
Пэйринг и персонажи
Описание
Его несправедливость пахнет гнилью, сладковатой и тошнотворной. Но он не чувствует запах, даже когда нагое тело мёрзнет в прохладе остывшей за день квартиры, — клетка из костей и мяса порой и правда чудится надёжной. Его несправедливость пахнет гнилью, металлической и тёплой. Но он не замечает запах, потому что руки сжаты в кулаки, а в глазах его одуряющая ярость – она так же щиплет, как когда-то слёзы.
Примечания
Вдохновитель: Mylene Farmer - California
https://twitter.com/martianfrmearth/status/1598022411194368000?t=PtLIT1fvoJdMDAD_nTlrmQ&s=19
Обложка к этой работе, если кому интересно, как я её себе представляю
Посвящение
Своему неумению писать - спасибо, что всегда со мной 💗
Глава 9. Мальчик в коробке
27 августа 2022, 09:38
Мне кажется, в тебе что-то есть. А может, наоборот, чего-то нет. © Харуки Мураками, «Страна Чудес без тормозов и Конец Света»
— Только попробуй рассказать маме — сам знаешь, что будет. Сначала он натягивает трусы — они порваны на мотне, поэтому жёсткие тёмные волосы пучком проклёвываются через дырочку в протёртом хлопке. Потом он наклоняется за штанами, которые, сложившись в две морщинистые лепёшки, лежали на его жилистых ступнях; бляшка на ремне звонко стукается об крупный бегунок ширинки и повисает на бёдрах увесистой гирей. Он лениво поправляет футболку, позволяя ей небрежно зацепиться за кайму джинсов; в паху чувствуется приятная лёгкость. — Ты-ы об-беща-ал больш-ше так не д-делать. — Это было на прошлой недели, — наконец-то застёгивает ремень, почёсывая через толстый рубчик между ног онемевшие яйца. — Будешь ныть — каждый день буду в тебя пихать, понял? — Сок-квон, ты о-обещ-щал. — На маленьких ноздрях надуваются два прозрачных пузыря из соплей; мальчик упирается ладонями в подлокотник кресла, который буквально только что давил ему в рёбра и живот. — Мне-е бо-ольно-о… — Значит, послушай сюда, Хёкрин. — Соквон хватает мальчишку за шиворот футболки с Пикачу — раньше это была его футболка, а затем он вырос из неё. Голубой эластан растянут, под мышками жёлтые пятна пота — они теперь не отстирываются. — Тебе понравилась швабра прошлый раз? А? Зарёванный Хёкрин прячет испуганный взгляд в расцарапанном мебелью линолеуме; он ощущает, как его собственные ногти впиваются в саднящую нагую ягодицу. Глаза брата страшные: почти чёрные радужки кажутся мрачнее жирной густой темноты вечера и неосвещённой комнаты; два жерла — бездонные остроги, в стенах которых ютится жестокая образина. — Н-нет. — При упоминании швабры мальчишка тут же перестаёт плакать — только сильнее склоняет голову вниз, с ужасом уставившись в пол. — Не хочу, — почти шёпотом добавляет он, успокаивающе поглаживая себя по ягодице; внизу всё липкое и горит, словно к коже прижали раскалённый утюг. — Тогда завали ебало. — Соквон толкает младшего брата в шею, и тот падает обратно на кресло, ударяясь грудью об подлокотник. — Я предупредил. — У меня там болит… Мне больно ходить в туалет… — Меня не ебёт. Соквон слепо нащупывает ручку двери — неуютный белый свет фонарей едва дотягивается к шестому этажу; и нездоровая бледность щупалец неосязаемого мерцания лишь напрасно бьётся в грязные, плотно закрытые окна, дабы обличить призраки мучительства — кровь и слёзы, дабы броситься на него — живодёра. — …Я молюсь сейчас за кости! Я сейчас чувствую, как дух святой двигается в сторону костей!.. — Сколько можно смотреть это дерьмо, — ворчит юноша, шаркая в гостиную. — Ма! Диван уже разложен; белое постельное бельё, которое когда-то купил отец на распродаже в супермаркете, отливает грязной серостью. Тёплый свет ночника «пачкает» и подушку, из швов которой пробиваются очины гусиных перьев, и тонкий шерстяной плед, завёрнутый в пододеяльник из другого комплекта, и Библию, бережно укутанную в ворох постелей. Мамы в комнате нет. — …К позвоночнику! Я чувствую! Чувствую, как позвоночник исцеляется!.. — Соквон презрительно фыркает, но всё-таки обращает взгляд к телевизору. — Прямо сейчас у кого-то в зале исцеляется позвоночник! Друзья мои! Покажите! Покажите, кого коснулся святой дух!.. — Из, кажется, бесконечной толпы в зале вывозят мужчину на инвалидной коляске; камера берёт его крупным планом: обычное лицо старика, каких сотни ездит в метро и автобусе. Соквон никогда бы его не запомнил, даже будь он его соседом. — Аллилуйя! Аллилуйя! Я чувствую исцеление! Я чувствую движение святого духа! — Ма! — нетерпеливо кричит юноша, продолжая таращиться в экран. — Ма! — Что? — женский голос едва продирается через вопль телевизора. — Что, сыночка? — Где мой телефон? Коляску со стариком заталкивают на сцену; он дюжий, несмотря на впалые щёки и сильно выдающиеся скулы, на расплывшихся внутри чёрных брюк ляжках лежат руки, сцепленные в крепкий и наверняка потный замок; спина, к которой вот-вот прикоснётся святой дух, напряжена, а плечи — широко расправлены. Соквон щурится, сплёвывая под ноги, прямо в рваную дырку на коричневом линолеуме, — старик не выглядит больным; скорее, откормленным и подтянутым. — Ой, не знаю, Соквон. Мама семенит из кухни, по пути теряя то один тапок, то второй; в её руках — старые пижамные шорты Хёкрина, в которых он спал, будучи в первом классе, на щеке с выпуклой родинкой повис кусок сырой моркови. Юноша брезгливо цокает: эта волосатая бородавка всегда его раздражала, особенно после того, как из-за спора с сёстрами пришлось её целовать; однако рядом с соломинкой морковки, какую Соквон любит погрызть и сырой, когда дома ни чипсов, ни печенья нет, родинка выглядит ещё более отвратительной. — Ты своему тупому ёбарю звонила, — огрызается мальчишка и пинком сбрасывает мамину подушку на пол; та, свалившись тяжёлым, плотно набитым перьями мешком под диван, утаскивает за собой часть одеяла и Библию. — Заебала тратить мои деньги — я вообще-то их с обедов коплю. — Соквон, ну что ты делаешь, — охает женщина и, вытерев руки об шорты Хёкрина, наклоняется за книжкой. — Нельзя так обращаться с Библией… — Да её, блять, лучше на туалетную бумагу пустить! — выпаливает юноша и, с протяжным хрюканьем собрав слизь во рту, снова сплёвывает под ноги; мама лишь качает головой, с улыбкой отвешивая сыну подзатыльник. — Хватит читать эту парашу, и сектантов своих смотреть тоже прекращай. Мне стыдно за тебя. — Неправильно стыдиться веры, — бросает шорты на диван. Жирные волосы оседают на узких худощавых плечах, когда женщина распускает маленький хвост, сползший с затылка вниз, к самой шеи. На холке родинок у неё ещё больше, а под мышками так и вовсе целые гроздья, растущие одна на другой; они бледно-рыжие, почти сливаются с цветом её кожи, особенно в тех местах, которые редко бывают на солнце. Джихё говорит, что они похожи на грибы, какие растут на пеньках или срубах деревьев; Джиён несогласна — ей наросты напоминают червей. — …Давайте все вместе крикнем «Аллилуйя!»! Давайте попросим святого духа исцелить этого мужчину! Аллилуйя! Аллилуйя! — И толпа начинает выть; камеры, будто паря по просторному залу, среди толпы, выхватывают зарёванные лица женщин и затаивших в молитве дыхание мужчин; тут есть и подростки, возраста Соквона, — они нелепо дёргают угловатыми телами и как-то растерянно глядят на сцену, еле-еле шевеля губами. — Аллилуйя! Святой дух, исцели позвоночник этого мужчины!.. — Ну это же смешно, — плюхается на диван, наблюдая, как старик, нарочито сильно дрожа в ногах, постепенно поднимается с инвалидной коляски. — Кто поверит, что этого мужика исцелил какой-то дух… — Соквон! — Мама поднимает с пола и подушку, восторженно поглядывая в телевизор. — Как ты можешь такое говорить? Это ведь настоящее чудо! — Её маленький круглый рот приоткрывается в изумлённом выдохе, когда старик проходит в другой конец сцены, ликующе размахивая руками. — Представь, этот человек не мог ходить; и никогда бы не смог, если бы не апостол Мо и наши с ним молитвы… — Да этот старикан здоровее тебя! — сердито машет рукой на телевизор. — Он просто актёр! — Если ты не хочешь верить — это твоё дело. Апостол Мо говорит, что вера должна идти от сердца и не стоит винить тех, кто её не носит в своей груди. — Женщина кладёт Библию на подушку, подтягивая на себе домашние бриджи. — Но я хочу, чтобы ты воздержался от подобных комментариев, если ты уважаешь меня… — Не уважаю! — рявкает Соквон, хватая Библию; синяя обложка мягкая и шершавая, будто сделана из кожи, ощерившейся мурашками страха. — И эту хуйню я не принимаю в моём доме! — Наскоро пролистнув веер из белых страниц, он сворачивает книгу в трубочку и швыряет её в низкий старый гардероб, где уже шесть лет хранится одежда отца. — И папе тоже бы это не понравилось! А теперь отдай мой телефон! Как попало завязав грязные волосы, мама осматривается и задумчиво чешет родинку — морковная соломинка опадает вниз, на засаленный носок тапка. Женщина и не помнит, куда положила телефон. — Он пошёл! Он пошёл! — орёт со сцены мужчина в пиджаке; костюмная ткань тёмно-серая, как мокрый после сильного ливня асфальт, на рукавах сверкают запонки, из-под отложного воротника проглядывается гранатовый поплин полосатой сорочки. — Аллилуйя! Святой дух услышал нас! — Раздобревшее вширь лицо блестит от пота, короткие ноги быстро перебирают расстояние от брошенной инвалидной коляски к мужчине, чудом утратившему недуг в зале, на глазах у всех. Это апостол Мо — юноша не сомневается: в конце концов, кем ещё может быть некрасивый холёный коротышка в недешёвых одеждах? — Святой дух милосердно излечил этого мужчину! — Он вертит рукой с микрофоном — крупные часы на металлическом ремешке съезжают с запястья вниз — и подносит его к губам улыбающегося старика. — Как Вас зовут? Женщина подходит к журнальному столику, с какого стряхивала арахисовую шелуху, когда болтала по телефону, — мобильника нет, зато нашлись спицы, закатившиеся под уже пустую вазочку. Задумчиво почёсывая прыщ на макушке, она оглядывается на гардероб: Библия опять валяется на полу, но поднимать её сейчас не стоит — это Соквона только сильнее разозлит, и он может полезть в драку или, ещё хуже, порвать книгу; как только юноша уйдёт, женщина обязательно помолится, дабы попросить прощение за небрежность сына и свою нерешительность. — Ким Джэун. — Рот старика дрожит, продолжая удерживать синеватыми уголками благодарную улыбку; на глазах собираются слёзы — морщинистые веки упорно не моргают, чтобы не раздавить лживость своего искреннего счастья. — Я… Я когда-то давно попал в ужасную аварию и повредил позвоночник. — Старик переминается с ноги на ногу, как-то заискивающе поглядывая на апостола Мо; тот одобрительно ведёт головой, прислоняя микрофон ближе к губам Джэуна, и нетерпеливо улыбается в ответ. — Врачи сказали, что я никогда не смогу ходить, но всё равно настаивали на лечении… — Ну куда же я его положила?.. — Как ты заебала, — возмущённо тянет юноша, вставая с постели. — Ты постоянно всё забываешь. Больше не дам свой телефон. — Он злобно ударяет кулаком в подушку, твёрдую и рыхлую, оставляя бесформенную вмятину на самой середине. — Ищи давай. Мне уже выходить пора. — Куда ты собрался? — Мама вновь хватает шорты Хёкрина, какие уже несколько лет заменяли кухонные тряпки, и бросает взгляд в сторону часов на гардеробе — они напоминают рамку для фотографии и, совсем не вписываясь, завершают собой ряд керамических статуэток, которые зачем-то собирал отец. Часы спешат на сорок минут, поэтому большая стрелка начала упрямо тянуться к цифре десять. — Половина девятого — тебе завтра в школу. — Да ну нахуй, — отмахивается Соквон, почёсывая через чёрную ткань футболки поясницу. — Завтра геометрия — я этого дебильного препода не переношу. — А ужин? Я почти закончила суп с клёцками; скоро девочки вернутся, и поедим все вместе. — У тебя получаются хуёвые клёцки. — …и теперь, спустя столько лет, я могу ходить! — Старик всхлипывает в микрофон — кваканье выходит очень неестественными, и апостол Мо тоже это замечает, чуть морща нос. — Спасибо! Спасибо за ваши молитвы! Аллилуйя! — Аллилуйя! — подхватывает Мо, вознося свободную руку кверху. — Аллилуйя, друзья!.. И толпа в зале тоже начинает кричать. — Соквон, извинись сейчас же! Юноша вызывающе вскидывает брови, глядя на маму исподлобья. Джихё говорит, что мама ещё совсем молодая. Джиён несогласна: тридцать четыре года — это почти полжизни, и несмотря на то, что лицо мамы ещё неизмято старостью, а за автобусами она бегает быстро, хоть и передвигается по дому, как древняя и очень тяжёлая черепаха, выглядит всё равно неважно. Да и умирать ей скоро — лет так через двадцать точно. Джихё отчасти