно это обязательно случится, а за ним, будто бетонное домино, полетят и другие этажи. И они все умрут: Сэхун, капитан Мён, Бомсу. «Зато Муён останется жив». О суёт сигарету между плотно сжатых губ. Всё правильно. Дети не должны умирать раньше родителей. — Ну, злым. — Ты совсем отупел? — В голосе Мёна звучит настоящее раздражение. — Как ты вообще стал следователем? — Хочу съязвить, — признаётся Сэхун, устало ероша волосы на затылке. — Вы помните его на последнем интервью? — Не особо. Мне вообще думалось, я его впервые увидел на недавнем деле с расчленёнкой. Потом уже вспомнил, что был на его аттестации. — Мужчина растирает ладонями шею — О уверен, что она очень болит. — Вроде ничего особенного. Умненький и прилежный мальчик, недавно окончивший универ. А что? — Не знаю. — Сэхун застёгивает пальто на все пуговицы. — Не нравится мне он. На улице морозно. Может, если бы О наконец-то начал носить зимнюю куртку, сейчас его спину не резал бы холодный воздух, легко пробирающийся через драп пальто. Чанёля нет, — наверное, он сбежал, как только выдалась возможность оставить Муёна на Шин; последняя, завернувшись в шарф по самый нос, расспрашивает мальчика про школу и шутливо дёргает того за капюшон, пока он пытается наступить ей на сапожки. Вжав шею в плечи, мужчина сходит с крыльца. Мороз тревожность не притупляет, — наоборот, кажется, она становится твёрдой, как кусок льда, и застревает у следователя внизу горла. Сэхун делает один вдох, второй, третий, пытаясь столкнуть тяжесть с груди; но так только голова кружится, и вместе с тем появляется жуткое предчувствие: он вот-вот задохнётся — побледнеет, потеряет сознание, а потом его сердце остановится. Прямо на глазах у Муёна. Мужчина льнёт спиной к стене, расстёгивая верхнюю пуговицу пальто. — Сэхун! Голос Ёнран чуть сдавленный, словно девушка изо всех сил старается сдержать свой заразительный смех. Она несётся по тротуару, стремительно и легко, и если бы не частый стук широких каблуков, казалось бы, ноги Со даже не трогают асфальт. Её красивое лицо не морщится, когда и щёк, и алых губ, и носа касается ледяной ветер, и пепельный вихор лишь путается в серёжках, оставаясь послушно лежать на широком отложном вороте разлетающегося в стороны пальто. Сэхун улыбается и невольно тянет руку навстречу, готовясь коснуться женщины, которая напоминает ему обнадёживающую весну. Будто несущийся по улицам розовый отцветших вишен, первые почки на гибких сырых ветвях, греющее лицо солнце — внезапное появление Ёнран, которому мужчина даже не успел удивиться, травит панику. И он наконец-то делает вдох полной грудью, ощущая, как дрожит его рот, пытающийся сдержать плач. — Привет, Сэхун. — Она легко чмокает О в губы; этот поцелуй не хочется продолжать — он дружеский, как и объятия, в которые завлекают следователя ласковые женские руки. — Я рада, что успела тебя застать. Представляешь, батарея резко села! Не могла даже позвонить! Наверное, из-за холода. — Что ты тут делаешь? — О не спешит отпускать подругу, хоть знает, что на него смотрят и Йевон с Тэхёном, и, может, Бомсу с капитаном. Он лишь сильнее прижимает Со к себе, ощущая, как его охватывает нездоровое счастье. — Я так рад, что ты пришла, — шепчет ей на ухо; губы касаются серёжек — они ребристые из-за камушков и холодные. — Спасибо. — Он чувствует её улыбку, хоть она ничего не говорит. — Красивый цвет. — Спасибо, — хихикает она, поглаживая мужчину по плечам. — Меня Мальгым покрасила. — Вы теперь подружки? — О наконец-то отрывается от подруги. — Нет, конечно, — фыркает Со, картинно поправляя свои волосы. — Она почти моя девушка… Ох! — Она опасно клонится вперёд, хватается за плечо старшего следователя, но всё-таки остаётся на ногах, только шаркнув каблуком по асфальту. — Муён? А ты что тут делаешь, хороший мой? — У меня карантин! — Он обнимает Со так же крепко, только уткнувшись лицом в изумрудный атлас рубашки; Сэхун чувствует укол ревности: вот, они вдвоём обнимаются, и кажется, мужчина остался совсем один. — А у мамы дела. Поэтому я пока у папы. — Расследуешь преступления? — Она наклоняется, чтобы поцеловать мальчика в щёку; на шершавых пятнах остаётся нечёткий след тёмно-красной помады, и старший следователь вдруг задумывается, какого цвета сейчас его рот. — Или наслаждаешься свободой? — Усердно работаю на безопасность граждан! — выкрикивает Муён, прикладывая донельзя напряжённую руку ребром ко лбу. — О Муён! Самый главный и самый крутой детектив во вселенной к Вашим услугам, госпожа Со Ёнран! Девушка издаёт невнятный звук — что-то между икотой и скулением — и прижимает к себе мальчика только пуще: коричневые ботиночки отрываются от земли, сам Муён страдальчески крякает в грудь Со. Будь Ёнран крепким мужчиной, О обязательно начал бы бояться за жизнь сына. — Мой любимый пирожочек! Так бы и съела! — Если такова Ваша воля… — на последнем издыхании мямлит мальчишка. — Вы ведь на обед? — Ёнран оглядывается, будто спрашивая у всех. Она кивает каждому: застывшему в дверном проёме Бомсу, Тэхёну, нервно отстукивающему пальцами по телефону; Йевон она и вовсе улыбается, звонко восхищаясь: — Прекрасная оправа! Она чудесно сочетается с формой Вашего лица! Йевон краснеет — и, наверное, это впервые не из-за того, что у неё опять поднялась температура или прихватило живот. Она благодарно кивает и спешит отвернуться, словно боясь вновь получить комплимент. — Мы с Муёном собирались куда-нибудь съездить. — О достаёт из кармана пальто ключи от машины — пальцы почти не слушаются; они будто окоченели, как когда-то растерзанный мальчик в коробке. Сэхун испуганно заглатывает воздух и буквально швыряет ключи в грудь подруги. — Я на две минуты — хочу ещё раз переговорить с капитаном, пока он не ушёл. — Хорошо, — мягко щебечет Ёнран, — мы пока пойдём погреемся. Синее пальто громко хлопает по воздуху — девушка делает резкий разворот. Она берёт Муёна за руки, переплетая пальцы — длинные и узловатые — с детскими, и ненавязчиво увлекает мальчика в танец. Ёнран слепо плывёт назад, сметая крупными каблуками редкую щебёнку; и по́лы со свистом режут воздух, обнажая острые колени в чёрном капроне. Поступь чуть пружинистая, — кажется, ноги такие длинные, что не могут позволить себе полностью разогнуться. Губы Ёнран слишком яркие — О трёт глаза, но даже в темноте видит очертание вишнёвого рта. Он что-то говорит — шевелится, медленно выпуская в пустоту звуки, и дрейфует в невесомости, аккуратно оторвавшись от лица Со. Ёнран зловещая, — наверное, впервые за всю жизнь Сэхун чувствует в ней что-то тревожное, как вороний крик в кроне безлистого дерева или шорох под кроватью. Неправильное. Опасное. Плохое знамение, уводящее Муёна всё дальше и дальше от него. — Господин О… — В голосе Бомсу благоговейный трепет; О чувствует, как сальный взгляд коллеги рыщет в одеждах Ёнран. — Э-это Ваша девушка? Бомсу хочет её — Сэхун знает это напряжение в теле, чуть севший голос, будто высохший от жажды; он не смотрит на Мина, но представляет, как тот облизывает намазанные гигиеничкой губы и пытается незаметно выровнять сбившееся дыхание. Со всегда была красивой: и с прыщами на лице, и с неудачно подстриженной чёлкой; её ненавидели одноклассницы, Сэхуна — воздыхатели девушки. Они не знали, что О буквально жил мечтой стать следователем, и Ёнран совсем его не интересовала: ни когда хвасталась новыми колготками, ни когда истерично требовала прощупать её грудь, узнав, что у мамы опухоль молочной железы. Он никогда не думал о ней, как о женщине, не представлял, как можно её так жадно хотеть; и, если бы не развод, они бы никогда не оказались в одной постели. Ведь Сэхун до сих пор думает об Инсон, засыпая один на холодных, пахнущих затхлостью простынях; засыпая в обнимку с Ёнран, всё ещё чувствуя себя одиноко. — Нет. Это просто моя подруга. — Похотливое блаженство на лице Бомсу злит. — Даже не смотри в её сторону, Бомсу. — Да нет, я… — Я предупредил. — Сэхун резко тянет дверь на себя. — У тебя сейчас физиономия, будто ты накончал в штаны. В этот раз я снисходительно поверю, что у тебя с голодухи эрекция на свиные рёбра.***
Ногти царапают уши изнутри, собирая под себя серу; звук становится глуше, но продолжает отдавать вибрацией в груди. Бах! Бах! Бах! Ступает он одновременно с грохотом, как настоящий титан: от каждого немощного шага словно содрогается земля и, кажется, трясутся окна в многоэтажках, раздражая отблески солнечного света. Бах! Бах! Под ногами хрустит багровая шелуха: она собирается между пальцами, вроде катышков с носков, и стелется по асфальту хрупкой корочкой; как если бы кто-то большой сильно ударил по дороге, и та, истёкши кровью, теперь медленно заживала. Нога спотыкается об груду тряпок. С болью в пояснице качнувшись назад, он успевает зацепиться одними кончиками пальцев за холодный металлический край — это оказывается дверца фургона: спущенные шины просели под немалым весом, диски съела ржавчина. Кажется, эта машина простояла здесь вечность, и, если уронить её на бок, за колёсами потянутся корни. Бах! Бах! Бах! Ткань ему знакома: нежная и лёгкая, не покройся она таким же тёмным струпом, то струилась бы в руках. Он с хрустом отрывает её от земли, и, когда лоскута касается солнце, нити охватывает волшебное сияние, слабое и красное, будто там, под хлопьями грязи, рубиновая пыль. Он отбрасывает ткань в сторону — снизу оказывается ещё десяток грязных тряпок: небольшие кухонные полотенца, в цветочек и полоску, чёрные и синие. Они сплетены друг с другом, словно прутики птичьего гнезда, как лепестки плотного розо́вого бутона, прячущие сердцевину. Бах! Дрожащие руки ныряют в клубок из задубевших тряпок; гнилостная теплота бросается в лицо, и он прячет нос в плече, брезгливо поджимая пальцы даже на ногах. Там, в ворохе, всё ещё влажно. — Фу! — Что там? — Не знаю, — раздражённо ведёт головой. — Сам смотри. — Это не моё. — И не моё. Он решается сгрести все тряпки разом: зажав нос чистой рукой, комкает в кулак грубые края полотенец и изо всех сил дёргает на себя. — Опять упал. Он игнорирует руку того, даже не смотрит туда; отчего-то он знает, что трогал её множество раз: большая шершавая ладонь, длинные пальцы. Он не готов сжимать её в своей — только если ломать. А вот кусок мяса, прилипший к металлическому дну коробки, он видит впервые. — Что это? — Не знаю, — снова раздражённо бубнит он. — Сам думай. — Это не моё. — И не моё. Мясо чёрное, с отростками; когда он щёлкает по нему пальцами, то лениво перекатывается на другой бок, открывая мокрые от гнили пролежни. Ему кажется, он видит, как оно шевелится; будто изнутри, захлёбываясь в гное, что-то обессиленно толкается в мягкую плоть: тук-тук, тук-тук, тук-тук. — Вставай. Он всё-таки берёт руку того — лишь неудобно переплетает пальцы; с резким подъёмом в груди вспыхивает боль. — Чёрт! — ругается он, когда его мягко прижимают к плечу. — Что случилось? — Ничего. — Он недовольно отшатывается, ощущая, как горят щёки. — Сам справлюсь. — Я ничего не делал. — И я ничего не делал. Тот залазит в фургон; машина тяжело скрипит, чуть качается вбок. Он не решается зайти следом, хоть оставаться рядом с подрагивающим куском мяса страшно. Оглянувшись, он щурится на ласковых лучах оранжевого солнца: за спиной продолжение улицы — широкая полоса грязного, разрушенного асфальта, зажатая между монолитами многоэтажек. Дома почти чёрные, словно вырезанные из массивов прогоревшего угля; различимы только окна — в каждом расплывается отражение горячего диска. Он задирает голову повыше, к небу, щурясь только сильнее: за тёмными бетонными стенами солнца не видать. Бах! Бах! Бах! — Хватит! — Что не так? — Ничего. — С трудом забросив ногу на самый край фургона, он всё-таки забирается внутрь. — Громко. Сверив того недовольным взглядом, он осторожно ступает по металлическим листам: большинство из них сплошные, проржавевшие по краям, некоторые — рамы с прутьями. Он переступает те места, где коррозия разъела материал до мелких дыр, и осторожно проходит в нос фургона. Лобового стекла нет, руля и кресел тоже; зато засаленное покрывало осталось и коробка передач без рычага — тот, умостившись на ней, будто на низком табурете, вытягивает руки вперёд. В горячих ладонях