признаёт, что всё-таки внешний вид мамы мог быть и лучше. Джиён деловито поддакивает; глаза у мамы нередко отёкшие, словно под веки зашили два чайных пакетика, — Соквон точно уверен, что это из-за соджу: она частенько прикладывается к бутылке, особенно на выходных, после очередной сходки в какой-нибудь секте, да и с самим мальчишкой так бывает, когда он выпьет слишком много. Ещё у мамы проблема с сосудами — так сказал лечащий врач, когда посмотрел анализы; поэтому на её скулах, крючковатом носу и шеи горит красная паутина из проступивших под кожей капилляров. А полгода назад её торчащее, как у сытого ребёнка, пузо вдруг начало надуваться; оно росло с каждым месяцем всё больше и больше, пока однажды не пропало. Хёкрин предполагает, что маму долго пучило. — Не буду. — Извинись! — На её глазах вдруг заблестели слёзы; ни с того, ни с сего, как у того старика в телевизоре, который сейчас демонстративно сбрасывал инвалидную коляску со сцены. — Сейчас же извинись, маленький подонок! — Нет, — со злорадством выплёвывает Соквон, наблюдая, как сеточка капилляров на лице матери становится более заметной, будто её хорошенько шлёпнули по лицу. — Ты готовишь отвратительно. — Да как ты можешь?! — Женщина гневливо швыряет шорты в Соквона. — Извинись, уродец! — шипит она, закатывая рукава льняной сорочки; плотная бежевая ткань висит на сухопарой маме бесформенным облаком, топорщась воздушным горбом на спине и в плечах. Больших размеров сорочке уже много лет, но она, кажется, практически не истрепалась — только пуговица у ворота другая, вместо той, что потерялась, и пятно от вишни над правой манжетой так и не отстиралось. — От самого тебя — ленивого бездарного подонка — сколько пользы?! — Лучше ищи мой телефон, а не топай ногами. — Пошёл на хуй! — взвизгивает женщина, хватая свою подушку. — Сам ищи! — Ищи, я сказал! — повышает голос Соквон, и его уже сломанный басовитый глас разносится по квартире низким рокотом. — Заебала со своими истериками. Кто тебе виноват, что ты готовить нормально не умеешь?! — Я не умею?! — Мама подозрительно щурит глаза — на алом от внутренней надсады лице они кажутся темнее, как и некрасивая выпуклая родинка на щеке; немного погодя женщина раздаётся в презрительной и в тот час ликующей ухмылке. — Если что-то и выходило невкусным, то наверняка по твоей вине. Джихё позавчера сказала, что суп вышел сладким, а битые огурцы — гнилые. — Она вытягивает перед собой руку и указывает на сына пальцем, донельзя напрягши каждое сухожилье. — На прошлой неделе Хёкрину попался в рисе клок моих волос. Это ты его туда положил! — Женщина выпучивает глаза, тряся узловатой кистью. — И в суп ты сахар насыпал! А что ты сделал с огурцами, а? Маленький подонок, который любит всё портить! — Нассал на них, — закатывает глаза Соквон и раздражённо хихикает: — Всё, кончай со своими психами. Со злорадством прислушиваясь к пыхтению матери, юноша выскальзывает в прихожую. Отец всегда говорил, что мама нездорова. Её легко растрогать до слёз, смеётся она, бывает, без причины, особенно хохочет, когда дочери измываются над Хёкрином, а в истую ярость женщину приводит только одно — чужое непозволительное недовольство её стараниями. Соквон считает, что мама в принципе ничего не умеет делать: когда моет полы — размазывает грязь по линолеуму, когда споласкивает посуду — не смывает мыльную пену (Джиён из-за этого отравилась пару лет назад), когда готовит — не отчищает лук от шелухи и нередко оставляет мясо сырым. Но зато она старается — это главное оправдание матери её бесконечным бытовым неудачам, — и спорить с этим нельзя, потому что можно получить по лицу от её слабенького, но твёрдого кулака. Оттого в этой квартире существует никем и никогда не сказанная вслух договорённость: хулить работу матери строго запрещено. Она всё делает правильно, когда моет кота в стиральной машине. Она не ошибается, брея Джихё налысо, чтобы на неё не засматривались старшеклассники — у мальчишек в таком возрасте лишь одно на уме; вон, Соквон только и делает, что листает фотографии грудастых девчонок на сайтах для взрослых. Когда мама привязывает Джиён к унитазу и заставляет съедать кастрюлю недоваренного риса, возражать не стоит — как ещё по-другому откормить эту тощую девчонку, с которой уже школьная юбка спадает. — Мам. — Голос Хёкрина до тошноты жалобный, — по крайней мере, так кажется Соквону. — Мам. Мальчонка боязливо выходит из комнаты, сначала высовывая из тёмной спальни длинную ногу и взлохмаченную голову, а затем всё остальное. Круглое лицо заплаканное: оно, располосованное воспалёнными дорожками от слёз, напоминает Соквону арбуз, который, когда вырос и раздобрел вширь, отчего-то стал красным; Пикачу, как и всегда, мило улыбается с футболки — когда синтетическая ткань собирается складками, румяная мордашка жёлтого покемона искривляется в зловещем коварстве, а изогнутый молнией хвост подозрительно сжимается, словно готовясь пустить мучительно болезненный разряд прямо Соквону в лицо. Юноше становится не по себе — он невольно отводит глумливый взор в сторону, на застывшую в дверном проёме маму. — Мам, — опасливо повторяет Хёкрин, поглядывая на старшего брата. — Мам, у меня… — Хёкрин! — Женщина грубо отталкивает Соквона в сторону, как если бы он — высокий и худощавый — занимал слишком много места в узком коридоре. — Ты тоже считаешь, что я плохо готовлю? Глаза мальчика в ужасе округляются, передразнивая форму его припухшего от слёз лица. Он вновь смотрит на брата, но уже не со страхом, не вжав шею в плечи, а с самой настоящей укоризной. Соквона даже охватывает стыд. — Нет, — гнусавит Хёкрин, почёсывая сопливый нос. — Ты готовишь очень вкусно. — Тогда почему Соквон говорит обратное? — Всё так же напористо вопрошает женщина, но её напряжённое тело расслабляется, — похоже, ответ младшего сына удовлетворил её болезненное самолюбие. — Почему ему невкусно? — Не знаю, — детская физиономия Хёкрина брезгливо морщится; и взор его — такой же невзрослый — становится непривычно жёстким, по-настоящему злым. — Глупый, наверное. На треугольное лицо Соквона наползает гнусная ухмылочка: иногда брат бывает слишком смелым, словно ему может всё сойти с рук. Наблюдая, как Хёкрин, переваливаясь с ноги на ногу, будто удерживая между бёдер что-то большое и упругое, подходит к маме, юноша дёргается вперёд, глухо топая пяткой по полу. Мальчик испуганно вздрагивает — его раскрасневшаяся физиономия теряет всю наигранную бравость и рядится в ту самую жалкую гримасу, какая совсем недавно раздражала Соквона в его же спальне. — Ма, у меня болит внизу. — Где? — обеспокоенно поднимает брови женщина, сжав в руках шорты. — Ну внизу. Соквон смешливо хрюкает, продолжая испытывать младшего брата нарочито любопытным взглядом. — В животе? — Нет, — обречённо вздыхает Хёкрин. — Можно я с тобой в другой комнате поговорю? — Зачем? — Да, зачем, Хёкрин? — щурится юноша, вырастая рядом с матерью. — Тебя что-то беспокоит? Мальчик неуверенно заводит руки за спину, стыдливо глядя на мамины порванные тапки. Хёкрин не может не раздражать — в этом Соквон точно уверен. Пай-мальчик, который делает домашнее задание, не прогуливает уроки, даже когда болеет, дружит с одними девчонками и любит плести браслетики из бисера, — может ли быть что-то более омерзительным? Соквон бы ответил, что да, может. Потому что самым вызывающим и неприятным в Хёкрине, кажется, его внешнее сходство с отцом — в свои одиннадцать он практически полная копия папы; и не будь самолюбие Соквона таким непоколебимым, не будь Соквон горделивым и мягкотелым слабаком, он бы давно признал, как сильно завидует брату, ведь ему бы хотелось тоже походить на их доброго любящего папу, который сейчас гниёт где-то в земле. — Мам, Соквона это не касается… Точнее, касается, но… Хёкрин не договаривает: входная дверь с лязгом распахивается, и в прихожую вваливаются две хихикающие девчонки. — О, вернулись! — радостно восклицает женщина. — Не надоело целыми днями гулять? Девочки не слышат, а может, просто не обращают внимание: едва мямля сквозь смех, они снимают одинаковые курточки со старомодными гофрированными поясками, стаскивают с ног одинаковые велюровые сапоги на невысокой танкетке и забрасывают на полку вешалки две одинаковые шапки с вязанными косичками из мягких розовых ниток. Джихё младше Джиён всего лишь на год и два месяца — пустяки, как любит говорить сама Джихё. Джиён старше Джихё на целых четыреста двадцать шесть дней — число солидное, как утверждает сама Джиён. Впрочем, разница в возрасте двух девочек, которых мама особенно болезненно вынашивала практически два года подряд, на них не сказалась — стоило Джихё вырасти во что-то более осмысленное, нежели хнычущая ползающая личинка, как Джиён стала проявлять к ней трепетное любопытство, которое вскоре переросло в самую тёплую сестринскую привязанность. Каждый раз думая об их отношениях, Соквон с облегчением расправляет плечи — страшно и представить, сколько ему, как самом старшему, пришлось бы с ними возиться, не будь они с удовольствием предоставлены друг другу. — Он поцеловал её?! — гогочет Джихё, вешая обе куртки сверху маминого пальто. — Ну, она так сказала. — Джиён поправляет чёлку, растрёпанную шапкой. — Я думаю, она врёт. Ты видела её зубы? Они в разные стороны смотрят. — Зато у неё грудь большая… — Девочки, — тянет женщина, — мы ждём вашего внимания. — Да никто не ждёт, — закатывает глаза Соквон, отвешивая Хёкрину — сгорбленному и никем не услышанному — подзатыльник. — Я каждый день слушаю их трёп: утром, в обед и перед сном. Никогда не затыкаются. — А ты съебись из нашей спальни — тогда жизнь станет милее, — с деловитой надменностью заявляет Джиён; цвет её помады напоминает загнивший томат — коричнево-красный, придающий лицу девочки землистый оттенок. — Можешь, как Хёкрин, спать с мамой — думаю, если втянешь живот, — девочка хлопает брата по чуть выпуклому пузу, от какого топорщилась вперёд ткань футболки, — поместитесь на диване втроём. — Ну уж нет! — тут же отзывается самый младший. — Я лучше умру, чем буду спать с ним. — Осторожнее, — хмыкает Соквон, поглаживая место удара, — желаниям свойственно сбываться. — Тогда бы ты давно сдох от передоза в какой-нибудь вонючей параше, — с вызовом выплёвывает Хёкрин, но делает малодушный шаг к матери, настороженно поглядывая на брата. — Ну всё, сопляк, ты наговорил себе на швабру. — Ты с Наын встречаешься? — интересуется Джихё, прижимая чёлку к узкому лбу; под выстриженными ровным прямоугольником волосами теряются брови, нелепо насурьмлённые чёрной хной, а вместе с ними — множество мелких угрей и гнойников, каких становится всё больше и больше по мере того, как отрастает чёлка. — Или куда ты идёшь, Соквон? Девочки практически одного возраста: Джиён тринадцать, Джихё — уже четырнадцать. Они похоже одеваются, неумело копируя стиль то ли панков, то ли эмо, красят в один цвет ногти и даже сделали друг другу парные шрамы на щиколотках вместо татуировок. Пахнет от девочек тоже одинаково — горьким потом и режущим нос аммиаком; и от их одежды, которую они редко меняют, разит так же, и постельное бельё, на котором они спят по несколько месяцев, тоже смердит сыростью грязных тел. У Джихё гниют задние зубы; Джиён недавно переболела стоматитом, отчего она неделю не могла нормально есть и пить. Маме так и не удалось приучить их чистить зубы; впрочем, она и не пыталась. В то время, когда сёстры стремительно росли, обещая вот-вот пойти за старшим братом в школу, мама нашла себе нового мужчину, такого непохожего на отца Соквона, — мужчину, после которого она оказалась в своей первой в жизни секте. — К Наын, — подтверждает юноша, шумно втягивая носом воздух. — А вы где были? От сестёр тянутся перегар и крепкая сигаретная вонь, словно девочки весь вечер провели не на свежем воздухе, как обычно, на лавочках у подъезда или в парке, а в курилке, где табачные пары — приторные и удушливые — пробрались им под кожу, в луковицы волос и тонкие нити свитеров, чтобы сейчас проникнуть в эту маленькую квартирку и осесть на обоях, линолеуме и мебели. Мама, несомненно, замечает шлейф недетских привычек, какими уже давно обзавелись её дочери, но лишь морщит нос и улыбается ещё шире, обнимая Джиён за острые плечи. Хёкрин называет это порой анархии: мама разрешает всё — она и ни слова не сказала, когда в один из подобных дней накуренный Соквон забавы ради помочился в корзину с выстиранной одеждой; мама так же не была против, когда Джихё оставила младшего брата ночевать в подъезде в одних трусах; маме было безразлично, и когда