зажата массивная рукоять пистолета. — Осторожно! — С чем? Тот напрягает спину, прижимается щекой к собственному плечу. Тот не дышит, и глаз один зажмурен, будто туда попала соринка или, может, целое бревно. Он тоже затаил дыхание: там, впереди, куда смотрят давно погасшие фары фургона, люди. Мужчины, женщины, дети — одни сидят за столами, другие просто на стульях; есть даже те, что лежат: лицом в землю или уперев взгляд в жёлтое, как кубик сливочного масла, небо. Он просовывает голову в окно без стекла, куда тянет руки тот. Дуло тяжёлого пистолета глядит в толпу; толпа смотрит на дуло, и на него, и на того; пистолет кажется простеньким, как и тот, скрючившийся на коробке передач, но хранит в себе чью-то смерть, быструю, громкую, пахнущую порохом. Много смертей. — С этим. — Он засовывает мизинец в дуло — фаланга не пролазит. — Убьёшь. — Это не я убью. — И не я. Тот жмёт на курок. Бах! Он запоздала затыкает уши — вблизи выстрел невыносимо громкий. Бах! Он передёргивает плечами. Бах! Третьей падает маленькая девочка: из её рук выскальзывает коробок виноградного сока. Он чувствует жажду. Он знает, что сок ещё там. Он тоже хочет пить. — Умерла. — И что? — Ничего. — Он косится на руки, сжимающие пистолет. Он чувствует жажду. Он знает, что эти руки приносят боль. Он тоже хочет их ранить. — Выстрели в себя. — Я не умру. Люди никуда не бегут и даже уши не зажимают, как он мгновение назад. Ему не нравится, как они неотрывно смотрят на фургон, игнорируют смертоносное дуло пистолета, глядят только на него — неловко топчущегося по металлическому настилу машины. Их много: сотни, тысячи, миллионы, будто колония муравьёв, обсевшая слюнявый леденец; будь он большим, разом вместе с уродливыми небоскрёбами раздавил бы их всех — пристально взирающих на него со своих мест. — Дай! — Что? — Это. — Он указывает на пистолет в руках того. — Хочу. Он чувствует жажду. Он хочет убивать. Руки того ложатся сверху, когда он обхватывает пальцами горячую, влажную от пота рукоять. Ему не нравится, как горячее дыхание того щекочет ухо, как грудь того касается спины, как усиливается желание запрокинуть голову и заглянуть в глупые жестокие глаза. Близость их тел возбуждает– он хочет наконец-то нажать на курок, выстрелить тому в лицо. Но тот единственный здесь, кто умеет обращаться с этой опасной штукой. — Давай уже! — Что? — Стрелять! — Он высовывается из окна, оглядывая сидящих за столами людей. Они равнодушно пялятся на фургон; и осуждающе качают головами, как игрушки на автомобильной торпеде; и зычно хнычут, мелко клацая зубами. — В кого? — В кого хочешь. — А ты в кого стрелял? — В тех, кого не знал. Тот тяжёлый. Ему приходится налечь грудью на прорезиненный край окна, когда в пояснице начинает ныть от непривычного напряжения. Люди трещат и плачут, как сонм цикад, голодно глядящие со своих мест, но, несмотря на льющиеся из глаз слёзы, даже не моргают. Он ищет знакомые лица: те, в которые он когда-то внимательно вглядывался, и те, что видел лишь мельком. — Стреляй на выдохе. И он стреляет. Раз. Два. Три. Мужчина в белом халате комично хватается за сердце и в молебном порыве падает на колени. И девушка рядом тоже — её длинные ноги выскальзывают из расстёгнутых туфлей. И девочка, плотно прижавшая к ушам ладони тоже оказывается под столом. Он знает их всех — тех, кто пал от пули в сердце. Безумие, думает он, убивать тех, кого и в лицо не видел прежде. — Осталась одна. — Кто? — Пуля. — Не мои проблемы. Он высвобождает руки из чужих, отталкивает того спиной, резко качнувшись назад. Он не хочет иметь ничего общего с тем; но чувствует того на своём теле: приятный жар, на лопатках — биение сердца, в носу — гниловатое дыхание. Он чешет грудь: кажется, на неё жмёт чья-то сильная рука. Он перехватывает пистолет покрепче и наводит на того, растерянного, но совершенно спокойного. — Бах? — Не хочу умирать. — Бах? — Мне очень страшно умирать. — Бах? — Что после меня останется? — Ни одного скорбного сердца. Он готовится жать на курок, что заманчиво проседает под указательным пальцем до той поры, пока не следует приложить больше усилий. Он готов, но слышит одобрительное хмыканье. Он опускает руку. — Что там? — Он нагибается, чтобы снова выглянуть в разбитое лобовое окно. — Где? — За домами. — Не знаю. Он морщит нос. Единственные обрубки многоэтажек стискивает зелёное боа из плюща: грубые стебли, будто подарочная упаковка, слой за слоем обвивают несущие стены первых этажей. В окнах зелёный панцирь проседает внутрь, и из-за плотно сплётшихся между собой листьев пробивает оранжевый свет. Впереди много времени — когда-нибудь дом превратится в гигантский клубень мохнатых нитей, оторвётся от земли и покатится: крушить призраки стеклянных небоскрёбов и давить людей. Тот помогает ему выбраться из фургона через лобовое окно. Ему думается, что неприлично уходить из чужого дома через заднюю дверь. Вместе с ним по капоту скатываются осколки стекла — они режут ему ладони и совсем не задевают бёдра. — Твои руки в крови. — Твои тоже. — Они не мои. Он идёт между столами, иногда трогает спинки стульев, на которых теперь никто не сидит. Тот идёт следом. Они наблюдают: не отрывают взгляд, поворачивают головы в его сторону; и когда он дует на раны, из-за которых руки словно объяло пламя, все вокруг начинают цокать. Ему становится стыдно. Тот, наоборот, начинает хохотать. Он снова наводит на того пистолет. И вновь опускает, когда слышит очередное одобрительное хмыканье. — Почему они такие? — Какие? — Жестокие. — Они просто обижены. — На меня? — И на меня. Он спотыкается, отчего багровая шелуха взмывает выше; тот вовремя ловит его за локоть. — За что? — Не знаю. Он бросает взгляд на укрытые плющом осколки дома. Он хочет как можно скорее пробраться туда — в сердцевину кокона из плюща; и, кажется, сам он не справится. Он с жалостью смотрит на пистолет в своей руке. И снова слышит одобрительное хмыканье. — Заткнись, — злобно косится на мужчину в чёрной водолазке. Идут они гуськом. Он впереди, тот сзади. Тот держит его за руку, и это отчего-то вдруг воодушевляет. Может, тот совсем дурной и одним своим видом взывает желанию всадить пулю; но присутствие того утешающее: без того было бы одиноко и, может, даже страшно. Наверное, поэтому он перехватывает большой палец покрепче, когда тот намеревается обойти пустой стол с другой стороны, и чуть замедляет шаг, чтобы не остаться на дороге одному. В окружении пустых домов, среди красных хлопьев, под сотней взглядов — ему хочется бежать, но он будто знает, что там, дальше, впереди, за ржавым фургоном, в окружении тысячи отражений солнца, ничего нет и всё то же самое. — Что там? Тот пожимает плечами. Плющ плотно свернулся в зелёную броню, — кажется, его не продавить, и даже пистолет не справится. И расселина, из которой брызжет тонкий клин света, очень высоко. — Загляни. Ладно? Тот тянет руку, цепляется за мясистые стебли — плющ рвётся с хрустом, словно трещит старый сустав, и пальцы того такие сильные, что вот так просто дерут кокон, наросший когда-то на обрубок небоскрёба. Он морщится, когда на лицо выплёскивается солнечный свет, и вместе с ним — жар. Тот тоже. И он делает глубокий вдох, ощутив тонкий запах хвои, вдруг разбивший металлическую вонь улицы. Тот тоже. И он становится на цыпочки, чтобы заглянуть в жаровню, где спряталось солнце. Тот лишь склоняет голову вбок. Солнце, оказывается, живёт в лесу — опасно греет сухие стволы сосен и жёлтые листья, что вот-вот опадут к выступающим корням. Оно наседает у самого горизонта, разжигая край неба до розового накала. Оно печёт спины небоскрёбам, чтобы те когда-нибудь расплавились, превратив улицу в гигантский инклюз. — Пойдёшь первым? — Давай ты.От кого: следователь
Я задержусь минут на десять.
Бэкхён вздрагивает с вибрацией телефона. Длинный вдох носом: горький запах чернил, аромат кофе из пустого картонного стаканчика, вишнёвая отдушка крема для рук, которым пользуется коллега через стол. Ленивый поворот головы: в шее раздаётся хруст, но облегчения он не приносит — только усиливает боль в затылке. Пальцы осторожно сжимаются, как если бы мужчина, крепко уснув, помнил, что в его немощной руке осталось лежать ни то что-то хрупкое, ни то очень опасное. Бён медленно выпрямляется в кресле: он почти не чувствует лоб, измятый грубыми швами рубашки, и едва понимает, где находится, когда мимо пролетает здоровенная бумажная змея. «Наверное, Чу подмешал мне в чай снотворное и отправил в зоопарк, пока я спал». Бэкхён с нажимом массирует глаза. В темноте век, кажется, он слышит гундосый рёв слонов, гнилостное дыхание хихикающих гиен, взмах крупных крыльев, несущих к нему когтистые лапы. Наверное, его съедят; говорят, животные чувствуют плохих людей, безжалостных и очень опасных. И Бэкхён тоже иногда ощущает на себе его запах: тяжёлый и мужской, он вцепился в волосы, остался на одежде, которая так и лежит в стирке. Из раза в раз, проходя мимо корзины с застоявшимся грязным бельём, он задумчиво трогает голубой лонгслив — тот, что с пятнами от жирного кляра, пахнущее чужой квартирой, пугающими воспоминаниями.От кого: следователь
Извини.
Бумажная змея снова проплывает рядом со столом Бэкхёна. Её жёлтый хвост из гофрированной бумаги щекочет подбородок, и мужчина морщится, неловко откачнувшись назад. Тут вдруг стало слишком оживлённо: половина столов теперь пустует, многие толпятся у входа, звериные фигуры — склеенные на скорую руку образцы для предстоящей литературной выставки — с шорохом тащатся по воздуху. Когда сбоку доносится тихое хихиканье Мингён, до мужчины наконец-то доходит: время обеда. — Знаешь, он скрипел как та дверь у нас на этаже. — Она в новой блузке. На плотном топорщащемся жаккарде птицы — их длинные ноги запутались в лепестках ликорисов; узкие плечи спрятаны фонариками с крупными клиньями. Рубашка красивая — её Бён видел в весенней коллекции японского дизайнера; наверное, Мингён купила её на распродаже и, судя по пройме, на размер больше. — Но мы встретились недавно, и, оказывается, ему вырезали кисты на голосовых связках. — И что, теперь он по-ангельски поёт? — Нет, хрипит. Мужчина Мингён мягко улыбается, поправляет завернувшийся воротник на её блузке. У Бэкхёна от этого заботливого жеста теплеет в груди; он даже не пытается отвернуться, когда случайно встречается глазами с коллегой. Мужчина Мингён кивает, зачем-то трогая жиденький пучок волос на макушке, сама девушка будто хочет что-то сказать — даже разлепляет жирные от вазелина губы, но её окликает подруга из отдела рекламы. — Мы с Суа идём за тем тыквенным чизкейком, вы с нами? — Не сегодня, — пихает бёдрами подругу из отдела рекламы. — Мы решили плотно пообедать — домой только вечером вернёмся. — Опять? Осторожнее, Мингён, сама не уплотнись, — хихикает та, забрасывая малюсенькую чёрную сумочку на плечо. — На самом деле мы тоже идём за чизкейками, — встревает мужчина Мингён, подталкивая девушек к выходу. — Просто в другое место. Чтобы не слышать твоих неуместных комментариев о плотности моей женщины. — Какой зануда! Бэкхён вжимается в спинку стула — он вдруг чувствует, как его обволакивает слабость: руки отнимаются, в груди появляется знакомое чувство тревоги — оно же давит на лёгкие, и мужчине едва удаётся глубоко дышать. Наверное, та бумажная змея была ядовитой. И теперь Бён умрёт от асфиксии, прямо за рабочим столом. По нему скучать не будут, и скорбеть некому; душа попадёт в ад, потому что Бог ненавидит геев и тех геев, которые спят с серийными убийцами; а больное, окоченевшее в нелепой позе тело предадут братской могиле. Так и останется Бэкхён лежать среди трудяг, не доживших до очередного рабочего дня, самоубийц, не оправдавших ожидания родителей, замученных дома жён. Его расчленят, чтобы он поместился в сумку, а потом неаккуратно разбросают по всей яме, будто сытный перегной. Бэкхён никак не может отвести взгляд от того места, где стояли Мингён и её нежный мужчина, поэтому нащупывает вибрирующий телефон вслепую, шаря пальцами по липкому от чая столу.От кого: Дэхо
ты звонл?
Кому: Дэхо
это было позавчера ещё
От кого: Дэхо
сорри был занят
От кого: Дэхо
щас обед же?
От кого: Дэхо
перезвоню через 5 мин
От кого: Дэхо
сможешь?