Хёкрин разбил мячом для бейсбола плазменный телевизор в классе, и когда Джиён пришлось забирать из полицейского участка — она пыталась украсть блеск для губ в торговом центре. — Ну что, мои девочки? — Мама чмокает дочь в щёку и прижимает к себе пуще; Джиён недовольно стонет, тут же вырываясь из рук. — Проголодались? Глядя на глупо хихикающую маму, Соквон подозревает, что она так и не поняла, что тогда произошло; вероятно, она не в курсе, что Джиён теперь стоит на учёте и администрация школы отчаянно ищет малейший повод её исключить. Хёкрин, ощущая странное тепло на ягодицах, думает, что сейчас для мамы нет ничего важнее, чем услышать похвалу за сегодняшний ужин. — Мы сегодня… — начинает Джихё, но, наткнувшись на предупредительные взгляды обоих братьев, мнётся: — Сегодня… ещё ничего не ели. — Прекрасно! — Женщина радостно хлопает в ладоши и, кажется, даже подпрыгивает, судя по шлёпанью резиновых подошв об линолеум. — Тогда переодевайтесь, чтобы не запачкать одежду. — Свинью запачкать нельзя, — фыркает Соквон, и кожа на его затылке вспыхивает жаром от нелёгкого удара — Джиён не жалеет сил, когда дело касается избиения братьев. — Что, правда глаза колит? От вас вечно воняет, как от кошачьего туалета. — Ты тоже не летней клумбой благоухаешь. Бывают времена наоборот. Хёкрин, который любит давать всему названия, не нашёлся в своём воображении. Соквон же называет это просто — пиздецом; сёстры согласны: как ещё описать дни, в которые двухкомнатная квартира с окнами на спортзал и заправку с круглосуточным супермаркетом превращается в тюрьму без правил и прав, где главный изувер — собственная мама. — Соквон, — женщина тянется погладить сына по лохматой голове, — ты точно не останешься поужинать? Может, Наын подождёт или приводи её к нам — тоже поест. Но мановение её материнской любви обрывает грубый удар по предплечью. — Да отвали ты от меня со своей едой! — Соквон нервно приглаживает волосы, вдруг вспоминая, что мамины руки иногда трогают ту жуткую родинку на щеке. — Наын я сюда не позову никогда в жизни! В этот клоповник! Времена наоборот — самые тяжёлые для всех, кто здесь живёт; для квартиры тоже. Прошлый месяц всем четырём чадам обезумевшей матери показался самым кошмарным — это было решено на общем собрании в спальне старших детей, куда Хёкрин — прославленный в семье маменькин сынок, спящий с ней в одной кровати — был милосердно впущен. Осеннее обострение случилось в октябре, и этот месяц оказался хуже того дня, что был три года назад, в который мама, носясь с хлебным ножом, пыталась отрезать Соквону ухо. Третьего октября — на День Рождения Хёкрина — мама запретила Джихё дышать; и никто не ожидал, что она продержится дольше пяти секунд. Тем не менее, страх перед недельной голодовкой у раскалённой батареи, расперев лёгкие и нагрузив сердце, помог девочке продержаться добрых две минуты. Потом Джихё упала в обморок, и мама ещё полчаса возмущённо вопила, бросая в неё куски торта, который Хёкрин испёк себе сам. Соквон считает, что торт получился ужасным, хоть он и умял с чашкой пива сразу три куска. Хёкрин тогда расплакался, ведь он успел попробовать только расслоившийся масляной крем. Двенадцатого октября мама заставила Соквона вырвать из брови Джиён свежий пирсинг. Соквон получил настоящее удовольствие: стержень из медицинского металла с хрустом порвал плоть над глазом и с маленьким куском мяса полетел в ведро — переполненное, потому что уже две недели мама запрещала выносить мусор. Потом Соквон сбрасывал напряжение в туалете — он не мог с собой ничего поделать: вид крови, багровой грязью измазавшей заплаканное лицо сестры, заставлял его член твердеть, а руку — тянуться в штаны, чтобы помять яйца. С четырнадцатого по шестнадцатое октября Хёкрин провёл в отцовском чемодане, с которым папа когда-то ездил в командировки. Мальчик однажды уже сидел в чемодане, почти четыре дня, однако ему было восемь, он был меньше и легко туда помещался; сейчас Хёкрину одиннадцать, и чёрные, местами деформированные змейки едва застёгиваются, когда он укладывается полностью. Хёкрин плакал почти всё время: дышать было трудно, суставы начали ныть на второй час пребывания в чемодане, а когда Соквон в очередной раз садился сверху, грудь мальчика спирало ни то отчаяние, ни то смертельное удушье. Тридцать первого октября Соквон подрался с мамой, — как ей показалось, она уличила в старшем сыне Дьявола, о котором столько раз предупреждал апостол Мо. Он пришёл домой весь в красном, с чужим лицом на своём и крупными обрубками рогов на лбу. Сомнений не было — её сын одержим демоном, возможно, самим Сатаной или, если Бог смиловался, лишь чёртом. Первым неожиданным ударом разбив юноше лоб, весь вечер женщина провела с деревянным тяжёлым распятьем; ночью, пока Соквон вместе с сёстрами и Хёкрином прятался в спальне, мама время от времени устраивала набеги на дверь, судорожно дёргая ручку и читая молитвы в щель над полом. Опасения матери подтвердились: на следующий день в соседнем районе, далеко от дома нашли тело девочки — десятилетней дочери соседа со второго этажа. Осквернённая и забитая, она висела на турнике на косах, с изувеченным лицом и переломанным ногами. На ребёнке не было нижнего белья, что немало возмутило женщину, — в конце концов, кто отпускает свою дочь гулять без трусов? «Поэтому Сатана её настиг, а Бог не спас», — подумала тогда женщина, с презрением глядя на рыдающую маму девочки. И она успокоилась: даже если Соквон одержим чёртом, то у него есть оправдание. В тот же день она заставила остальных детей надеть сразу по двое трусов. — Уродец, — шипит Джихё, бросая настороженный взор на блаженно улыбающуюся маму, — ты тоже тут живёшь: если тебя что-то не устраивает — либо съёбывай, либо научись хотя бы свои носки стирать. — Малышка. — Юноша хватает сестру за шею и, резко притянув к себе, впивается пальцами ей в холку; Джихё пищит и ёжится — чужие ногти углубляются в тонкую, серую от недельного пота кожу, и, кажется, зубы Соквона скрипят от нетерпения, да так сильно, что, быть может, эмаль стирается в похрустывающий порошок. — Есть такое правило жизни: у кого член между ног, такой хуйнёй, как носки, не занимается. Джиён было дёргается к сестре, чтобы вырвать ту из крепкой мальчишеской хватки; но её взгляд сперва цепляется за кривой злобный оскал, затем за выпуклую ширинку — у старшого, как всегда, эрекция, когда дело доходит до рукоприкладства. И Джиён решает не рисковать; она, конечно, очень любит свою сестру, однако снова получить по носу ей не хочется. — О-отпусти, — бормочет Джихё, поднимая плечи к ушам. — Придурок… — Вы слишком много болтаете, — с усмешкой выплёвывает Соквон. — Не забывайте, кто тут самый сильный, хрюшки, и кто самый главный. Вы прячетесь за моей спиной, когда она, — он едва заметно кивает в сторону мамы, взахлёб щебечущей Хёкрину и Джиён о сегодняшнему супе, — сходит с ума. Я вас защищу — не сомневайтесь. Но в обычное время я ничем не лучше неё, а может, и хуже. Я тоже монстр, с которым вы живёте в одной квартире и спите в одной комнате. Однажды я тоже решу сойти с ума и придушу кого-нибудь из вас подушкой. Ясно тебе? Соквон чувствует себя плохим — тем самым крутым подонком, что живёт по своим правилам и не жалеет никого, кто встанет у него на пути. И вот он смотрит на свою сестру — в её тёмные испуганные глаза, на дрожащие губы; и ему думается, что хоть они с Джиён пытаются быть похожими, они совершенно разные. Джиён похожа на бабушку — маму отца: у неё такие же глубокие залысины у кромки волос, близко посаженные глаза и узкий прямой нос. Маленькие острые уши ей достались от папы. Некрасивая, но родная; в ней Соквон узнавал себя, родителей и брата. Джихё не похожа ни на кого, даже на маму, которая её родила прямо дома в ванной. Высокие скулы, квадратная челюсть и донельзя раскосые глаза, какие всегда кажутся полуприкрытыми; тринадцатилетняя Джихё выглядит породистой — неблагородная, однако характерная внешность выделяет её среди остальных детей. И Соквон не представляет, кто настоящий отец Джихё. Все мужчины, каких мама приводила после смерти папы, были узколицыми доходягами; нынешний так вообще напоминает юноше дохлого плешивого кота, которого не донесли до мусорки. Да и рост у Джихё больно уж маленький — Джиён выше неё почти на полголовы, Хёкрин тоже обещает вырасти высоким, а долговязому Соквону младшая сестра вообще по грудь. «С кем мама трахалась на стороне? С бульдогом?» Эта мысль забавляет юношу: он с хрюканьем отталкивает сестру и поправляет футболку, как если бы она сильно задралась. Соквон не собирается ненавидеть мать за предательство папы — она сумасшедшая, и отец, возможно, догадывался, что Джихё не от него. Соквон так же решил не относиться предвзято к Джихё — она не виновата, что стала тем самым выродком, который вылез из матери после случайной связи на стороне. В конце концов, он тут сильнейший — точнее, так думает сам юноша, и если ему что-то очень не понравится, он просто от этого избавится. — Девочки, идите переодеваться. — Мама толкает обеих дочерей к их спальне. — А я налью вам суп. Джихё отходит к противоположной стене, подальше от брата, насколько это вообще может позволить коридор, и боязливо шагает в сторону комнаты, протискиваясь между мамой и стеной, между стеной и Хёкрином. Её страх непомерно тешет самолюбие Соквона; в штанах твердеет ещё сильнее, и юноша решает, что ради столь пьянящего чувства можно пойти на что угодно. — Джиён, тебе сколько тарелок — три или четыре? — интересуется мама, уже шаркая по направлению к кухне. — Что? — удивлённо вопрошает Джиён. — Тарелок? — Ну да. — Может, половников? — осторожно подсказывает Хёкрин. — Нет, — с улыбкой отмахивается женщина, — конечно же тарелок. — А можно две? — Нет, ты не наешься, — радостно отвечает мама, скрываясь на кухне. — Налью четыре, чтобы точно всё было в порядке с твоим желудком. — Пиздец, — шепчет Джиён сестре в затылок, — я не смогу съесть четыре тарелки супа. — Придётся, — без всякого сожаления констатирует Соквон, разглядывая вжавшегося в стену младшего брата; юноша гадает, будет ли это хорошей затеей — воспользоваться Хёкрином ещё раз, когда все уже дома. — Мы только недели две назад пережили самый настоящий ад — не дай супу разрушить идиллию этого сумасшедшего дома. Джихё закатывает глаза, толкая дверь в спальню, но застывает в проёме, чтобы обернуться к младшему брату и, брезгливо сморщив нос, спросить: — Хёкрин, почему от тебя воняет, как от навозной кучи? Соквон глумливо гогочет, наблюдая, как ладони брата опускаются на бёдра, а затем на ягодицы. К ужасу Хёкрина хлопок домашних штанов уже не влажный, а по-настоящему мокрый; испуганно втянув носом воздух, мальчик спешно ретируется в ванную: сначала толкает дверь, вместо того, чтобы потянуть на себя, потом едва не падает, споткнувшись о порожек, и закрывается сразу на три запора — щеколды мама потребовала установить, когда ей пришла в голову вероломная мысль о насильниках. «Они могут в любую минуту вломиться ко мне в ванную, пока я моюсь, — заявила она, глядя, как старик с пятого этажа, низкий и до неприличия тощий, сверлил в двери дырки. — Тогда они надругаются надо мной и, возможно, задушат шторой». — Что с ним? — вопрошает Джиён. — Он стал каким-то зашуганным в последнее время. — Не ебу, — врёт Соквон, прикрывая рот рукой. — Может, к нему мама по ночам пристаёт, а он боится признаться. — Фу, какой же ты уёбок. Дальше Соквон лениво собирается. Мобильник он находит в кармане отцовской дублёнки, какую ещё с прошлой зимы повадился носить вместо пуховика: хоть она неприятно тяжёлая, на сильном морозе каменеет, а в плечах на худощавом мальчишке торчит острыми погонами, в ней очень тепло. Да и папа всегда выглядел солидно в этой дублёнке — Соквон не сомневается, что смотрится точно так же. Юноша заглядывает в зеркало в прихожей, чтобы убедиться в своей привлекательности: над губой колется трёхдневная щетина, на кончике крючковатого носа зреет большой плотный прыщ, обкромсанная кухонными ножницами чёлка неаккуратно зачёсана набок — узкое лицо кажется Соквону красивым, особенно глаза, всегда сонливые и, как мнится самому юноше, с завлекающей поволокой. Он не удивлён, что Наын его так ревностно любит. Ключи от дома оказываются под разваленной стопкой брошюр — их маме выдают на собраниях каждую субботу, чтобы потом, возвращаясь домой, идя в магазин или выбрасывать мусор, она навязывала их прохожим.«Божья длань» Бог слышит чистых душой. Если Вы утратили надежду, апостол Мо исцелит Вас верой. Вместе мы найдём спасение!