Кому: Дэхо
да
Бумажные животные наконец-то уплывают в коридор, а за ними и люди, оставляя Бэкхёна одного с собственным отражением в чёрном экране компьютера. Он выглядит плохо, хотя вчера наконец-то заставил себя помыть голову; засос под ухом вообще напоминает неприличную болячку, тремор в руках только усилился — сегодня Бён едва смог почистить зубы. Мужчина вглядывается себе в лицо, сжимает губы да так сильно, что он, кажется, видит очертания своих зубов — в правом клыке он недавно обнаружил дырку. Он смотрит внимательно, даже льнёт к экрану чуть ближе, чтобы хорошенько запомнить урода, что взволнованно мнёт пальцы, думая о поцелуях серийного убийцы. Бён принимается раскладывать канцелярию на столе по возрастанию: ластик, коробок скрепок, степлер, стакан для ручек; пустой блистер он выбрасывает в мусорную корзинку под столом. Натянув на кулаки голубые рукава сорочки, Бён бессильно подпирает голову. Он не хочет видеть Чанёля — его отвратительную самодовольную физиономию. Бэкхёна от следователя тошнит, и от одних только воспоминаний о той ночи ему хочется разодрать на себе кожу, стыдливо повесить голову и, шаркая по асфальту босыми ступнями, прийти к полицейскому участку, чтобы в раскаянии упасть на колени. Канцелярский стаканчик из перфорированного железа; через небольшие отверстия видно колпачки от потерянных ручек и фантик от карамельки, которую как-то Бэкхёну досталась вместе с кофе. Он вытряхивает всё содержимое и засовывает туда руку. Кажется, будто на него натянули смирительную варежку: пальцы не разогнуть, кулак не расслабить; мужчина ещё некоторое время разглядывает свои костяшки через дырочки, а потом у него начинает кружиться голова, и он отставляет стаканчик аж за компьютер. На улице опять пасмурно. Впрочем, другой погоды не стоит ждать хотя бы до весны, а то и к самой её середине. Бён закусывает голубую пуговицу на манжете. Его от следователя тошнит, и от одних только мыслей о нём губы тянутся в виноватой улыбке, сердце волнительно ухает, чтобы, больно ёкнув, быстро забиться в удушливом страхе. «Отвратительно, — констатирует он, ероша волосы. — Просто отвратительно». И правда: отвратительно вот так сидеть трястись от непонятных чувств и думать о том, кто ждёт его внизу, как о ком-то особенном, о ком-то, чьи окровавленные руки так хочется сжать в своих. Бэкхён смахивает повторно всплывающие сообщения от Пака; а когда звонит Дэхо — тут же отвечает, зачем-то вскочив с кресла. — Да? — Привет, что… — Пон протяжно зевает, под конец сдавленно икнув. — Чё ты там звонил? У меня не так много времени. Бэкхён морщит нос. Говорить теперь отчего-то совсем не хочется. — Да так… Мужчина снимает со спинки стула куртку, подбирает полупустой рюкзак. Голова кажется грязной, хотя Бэкхён драил её щёткой для пяток, собрав на грубые щетинки приличный клок волос. Кожа болит, будто тело бьёт болезненный озноб, во рту привкус кислятины — это тот дурацкий соус в бутерброде из автомата с едой. Бён напрягает живот, пытаясь выдавить из себя отрыжку, но горло в конце концов обдаёт только изжога. Мужчина впервые за долгие годы ощущает неконтролируемое желание засунуть два пальца в рот. — Я переспал со следователем. Бэкхён едва не выбегает в коридор, как если бы он смог сбежать от неоднозначного молчания Дэхо. «О чём он там думает? — Бён в сторону туалета старается не смотреть, а оттого и взгляд от металлических дверей лифта не отрывает. — Неужели это и правда настолько ужасно?» — Следователь? — Пон чем-то гремит; кажется, посудой. — Это тот, что не гей? — Мгм. Бэкхён со всей силы вжимает палец в кнопку; потом ещё раз и ещё. Он неуверен, на что надеется: на то, что лифт в итоге сорвётся в шахту или всё-таки начнёт подниматься быстрее. В конце концов, чем скорее он встретится с Чанёлем, тем быстрее с ним расстанется. — Получается, он гей, — хмыкает довольно Дэхо. — А ты переживал. — Нет, он не гей. — Да ведь. — Нет. — Ладно, не гей. — В голосе Пона нет раздражения; и Бэкхёну думается, что, наверное, такие странные разговоры друг принял как должное, как что-то из той части жизни, которую ему никогда не понять. — Так и что? Понравилось? Он чувствует, как дёргается левая нога, шлёпает носком по металлической рейке на полу. Он бьёт по бедру кулаком, надеясь вернуть контроль над конечностью, но чувствует только боль. — Не знаю. — В пах резко приливает тяжесть. — Ну в смысле? Он был хорош? Тебе же есть с чем сравнить. У Дэхо, похоже, слишком хорошее настроение. Он даже посвистывает, продолжая что-то громко переставлять. Это не может не возмущать. Отвернувшись к высокому окну, Бэкхён крепко стискивает зубы и принимается считать окна в противоположной многоэтажке. — Нет, он не очень-то и опытный. Это неважно. Что мне делать? — В смысле? — Мне сейчас с ним идти обедать. — Серьёзно?! Ты с ним увидишься ещё раз? — Да, через пару минут. Что мне делать? — Бэкхён, я… — Пон вздыхает так тяжело, будто это он переспал со следователем, будто это ему сейчас придётся смотреть в глаза следователю — ласковому убийце с брехливой улыбкой. — Я очень рад за тебя. Это же здорово! — Да что хорошего? У меня проблемы. — Мужчина снова жмёт на кнопку, пока верхняя фаланга не начинает болеть. — Как мне ему сказать, чтобы он отстал от меня? — Отстал? — Теперь Дэхо что-то роняет, и Бён едва сдерживается, чтобы не бросить трубку. — Он же тебе нравился? — Нет. — Да. — Нет. — Да, нравился. Ты о нём говорил тогда. — Лишь рассказал, что обедаю с ним. — Вот именно. Ты так ни с кем ещё не делал. — Он сам навязался. Лифт наконец-то открываетcя, и Бён, убедившись, что больше никто с ним не зайдёт, забивается в самый угол, щёлкнув на нулевой этаж. — Как это мне поможет в данной ситуации, Дэхо? — О какой помощи идёт речь? — В заспанном голосе Пона наконец-то появляется нервозность; и Бёну это кажется несправедливым. — Просто пообедай с ним. Поговорите о всяком, как обычно. — Я не хочу с ним говорить. Это глупо. — Общаться с людьми, чей член побывал в тебе? Да, наверное. Не пробовал. — Причём тут член?.. Бэкхён замолкает. Пытаясь игнорировать мерзкую образину в зеркале, мужчина снова смотрит на засос: он кажется рваной раной на серой коже, саркомой, преодолевшей долгий путь от сердца к горлу. Он чёрный, как дома во сне, и багровый, как та бесконечная дорога; и глядя на неровное пятно, Бёну думается, что, наверное, так выглядит грех. Может, оставляй губы следователя откровения хотя бы в поцелуях, люди бы знали, кто ездит с ними в одном метро и работает в одном офисе: слабак, который променял чужие жизни на секс. Скольких Пак успел убить? Двоих? Троих? Одна жизнь — за ласковые касания; другая — за неуклюжие поцелуи; ещё несколько — за чувство, которому никто так и не дал название. Бэкхён когда-то встречался с этим волшебным и пугающим чувством: ноги подкашиваются, сердце в груди бьётся быстро-быстро и очень хочется улыбаться, и плакать, и смеяться. Тогда Бёну вручали грамоту за победу в конкурсе по сочинениям. Тогда все аплодировали; и все его любили; и радовались вместе с ним, словно они — женщины и мужчины, ребята из разных классов, учителя и даже те баскетболисты — его друзья. Тогда он был не один. — Я про резинки забыл. — Фу! Так ты подцепить болячку боишься? Сходи проверься. Бэкхён смотрит на сосок, торчащий через голубой хлопок рубашки. Это не имеет смысла, думает мужчина; если он и подцепил от следователя какую-нибудь гонорею, она уж точно не станет его самым большим поражением в жизни. — Нет. Он, наверное, уже внизу. Ждёт. Что мне делать? — Просто встретиться с ним. — Бэкхён слышит, что только проснувшийся Дэхо теряет терпение. — Я не понимаю, честно. — Пон, кажется, обо что-то ударяется: прошипев матерное слово, он шуршит каким-то кульком. Наверное, он наткнулся на новый журнальный столик, который не распаковывал с прошлой недели. — Если он тебе нравится — общайся. Не нравится — заблокируй. Не веди себя как школьница. Мужчина нащупывает поручень под зеркалом. Он не понимает, зачем в этом лифте делают поручни — всё равно инвалидов сюда никогда не пригласят работать. Но сейчас пальцы Бёна в панике сжимают хромированную трубу, и ему не становится легче. Просто он хотя бы не падает на пол. — Он… — Бэкхён знает, что Пону в таком настроении лучше не надоедать. — Я просто… — Утром — когда бы для друга оно не наступало — он раздражительный, порой может прикрикнуть на Кюсон, даже если та без слухового аппарата. — Знаешь, он не простой. Я… — Дэхо не любит много болтать, особенно не по делу. Но если сейчас он сбросит звонок, то Бэкхён, возможно, в ужасе умрёт, скрючившись на грязному полу кабинки лифта. — Я не хочу с ним видеться. Это плохо. И мне… Голос Бэкхёна дрожит; вспотевшие ладони легко скользят по поручню. Он должен сказать, что чувствует страх перед Чанёлем. И Пон обязательно его поймёт — кто не испугается серийного убийцу? Вот Бён сейчас выйдет из лифта, а там, в холле, следователь. Он высокий и красивый — на него точно будут коситься девушки и, может, даже мужчины. И пока все смотрят на молодого следователя, тот, сделав большой взмах рукой, укажет на прижавшегося к зеркалу Бэкхёна. «Смотрите! Это он скоро умрёт!» — крикнет он. «Неудачник!» — со смехом подхватят остальные. «Смотрите! Это он мерзко стонет!» — крикнет он. «Урод!» — со смехом подхватят остальные. «Смотрите! Это он умолял держать его за руку!» — крикнет он. «Слабак!» — со смехом подхватят остальные. «Кто за то, чтобы он сдох поскорее?» — дождавшись тишины, спросит он. «Я!» — яростно заорут они. И потом Чанёль убьёт его. И все другие буду смотреть, как Бэкхён в позоре умирает. Очевидно, что Дэхо не может вот так взять и бросить его перед смертью. — В общем, мне надо обед приготовить, пока Кюсон не вернулась. Нужна будет помощь — пиши. — Пон устало втягивает воздух. — И не забудь о теннисе, ладно? — Ладно. — Для Кюсон это важно. — Зачем ты мне об этом говоришь? — гаркает в разъезжающиеся двери лифта. — Я что, так часто о чём-то забываю? — Да ты в последнее время сам не свой. Мало ли? — Да пошёл ты. Бэкхён сам сбрасывает звонок и вовремя одёргивает себя, чтобы не вышвырнуть телефон из кабины лифта. В холле неуютная оживлённость: серые пиджаки, суетливый шаг, галдёж — напоминает озабоченное снование в сердцевине муравейника. Вот они — все в строгих одеждах, с рюкзаками на плечах, вертящие в руках картонные стаканчики с кофе; вот они — идут набивать животы сытным обедом, чтобы потом хорошенько поработать и, наверное, задержаться допоздна. Они большая команда — колония усердных жнецов; каждый выполняет свои обязанности и день ото дня помышляет наконец-то сбежать. И порой, наблюдая, как они работают вместе, ждут друг друга у кабинетов, занимают столики, Бэкхён немного жалеет, что так и не смог стать частью мёртвой спирали, в которой вертятся муравьи в рубашках. И, как засохший недоеденный солдатик, он остался в одном из тупиков лабиринта. Бён ныряет в куртку, больно врезаясь в опущенную планку турникета. Желудок гневно урчит, когда мужчина бросает взгляд через стеклянную стену кафетерия. Бэкхён готов слона проглотить, хоть утром умял большой бутерброд с невкусным соусом; и в то же время ему хочется ощутить ту странную пустоту, которая в детстве всегда раздувала его живот после нескольких попыток полностью освободить себя от съеденного. Застегнув ворот до самого носа, Бэкхён лихорадочно продавливает живот ладонью, чтобы тот с тянущей болью наконец-то замолк. Он и не помнит, почему тогда, в детстве, постоянно бегал блевать; но сейчас это кажется самым простым выходом, и Бён даже пятится назад, едва не получая по носу вращающейся дверью. Туалет совсем рядом — немного пройтись, и станет легче: в желудке и в груди. — Бэкхён? Мингён смущённо улыбается, найдя в отражении плывущей стеклянной створы испуганные глаза мужчины. Они идут по кругу, будто лошадки на карусели: она, утягивая своего мужчину за руку, семенит за Бэкхёном; Бэкхён, уперев пальцы в прохладную поверхность вращающейся двери, не успевает сбежать. — А? — И голос его больше напоминает хриплый стон. — Вы идёте обедать? — Да, — снова шипит он. — Не хотите с нами? — Что? — Пообедать. Бэкхён испуганно цепляется за щётку на краю створы, когда та проходится по холодному воздуху улицы. Он не уверен, почему тревога в его груди наконец-то справляется с обезболивающем и оживляет в сердце