С обратной стороны написан адрес — многоэтажка, в которой сдаются офисные помещения; туда Наын когда-то ездила стричься. Ещё указаны несколько номеров телефона и расписание: вторник, четверг, суббота — собрание в шесть вечера, в воскресенье — молитва. Соквон комкает простенькую брошюру в кулак — мнётся и лицо улыбающегося апостола Мо, дружелюбного на вид и счастливого. Юноше думается, что очень хитро — не сказать о ежемесячных денежных сборах, на которые мама отдаёт треть детского пособия. Отец, несомненно, запретил бы заниматься подобной ерундой. Он всегда считал, что в первую очередь нужно тратиться на детей; так, он давал деньги Соквону на компьютерный клуб, покупал Хёкрину паззлы, а девочкам — журналы с игрушками и наклейками внутри. К тому же папа был католиком; каждое воскресенье в церковь он не ходил, однако за праздниками следил, детей крестил едва не сразу после роддома, а в его бумажник всегда была вложена картонная иконка Божьей Матери. — Соквон! — пищит женщина из кухни, что-то громко переставляя. — Выброси бутылки! Они на полке с обувью. Он недовольно ворчит, выговаривая маме сквозь стиснутые зубы за её надоедливость, однако бумажный пакет всё же берёт. Зелёные бутылки звенят, одна пластиковая — из-под лимонада — продолжительно хрустит. И Соквон со всей силой прижимает пакет к груди: тресканье мнущегося пластика вызывает в нём лёгкое удовлетворение — так намного проще представлять, как ломаются кости матери. С этим он решает напакостить, хоть и не совсем ясно за что: за телефон, который мама спрятала в его же дублёнку? за удар подушкой, которым мама так рьяно защищала свою отвратительную стряпню? за бутылки, которых накапливается бесчисленное множество, когда мама начинает сильно выпивать? Впрочем, это неважно. Юноша сгребает все брошюры в пакет и, последний раз взглянув на апостола Мо, ощерившегося в нечестном счастье, выходит на лестничную клетку. Соквон верит в Бога. Иногда ему становится страшно, когда он делает плохие вещи, потому что отец всегда твердил о божьей каре, смотря новости или читая газеты. Папа рассказывал, что так люди попадают в самое страшное место — в ад. Как выглядит это самое страшное место — никто не знает. Джихё читала в фанфиках, что в аду целых девять кругов — чем тяжелее грех, тем выше уровень; Хёкрин говорит, что в мультиках ад жаркий и оранжевый, с большими котлами, в которых черти делают бульон из людей; а Наын считает, что настоящий ад — тот, где побывал Дин Винчестер. Соквон кривит рот, толкая дверь подъезда, — увлечённость Наын сериалом его злит: она слишком часто о нём говорит, а те постеры с Винчестерами у неё над кроватью не могут не раздражать.От кого: Сиськи ты где котик? я уже замёрзла Кому: Сиськи вышел Кому: Сиськи через минут 20 буду От кого: Сиськи так долго т.т Кому: Сиськи если тебя что то неустраивает Кому: Сиськи могу вообще не приходить От кого: Сиськи нет! я жду тебя котик! я просто очень соскучилась! Кому: Сиськи это не повод ебать мне мозги
Пакет с бутылками и брошюрами летит в красный мусорный бак — для органических отходов. Туда же юноша сплёвывает. Плохих вещей, за которые наказывает Бог, порядком много; кажется, Соквон их делает методично, каждый день, в ожидании неминуемой кары. Папа запрещал бить сестёр, обижать Хёкрина, смотреть на голых женщин, ругаться матом и заниматься самоудовлетворением — последнее стало проблемой для Соквона. С началом полового созревания появились большие трудности: они преследовали юношу едва не на каждом уроке, в общественном транспорте, за семейным ужином, во сне, на приёме у стоматолога; от них отмахивался отец, не желая слушать пустословие о тщетных попытках противиться небожеским потребностям, — в этом вопросе папа был особенно принципиальным. Но Соквон не слушал и, конечно, не слушает до сих пор. Малодушию юноши хотелось бы верить, что ада не существует, что это выдумки таких же ублюдков, как апостол Мо; правила, которые спасают жалких и слабых от сильнейших — хищников, как Соквон. Неестественное болезненное нетерпение юноши каждый раз преодолевает невнятный страх перед карой божьей — в конце концов, какая разница, что будет после смерти, когда именно сейчас тело изводит желание запустить руку в штаны? — Котя! Ты вернулся! — Она кричит на весь двор, пронзительно и счастливо, как мокрая собака, мотая туда-сюда головой; Соквон сконфуженно оглядывается, надеясь, что их никто не услышал, и стремительнее шагает к девушке, замышляя поскорее её заткнуть. — Моя любовь! Любо-о-овь! — Ты чего орёшь, дура? — Юноша пихает Наын в грудь, мягкую и утянутую тесной синтепоновой курточкой. — Ты чего позоришь меня, а? В этом дворе меня тоже знают. — Ой… — Она опасно клонится назад, грозясь упасть прямиком в песочницу, но вовремя хватается за локти Соквона. — Ну не злись, котик. Соквон сгребает свою девушку за капюшон и заглядывает ей в лицо: Наын выглядит возбуждённой и радостной; зрачки её светло-карих глаз безднами тянутся к краям радужек, глуповатый, чуть безумный взор обводит недоумённую физиономию юноши, резко соскальзывает то на горку в форме жёлтого слона, то на качели, чьи цепи легонько подрагивали на ветру, то на многоэтажки, какие монолитным бетонным кольцом обступили двор. Туш синей трухой залегла на скулах, от коралловой помады на пухлых губах остался только контур, тональный крем, который Наын наносит плотным слоем поверх ещё двух похожих кремов, скатался у крылышек носа, между бровей и на подбородке. — Ты чё, под феном ? — Мгм, я и тебе принесла. — Она запрыгивает на деревянный край песочницы, ровняясь с юношей ростом, и ныряет ладонью в карман. — Правда, немного. Эта дура мои карманы обчистила после того, как нашла сигареты, — почти все накопленные деньги конфисковала. — А ты, блять, головой научись думать, мелкая. — Соквон вдавливает подушечку указательного пальца ей в висок; девушка довольно хихикает, хоть на коже остаётся болезненное присутствие грубого упрёка. Наын безумно нравится, когда Соквон её так называет; она чувствует себя маленькой бестолковой девочкой, о которой нужно обязательно позаботиться. — Я тебя предупреждал, что сигареты надо прятать, когда приходишь домой. — Я тогда так устала, — кокетливо тянет Наын, отдавая пакетик парню, — мне было не до этого. — Тонкие пальцы скользят по лицу Соквон, оглаживая шершавую щеку и вдавленный подбородок. От её рук пахнет сигаретами. — Котя, я скучала. — А кислоты не было? — Юноша благосклонно принимает поцелуй в губы, продолжая разглядывать разноцветные таблетки, зажатые между двумя слоями полиэтилена. Три салатовые, одна синяя и одна жёлтая — Наын наверняка одолжила денег у знакомых, ведь после того, как родители обнаружили её пьяной и заблёванной на крыльце дома, девушке дают только на еду в школе и проезд. — Где ты вообще была? И почему мне ничего не сказала? — Это был девичник. Нас знакомая Сурён позвала в «Рот» — туда какой-то известный диджей приезжал. — Наын задирает рукав куртки, хвастаясь фиолетовым браслетиком; на надорванном перехлёсте, где сходились два конца бумажной полоски, проглядывается плохо напечатанные красные губы и два передних зуба. Соквон там не бывал — ему это место не по карману. — Но я в душе не ебу, кто он. — Так со всеми диджеями, — хмыкает юноша, высыпая на ладонь сразу три таблетки. — И что там было? Есть вода? — Ничего особенного. — Она снимает со спины небольшой рюкзачок, который Соквон до этого и не замечал, и расстёгивает основной карман, весь в нашивках. — Танцы. Сурён, как всегда, сначала кому-то дала в туалетной кабинке, а потом там же блевала. Гаран потеряла телефон. — Твои подруги — идиотки. — Да. — Наын отдаёт парню начатую бутылку с персиковым соком. — Но есть кое-что интересное. Соквон выпивает практически всё, громкими глотка́ми проталкивая в желудок пористые таблетки. Он чувствует, как девушка, переминающаяся на деревянном выступе песочницы, внимательно наблюдает за движением его острого кадыка и пальцами, сжимающими зелёный пластик. Они познакомились год назад. Тогда Наын было четырнадцать; она носила брекеты со стразами в форме сердечек и исключительно лонгсливы, чтобы прятать шрамы от порезов. Она, нескладная и округлая, теснилась на краю танцпола и неловко переступала с ноги на ногу вокруг неудобных туфлей подруги, не зная, куда пристроить взгляд; в руке трясся пузатый бокал с её первым алкогольным коктейлем — сладкая пина колада; на тыльной стороне ладошки расплывалась печать с названием клуба. «Жара» было особенным местом для Соквона. Мрачный зал, вспыхивающий в истеричных миганиях софитов, потрёпанные стулья у барной стойки и ни одного столика, за которыми можно было передохнуть. Туда пускали всех подряд: и хмельных подростков, наскоро прикончивших на улице пару бутылок слабоалкогольного пойла, и студентов, вырвавшихся на пару часов от зверской учёбы, и взрослых мужичков, какие там обычно присматривали себе пьяных старшеклассниц. В этом клубе Соквон напивался, целовался с незнакомыми девчонками, неумело покачиваясь в медляке, и дрался с парнями в накуренном туалете; упиваясь, как юноша считал, прелестями свободной взрослой жизни, он учился быть нынешним собой — подростком, уверовавшим в собственное превосходство, со слабостью своего безволия поддавшимся искушению низменных желаний. Через пару месяцев это место закрыли за неуплату налогов; а до тех пор он успел познакомиться с Наын. С грустной потерянной Наын, скрывающей длинными рукавами душевную агонию, — как же он мог пропустить девчонку с такой большой грудью? — Что именно? — Юноша тихо отрыгивает воздух, оказавшийся в желудке вместе с соком. — Допьёшь? — Не хочу, — качает головой Наын, и через мгновенье опустевшая бутылка летит прямиком на песок. — Через неделю-две намечается вписка; там будет Блисс. — Блисс? — Соквон впервые за это время с интересом взглянул на девушку. — Серьёзно? Это что, какая-то крутая тусовка? — Не знаю, — пожимает плечами. — Но можем туда сходить. — Нас туда пустят? Левая бровь юноши подскакивает, будто кто-то потянул её за невидимую ниточку, вшитую несколькими стежками под кожу. И Наын расплывается в мечтательной улыбке: её парень такой очаровательный! — Ты — котя! — Девушка утягивает его за рукав вниз, приглашая сесть рядом с ней, на холодный деревянный бортик; Соквон послушно опускается, и его остывшее в колючем осеннем морозце лицо оказывается в плену двух потных мягких ладошек. — Я тебя так люблю! — Она смачно целует его в кончик носа. Соквон отводит взор к небу, тёмному, едва не фиолетовому, как черничный джем, и совершенно чистому. Эрекция, мнущаяся об плотную ширинку джинсов, наконец-то ослабевает; и юношу находит порыв поцеловать Наын в ответ. Переспали они на вторую неделю знакомства. Заботливый Соквон — насколько он мог быть таковым — становился всё настойчивее, и на каждый робкий отказ сначала злобно рявкал, отталкивая девочку, а затем обиженно, драматично хватаясь за свои тёмные патлы, бубнил о том, что она совсем его не любит. Четырнадцатилетняя Наын, на которую впервые обратил внимание парень — высокий, сильный и такой крутой — не могла долго держать сопротивление. — Я хочу тебя, — шепчет девушка, слизывая с губ слюну Соквона, кислую после персикового сока. — Давай прямо здесь. — Ладонь с нетерпеливым рвением скользит по бедру, похоже, твёрдо намереваясь оказаться на мотне, чтобы легонько сжать её в кулак. — Я знаю, ты любишь такое. Нет, не любит. Но редко отказывается. Первый раз был очень болезненным и быстрым — для Наын; девушка ничего не успела ощутить, кроме пекущей раны, резко образовавшейся где-то между ног, и стыда. Несуразная в подростковом теле и совершенно голая, она лежала под Соквоном с обнажённой грудью, какая из-за своих выдающихся размеров чувствовалась уродливым грузом, распластавшимся по её рёбрам. Тогда Соквон сделал едкое замечание по поводу волос на лобке; и Наын готова была провалиться в пружины и кокосовую набивку матраса, только бы юноша больше на неё не смотрел. Соквон практически не касался её, едва целовал и лишь иногда больно сжимал грудь, словно проверяя, как глубоко он сможет вдавить свои холодные узловатые пальцы в податливую плоть. И Наын в тот момент чувствовала себя очень одинокой, как тогда, в клубе, когда подруга надела неудобные туфли, а в пина коладу добавили слишком много ананасового сока. Она терпеливо пережила акт унижения, посчитав секс — обязанностью перед Соквоном; Соквон в свою очередь сделал для себя открытие: все эти копошения в постели не приносят особого удовольствия. Потому что, оказывается, ничто так его не возбуждает, как чужая боль. — Так что там с Блиссом? — Соквон аккуратно убирает от себя чужую руку, а заметив, как девушка в возмущении разлепляет свои большие губы, раздражённо закатывает глаза: — То, что тебе вдруг приспичило потрахаться в песочнице, не мои проблемы. — Блисс там будет, — обиженно повторяет Наын, поправляя волосы: тёмный каскад торчит секущимися ярусами и напоминает многослойную юбку, сшитую из топорщащегося в стороны фатина; масла́ не помогают, от бальзамов пряди тяжелеют, но корни становятся жирными едва не на следующий день, — неудачная стрижка обратилась в нерешаемую проблему. Однако Соквону нравится — так большое лицо Наын кажется ему милее. — Говорят, у него появилось что-то новенькое. — Были бы на это деньги, — вздыхает юноша, обнимая Наын за плечи; девушка прижимается румяной щекой к холодной жёсткой дублёнке, пахнущей сигаретами и едой, и блаженно прикрывает глаза. Соквон редко бывает нежным, но девушка давно решила, что любит его таким, какой он есть. — Ты не можешь взять у родителей? — Да откуда? — жалобно протягивает Наын и, отпрянув от груди своего парня, резко встаёт с песочницы; действие амфетамина, который она проглотила три часа назад, ещё не закончилось, а потому ни сидеть спокойно, ни стоять у девушки не получается. Наын надеялась, что они пойдут куда-нибудь побеситься: к супермаркету постращать малолеток с чипсами и газировкой, или на заброшенный недострой, где, глядя на звёзды, девушка любит придаваться поцелуям с Соквоном, или на заправку за кофе и хот-догами, хотя есть сейчас совсем не хотелось. — Я уже ничего не могу у них просить! — взмахивает руками Наын. — Они меня достали! «Наын, почему ты опять прогуляла тренировку?»! «Наын, тебе надо учиться»! «Наын, где ты так поздно гуляешь?»! И знаешь, что самое мерзкое? Соквон раздражённо вздыхает, ощущая резкий прилив сил, и, тоже поднявшись с деревянного выступа, услужливо вопрошает: — Что? — Они делают вид, что волнуются обо мне! По правде говоря, Соквон устал слушать причитания об ужасных родителях. Всегда одно и то же: сначала Наын жалуется, что мать с отцом — два незыблемых в своих злых помыслах тирана — отравляют её существование своими притязаниями; потом она не забывает упомянуть свою сестру Наён, которая — вылизанная прилежностью и кропотливым трудолюбием — забрала всю родительскую любовь себе; и заканчивает тем, как бы она хотела, чтобы вся её семья в один прекрасный день исчезла. — …Да пусть они сдохнут! — Наын запрыгивает на шатающиеся качели и принимается ходить туда-сюда; она ловко удерживает равновесие, когда то одна, то другая сторона, глухо ударяясь об землю резиновой накладкой, опускается под весом её тела. — Я ненавижу их сильнее, чем они меня! Это уж точно! — Девушка низенькая и мосластая, но большая грудь делает её на вид тяжелее, неповоротливее, а потому проворство, с каким она скачет по качели, завораживает Соквона; он подозревает, что виной всему художественная гимнастика, которой уже как одиннадцать лет, безуспешно противостоя родителям перед каждой тренировкой, с большим нежеланием занимается Наын. — Если бы не деньги, я бы собственными руками прикончила и маму, и папу, и мелкую дрянь Наён! На каждое подобное заявление Соквона порывает желание подначить девушку. «Да, ты права, Наын! Давай порубим этих уродов на мелкие кусочки и скормим твоему же псу!», — хочется ему воскликнуть; а потом, прихватив топор, направиться прямиком к дому подруги. Ведь это обещает быть до боли занимательным зрелищем. Тем не менее, Соквон не совсем понимает её ненависть к родителям; юноша видел их пару раз: притворствуя незнакомым мальчишкой, прохлаждающимся на бордюре, на другой стороне проезжей части, он краем глаза наблюдал за родителями Наын, разгружающими багажник японского серебристого кроссовера. Отец с виду обычный серьёзный дядька, снимающий рубашку только перед сном и моющийся в галстуке. Увидев маму девушки, Соквон сразу поймал себя на мысли, что хотел бы трахнуть её крепкую спортивную задницу — совершенно не такую, как у Наын, которая, скорее, сухая и костлявая; молодящаяся женщина лет сорока пяти заставила член юноши немного напрячься. Однако тело по-настоящему предало Соквона, когда из машины выпрыгнула младшая сестра Наын — узурпатор родительской любви; маленькая девочка, что так похожа на ту — из его любимого порновидео, где кто-то неистово кричит детским надломленным голоском, прося о помощи, где кто-то весело смеётся, нетерпеливо втаптывая подошву кроссовок в заплаканное лицо. — …эта старуха, похоже, не знает о презервативах! Ебётся с папашей только так! — Наын подходит к турникам, растущим из холодной почвы, и забрасывает локти на самый низкий. — А потом родится вторая Наён! Мелкая выскочка! Вчера у меня руки чесались её задушить той тупой светящейся верёвкой! Заебала со своим TikTok! Пляшет и воет на весь дом!.. Семья Наын обычная, только обеспеченная, что для юноши в его окружении большая редкость. И Соквон не разделяет негодование подруги: пока родители могут для неё купить всё, что ей захочется, какая разница, любят они Наын или нет, о чём просят и что запрещают? Усердная учёба, вытянутые носочки, прилежности и приличия — пустяки, как думается Соквону. Наын ничего не понимает — в этом юноша уверен: уж лучше такие родители, требовательные и настойчивые, чем мёртвый отец и сумасшедшая мать; уж лучше сестра-отличница, после сделанных уроков воображающая перед камерой телефона, чем сёстры-грязнули, пропадающие в пьяных компаниях, и мягкотелый брат, чья девчачья изнеженность напоминает Соквону то отвратительное, что тактично и даже ласково сейчас называют гомосексуальностью. — Ладно, всё, угомонись, — не выдерживает юноша. — Так что с деньгами? Достанешь? — Я же говорю, что не могу, — вздыхает Наын, улыбаясь; её и без того большой рот становится ещё шире. — Мне никто не даст. — Понятно, — холодно цедит Соквон, демонстративно отворачиваясь к одной из спальных многоэтажек. — Как всегда: я для тебя всё, а ты даже денег у родителей взять не можешь. — Так я ведь говорю, что мне и на еду в школу не хотят давать. Я думаю, Блисс нам сделает скидку — вы вроде хорошо ладите… — Ну понятно, — повторяет юноша, раздражённо дёргая плечом; амплитуда резкой попытки оттолкнуть от себя неподчинение девушки теряется под плотным рукавом дублёнки. — Было бы желание. Не собираешься домой? Наын взволнованно вскидывает голову, чтобы взглянуть на своего парня, долговязого, холодного, как ноябрьский воздух, и нескладного, как старая металлическая вешалка, валяющаяся в гараже отца. Соквон выглядит сердитым, даже злым, — после такого обычно он перестаёт отвечать на сообщения и звонки, пока девушка не попросит прощение. — Котя, ну не злись. — Она подбегает к юноше и прячет замёрзшие ладони у него под мышкой, с каким-то страхом вцепившись в неподатливую дублёнку. — Ну ты же знаешь моих родителей. — Да, знаю. — Соквон делает ленивую попытку стряхнуть девушку со своей руки. — А ещё я знаю, что ты можешь просто залезть в их карманы, пока они спят. — А если меня поймают? Я уже брала из сбережений — они заметили и… — Я же говорю: было бы желание. Наын беспокойно топчется на месте, рассматривая нахмуренный профиль юноши. — Соквон, — серьёзным тоном начинает она, — я ради тебя прямо сейчас пойду и ограблю магазин. — Соквон недовольно хмыкает. — И достану тебе столько денег, что мы сможем выкупить всю дурь Блисса, его жизнь и съездить в Париж. Хватка Наын только крепнет, когда юноша пытается отшагнуть по направлению к арке, через которую он обычно уходит домой. Девушка не переживёт, если они снова расстанутся. Она помнит тот февральский четверг, когда экзамен по математике был завален, на новых сапогах образовались солевые разводы от растаявшего снега, на руках горели свежие порезы. Наын игнорировала звонки матери, на которую обиделась за завтраком, сообщения сестры, которая требовала вернуть её карманные деньги, и с нетерпением ждала Соквона, пообещавшего прийти за ней сразу после своих занятий. Но он так и не явился. — Какой нахуй Париж? — морщится юноша. — У тебя вообще в голове пусто? — И снова пихает её пальцами в висок. Ограбление маленького продуктового магазинчика или той самой заправки напротив дома показалось Соквону отличной идеей: он чувствует, что сейчас способен на всё, даже без навязчивой Наын, чью трусость задавил амфетамин. Однако больше тяги набить карманы, юношу пытают знакомая ломота в пальцах и тяжесть в паху: ему не претит, даже жаждется повторить свой подвиг на Хэллоуин, когда он — хмельной, встревоженный собственными похотью и варварством — удовлетворил невосполнимое желание, гнетущее его непорочную душу, безвольные руки и ослабшее от наркотиков самообладание. Желание истязать. — Ладно-ладно. — Наын становится на носочки и прижимается губами к его скуле. — Я попробую. И Соквон с хозяйской милостью обнимает девушку за талию, одобрительно поглаживая её по бедру. Это была вина Наын — так считает юноша, в это поверила сама девушка. В тот день — заплаканная и расстроенная несправедливостью свалившихся на неё тягот — она наткнулась на Соквона в торговом центре. Наын точно не знает, что тогда по-настоящему её