боль. Может, его настораживают улыбки коллег: неловкий оскал чужого мужчины и милая улыбка женских губ, выкрашенных в нежный персиковый цвет. Может, он чувствует, как его пальцы разжимает знакомая шершавая рука, поскорее отдирая от двери, что вот-вот завернёт на очередной круг. — Зачем? — Ну, — Мингён засовывает телефон в задний карман брюк, — чтобы не умереть от голода. Она, кажется, ни капли не смущена тем, что Бён захлёбывается в ужасе, стоя на крыльце офиса. И её парень бровью не ведёт, глядя на то, как бледные пальцы Бёна сжимают мужскую руку. Они оба кажутся доброжелательными, и Бэкхёну приходит в голову безутешная мысль, что о его болезни всё-таки прознали. — Я… — Добрый день. Мужчину, словно обросший мягкими водорослями и острыми уточками волнорез, бьёт хлёсткая волна тепла. Ладонь в чужой размякает, и глубокий бас отзывается в груди сладкой щекоткой; если бы Бэкхён мог, он бы растолкал их всех: Мингён, вдруг обратившую на него внимание, её мужчину, Чанёля, так внезапно появившегося из-за спины. Растолкал бы и убежал. — Здравствуйте, — делает лёгкий поклон Мингён, отходя немного в сторону. — Здравствуйте, — отзывается её мужчина. Бэкхён отбрасывает руку следователя, отшагивает назад. На щеках горит стыд — он напоминает лихорадку; мужчина прижимает тыльную сторону ладони ко лбу. Кажется, он всё ещё спит, и кошмар о безжизненном городе вдруг обратился в нелепую встречу коллег, с которыми Бён никогда не заговаривал, и серийного убийцы, с которым Бён бессовестно переспал. — Кажется, у Бэкхёна уже есть компания на обед, — неловко хихикает Мингён. — Вы имеете в виду меня? — с улыбкой интересуется Пак. Сейчас его лицо на удивление приятное, не скрывает бесстыдного счастья — оно даже кажется естественным. Бэкхён ловит на себе ответный взгляд: игривый, как если бы Пак вдруг поумнел, нежный, как если бы Пак раздобыл где-то человечность. Бэкхён отворачивается, не в силах выдержать страх, ядовитым теплом поднимающийся по желудку; он раздражённо хлопает себя по карманам, а затем, всё-таки нащупав пачку сигарет, отворачивается. — Да, я Вас здесь не впервые вижу. — Бён не смотрит на них — только чувствует пряный парфюм Чанёля и запах морозной мяты. Это мужчина Мингён медленно давит зубами жвачку. — Мы хотели предложить Бэкхёну присоединиться к нам. — Боюсь, у него не получится сегодня. — Да… — Бён поджигает сигарету, борясь с желанием бросить взгляд на Мингён в дорогой рубашке. — Ну что ж, тогда в следующий раз. — Чанёль не отвечает, но мужчина спиной чувствует несогласие. — Увидимся после обеда, Бэкхён? Бён почти давится дымом, потом тяжело кивает, замечая аккуратные стрелки, выглядывающие из-под нависшего века. До безумия некрасиво вот так уходить от разговора; кажется, Мингён с её молчаливым мужчиной ничего плохого и не хотели. Но у Бёна подкашиваются колени и раздражение клокочет в горле; он никак не может понять, что опаснее: зло, обратившее на него взгляд, или пристальное внимание тех, кого он едва знает. Оттого и неясно, на кого Бэкхёну испуганно рычать. «Это ёбаный пиздец. — Делая длинную затяжку, он устало трёт глаза. — Какого хуя вообще?» — Какого хуя вообще? — Ты о чём? Пак широко улыбается, снова волнуя пальцами взлохмаченную чёлку. Жёлтые штаны великоваты в бёдрах, плотно заправлены в ботинки; стан кажется неестественно крупным в зимней куртке, да и сам Чанёль выглядит несерьёзно, как если бы его руки не убивали людей, не наказывали преступников. Яркая одежда, смесь пота и парфюма, большие карие глаза — наивный, неприятный, лживый; Бэкхёна начинает тошнить. Как он мог вообще переспать с Паком? Один его вид вызывает отвращение. Трясущиеся пальцы стряхивают пепел к ногам. Ветер уносит тлеющие катышки между створами двери-карусели. — Зачем пришёл? — обращается он к жёлтым ботинкам. — Да как всегда, пообедать. Бён думает, что прозвучал достаточно грубо, однако расслабленный говор следователя, в котором сквозит лёгкий смешок, не оставляет никаких сомнений: Чанёль чувствует интонации так же плохо, как различает гримасы. — Понятно. — Куда пойдём? — Ноги в жёлтых ботинках не делают ни шага, но грудной голос Пака оказывается ближе, чем пару секунд назад. Щёки Бёна снова обжигает румянец, и он, чуть отпрянув, хватается свободной от сигареты рукой за лицо. Пальцы прохладные — Бён ощущает лёгкое облегчение и снова проникается отвращением, к рукам Чанёля, всегда горячим. — Всё в порядке? Ты покраснел. — Да. Бэкхёну приходится напрячь всё тело, чтобы не броситься бежать. Первый шаг — мужчина сходит с крыльца; следующие несколько несут его к пятну — остаткам Хисо; Бён останавливается там, где разбился её череп. Он снова затягивается, глядя себе под ноги: вычищенные утром ботинки, топорщащиеся на коленях джинсы, край синей куртки — на ней висит запасной бегунок, лужа крови — позор одной свиньи, трагедия одной женщины. Ему становится на миг спокойнее: в конце концов, если Хисо выбрала смерть, значит, последняя не такая уж и страшная. — Это были твои коллеги? Бён косится в сторону: рядом широко шагают жёлтые ботинки. «От них не убежишь», — думает Бён, и эта обречённость кажется даже немного комфортной. Мужчина передёргивает плечами и, сам того не замечая, только ускоряется. — Да. — Вы хорошо общаетесь? — спрашивают жёлтые ботинки. — Нет. — Думаю, они хотели с тобой подружиться, — задумчиво тянут жёлтые ботинки. — Вряд ли. — Почему? — интересуются жёлтые ботинки. — Потому что. Они со всеми останавливаются на переходе в ожидании, когда загорится зелёный. В толпе можно рассмотреть и серое пальто Мингён, и свежую завивку администратора из отдела связи, и мужчину с уродливым дипломатом — с последним Бён частенько сталкивается в лифте по пути на обед. Многие из них — из редакции — должны быть ему знакомы: с некоторыми Бэкхён проходил собеседование, с другими принимал участие в больших проектах. Но имён их он уже давно не помнит или до сих пор не знает. «Трусливый уёбок». — Бэкхён собирает во рту слюну — она на вкус как дерьмо. Он заглядывает из-под бровей на Чанёля, на секундочку, чтобы посмотреть на его расслабленные губы. В рёбра, будто вымазанный в горящей смоле таран, изнутри снова стучится горячая тревога: было ли отвратительно следователю с ним целоваться? Хороший мальчик Пак никогда не курил и наверняка не пил ничего крепче пива. Каково было целовать Бэкхёна, чьи дёсны, язык прогоркли от сигарет? Неприятно? Тошнотворно? Или Чанёль и вкусы плохо различает? Наверное, Бён мог бы спросить — невзначай поинтересоваться. «Типа: эй, Пак, а тебе как со мной сосаться было? Нормально? Или ты после моего отъезда полтюбика зубной пасты сожрал? Так, что ли?» Бэкхён снова решается посмотреть на следователя, на короткий миг, пока тот, размеренно дыша, обводя взглядом вывески магазинов через дорогу, не обращает внимание на мужчину. Если бы Бён был чуть дружелюбнее, с ним, быть может, на работе бы дружили. Он мог бы больше улыбаться, и все из вежливости улыбались бы ему в ответ. Он мог бы предлагать помощь, несмотря на желание поскорее сбежать домой. Он мог бы рассказывать что-нибудь о себе: несуществующий пустяк, невинную ложь о вылазке в лес на выходных или о прогулке по магазинам, в которых, как всегда, ничего интересного не нашлось. Он мог бы хвастаться обновками и делиться планами на будущее, которого у него, на самом деле, никогда уже не будет. И, может, после всего его молчаливость казалась бы приятным спокойствием, а не высокомерной отчуждённостью. И сейчас он не стоял бы плечом к плечу с серийным убийцей. — Пошли. Уже зелёный. Бэкхён послушно кивает жёлтым ботинкам, покусывая фильтр сигареты. Если бы только Бэкхён был нормальным, он бы точно не хотел схватиться за руку серийного убийцы, с которым сейчас стоит плечом к плечу. — Меня восстановили на работе. — Это хорошо. — Плотно сжатые губы трогает улыбка. — Как там дела? — Скучно. — Никто не умирает? — с деланным сожалением вопрошает Бэкхён, выдыхая дым к небу. — Ты всегда можешь это исправить, знаешь, да? — Не представляю, о чём ты. Чанёль улыбается, и мужчина не знает, чего хочет больше: яростно вцепиться в его рот пальцами или, подняв наконец-то взгляд, усмехнуться в ответ. — У тебя что-то случилось? — Нет. — Ты… Пак замолкает; и его молчание, кажется, рвёт пузырь, в котором Бён провёл последние десять минут. Сначала в его голову пробивается песня из парикмахерской — это голос Бруно Марса; он очень настойчиво уговаривает бежать. И Бэкхён бы обязательно побежал, если бы он не чувствовал безграничное бессилие и угрожающее покалывание в груди. Издалека доносится визг шин; сквозь бормотание постепенно рассасывающейся толпы слышатся ругательства и неясные обрывки чужих разговоров. Улица за пределами офиса, в котором обычно тихо играет радио, оказалась очень громкой. — Давай свернём, — морщится Бэкхён, пряча шею в куртке. — Куда? — Где людей поменьше. Тут слишком шумно. Боюсь пропустить какую-нибудь твою шутку. Жёлтые ботинки вопросительно разводят носками. Бэкхён готов поклясться, что сейчас голова следователя опущена набок, а в глазах его — искреннее удивление. — Я ничего смешного пока не придумал. Пак осторожно кладёт ладонь на поясницу мужчине и подталкивает его к первому повороту — узкому проходу между парикмахерской и ювелирным магазином. — У тебя, кстати, никаких ЗППП нет? — В смысле? — Ну там, — делает затяжку, — сифилис, хламидии, гонорея. — Не было. — Теперь есть. — В смысле? — снова удивлённо басит Пак и ёжится — его всё так же сильно знобит. — Шучу вместо тебя. — Следователь опускает недоумённый взгляд, но вместо тёмной макушки в который раз видит затылок. — На всякий случай спросил. Не хочу позориться на секционном столе. Закоулок сырой, серые стены смотрят друг на друга плесенными пятнами, жужжат наружными блоками кондиционеров. Вонь мочи пропадает, когда они проходят дальше, в мрачную сердцевину ярких витрин и уютных забегаловок. Тишина здесь густая: будто плотный наполнитель, она впитывает звуки улиц и сдавливает их в едва слышный гул. Следователю опять вспомнился подвал, в котором они с Юнми, окружив себя фонариками, читали страшные сказки и стряхивали с себя мокриц. Её округлое лицо в темноте казалось ещё больше, а тело — неестественно тонким, как если бы сестра была гигантским леденцом с пририсованной улыбкой. — Ты странно себя ведёшь? — спрашивает Чанёль, наблюдая, как мелко трясётся голова мужчины. Юнми часто улыбалась, даже когда говорила, что ей страшно или грустно; и только в подвале, где почти всё её лицо скрадывал скупой свет и волглая темнота, Пак мог услышать ужас в её писклявом голосе. Он напоминал дрожь бубенцов на новогодних игрушках, покалывание от впившихся в ладони ногтей, болезненное оцепенение в мышцах, рвотный позыв под подбородком. И этому ею чувству, что расцветало на Юнми неловкой улыбкой, почему-то всегда хотелось неуверенно улыбнуться в ответ. — Обычно, — наконец-то отвечает Бён и выбрасывает докуренную сигарету в расколотый вазон под водосточной трубой; он прячет руки в карманы куртки и бубнит, да так тихо, что следователю приходится вытянуть шею: — Думаю, нам стоит прекратить общаться. Чанёль щупает свой рот — он отчего-то растянут в стороны. Звучно шаркнув, следователь останавливается посреди бетонной тесноты. — Почему? — Просто. Бэкхён тоже останавливается. Он задирает голову, чтобы рассмотреть ржавые крепления блоков, ровные края крыш, серую полосу неба. Ни солнца, ни облаков — только плотная дымка, как если бы выдох каждой пары лёгких, выхлопы машин, всхрапы фабричных труб собирались вверху, растекаясь над городом ядовитым саваном. «Мы все умрём». И никого больше не останется. Ни Чанёля, ни Бэкхёна, ни рака в его груди. Бён делает четыре частых выдоха, пока не начинает кружиться голова. — Мы все умрём, — достаёт из кармана пачку сигарет. — Прикол, да? — Так ты опять из-за смерти переживаешь? Чанёль с раздражением замечает, что собственные плечи облегчённо опускаются вниз. Мужчина, нездорово бледный в зимнем дне и будто чем-то напуганный, на секунду почудился таким далёким, недоступным; и следователю в этот, оказалось, пугающий миг вдруг стало очень одиноко. Он путает пальцы в волосах и, опустив голову вбок, делает осторожный шаг вперёд. — Эти люди, которые боятся умереть, так утомляют, ага, — привычно брюзжит Бэкхён; он заметно хохлится, и следователя настигает очередной мерзкий порыв: обнять мужчину. Спрятав лицо в ладонях, Пак принимается изо всех сил растирать щёки, глаза, рот, упрямо игнорируя зуд в запястье. Он буквально сбежал с работы, чтобы зачем-то добраться сюда как можно быстрее; сейчас же, ощущая странное волнение, Чанёлю хочется, наоборот, исчезнуть. — Ты меня пугаешь. — Бэкхён неуютно топчется на месте и, судя по звуку, расстёгивает куртку. Пак делает то же самое. — Поэтому, наверное, нам лучше сейчас разойтись. Пак — молодой и дюжий, сломивший столько судеб — застрял в пустоте между голыми стенами. Перед ним монстр с красивыми руками, уродливо сгорбившийся, скорбно уронивший голову на грудь. Его дыхание учащённое — оно внушает необъяснимую тревогу, от которой пальцы Чанёля тянутся ни то почесать запястье, ни то схватить Бёна за волосы. Его движения скованные, поэтому, когда изящная ладонь бессильно трёт рот, кажется, что мужчина едва может контролировать своё тело. Неестественно. Уродливо. Бэкхён страшный — самое настоящее чудовище. — Раньше ты не боялся. — Чанёль опрометчиво делает шаг ближе — теперь до Бёна рукой подать, но коснуться чудовища он так и не решается. — Это после того, как мы переспали? «Он хочет, чтобы я заглянул в его лицо, — раздражённо чешет лоб следователь. — И тогда я умру». Раздаётся щелчок — дрожащие руки наконец-то справляются с зажигалкой. Плечи в куртке начинают трястись сильнее, и Паку кажется, что из этой хрупкой спины вот-вот донесётся глумливый и мягкий, как сам голос монстра, хохот. Чанёль бесстрашно равняется, но продолжает опасливо смотреть на затылок стыдливо глядящего в землю мужчины. — Да, — хрипло бормочет Бён; из его рта выходит горький дым. — Ты… — Следователь озадаченно чешет макушку, и этот жест, похоже, вызывает у Бэкхёна смешок. — Почему ты смеёшься? — Не знаю, — снова хихикает Бэкхён, качая головой. — Ты забавный. — Может, ты боишься, что я потребую от тебя этого ещё раз? — Чего? — Секса, — пожимает плечами Чанёль. — А что, не потребуешь? — Нет. — Не понравилось? — Понравилось. — Тогда почему нет? Чанёль недоумённо вздыхает и возводит глаза к небу: там ничего не поменялось за эту страшную пару минут. И Бэкхён всё так же, боязливо сжавшись, толком не шевелится. «Наверное, я должен что-то объяснить». Пак мнёт пальцы до хруста; снова чешет запястье, пока не чувствует, как под ногти плотно забивается кожа. Где-то в груди снова поднимается раздражение, кислотное, как изжога, сжимающее лёгкие. — Мне это не нужно от тебя. Я приехал, чтобы пообедать с тобой, а не потрахаться. — Зуд усиливается, и Пак буквально впивается ногтями в кожу, чтобы превратить его в боль. — В этом не так много смысла, правда? — В чём? В сексе? — Ну да. — Ну да. — Чанёль склоняет голову вбок; он неуверен: это разочарование в голосе Бёна или сильная усталость? — Мне страшно, честно говоря, — вновь признаётся мужчина. — Ты боишься, что я тебя убью? — Не знаю. Нет, наверное. — Тогда почему ты хочешь перестать общаться? — Не знаю. — Я не заставляю тебя со мной спать. — Спасибо. — И в его голосе звучит до безумия нежная усмешка. — Но ты вызываешь у меня отвращение. — Ты у меня тоже. — И в его голосе звучит неподдельная искренность. Следователь вздрагивает, когда Бён резко поднимает голову; а затем пятится, врезаясь спиной в ледяную шершавую стену. В глазах монстра что-то колючее, как ножка осота, сильное, как челюсть хищника; Чанёль множество раз видел этот взгляд: и когда его руки сжимали чужие шеи, и когда его же руки рвали ножом живую плоть. Чанёль множество раз видел этот взгляд, но никогда с ним рот не кривился в улыбке. — Ты в порядке? — хмурится Бён, выбрасывая сигарету; в отличие от следователя, он совсем не боится подойти ближе к серийному убийце. Он заглядывает в растерянное лицо Пака своим, грустным и обеспокоенным. От мужчины пахнет домом; его домом — маленькой неуютной квартиркой, в которой будто бы никто и не живёт. Голос тёплый, жесты плавные и вкрадчивые, как если бы Бён тянулся погладить шипящего кота. «Надо бежать». Чанёль стоит на месте. «Надо его оттолкнуть». Оттолкнуть посильнее: разбить его затылок о бетонную стену и оставить умирать под капающими кондиционерами. Но руки Чанёля так и остаются безвольно висеть по бокам. «Надо его бросить тут — он заблудится и умрёт от страха, от болезни, от голода». Однако Пак только наклоняется чуть вперёд. — Да, в порядке. Чанёль отталкивается спиной от стены. Бён Бэкхён — чудовище, что может сожрать, так и не показав свои зубы. Сейчас его красивые руки обнимут лицо следователя, как той ночью; сухие бледные губы коснутся рта, подбородка, носа; а что-то похожее на страх в глазах превратится в жестокую жадность. И тогда Пак умрёт, покорно застыв. «Может, — думается Паку, — тогда, в детстве, он мог бы победить отца. — Следователь хватает мужчину за плечи, несильно сжимая их через толстые рукава куртки. — Просто никто из них не знал, какой Бэкхён опасный». — Я в порядке, — бормочет Чанёль, намеренно прислушиваясь к жужжанию блоков. Тело пробирает дрожь — восторг, от которого хочется застонать; и дыхание сбивается от волнения. Это пугающее чувство отзывается уязвимостью, с которой Чанёль, кажется, не может мириться. Он сжимает плечи мужчины пуще — тот даже кряхтит. Он напрягает живот, шею, челюсть, в надежде хоть как-то задавить унизительное желание попросить Бёна остаться. Он должен оттолкнуть Бэкхёна: повалить его на землю и забить до смерти кулаками, раскромсать беспокойство на его лице. И тогда Пак будет спасён. — В порядке, да, — продолжает бормотать следователь. Бэкхён едва заметно дёргает головой: его лебяжью шею будто бьёт оголённый провод, лениво пускающий несмертельные заряды. Это тики, Чанёль уже выучил. Над обветренной губой щетина — она, думает следователь, наверное, будет колоться, если вдруг прижаться к Бёну губами. Глаза живые, неспокойно мечутся вверх-вниз, в стороны, будто на Чанёле отпечаталась книжная страница. И Пак им вторит, надеясь в осунувшемся упрямом лице найти то, что насытило бы тело привычным ядом — нестерпимой злостью. — Ладно. — Чанёль чувствует, как Бён неуверенно ёрзает. — Хорошо. — Он отстраняется, выскальзывает из рук следователя, который не решается вцепиться в чудовище покрепче. Чанёлю отчего-то думается, что отпор мужчины может оказаться сильнее, чем того ожидается от хилого тела с гниющим сердцем внутри. — Тогда предлагаю разойтись прямо сейчас… — Давай просто обедать вместе, как всегда, — поспешно выпаливает Пак, и Бэкхён готов поклясться, что волнение на лице следователя на миг обратилось в страх. — Я не буду тебя трогать. — Следователь резко заводит руки за спину. — Мне от тебя ничего не нужно. Поэтому я не знаю, чего ты боишься, если это даже не смерть. Чанёль без всякого упрямства — лишь с привычной бесстыжестью — смотрит в глаза мужчине напротив, в его непонятное лицо. Может, если бы Пак чуть больше знал о людях, он бы заметил в жёсткой гримасе ужас, в сжатых губах — желание заплакать, в тяжёлом взгляде — просьбу замолчать. Но следователь в лицах чудовищ не разбирается, поэтому, убедив себя в том, что более жалкого зрелища он не видал, Чанёль пытается нащупать агрессивный порыв: сломать Бёну плечи, выгрызть толстую артерию под челюстью, сжимать длинную шею до самого конца. — Я просто хочу проводить с тобой время, — продолжает Пак. Бэкхён краснеет, отшатывается назад, морщится, будто от неприятного запаха; и это напоминает Паку отвращение — он с лёгким сердцем принимает эту реакцию. Ему нравится, что сейчас они чувствуют одно и то же. — Я хочу, чтобы ты приезжал ко мне домой и чтобы мы ходили в лес. Бэкхён вжимает шею в плечи, отшагивает ещё дальше; его лицо кривится в чём-то, напоминающее недоверие. Тонкие пальцы цепляются за края рукавов куртки; мужчина словно ищет за что схватиться, но руки Чанёля далеко, и больше у Бёна ничего не осталось, чтобы не упасть. — Хочу пить с тобой чай и слушать пересказы книг. Мужчина опасливо оглядывается по сторонам, как если бы внезапно задумал сбежать. Его лицо вытягивается, брови жалостливо заламываются кверху; Пак пытается этим воодушевиться: не только ему сейчас неприятно. — Хочу ездить с тобой на электричках. Нижняя губа Бэкхёна, кажется, начинает дрожать. Он будто сжимается ещё сильнее, и вместо ликования при виде утонувшего в синтепоновой курточке тела Пак отчего-то начинает ощущать тревогу. Чанёль опять трёт глаза. — Можно ещё болтать, если хочешь, — тяжело выдыхает он, вновь нащупывая за собой стену. — П-просто всё это… — Пак чешет запястье об бетон. Это должно быть отвращением — то, что так усердно отражает Бён в своём обмякшем теле, на своём бледном лице. Чанёль искренне старается верить в это. — И всё. — Но Пак откуда-то знает, что это всего лишь отчаяние; и Пак знает, что и его собственное лицо сейчас выглядит точно так же. — Больше ничего, — устало прикрывает он веки. — Ладно? Бён молчит; и следователь ловит себя на мысли, что ещё чуть-чуть — и он готов встать на колени. Потом он вспоминает о работе, и ему думается, что они оба наверняка опоздают; и Чанёлю снова придётся отбиваться от вопросов о девушках. В темноте время идёт невыносимо медленно — Пак забыл открыть глаза, — и ему трудно представить, что бывает с людьми, которые успели прожить вечность. А после его тела касается нечто робкое, пугливое; и от знакомого запаха сердце следователя испуганно ухает. Бэкхён зарывается носом в широкую грудь и сжимает руками Пака так сильно, что у того начинает колоть в боку. Рядом падает тлеющая сигарета. Под крыльями куртки тепло, но это не успокаивает дрожь в теле, — похоже, это не из-за холода. От Чанёля пахнет сладостью, по́том; где-то среди этих запахов затерялся металлический смрад крови. Большие руки, сделав широкий замах, тут же обнимают мужчину в ответ; и на этих шершавых ладонях тоже когда-то была кровь. В чуть сбившемся дыхании Бён узнаёт волнение, и ему немного льстит, что он смог разволновать серийного убийцу. И в смятенном взгляде, прежде чем спрятаться от серого неба в руках чудовища, он видел нечто, похожее на надежду; и становится немного странно знать, что эти глуповатые глаза иногда наслаждаются чьей-то смертью. «Ещё один разок, — жмётся к следователю теснее. — Всего лишь разок. Ему ведь всё равно». Он комкает свитер на спине Пака; почему-то сейчас, когда они стоят в ловушке двух бетонных стен, в непритязательном закоулке, пропахшем мочой и сыростью, Бёну кажется, что всё не так плохо. И та опухоль в сердце — большой пустяк. И смерть Хисо не такая трагедия. И ссора с Дэхо совсем забылась. Ведь Бэкхён сейчас здесь: греет лицо в груди чудовища — в ней раздаётся ритмичный гул; и та гнетущая тревога, от которой всю жизнь хотелось раздирать бёдра в мясо, как будто притупилась. Бён мог бы сбежать, но ему как раз некому рассказать о недавно прочитанной книге. — Давай. Чанёль с облегчением выдыхает, обнимая мужчину как можно крепче. «Мне страшно», — с удивлением отмечает Пак. Небо всё такое же серое и ядовитое. И крепления на блоках до сих пор рыжие. В объятиях Бэкхёна становится теплее. И озноб, пробирающий Пака с самого утра, вдруг куда-то исчез. Лицо трогает что-то мокрое и холодное; немного погодя оно стекает по щекам. На волосах Бэкхёна остаётся белое крошево, будто сахарная пудра, на куртке следователя — тёмные пятна. Чанёль утыкается носом в макушку. Запястье чешется, но уже не так сильно. Под ногами асфальт щерится мелкими трещинами — на нём тает первый снег.***