обидело: отсутствие веских причин вот так бросить ждать её и даже не позвонить, или Жук — приятель Соквона, — чьё имя девушка так и не узнала и который при каждой их встречи норовит потрогать её за грудь или зад. Наын столько раз жаловалась: «Этот твой Жук лезет ко мне под юбку! Он ненормальный! Извращенец! Скажи ему что-нибудь!». Соквон лишь пожимал плечами: «Он мой друг. Если тебя что-то не устраивает — можешь идти домой»; а потом добавлял: «Ты видела свою юбку? Поверь, у парней других мыслей не возникнет» или «Это всё из-за твоих сисек. Мне тоже всегда хочется их потрогать». Однако в февральский четверг присутствие сомнительного приятеля казалось ещё более нечестным: как Соквон мог променять её — любимую девушку, сокрушённо рыдающую у парадных дверей школы, — на пропитого Жука? — Чем займёмся? — с кокетливой детскостью в голосе вопрошает Наын, чмокая юношу в губы. — Не хочешь выпить? — Не-а, — задумчиво бубнит Соквон, глядя на турник, за который совсем недавно цеплялась девушка. — Знаешь, я недавно одну прикольную штуку сделал. — Это какую? Пойдём уже куда-нибудь. — Она тянет юношу в сторону арки, чтобы, миновав блоки немых спальных многоэтажек, выйти к цивилизации: супермаркеты, проезжая часть и небольшие кафе — без этого Наын очень одиноко, даже когда рядом Соквон. — Хочу пива. Он назвал её истеричкой; точнее, истеричной сукой, которая на протяжении десяти минут орала и каталась по кафельному полу торгового центра. Соквон бросил девушку там же — оставил лежать и рыдать на бежевой плитке, мокрой от снега, проникшего на обуви и курточках; позднее вечером, почти ночью, он бросил Наын во второй раз — коротким сообщением, а потом и чёрным списком, в который он добавил её едва не с удовольствием. Явившее себя бессмыслие существования — без Соквона девушка свою жизнь больше не представляла — несло за собой разрушения. Через пару дней Наын подралась с сестрой. Влетать в спальню и хватать девочку за волосы особых причин не было; конфликтов в последнее время не возникало — не общались они почти неделю, ведь Наын, закрывшись в комнате, усердно делала вид, что готовится к экзаменам, а не пересматривает «Сверхъестественное» и объедается припрятанным запасом кукурузных чипсов. Ярости разбитого сердца хватило на отколотый передний зуб, который позже Наён благополучно нарастили, настольную лампу, что чудом уцелела, вылетев из окна, и порванный плакат с суровым Дином Винчестером. Апофеоз беспощадного исступления нашёлся в ванной, пахнущий железом, окрашенный тёмной венозной кровью; и Наын, покинув сцену своей душевной трагедии, поехала вместе с Наён на скорой: первая — завёрнутая в термоодеяло, с тугим жгутом на предплечье, а вторая — с многочисленными ушибами, ссадинами и, как потом оказалось, с трещиной в ребре. — На Хэллоуин. — В смысле? Мы же вместе были, — настороженно бормочет девушка. — Ты потом куда-то пошёл без меня? — Нет, — раздражённо фыркает Соквон. — По дороге домой. — А-а-а… И что же это? Слушай, у тебя есть наличка? — Есть. Так вот… — Отлично, — возбуждённо лопочет, — а то я вообще без денег. Чудом с проездным добралась — в одну сторону хватило… — Ты меня, блять, собираешься слушать?! — прикрикивает парень, отпихивая от себя Наын. — Заткнись или можешь пиздовать домой! — Из его рта вылетает слюна, а щёки и уши наливаются багрянцем злобы: больше браслетиков Хёкрина Соквон ненавидит, когда его перебивают. — Ты когда обдолбанная, ещё тупее, чем обычно. Девушка послушно замолкает. Наын проснулась с сильной жаждой; на её руке горел свежий грубый шов — совсем не такой, как призраки старых порезов, полосующих оба предплечья. Долгое время она ощущала себя овощем, то ли из-за слабости, какая прижимала девушку к больничной койке каждый раз, как её иссушенное в реанимации тело дёргалось вверх, то ли из-за отсутствия Соквона; Наын никогда не узнает правду, потому что юноша пришёл раньше, чем она успела задумать умереть вновь. Девушка не сомневается: ради неё Соквон просчитывал время, чтобы, назвавшись братом, появиться в палате как раз тогда, когда родители отъехали в магазин. Мама, бросив всю работу и даже Наён, кряхтящую от боли на выдохах и вдохах, большую часть времени ночевала в палате, чем очень злила дочь; отец приезжал каждый вечер, привозя тёплые вещи, журналы, фрукты и сладости. Потом они вдвоём садились перед кроватью Наын и ни то с виноватой жалостью, ни то с жалостливой виноватостью глядели на свою девочку. От лицемерного беспокойства и напускной смятенности, что не сползала с лица матери, Наын непомерно тошнило — она-то знает: все в этой дерьмовой семейке выдохнули бы с облегчением, не сшей врачи её вспоротые вены обратно. Однажды пришла и сестра; Наён, положив на тумбу сложенный вчетверо кусок канвы, кротко, как она умеет, прошелестела: «Поправляйся, ладно? Мы все тебя любим»; и Наын не осталась в долгу, в ответ выплюнув едкое: «Пизди своим любимым мамочке с папочкой». Белая мягкая канва была вышита цветными нитками. Тонкие волокна собирались в портрет Дина Винчестера. Наын пожалела, что вместо лампы из окна не вылетела её младшая сестричка, — тогда бы девушке не казалось, что она о чём-то сильно жалеет. — Я человека убил. — Хорошо, — радостно поддакивает Наын, но затем удивлённо оборачивается на юношу. — В смысле? — В прямом. Слышала об убийстве девочки, тут недалеко? — Девушка неуверенно кивает: она не слышала. — Это я сделал, — хвастливо лыбится Соквон, вытягивая руки к небу. — Зачем? — Не знаю. Захотелось. Я возвращался домой, а она ловила кошку под окнами нашего подъезда. — Он хватает Наын за руку, словно запрещая куда-либо бежать, если той вдруг захочется. — Был час ночи, а она на улице… Так странно… Она вроде с дядей жила, а он — алкаш. В общем, я не удержался. Давно хотел попробовать. — Убить? — Да. — Тогда лучше бы мою сестру прикончил, — цокает Наын; в её неестественно больших зрачках отражается небо, и оно такое же тёмное, как улыбающиеся глаза Соквона. — И что ты с ней сделал? — А ты не боишься подробностей? — заговорщицки шепчет он, склоняясь к девушке. — Нет, — с неестественной возбуждённостью пожимает плечами. — Но, надеюсь, ничего мерзкого. — Боже, — восторженно выдыхает юноша и, обхватив счастливое лицо Наын своими большими костистыми ладонями, бормочет сквозь поцелуй: — Ну ты сокровище, мелкая. Равнодушно рассматривая бинты на тонком запястье, Соквон смазано кивнул на просьбу обещать, что больше никогда он не посмеет бросить Наын. Ему не нравилось находиться в палате, пахнущей стерильностью, и полный жалостливой преданности взгляд, обращённый в его сторону, тоже раздражал. Детской клятвы едва не на мизинчиках хватило, чтобы недавно собравшаяся умереть девушка, подобно окроплённой солнечным светом луне, вновь расцвела. Резать вены уже не хотелось — зачем, если у неё снова есть любовь Соквона? В тот момент Наын решила, что ей безумно повезло. Юноше подумалось то же самое: здорово, когда кто-то готов умереть из-за тебя.***
— Я бы не советовал брать это авокадо, господин Бён: у него черенок зелёный — значит, ещё не созрело. — Пиздец. Уголок бумажного мешочка с мукой едва заметно вздрагивает, будто попытавшись увернуться от тёплого горьковатого дыхания; всё там же, на пачке муки, оседает и ошарашенный взор — сильнее обернуться у мужчины не выходит: в щёку упирается пышный букет из листьев латука, голова изнутри обряжается колючим венком боли. — Что ты тут забыл? — Я тоже рад тебя встретить, — хихикает следователь, по привычке силясь заглянуть в чужое лицо; за горой продуктов Бэкхёна практически не рассмотреть, однако глазами они встречаются — через мутную целлофановую шаль, в которую аккуратно завёрнуты волглые свежие листья. Взгляд Бёна рассеянный, даже ошалелый, приоткрытые в сбитом дыхании губы сухие и потрескавшиеся, — Чанёль неосознанно облизывает свои; к собственному удивлению, он не находит наглости собрать с латука пару капелек воды, чтобы потом, мягко мазнув по рту мужчины, смочить омертвевшие чешуйки кожи и наполнить трещины влагой. Пак так и продолжает стоять: слегка наклонившись вперёд и плотно прижав руки к бокам. — Я тебя напугал? Гримаса оторопи на Бэкхёне кажется следователю очаровательной, до неприличия невинной; Пак придавливает большой ладонью и прозрачную упаковку, и латук, чтобы разглядеть поближе этот вкрадчивый страх, так и просящийся его приласкать. Однако непорочность оробевшего лика спустя несколько мгновений тает, и вместо неё брови мнёт привычное недовольство, и в карих глазах стелется приятное спокойствие. — Да мало ли, что ты задумал, — ворчит Бён, укладывая авокадо обратно в ящик; грушевидных плодов осталось всего четыре и все, к недовольству мужчины, с зелёными черенками. — Выходит, тут нет зрелых. — Похоже, что нет, — вытягивает шею Чанёль и тоже заглядывает в ящик. — Лучше купить на рынке. — Туда идти далеко. Бён ведёт плечом, гулко хрустнув суставом: рука под нагромождением из продуктов затекла, и ощущение, что из правого плеча вместо плоти прорастает жуткая пустота, постепенно усиливается. Он даже шевелит ладонью — насколько это возможно, — дабы убедиться, что его конечность на месте; зажатые в пальцах банка с кимчи, шоколадка и бритвенный станок глухо стукаются друг об друга. — Ну, — Пак чешет пластырь на челюсти и озадаченно тычет в неровный бок цветной капусты, больше напоминающую на гигантскую бородавку, — до этого магазина тоже идти прилично. Ты ведь в нескольких остановках отсюда живёшь. — В шести. Если на метро. — Бэкхён, поймав вопросительный взгляд следователя, бессознательно улыбается: — Это ближайший супермаркет, где продаётся моё любимое кунжутное масло с чили. Отчего-то Бён спешит отвести взгляд к чистеньким розоватым картофелинам в жёлтых сетках; он вновь мостит продукты на руках поудобнее и, вдохнув всей грудью, с некоторым волнением прислушивается к себе. В небольшом супермаркете большой Чанёль походит на подростка: невыспавшегося — юности не пристало почивать по ночам, взлохмаченного лёгкой рукой небрежности, с щетиной, какую пощадила лень ещё позавчера. Он, как обычно, до оскомины ласковый во взгляде, несносно мягкий в изломах своего крупного тела, что, изогнувшись в позе ребячливого любопытства, напоминает карикатуру из какого-нибудь детского мультика; и футболка у него неглаженная — точнее, изжёванная мелкими заломами после продолжительной расправы в барабане стиральной машины. Однако, наверное, больше всего мужчину возмущает улыбка Пака: в конце концов, это большое лицемерие — улыбаться так, будто он действительно рад случайной встречи с Бэкхёном; с Бэкхёном, которого всю неделю — начиная с самого понедельника — он терпел на обедах. Они виделись и вчера, на плотном перекусе в небольшой кофейне с толстыми бутербродами и впечатляющим разнообразием чая, и выходные тоже провели вместе. Но Чанёль излучает своими могучими плечами воодушевление, словно