Килька легко выскальзывает из ботинок. Но часть голов всё-таки западает в носки; на продавленных долгой ноской стельках остаются липнуть кишки, вылезшие из измятых серебряных брюшков. Глаза у рыб мёртвые и пустые: прежде чем сгрести остатки и выбросить, Наын долго всматривается в треугольные головы. Если бы она была рыбой — маленькой килькой, затерявшейся в широком оживлённом косяке, — то наверняка она тоже сейчас бы лежала в чьём-нибудь ботинке, тупо смотря в потолок через отверстия для шнурков. Беспомощно приоткрыв рот, она бы источала знакомый запах, что постепенно впитывался бы в ткань, как трупный яд в почву; а потом её бы брезгливо вытряхнули в мусорку и оставили тухнуть среди полотенец для рук и использованных тампонов. — Что такое? Надеюсь, опять подумываешь прикончить себя. Девушка запускает руку в ботинок и собирает куски рыбы в кулак. Она скользкая; вонь пробивается сквозь пальцы. Вытерев ладонь об край мусорной корзины, Наын проворачивает вентиль с ледяной водой и запускает руки под мощный поток воды. — Эй, Наын, тебя тренер просила подойти. — Девушка упирается подбородком в грудь, с деланным интересом всматриваясь в чуть проржавевший слив. Туда уплывают рыбьи внутренности, мягкие косточки и пласты с чешуёй. — Наын, ты услышала? — Не отвлекай: она выбирает между очередной попыткой вскрыть вены и верёвкой с мылом. — Да, мыло не помешает. Хоть после смерти не будет вонять. Девушка ёжится, когда раздевалку атакует дружный гогот. Визгливое хихиканье, хрюкающие смешки — они будто отскакивают от металлических шкафчиков, чтобы наконец-то настигнуть спину Наын. В такие моменты, как этот, она обычно хватает вещи и выбегает в холл, даже если на ней только гимнастический купальник. На неё, конечно же, все смотрят: девочки из младших групп и родители, которые пришли их забирать; но неприятное внимание к судорожным попыткам Наын быстро натянуть на себя одежду всё же намного проще перенести без слёз, чем жестокие слова, брезгливые касания, враждебное молчание. — Да хватит вам! Собирайтесь и домой — завтра утром последняя тренировка перед соревнованиями. — Слушай, Чханян, а со званием капитана ещё и занудство в комплекте идёт? — Это не занудство, — Чханян как-то горделиво вздёргивает подбородок и расплетает одну из гулек, — а рассудительность. Я уже смирилась, что наша группа напоминает команду акселератов на паралимпиаде для слабоумных детей. Но было бы здорово, если бы вы хоть иногда прислушивались к моим словам. — Девушка расплетает вторую гульку, и до Наын доносится запах лака для волос. — Потому что лично мне позориться перед тренером надоело. — Слышала, Наын? Прекращай нас позорить! У тебя есть ночь, чтобы сдуть свои тяжеленные сиськи и научиться нормально тянуть носки. Сегодня всё иначе. На её руках вонь от мёртвой кильки; совсем недавно она путалась пальцами в одеждах мальчика, который так и остался лежать в коробке. Вытерев руки об купальник, Наын возвращается к своему шкафчику. Почти вся одежда, кроме завёрнутых в пакет новеньких лосин, пахнет килькой; но другой у девушки нет. Поэтому она просто надевает поверх купальника акриловый свитер, стараясь не принюхиваться, и запрыгивает в широкие штаны. Джинса холодная, края штанин так и не высохли от налипшего снега; Наын ёжится, поправляет вжавшийся между бёдер рубчик купальника, но когда тянется за чехлом для обруча, то опять впадает в ступор. — Наын, — снова начинает Чханян, — надеюсь, ты и правда меня услышала. — Да отстань ты от неё! У неё был сегодня тяжёлый день. Знаешь, почему? — Не хочу знать, — устало стонет Чханян, кажется, громко швыряя на пол сменную обувь. — Вы вроде девочки, а говорите такие мерзкие вещи. — Я знаю! Сосала за школьный обед. — Ух, да. Сиськи же должны от чего-то расти, верно, Наын? Сердце Наын тяжелеет: страх будто жирный карп, что зимовал под льдом апатии, вдруг начал выбираться наружу, кроша комфортное оцепенение глухими ударами широкого лба. Мальчик иногда снится Наын: то сквозь вязкое бессилие сна она пытается остановить Соквона сношать уже полумёртвое детское тело; то садится в коробку — голая, растерзанная чужим жестоким желанием, — чтобы занять место чьего-то ребёнка. И вот сейчас кровавая лужа на нижней полке заставляет снова вспомнить те глаза с багровыми белками; и ниточки рыбьих кишок похожи на трещины на разбитых губах. Может, если склониться чуть ближе, получится услышать тихое скуление, тяжёлое свистящее дыхание, неразборчивую мольбу наконец-то прекратить. Наын отшатывается от шкафчика и громко захлопывает его. — Долбоёбка, — доносится раздражённое. — Совсем крыша едет? Наын забывает засунуть в рюкзак булавы; обруч остаётся висеть на плече — она его не чувствует. «Они знают, — вероломно шепчет страх. — Поэтому они бросили в шкаф окровавленную рыбу. Они всё знают». Наын спотыкается об оранжевый мяч Чханын, не вписывается обручем в поворот: девушку заносит в сторону, и она сначала больно врезается плечом в открытую дверцу одного из шкафчиков, а потом наступает кому-то на ногу, едва не падая на тёплый кафель. — Ты, блять, ходить разучилась? — Отъебись, — судорожно выдыхает девушка, подбирая выпавшую из рук обувь, — все отъебитесь. Потасовка происходит молча: кто-то цепляется за гульку Наын, стягивая с неё голубую резинку; кто-то крепко хватает за запястья, со всей силой дёргая вниз; откуда-то слева прилетает звонкая пощёчина — такая, что у девушки чуть закладывает ухо и начинает что-то внутри пищать. Наын даже не пытается взглянуть на яростные лица, тяжело пыхтящие ей в уши: девушка ходит сюда третий год — лишь изредка ей удаётся пропустить тренировку или отпроситься у мамы, — но она так и не запомнила, как выглядят те, кто над ней издевается едва не с первого дня. Наверное, потому, что ей никогда не хватало смелости поднять голову, пока чьи-то изящные ноги в чешках мяли её одежду и пинали мяч. — Какая же ты сука, — кто-то шипит, прежде чем больно ударить Наын в спину. — Что ж ты никак не сдохнешь, а? Иногда Наын становится грустно за свои вещи. Чаще ей совершенно всё равно. В конце концов, ничего из этого — ни чёрная лента, ни посеревший за годы резиновый мяч, ни тяжёлые булавы — ей не принадлежит. И у неё, на самом деле, ничего нет, кроме шрамов на руках и Соквона, что неделю назад исступлённо лупил детское тело ногами. — Да прекратите. — Чхаын буквально ныряет между сцепившимися телами; но даже не будь Наын увлечена мыслями о собственном одиночестве, то, наверное, вряд ли бы оценила, с какой самоотверженностью та бросилась их разнимать. — Прекратите, сейчас же! — Наын кто-то утаскивает вниз, и она вместе с обручем на плече валится у металлических шкафчиков; её колено упирается в чей-то живот, правая рука оказывается под лавкой. — Тренер! Тренер! Да хватит, идиотки! Отпустите её! Тогда они так же навалились на мальчика. Он извивался и кричал, просил его отпустить и обещал не рассказывать маме о том, как Соквон сначала пнул его в живот, а потом пытался стянуть с него штаны. Может, если бы Наын была более настойчивой, то им не пришлось бы возвращаться домой в опаске, оглядываться по сторонам, прятать лица от уличных камер, отмывать чужую кровь перекисью. Но она так и не возразила: ни когда Соквон нашёл сухую кленовую ветвь, ни когда, тяжело пыхтя, по очереди ломал маленькие пальцы. «Это всё наркотики, — уверяет кого-то Наын и пропускает ещё одну унизительную пощёчину. — Я тогда была не в себе. Он тоже». Она нащупывает под лавкой что-то твёрдое и длинное, с закруглёнными краями; и когда Наын выбрасывает руку, чтобы ударить по лбу девочку с блёстками на проборе, становится ясно, что это всего лишь пластиковый кейс для палочки от ленты. — Прекращайте! Йерим, отпусти её! «Я его не била, — с облегчением выдыхает девушка, когда с неё стягивают извивающееся тело. — Я его не била. Я его не била. Соквон видел». — Что ж вы творите?! Вы же девочки! Раздаётся тонкий грохот, и этот звук напоминает Наын звон металла в пыхтящей доменными печами мастерской отца. Он водил туда девочку дважды: один раз на экскурсию, другой, когда Наын уже была постарше, — забрать кованую ножку для торшера в гостиной. Там жарко, пахнет огнём, на подошвах остаётся чёрная пыль: наверное, это маленькие вулканы, думала она, с любопытством заглядывая в рокочущие жерла печей; наверное, так выглядит Ад, думала она, с грохотом таща ножку. — Наын, ты в порядке? Она смотрит на тренера — её лицо Наын тоже плохо помнит; и ей грустно, что она так же легко не может забыть недовольные лица родителей, осуждающую физиономию Наён, растерзанную образину мальчика в коробке. Заплывшие глаза мерещатся в устрицах, которые доживают последние дни на витринах рынка; хриплое дыхание узнаётся в сопении отца — он иногда засыпается на диване перед телевизором; и размер ноги у мальчика был почти такой же, как у сестры. Наын редко помнит то, что происходило с ней под кайфом. Так, с рассказов подруги, она однажды помочилась в вазон у школы, сорвала дозатор для мыла в туалете кинотеатра и как-то чуть не согласилась на отсос за стакан самбуки — от последнего, к счастью, уберегла, нелепость: найденный в туалете труп. Но почему-то тот вечер, когда Соквон расшатывал мальчишке зубы ключами, въелся в память; и порой, когда Наын забывает не думать о том дне, её неизбежно настигает страшная догадка: ещё тогда, как мальчик только остановился на крик Соквона, она уже протрезвела. — Да. Наын поднимается сначала на локти, потом принимает сидячее положение. Несколько девочек стоят вдоль шкафчиков, стараясь не смотреть на тренера; другие с преувеличенным беспокойством трогают губы, ковыряют ногти, опасливо поглядывают то на Наын, то на остальных — зачинщиц драки: их легко узнать по растрёпанным причёскам и тяжело вздымающимся грудям. — Сейчас же все одевайтесь — и домой, — сердито цедит тренер, обеспокоенно разглядывая лицо Наын. — Поговорим с вами завтра. — Она первая начала, — доносится недовольное бурчание. — Она толкнула меня и чуть ногу не оттоптала. — С каких пор это может стать оправданием для драки, Сухян? — Тренер поднимается, кажется, только для того, чтобы бросить строгий взгляд на одну из девушек. — Вы все проблемы так решаете? Кулаками? Не помню, чтобы я набирала в группу невоспитанных мальчуганов. — Она подбирает руками бока, отчего флисовая мастерка собирается складками. — Вы языками только на тренировках чесать горазд? Договариваться, извиняться — не умеете? Наын подбирает вещи. Сжимает рельефный из-за золотистой ленты обруч. — Просто Наын всех достала, — решается высказаться другой голос. — Она постоянно всё портит. Все наши выступления получают низкие баллы из-за неё. И мне кажется нечестным, что она остаётся в нашей группе, когда не может элементарно поймать булаву, не спотыкнувшись об собственную ногу. — Именно, — бодрится поддержкой Сухян, поглаживая блёстки на проборе. — Это нечестно. Мы все прикладываем усилия, а она продолжает сюда ходить, несмотря на полнейшее равнодушие к нам и к будущему нашей команды! Руки тренера растерянно расходятся в стороны, и дурацкий жест напоминает Наын, почему лицо этой женщины в старом спортивном костюме, с сальной у корней сединой, кажется похожим на покатый бок кружки из сувенирной лавки. «I luv Korea», — улыбается она, здороваясь с мамой Наын — университетской подругой. «I luv Korea», — улыбается она, снова пряча в стол деньги в конвертике; укладывает между папками, надёжно прижимает рукой. «I luv Korea», — улыбается она, обещая оставить неумелую Наын в команде. «I luv Korea», — улыбается она, и, кажется, эта её улыбка рушит будущее Сухян, которая, кроме как тянуть носок и заискивающе смотреть на комиссию с ковра, ничего не умеет; и в мечтах она ни слова не молвит, только крутит колесо, становится на мостик и, чтобы под конец всех по-настоящему удивить, проглатывает палочку для ленты как цирковую шпагу. — Клоуны, — бурчит Наын, наконец-то поднимаясь на ноги. — Я домой. — Подожди… Соквон осуждает взятки. Он говорит, что это однажды разрушило карьеру его отцу, и тот так и остался простым рабочим на стройке. Поэтому девушка тоже брезгливо смотрит на маму, которая прилагает все усилия, чтобы Наын продолжала ходить на тренировки. В конце концов, Сухян права: Наын не делает ничего, чтобы здесь остаться, и занимает место кого-то, кто мог быть таким же ответственным, вроде Чхаын, или амбициозным, как Йерин с десятками золотых медалей. — У меня нет времени. — Девушка нащупывает большим пальцем в ботинке рыбный хребет, и на её лице отражается отвращение. — Я и так трачу по три часа своей жизни на глупые прыжки со скакалкой. Если бы Соквон пошёл дальше? Если бы ему не хватило того, что он и так сделал с мальчиком в коробке? Если бы он, захлёбывающийся в собственной жестокости, не смог остановиться, увидела ли бы Наын позвоночник мальчика в коробке? И был бы ли он на ощупь таким же бугристым и мягким, как тот, что прилип к стельке её ботинка? Наын почти падает, когда выходит на крыльцо: на ступеньках собирается снег, не успевая таять, и в местах, где не хватает резиновой мозаики, теперь очень скользко. Трогая пальцами ног остатки рыбы, девушка спешно семенит к остановке; она недалеко: летом Наын справляется за пять минут, а если