они не виделись несколько жизней и пару десятилетий в довесок. И Бэкхён к собственному недовольству ощущает точно то же самое. Мужчина осознаёт свою улыбку слишком поздно — Пак в ответ растягивает губы ещё шире, и кажется, что его несвежее после бессонной ночи лицо вот-вот обратится в кровавое крошево на уголках рта, скулах и щеках. — Почему ты не взял корзину? — интересуется следователь, забирая листья латука. — Так ведь неудобно — когда всё в руках. — Не люблю с ними носиться, — морщится Бён и протягивает мужчине связку зелёных бананов. — Ага, — задумчиво проговаривает Чанёль. — Не любишь, — недоумённо повторяет он. Следом на бананах оказываются мука, молоко, два яблока, несколько пачек орехов, взбитые сливки, охлаждённый лосось и десяток яиц. Пак даже отклоняется чуть назад, дабы бумажный лоток надёжно прильнул к его груди. — Бэкхён, тебе что, кто-то рассказал, что люди едят? Бён фыркает, впихивая следователю оставшиеся продукты, и машет головой в сторону многочисленных рядов: — Остался чай. И можно на кассу. Бэкхён без всякой грациозности разворачивается на пятках, резко, отчего дождевая вода в промокших кроссовках звучно чавкает, и уверенным шагом устремляется прямо — в отдел соусов и приправ. Чанёль послушно идёт следом, с любопытством вперев взор в тёмный затылок. Бён выглядит сегодня бодро: глаза не обременены сонливостью, худощавое тело, упрятанное в красную лыжную куртку, движется без излишних тягот в поступи и плечах. Но руки его трясутся — чуть сжатые в кулаки, они заметно дрожат, приводя в лёгкий трепет и предплечья; а лицо Бэкхёна всё такое же уставшее, умиротворённое волшебной отстранённостью от тарахтения тележек в соседних рядах, от лепета из громкоговорителей об акциях в ноябре. Хрупкий вакуум безмятежности мантией вьётся вокруг мужчины: его полы лижут следователю колени, обдают едва осязаемым дуновением щёки и лоб, недобро влекут ступить поближе, коснуться неги бесстрастия, обещающей покой где-то под рёбрами. И Чанёль, как это обычно бывает, не отказывает себе в слабости желания: будто не чувствуя веса продуктов, прижатых влажной и холодной грудой к его животу, он резво придвигается к Бёну, чтобы, похоже, ощутить запах дождя, что осел тёмными разводами на куртке, и отчётливо услышать, какое неровное у мужчины дыхание, когда он просто перебирает ногами кафель супермаркета. — Ты в пижаме? — Грозный бас Пака раздаётся практически в затылок, и Бэкхён невольно подскакивает, а вместе с ним и сердце, какое, пару раз кольнув, принимается недовольно и раскатисто ныть. — Ты сегодня пугливый. — Чанёль равняется с мужчиной и, сдув со лба выступившую в тёплом магазине испарину, как-то взволновано всматривается в чужое лицо: — Что-то случилось? — Да, я в пижаме, — вздыхает Бён, надавливая ладонью на левую часть груди. — Всё в порядке. Иди, пожалуйста, рядом, а не за мной. — А потом, покосившись на свои продукты в руках следователя, добавляет: — Ты же не мой пёс. — И забирает из кучи три пакета риса и рыбу; Чанёлю становится легче. — Но почему ты не в пижаме? Пак склоняет голову вбок, сосредоточенно вглядываясь в глаза напротив, тёплые, как солнечные зайчики, оберегающие глубоко внутри, в черноте зрачков, огорчение. Эта затаённая кем-то тоска чудится Чанёлю занимательной загадкой; и диковатое небрежностью к чужим телам и душам нутро порой рвётся сунуть пальцы в глазницы мужчины — в непостижимый жар изнанки, так жадно укрывающий темнотой что-то очень ценное. Почему он должен быть в пижаме — следователь не совсем понимает, тем не менее, вопрос заставляет его задуматься. Он опускает взгляд сначала на свои чёрные джинсы, уже побледневшие на коленках, затем на пижамные штаны Бэкхёна, в которых тот, без сомнений, ночевал у него на этих выходных. Ни в плотной крашенной джинсе, ни в голубом хлопке мужчина ответ не находит. — А надо было? — Да, в этот супермаркет ходят только в пижамах, — уверенно заявляет Бён и тут же закусывает губу, не давая смеху вырываться изо рта, к полкам с пряностями и горчицей. — И как тебя пропустили?.. Чанёль на всякий случай оборачивается на минувшую их девушку, провожая взглядом и хвосты её кораллового шарфа, и шлейф ягодных духов, и худенькие длинные ноги, обтянутые тесными скинни. Нет, она точно не в пижаме. — Ну конечно, — закатывает глаза Пак, пиная Бэкхёна в грязную кроссовку. — Так я и поверил. — Я и не ждал, что ты поверишь. — Мужчина плотнее прижимает к себе продукты, стараясь украдкой заменить на пачки риса ладонь, безуспешно продавливающую грудь в поисках облегчения. — В тебе не было ни капли сомнений, — с гаденьким довольством заявляет он. Каково это — носить в себе смерть? Она похожа на каверны, что, как кратеры на Луне, укрывают ритмично дёргающееся сердце? Она походит на воспалённые нарывы, наполненные уплотнившейся болью и загустевшим ядом? Если сильно сжать пальцами — нарывы лопнут? Если затолкать в полости вату, станет ли Бэкхёну легче? Чанёль бы хотел знать больше. Бён рассказывал, что на снимках это всего лишь пятна, будто накопившаяся за долгие годы грязь в неровностях сердечной мышцы, словно забившаяся в клапаны и вымокшая в крови пыль; Пак же подозревает, что в жизни всё намного безобразнее, и если раздвинуть рёбра в стороны, как костистые крылья давно мёртвой птицы, то в груди мужчины покажется сморщенное чёрное сердце, израненное открытыми язвами, облитое гноем и лимфой. Каждый раз, глядя на грудь Бэкхёна, следователь вспоминает, что внутри прячется смерть, какая, в конце концов доев сердце, когда-нибудь заберёт мужчину — упрямого и уютного — себе, а вместе с ним — его элегическое спокойствие, безучастный взор и прекрасные руки. Чанёль не знает, как должен реагировать на свидетельствование чего-то столь жуткого: безразличие к заурядной трагедии порой вытисняет странное чувство сожаления — в конце концов, будет непомерно грустно, когда чудесные кисти Бёна обратятся в неприглядные кости. — Куда поворачивать? Напряжённый голос мужчины приводит Пака в себя: сосредоточив всю силу воли, как кажется самому следователю, в голове, он заставляет свой взгляд оторваться от Бэкхёна и нехотя скользнуть наверх, к навигации по супермаркету. Красная табличка указывает налево — там продают мясо и рыбу, зелёная — назад, откуда мужчины и пришли, где овощи и фрукты, жёлтая — гигиенические товары, тёмно-синяя — чай, кофе и сладости. — Нам направо, через ряд. — Ага, — соглашается Бэкхён, но с места не сдвигается. — Так куда? Чанёль вновь переводит взгляд на Бёна — он кажется потерянным: взор тщательно изучает табличку, словно там есть скрытое послание, слепленное из маленьких букв или зашифрованных изображений, которое обязательно подскажет, куда же всё-таки Бэкхёну нужно повернуть. Глядя на напряжённые желваки, следователь пытается представить, как это — не отличать «вправо» от «вперёд». «Наверное, нужно мысленно перевернуть зал как-нибудь совсем необычно. Например, поставить его на один из углов. — Пак пристально всматривается в выразительную линию челюсти, замечая в ней что-то неправильное. — Поменять местами стены, пол и потолки, чтобы казалось, что вместе с кафельной облицовкой и лампами своё положение изменили стороны света, небо и земля». Но воображения Чанёлю не хватает даже просто опустить длинные светильники себе под ноги; зато ему достаёт внимательности рассмотреть на смугловатой коже синяк: большой, налитый неравномерным багрянцем и хитро спрятавшийся на самом углу челюсти. — Направо, — повторяет Чанёль и шагает в нужном направлении. — У тебя синяк на лице. — Да. — Бён семенит следом. — Мне казалось, он не особо заметен. — Так и есть. Откуда он? Остановившись напротив одного из стеллажей, Бэкхён вяло уставился на коробки с чаем: он потратил много времени, чтобы выбрать хороший кусок рыбы, понять, чем отличается один сорт риса от другого, определить, какой хлеб он хочет — для тостов или обычный, нарезанный или целый, с семечками или без. И что сейчас? Перед мужчиной цейлонская дивизия из разных сортов чая — и ему снова придётся думать и решать. «Проще воды из-под крана попить». — Это… — Он бесцельно берёт первую попавшуюся на глаза коробку — с картинкой настоящего слона. — Это забавная история. Бэкхён вдруг начинает хихикать, глядя на рыжий хобот, и Паку становится немного не по себе. — Ты опять смеёшься ни с чего? — вздыхает Пак, поправляя подбородком пачку орехов. — Нет, — продолжает посмеиваться Бён, почёсывая нос о ворот лыжной куртки. — Вчера я пошёл выпить. И познакомился в баре с одним парнем. — Он ставит чай на место и берёт другой — с рисунком плантаций. — Он предложил поехать к нему. Бён замолкает, похоже, вчитываясь в название чая; Пак нетерпеливо шаркает ногой, тоже заглядывая на коробку. Молчание Бэкхёна раздражает — следователь хочет знать продолжение. Ему неинтересен парень из бара, который, возможно, этой ночью трахнул Бёна; но отчего-то Чанёля волнует, трахнул ли Бёна этой ночью тот парень из бара. — И ты согласился? Этот чай не бери — он невкусный. — Согласился. — Бэкхён послушно ставит коробку на место. — А какой взять? — Сейчас подумаю. — Пак принимается изучать содержимое полок, мягкой улыбкой пряча раздражение. — Он попросил о чём-то странном? — Не думаю, что он из тех, кто на такое способен, — шутливо морщится мужчина. — Он, знаешь… — Бён закусывает край плотного ворота. — Обитатель качалок и любитель куриных грудок; руки до конца не сходятся, зато мускулы на мускулах растут. — Тебе такие нравятся? — Пак выжидающе косится. — Нет, совершенно нет. — Тогда почему согласился? — Я был достаточно пьяный. Мне было немного всё равно. — И что в итоге? — Мы пошли к его машине… — То есть он был трезвый, — встревает Чанёль. — Да, господин следователь, — смешливо цокает мужчина, — он был трезв. — А ты пьяный? — переспрашивает Пак. — Да. — Плохой признак. — Согласен. — И что? — нетерпение Чанёля даёт о себе знать, когда тот, пожертвовав орехами, подаётся вперёд, чтобы заглянуть в лицо Бёну. — Что дальше? Бэкхён не сдерживает улыбки, видя на лице следователя привычное любопытство, осквернённое ни то беспокойством, ни то возмущением. Наклонившись за свалившейся пачкой кедровых орехов, Бён так и остаётся сидеть на корточках, вдруг почувствовав непосильную для его тела усталость. — Пока мы шли на парковку, я понял, что не хочу, — вещает у ног. — Ну, я стал давать заднюю. Он разозлился: сначала дипломатично уговаривал всё-таки поехать к нему, обещал не приставать. — Бэкхён хрюкает, а затем заливисто кашляет себе в плечо, надрывно и мучительно, будто туберкулёзник; у Пака даже начинает колоть в груди. — Потом ненавязчиво заталкивал в машину. Между прочим, он был намного сильнее меня. — Бэкхён плюхается на пол прямо в пижамных штанах, продолжая глядеть на следователя снизу вверх. Чанёлю думается, что несмотря на свою замкнутость, мужчина ведёт себя раскрепощённо; и такая порядочная