бежать, даже с перерывами на отдышку, хватает и трёх. Зимой же по-другому: к четырём часам всё проглатывает тоскливая темнота, дорога становится сложнее, да и передвигаться трудно в длинном толстом пуховике, что, будто труба, укрывает девушку почти до самых ступней. Впрочем, Наын так и не доходит до остановки: вцепившись в обруч покрасневшими от холода пальцами, она застывает перед дверьми круглосуточного супермаркета. Недалеко, на углу, откуда едва доносится музыка из Starbuсks, притаилась патрульная машина; на ней спящие мигалки, включён ближний свет, в окнах мреют два укутанных в тёплое силуэта. Наын отходит в сторону, чтобы не сталкиваться с прохожими, и двери супермаркета разъезжаются в стороны. Папа всегда говорит, что на дорогах стоят бездельники: лениво переключают радиостанции, едва следят за улицей, только ждут, когда пройдёт достаточно времени, чтобы медленно переместиться в другой квартал. «Никакого от них проку! Только бензин жгут вместе с нашими налогами», — всегда шипит отец, косясь на патрульных в жёлтых жилетах. Наверное, так думает любой, кто никогда не убивал мальчика в коробке. «Я не убивала. — Девушка неуверенно топчет слякоть — взбитый с грязью снег; она смотрит то на остановку, с одной стороны заклеенной свежей афишей предстоящего концерта PerseFonе, то на полицейскую машину. — Это сделал Соквон». У неё под ногтями засохшая кровь, в кармане пачка сигарет и пустой пакетик из-под ЛСД, который валяется там ещё с весны. И кажется, об этом теперь знают все: одноклассники, случайные люди в автобусе, учителя и родители; они греют в руках телефон, возведя палец над кнопкой экстренного вызова, они осуждающе качают головами, они думают только об одном: «Убийца! Наркоманка! Убийца!» «Я не убивала». И правда, не убивала. В конце концов, она просто держала мальчишку за ноги, пока Соквон совал в него палки, и ревностно сжимала запястья покрепче, пока Соквон тщательно лупил мальчишку кулаком прямо в нос. Развернувшись на пятках, Наын заходит в магазин, чтобы хоть немного почувствовать себя в безопасности. Она решает недолго побродить между стеллажами с едой, а потом пойти в обратную сторону, на другую остановку, чтобы не испытывать удачу — она ещё не придумала, как объяснить полицейским да и себе, почему Соквон предпочёл мальчика в коробке, а не её. — Наын! Наын, это ты? Девушка встряхивает ногой, чтобы сбросить мокрый от снега ботинок. В коридоре пахнет говядиной, отчего у Наын начинает тянуть в желудке. С того самого дня, когда мальчик так и остался лежать в коробке, она ни разу не притронулась к маминой еде: перебивалась чипсами с газировкой и подъедала обеды Соквона. Мама Соквона иногда готовит странные вещи: сладкий грибной суп, к примеру, или большой кусок сырого мяса, размякшего в агрессивном уксусе и приправе для кимчи. Соквон говорит, что она сумасшедшая и что бывают дни, когда она закрывается на кухне с кулинарными видеоуроками. Она может не выходить оттуда сутками — только мочится под себя или в миску для салата и сосредоточенно стучит ножом по деревянной досочке, уродливо кромсая овощи на супы и салаты. — Наын? Наын, солнышко? Девушка вешает куртку поверх пальто отца, игнорируя свободные крючки. Наын много раз пыталась представить маму Соквона: усохшая старуха с безумными глазами? грузное тело, укутанное в грязный старый халат? приятная женщина, таящая за ласковой улыбкой одержимость Богом? Она никогда не видела таких людей — судорожно верящих, что распятье в руках подобно мечу, а молитва на губах — вроде заклинания. И в то же время они всегда представлялись Наын до тошноты хорошими: грубые слова они встречают блаженной улыбкой, под удар подставляют другую щеку, готовы отдать последнее, чтобы после смерти попасть в место получше. Однако ничего из этого не вязалось с рассказами Соквона. — Ты чего молчишь? — Мама вытирает мокрые руки об лосины, повторяющие чёткий рельеф её сильных ног. — Как прошёл день? Наын раздражённо пожимает плечами, заглядывая в гостиную. На столе уже расставлены тарелки, стоит графин с лимонадом, который мама всегда делает на скорую руку, и банка пива для отца. Самого папы в гостиной нет, и девушке думается, что, скорее всего, он на втором этаже принимает душ. Впрочем, ни яркая ментоловая отдушка мужского шампуня, ни мускатный парфюм никогда полностью не справляются с запахом металла, въевшегося в кожу дыханием доменных печей. — Никак. — Наын заглядывает в зеркало: никаких синяков — только волосы растрепались. «Она сломала зуб моей сестре, прикол, да?» «Она побила моего брата отцовским ремнём. Орал как поросёнок». «Она снесла двери в ванную, блять». «Эта дура сегодня чуть не выпала из окна». Соквон никогда не жалуется, только с усмешкой рассказывает, какое очередное безумство выкинула его мать. Так, недавно та накупила цыплят и заставила Хёкрина убить одного из птенчиков ножом для картошки; Соквону это показалось забавным, и он ещё некоторое время похихикивал, смакуя детали, ярко описывая страх, застывший на заплаканном лице брата. Затем мама запретила в доме фиолетовый цвет, и пришлось выбросить большую бутылку шампуня, несколько вещей из гардероба сестёр, так и не распакованный сервис на шесть человек и машинку на радиоуправлении — любимую игрушку Хёкрина. И совсем недавно — вчера — она засыпала пол в своей спальне свежей землёй, чтобы посадить там картофель. «Наверное, поэтому он не зовёт меня к себе, — слабо улыбается она своему отражению. — Волнуется за меня». — Иди кушать, — кивает в сторону кухни; косая чёлка выскальзывает из-за уха, и мамин правый глаз прячется за шторкой из густых чёрных волос. — Ты давно не ела с нами. Девушка трёт глаза, размазывая стрелки по щекам, — веки от слёз чуть припухли. Ужас так никуда и не делся. С того самого дня, как мальчик в коробке умер, лицо Наын вдруг перестало казаться ей знакомым. Оно приобрело серый оттенок, нездоровую одутловатость, глаза стали меньше, будто сжались от страха; обкусанные губы теперь сухие, вокруг — болезненное раздражение, выеденное морозом настигшей столицу зимы. Это не сердитое лицо, которое девушка привыкла видеть каждый день в ванной, в школьному туалете, в маленьком карманном зеркальце. Это не уставшее лицо, с которым она просыпалась каждый день, шла на уроки и возвращалась домой. Это лицо мальчика, когда Соквон трогал его через брюки; это тяжесть ужаса, от которой тот задыхался, пока Соквон пинал его в живот. И когда Наын старается взбодрить себя улыбкой, как сейчас, едва растянув рот, она вспоминает оскал Соквона, похоронившего незнакомого мальчика в коробке. И, кажется, в этот миг её испуганное лицо обряжается в похабное ликование. — Я не хочу. В ногах сил нет, хоть девушка полтренировки просидела на лавке рядом с туалетом. Она обходит маму, игнорируя возмущение, в котором взметнулись её брови, и тащит себя к лестнице. «Сейчас, — думает Наын, — я приду и лягу. И буду спать. И завтра не проснусь. Никогда не проснусь». — Почему тебя опять не было в школе? — наконец-то спрашивает мама; голос теперь твёрже, но, как всегда, обеспокоенный. И последнее девушке кажется подлым ударом в спину. — Мне звонили сегодня. Что-то опять случилось? — Просто не захотела, — вновь равнодушно жмёт плечами. — Какая разница? — Наын, если у тебя проблемы… — Мам, — девушка резко разворачивается на ступеньке, вцепившись в перила лестницы. — А с каких пор тебя вообще ебёт, что у меня случилось? — Меня всегда это волнует, — спокойно проговаривает мама, но её руки складываются на груди, а голова опускается чуть вниз, как если бы Наын вдруг укоротилась. — Если ты не заметила, я спрашиваю тебя об этом каждый день. В этой позе женщина смотрится ещё крепче, плечи — шире; Наын недовольно поджимает рот. «Твоя мама просто соска, — однажды заявил Соквон, рассматривая фотографии в гостиной. Тогда он впервые пришёл к девушке в гости: родители уехали на День Рождения коллеги отца, Наён ночевала у школьной подружки. — Она спортсменка, да? Задница — сок, как в порнухе!» Наын только нехотя кивнула. «А каким спортом она занималась? — Соквон с нескрываемым восхищением схватил кубок. — «Чемпионат Кореи 1991». Бег? Спортивная гимнастика?» Прыжки в высоту, раздражённо выдохнула Наён. «Чёрт, хороша! Повезло твоему бате. Мой выбрал психичку». Мама и правда выглядит хорошо, и в этот раз признаёт Наын. Ноги ловкие и быстрые, тело грациозно изгибается в пояснице, только руки изуродованы сильно выступающими венами. От неё всегда пахнет спортзалом, в котором она работает днями напролёт, и это кажется Наын очередным напоминанием о том, что, в отличие от мамы, в ней слишком много жира и, возможно, поэтому врачам пришлось вырезать её из живота, когда она напрасно пыталась выбраться на свет. — Наын, пожалуйста, очень важно ходить на уроки в старшей школе. Тебе скоро сдавать экзамены. — Я не собираюсь их сдавать. Я наемся таблеток и обосрусь в свою кровать перед смертью, чтобы тебе пришлось всё дерьмо убирать. — Наын поднимается на несколько ступенек. — Кстати, на гимнастике я была последний раз. — Оттуда мне тоже звонили. — Мама продолжает говорить спокойно; глаз, который не прикрывает чёлка, серьёзный и внимательный, и чудится чуть оттянутым вниз из-за глубокого короткого шрама на щеке. — Сказали, ты подралась с девочками. Почему? — Потому что я ненавижу гимнастику, — с вызовом смотрит на маму Наын, трогая взлохмаченные чужими руками волосы. — Решила начать с них. — Наын, — непоколебимость матери даёт трещину, и та наконец-то тяжело вздыхает, даже чуть сутуля спину. — Мы можем поменять группу, если в этой ты не ладишь с девочками… — Я просто поменяю спорт. — На какой? — На лежать-на-кровати-и-нихуя-не-делать-потому-что-так-хочу. — Наын, — мама делает шаг к лестнице, и Наын, будто напуганная птица, запрыгивает на следующую ступеньку, — я хочу, чтобы тебе стало легче, а спорт в этом помогает, солнышко. Мне однажды помог… — Ты просто хочешь, чтобы я перестала быть жирной. — Ты не… — Жирная и уродливая. — Наын налегает на перила, те тревожно трещат в местах скрепления, и для девушки, на чьём лице отпечатался страх мальчика из коробки, это становится последней каплей. — Так и скажи! Так и скажи, что ты ненавидишь меня, как и все, потому что я некрасивая! Ты просто надеешься, что я похудею, если буду сраных три часа бегать за дурацким мячом! — Наын слепят слёзы, и вытянувшееся в испуге лицо мамы она не замечает. — Ты вся такая ахуенная! И тебе стыдно! Тебе стыдно, что твоя старшая дочь — урод! Я ненавижу тебя! — Наын, это всё не так, я… Истерика Наын придаёт дрожащим ногам упорства, и она карабкается по лестнице, будто на крутую гору, изрезанную ветрами, вылизанную ледяным дождём и подтаявшими шапками снега. Она преодолевает высоту на четвереньках, судорожно, через сопли, вдыхая запах лакированных дощечек и рыбную вонь от собственных носков. Её тело большое, как неровный валун, счесавший бок об длинную дорогу, грудь — тяжёлое вымя, ломающее спину, и когда девушка задирает голову, чтобы встретиться с плоской мордой внезапно появившегося в коридоре пса, она обиженно кривит рот: собачий нос наморщен, и это, несомненно, высокомерная брезгливость — очередной упрёк её уродству. — Уйди нахуй отсюда, тупая шавка. Наын едва хватает сил, чтобы сжать упругую шкирку бульдога и резко дёрнуть вниз. Угловатый коренастый пёс нелепо скатывается по ступенькам, отзываясь на удары лишь тихим хрюканьем. — Сдохните все! Все! Как же я вас всех ненавижу! — Да что ж ты Бадлера постоянно лупишь! Наын оборачивается, чтобы натравить на рвущую грудь обиду кислотную ревность. Мама с заметным усилием поднимает собаку и, посадив её на ровный пол, принимается утешающе растирать широкую морду. Между пальцами остаётся белая и рыжая шерсть, на запястья падают слюни: каким бы мерзким не был Бадлер, какую бы вонь он не источал, мама всегда будет ласково чесать его за ухом и, быть может, бросится за ним в жерло вулкана, в вязкие топи, под машину или с большой высоты. Наын же отчего-то нужно учиться в школе и уметь жонглировать булавами, чтобы её любили так же, как дурацкого пса. — Почему бы тебе не усыновить его, блять?! — Наын! Хватит! Давай ты снова начнёшь ходить к доктору Кану, раз тебе плохо? — Она задирает голову, чтобы посмотреть на скрючившуюся на самой верхней ступеньке дочь. Наын давно уже не ребёнок, но сейчас кажется такой маленькой. — Я хочу тебе помочь, правда. Но ты со мной практически не разговариваешь, а если и разговариваешь, то… — Мама мнётся, похоже, подбирая слова. — То всегда кричишь. — Да, вот такая я хуёвая! Постоянно ору! Наын не собирается вставать; ей хочется лечь и, забарабанив ногами по полу, начать громко плакать. Но вот рядом мелькают знакомые клетчатые штанины, и девушка резко вскакивает, чуть кренясь в сторону лестницы. — Ты… — зло бормочет Наын, заглядывая в настороженное лицо; оно очень похоже на мамино: пухлый рот, маленький нос и большие распахнутые глаза. Почему-то мамино совершенство, которым так восхищается Соквон, досталось именно сестре. — Как же ты раздражаешь! Свали отсюда, личинка! Свали! Свали! Наён краснеет, разлепляет губы, чтобы сказать что-нибудь грубое в ответ, но будто не решается; как и не решается коснуться сестры, хоть и тянет руки вперёд, боязно скрючив пальцы. Наын сильно сутулится, как если бы что-то тяжёлое повисло на её груди; взлохмаченная голова мелко трясётся, и лицо у неё чужое — ни мамино, ни папино, ни бабушки, на которую Наын так похожа. Она кажется старше, и Наён не понимает, что делает её другой: кривой от страха рот, жутковатый хрип тяжёлого дыхания или полные ужаса глаза. — Почему ты на меня так смотришь? — Наын толкает сестру в плечи; мамин крик кажется таким же далёким, как собственный голос. — Ты почему на меня так смотришь? Что я тебе сделала? Взгляд Наён растерянный, как взгляд мальчика в коробке, когда его второй раз окликнул Соквон. Он был замотан в тёплый шарф и без шапки, поэтому его удивлённые глаза девушка легко разглядела в белом свете уличного фонаря. Наын снова бьёт сестру, на этот раз в живот, но в этом ударе нет силы: как только кулак касается мягкого тела Наён, кости словно растворяются, и пальцы перестают впиваться ногтями в ладонь. — Ненавижу тебя! — Наын, — тяжело выдыхает Наён, косясь на стремительно поднимающуюся по лестнице маму, — что у тебя случилось? Наын всасывает нижнюю губу, чтобы та точно не начала дрожать. Да, тело Наён мягкое, как и она сама, и от этого её сложнее ударить. С мальчиком в коробке было так же: он едва сопротивлялся, и все его возражения жадным рукам Соквона казались такими робкими. Кажется, он до самого конца обращался к Соквону на «Вы», пока его рот не превратился в кровавое месиво. — Отойди от Наён! — Рука мамы холодная и влажная, наверное, вспотела. Она грубо оттягивает Наын от сестры, и лицо старшей становится ещё более жутким, как если бы у неё забрали что-то очень важное. — Прекращай, пожалуйста! Если тебе нужно поговорить, подраться — я тут! — Она осторожно кладёт руки на дрожащие плечи старшей дочери и как можно спокойнее проговаривает: — Я всегда рядом с тобой, Наын. Я тебя выслушаю, только не делай больно ни себе, ни Наён. Мама наконец-то убрала чёлку с лица, и теперь правый глаз тоже смотрит на девушку; в отличие от левого, что в отчаянии мечется вверх-вниз, правый не двигается. «Он всегда был таким, — думается Наын — Или я только помню его таким». Девушка хотела бы знать, какой из них лжёт, но, кажется, боится узнать правду. Поэтому, когда руки мамы успокаивающе гладят её по спине, когда тянут девушку прижать к себе, к груди за чёрной футболкой, к сердцу за рёбрами и мясом, Наын заставляет себя опасливо отпрянуть, глядя в равнодушный правый глаз. — Я… Я… — Она смотрит на сестру, которая, быть может, тоже когда-нибудь окажется в коробке. — Я… — И на маму, в чьих объятиях Наын когда-то могла плакать. — Я н-ненавижу вас. Наын ложится спать не сразу. Сначала режет канцелярским ножом плечи, а потом устало оттирает кровь от школьного пиджака, что так не кстати оказался под рукой. Она не переодевается — остаётся лежать в вонючих носках и гимнастическом купальнике; и тревожный сон идёт к девушке невыносимо долго, по крайней мере, так ей кажется, пока она беззвучно рыдает в подушку, пропахшую прогорклым потом. За стеной по очереди играют песни Twice и PerseFone, иногда мелодично свистит попугайчик Наён, которого она пару месяцев назад нашла около супермаркета неподалёку. И это, похоже, успокаивает Наын: как белый шум, знакомые звуки, от которых появляется чувство безопасности, убаюкивают, и запах маминой еды, что так и остался призраком плавать по коридорам, помогают девушке заснуть, лишь немного мучая чувство голода. А потом Наын просыпается. Сперва девушка думает, что её разбудила зловещая тишина, как холод, пробравшая дом; но из комнаты Наён всё ещё слышна тихая музыка, а из-за двери доносится тяжёлое сопение Бадлера — он всегда там спит. Мама говорит, что так он сторожит её и что именно он начал лаять, когда Наын заперлась в ванной, чтобы наконец-то закончить жить. Тогда она была благодарна псу, даже стала меньше его бить, но сейчас ей снова хочется сделать больно: себе, ему, родителям, сестре. Когда в окно раздаётся стук, Наын осознаёт, что слышит его не впервые. Она спешно вскакивает, нащупывает под кроватью мешковатую толстовку, в которой обычно ходит дома, и беззвучным шагом подкрадывается к подоконнику. Девушка набрасывает на голову капюшон, вдруг ощутив исходящий от стекла холод; там, на улице, кромешная темнота: садовая мебель, припорошённая снегом, облысевшая к морозам маленькая клумба, гамак, за который они с сестрой дерутся каждое лето, свернувшийся, словно прикорнувшая змея, шланг для полива — всё это постепенно поглотил мрак зимней ночи. Если бы Наын часами не смотрела в окно, то едва бы вспомнила, как выглядит их задний двор. — Наконец-то. — Она опускает голову вниз, откуда доносится сдавленный шёпот. — Отойди, чтобы я не врезался в тебя. Девушка аккуратно трогает горящее порезами плечо, и так же осторожно улыбается, когда в окне на миг показывается знакомое лицо. — Да блять, с каких пор так высоко?! — Папа убрал одну из паллет, — тихо отвечает, хоть и знает, что, скорее всего, её не услышат. Соквон запрыгивает с третьего раза и, кажется, ударяется головой об потянувшееся за сквозняком окно. На нём отцовская дублёнка, чёрные джинсы с жирными пятнами, за спиной — разбухший рюкзак. Наын почти бросается ему на шею; но вовремя себя одёргивает — Соквона подобное отвращает, и вынести сего осуждающий взгляд сегодня девушка точно не сможет. — Привет, котик. — Она льнёт к его холодной дублёнке. — Я скучала. — Привет, малая. Соквон стискивает её в недолгих, но крепких объятиях. Он такой всегда: суетливый, отстранённый, себе на уме. Даже сейчас, когда Соквон наклоняется чмокнуть девушку в сухие губы, его взгляд кажется пустым, и Наын, каждый раз встречая эти безучастные глаза, чувствует себя бесконечно одинокой. — Как дела? — интересуется Соквон, нащупывая кнопку на настольной лампе. Одну из стен заливает свет; в жёлтом зайчике лица Винчестеров кажутся зловещими, бумажные розы, которые Наын клеила одним тоскливым вечером, отдают чернотой. Парень деловито обходит стол и садится на самый его край, хватая первое попавшееся под руку — тетрадь по математике. — Я… — Девушка опускается на кровать, сжимаясь в толстовке только пуще. — Не очень, — признаётся она. — Я подралась с девочками на тренировке. — О, — хрюкает Соквон, пролистывая тетрадь. — Надеюсь, ты задала им жару. Наын слабо улыбается — она хотела услышать от Соквона совершенно другие слова. «В любом случае это лучше, чем реветь в подушку». — И с мамой поругалась. И с сестрой. — Наын поджимает ноги под себя. — Мама, судя по всему, считает меня сумасшедшей — постоянно к мозгоправу пытается отправить. — Понятно. — Он с шлепком бросает тетрадь на стол и снимает со спины рюкзак, как-то демонстративно водружая его себе на колени. — А я из дома ушёл. Мамка совсем с ума сошла, я решил, что пора съезжать. — Ушёл? В смысле? Как ушёл? Из коридора слышится долгий всхрап, а затем звонкое цоканье ногтей — это Бадлер перевернулся на другой бок. И Соквон, и Наын смотрят в сторону двери. — Ну, собрал вещички и ушёл. — Соквон чешет крючковатый нос — плотный прыщ почти рассосался, но красное пятно до сих пор кажется ярким на фоне тёмных угрей. — Буду жить один. Устроюсь в какой-нибудь супермаркет, чтобы деньги были… — Погоди-погоди. — Наын встаёт с кровати; порезы трутся об шершавую подкладку толстовки, и плечо вспыхивает с новой силой. Девушка хмурится. — А где ты будешь жить? Ты несовершеннолетний — тебе никто не позволит арендовать жильё. — В Корее? — гаденько хихикает Соквон, зачем-то вытирая рот. — За деньги тут что угодно можно достать. Тем более я уже договорился с Жуком, что первое время поживу у него. Наын закатывает глаза при упоминании Жука. — И где ты возьмёшь деньги? — Сказал же, — раздражённо дёргает головой, — заработаю. Но на первое время я хотел взять у тебя. Точнее, я пришёл за тобой и деньгами. Они замолкают. Наын задумчиво жуёт губу, вглядываясь в лицо своего парня: она не уверена шутка ли это. В конце концов, у Соквона достаточно причин уйти из дома, но небольшой рюкзак, совершенно пустые карманы — всё это кажется таким несерьёзным. Да и работать Соквон вряд ли сможет; он поздно ложится, встаёт к обеду и едва способен помыть за собой тарелку, если над ним не пыхтит его сумасшедшая мамаша. — Я бы хотела уйти с тобой, но… — Девушка медлит, стаскивая с головы капюшон. — Может, лучше подождать окончания школы? Нас хотя бы искать не будут… — Ты идиотка? Соквон бросает рюкзак на пол, нетерпеливо елозит задницей по столу. Заклёпки на джинсах звонко бьются об деревянную поверхность, и Наын вдруг осознаёт, насколько же тихо стало в доме. Она настороженно смотрит на стену за спиной парня: музыки в комнате Наён не слышно, да и Бадлер за дверью окончательно затих. «Плохой знак». — Идиотка? — рассеянно переспрашивает девушка, невзначай оглядываясь. — Почему? — Нас и так полиция ищет. Онемевшее ото сна лицо девушки вдруг оживает: покусанные губы изгибаются в неестественной ухмылке, глаза выпучиваются, как если бы в голове Наын стремительно росло давление. Парень недоверчиво отстраняется, почти ударяется затылком об торчащие из стены розы. Конечно, Наын всегда казалась Соквону недалёкой: и когда она глупо хихикает под веществами, и когда лезет к нему обниматься, и когда кряхтит под ним голая. Иногда Соквону хочется её убить: отрезать тяжёлую грудь, всадить в восторженные глаза карандаши, содрать растрёпанные волосы вместе с кожей. Однако сейчас, глядя на такую Наын — с ужасом на лице, до тошноты пугающим, утягивающим в воспоминания о зимнем вечере, когда в коробке умер мальчик, — Соквона вдруг охватывает трепет. — «Нас»? — хрипит Наён. — П-почему нас? — Потому что ты тоже там была. — Но я не у-убивала его… — Девушка прячет лицо в ладонях, чтобы усмирить страх темнотой. — Я просто… — Просто смотрела, ага, — фыркает Соквон, спрыгивая со стола. — Это считается соучастием, так что тебя тоже будут искать. Расследование уже идёт. — Я-я не хочу в тюрьму. Я не хотела всего этого! Я ничего не делала! — Ну ты же меня не остановила, — разводит руками Соквон. — Если бы ты тогда хоть что-то сказала, я бы в первую же секунду его отпустил. Но ты молчала. Мне показалось, ты была только за. — Такого не может быть. — Ты была под феном. Ты всегда ебанутая, когда что-то принимаешь. Наын опускает глаза на свои руки, на которых когда-то было кровь мальчика. Она точно помнит, что хватала Соквона за плечо, чтобы тот прекратил совать в мальчишку палку, и что предлагала пойти домой, пока их никто не увидел. Она точно была против, чтобы Соквон вдавливал ему в глаза пальцы и насиловал, вгоняя ключ в спину. Она не могла быть не против, потому что ей было больно смотреть, потому что мальчик в коробке напоминал ей Наён. Из коридора снова слышится цоканье ногтей, — похоже, Бадлер вернулся, если он вообще куда-то уходил. Соквон подозрительно щурится, вытягивая шею. — Там кто-то есть, — шепчет он. — Что? — Там кто-то есть, — терпеливо повторяет; его рука ныряет в просторный карман дублёнки, и Наын видит, как под плотным каракулем шарят пальцы. — Отец дома? — Д-да, но он в такое время спит обычно. — Наын тихо шагает следом, выглядывая из-за Соквона на дверь. — Это, наверное, пёс. — Нет, я точно слышал шорох одежды. Наын думает, что после всего случившегося Соквон, наверное, тоже стал настороженнее, боязливее. Но вот он резко опускает ручку, дёргает дверь на себя, и тусклый свет от настольной лампы находит испуг на лице Наён.