вседозволенность очень нравится Паку. Он даже позволяет себе льстивую догадку, что Бён если не доверяет, то точно чувствует себя рядом с ним комфортно. — В общем, всё дошло до грубой силы: я ударил его с локтя по челюсти, пока пытался выбраться из машины, и он мне в ответ вмазал. — Так он тебя запихнул в машину? Возьми вот этот в фиолетовой коробке. — Да. Я же говорю, он был сильнее. — Бэкхён вытягивает руку наверх, словно требуя помощи от следователя, загруженного продуктами. Однако длинные пальцы не дожидаются ни горячей шершавой ладони, ни ласкового отказа: собрав рукав болотной парки в гармошку, Бэкхён резво поднимается на ноги и даже придерживает опасно покачнувшегося Пака за плечо. Лёгкие от такого смелого порыва тела начинают интенсивно качать кислород, а мужчина — тяжело дышать. — Но я спас свою задницу. Больше к чужой машине не подойду. — Даже к моей? — улыбается следователь. — В первую очередь. Ты вообще должен в тюрьме сидеть. — Ах, — хохочет Чанёль в пакет с лососем, — действительно. Тут не поспоришь. Но почему ты перехотел? — Не знаю. — Вместе с фиолетовым коробком, Бён берёт и зелёный той же фирмы — жасминовый чай. — Может, на холоде протрезвел. Я просто шёл к машине и вдруг понял, что не хочу даже штаны снимать. Как-то противно стало. — Странно, — невпопад бормочет Пак, глядя на взъерошенного Бэкхёна; тот фыркает, аккуратно подталкивая его в сторону касс. — Очень странно, — вновь говорит следователь, но в этот раз обращаясь к воодушевлению, что вдруг смехом поднялось к самому горлу. Чанёль неуютно ёрзает в верхней одежде, словно в настораживающих чувствах виновата именно его старенькая заношенная парка. — Так… — Он откашливается, с растерянной гримасой борясь и с возбуждением, пока что безобидно укрывшимся в животе, и с ликованием, что тянет уголки пухлых губ в стороны, и с едва ощутимым страхом, какой подозрительно разбухает в груди. — Почему так много всего? — Пак осторожно встряхивает продукты. — Какой-то праздник? — Да, вторая пятница ноября. Бэкхён не признается вслух, что после приготовленных Чанёлем якква ему захотелось схватиться за оставшееся тесто и, уверовав в удачу, приготовить точно так же — вкусно. У Бёна тогда даже навернулись слёзы — сначала он сослался на ещё не остывшее печенье, которое, лоснясь аппетитным румянцем, злостно жгло язык; потом, позабыв о прошлой отговорке, переложил ответственность на излишнюю эмоциональность, какую фармацевты поленились указать в инструкциях лекарств побочным эффектом. Следователь готовит очень вкусно. Иногда Бэкхён веселит себя мыслью, что за хорошие оладья или суп можно простить Паку его неблагородное увлечение убивать. Но затем мужчина себя одёргивает: небрежность к чужим жизням — порок, и ещё какой безнравственный, когда уступаешь его существованию ради вкусной стряпни. Бён надеется, что сердце продержится достаточно долго, чтобы он смог научиться готовить хотя бы достойные горячие бутерброды. — А что ты тут делаешь? Ты ведь далеко отсюда работаешь. — Мужчина разочарованно вздыхает, остановившись в конце длинной очереди в кассу, однако подозрительности в голосе это не умаляет. — Охочусь на тебя, — бесстрастно заявляет Чанёль. Впрочем, особого впечатления на Бёна эта ложь не производит — несерьёзность слов выдаёт лёгкая усмешка в больших бесхитростных глазах. Бэкхён неприязненно куксится: даже когда следователь брешет, его взор остаётся наивным и чуть стыдливым; и, наверное, мужчину наиболее коробит то, что Пак паршивый лжец, и столь искренняя невинность его взгляда — лишь подтверждение тому, что и его вызывающие слова, и ужасающие свершения неотъемлемая часть нормальности, в которой он нескромно существует. — Прекращай, Чанёль. — Бён пинает его в жёлтый ботинок. — Испугался? — Да куда там. Так что ты тут делаешь? — Работаю, — уверяющим тоном бубнит Чанёль. — Недалеко труп нашли — вот мы и приехали. — Кто-то умер? — Бён хихикает с собственного вопроса и, пройдя за очередью вперёд, смело встречает шутливый укор карих глаз. — Что? — Когда мы впервые встретились, я думал, ты очень серьёзный взрослый мужчина. — Губы Пака становятся тоньше от того, что с усилием сдерживают улыбку. — Ты рушишь мои ожидания. — Правда? А я сразу понял, — Бён вплотную подступает к следователю и, поднявшись на носочки, игриво заглядывает на ухмыляющиеся уста Чанёля, — что ты маньяк. Пак ощущает, как внутренности тесным корсетом стягивает тревожность; сладкая неукрощённая тревожность, похожая на зуд, от которого хочется разодрать себе живот в кровь, прорваться пальцами внутрь и вместе со слизкими органами наконец-то выпустить чудовищное напряжение наружу. Ничего общего с примитивным возбуждением, что по-плебейски удовлетворяется рукой в штанах, — Чанёля одолевает нездоровое желание сожрать мужчину: впиться в подленькую улыбку и закончить кончиками пальцев его чудесных рук. Следователь вдруг ловит себя на мысли, что, быть может, он действительно мантикора. — Бэкхён, — Чанёль наклоняется ближе, едва не касается носом выразительной скулы, и имя мужчины проговаривает мягко и сильно, словно с трепетом воспевая бесстрашного вóйна, — я серийный убийца, а не маньяк. Рот Бёна совсем некстати трогает насмешливая улыбка, но взор, наконец-то отдавшийся чужим ясным глазам, мнится вдумчивым. Бэкхён замечает неуверенность на лице следователя, и его это забавляет — подумать только: беспощадный серийный убийца смущается, как подросток. Прелестно! Так же прелестно, как Бён открещивается от предательских мыслей поцеловать Чанёля. — Есть разница? — Большая. — Почему маньяком не стал? — Ну, — следователь хмурится, рассматривая прожилки в чайных радужках, — я ведь нормальный. Преддверием несдержанного истеричного хохота становится абсолютная растерянность, захватившая физиономию Бэкхёна. Будто убедившись во всей серьёзности сказанного, мужчина со свистом втягивает тёплый воздух супермаркета и разражается смехом, зычным и неумолимым. — Что? Что случилось? Бэкхён мотает головой, безуспешно пытаясь заглушить смех в пачке риса; все в очереди, кроме мальчишки в наушниках, оборачиваются, и мужчина делает небольшой поклон, извиняясь. — Ничего, — выдыхает Бён, но трястись в уже беззвучном хохоте продолжает. — Так что там? Очередной сумасшедший убийца? — Похоже, что да, — Пак переходит почти на шёпот: — Нашли изувеченное тело мальчика лет десяти. В коробке из-под чипсов. — Твоих рук дело? — так же шепчет мужчина, проходя вперёд; его рот томит призрак смеха — ироничная усмешка, как если бы они обсуждали плохой фильм или очередную нелепую историю из детства Чанёля. — Ну, нет, — смущённо улыбается в ответ, и пластырь на челюсти щерится складками. — Это не мой почерк. Похожее убийство было почти две недели назад, тоже недалеко отсюда, так что все стоят на ушах: и наш отдел, и местный участковый. — Наверное, озверевший педофил. — Почему? — Ну, кто ещё будет убивать детей? — Да всякие бывают. — Да, Чанёль, я не понаслышке знаю, — закатывает глаза Бён. — А в супермаркет зачем пришёл? — Супермаркет? — спохватился следователь, оглянувшись на ряды стеллажей. — О, я должен воды купить коллегам. Хоть сейчас вспомнил. Пак делает стремительный шаг вперёд, чтобы вновь оказаться в окружении высоких полок, — из горы продуктов, пригревшихся в объятиях следователя, выскальзывает плитка молочного шоколада. — Давай я схожу — у меня руки свободнее. Сколько? — Четыре, негазированную. Бэкхён вдыхает глубоко, будто намеренно нагружая раздражённое болезнью сердце; от резких выдохов носом голову ведёт слабость. Мужчину даже начинает тошнить, но запах Чанёля — пряный и хмелящий — так и не покидает его: застряв в ноздрях, он дразнит в Бёне избалованное либидо и что-то необъяснимое, временами обращающееся в явственное желание обнять следователя за крепкий стан и до боли во лбу вжаться лицом ему в грудь. Бэкхён недовольно передёргивает плечами и заворачивает в ряды безалкогольных напитков. Он должен позвонить в полицию — несомненно; случись подобное с Дэхо, Пака бы уже допрашивали, — каким-то чудом в Поне умещались полнейшая безалаберность по отношению к себе и несгибаемая ответственность перед другими. Бэкхён подозревает, что последним — воистину редким достоинством — друг обязан отцовству; наверное, когда появляется ребёнок, многие обстоятельства приобретают иную суть: в школе обижают не детей, а твою дочь, извращенец подстерегает не детей, а твоего сына. У Бёна так не получается: чужая жизнь проносится мимо них — него и апатии, нейронные связи с окружением чахлые и надорванные — происходящее задевает лишь внимание, и ту самую малость Бёну усвоить не удаётся. — Фу, Годзилла, не приставай! Бэкхён удивлённо смотрит под ноги, вдруг ощутив, что пальцам в левой кроссовке стало теснее. Костлявая, словно измученная многолетним голодом, трясущаяся на тонких, как веточки, лапках и заботливо укутанная в тёплый пуховичок в горошек — в глаза мужчине заискивающе глядит кремовая левретка, топчась по его обуви. — Ну, Годзилла! Лента чёрного поводка натягивается — ошейник на жилистой шее сильно вжимается в шерсть; тем не менее, собаку это не останавливает: на секунду поднявшись на задние лапы, она преодолевает сопротивление поводка и в этот раз подходит к мужчине ещё ближе. — Его зовут Годзилла? Бён не в силах удержать улыбку: наверное, никого в мире он так не любит, как собак. Он наклоняется, рискуя выронить все продукты, и с трепетом предвкушения аккуратно кладёт ладонь на неровную макушку, покрытую короткой жёсткой шёрсткой. Негнущийся хвост левретки начинает судорожно махать, а влажный нос утыкается в тёплую руку. — Да, — голос приглушённый и молодой, почти детский; мужчина подозревает, что хозяин Годзиллы — подросток, однако взглянуть на него хотя бы мельком Бён и не думает. — Мой младший брат придумал эту дурацкую кличку. Бён вдруг ощутил себя старым. В школьные времена, когда он ходил гулять со своими собаками, к ним тоже приставали соседские старики: тянули руки к массивным добрым мордам, ворковали что-то очень глупое и каждый раз задавали Бэкхёну одни и те же вопросы. «Как зовут?», «Кусаются?», «А что они едят?», «Тебе нетрудно с ними — такому худощавому мальчишке?» — порой Бён злился, его одолевали идеи уронить голову на грудь и с неучтивым молчанием, сжав брезентовые поводки покрепче, податься быстрым шагом прочь. Но Бён так никогда не делал — разве он мог? И сейчас, спустя столько лет, Бэкхён — тот самый старик: всё ещё молодой, но обещающий вот-вот отдать Богу душу, всё ещё любящий собак и пристающий к чужим. — Разве это плохая кличка? — Бэкхён елозит ладонью по бугристой черепушке, задевая фалангами раздутый синтепоном ворот курточки; глаза левретки восторженно блестят в свете энергосберегающих ламп и напоминают мужчине взор следователя, честный в своей неискушённости и лживый в своей невинности. А потом Годзилла опускает голову набок, заслышав манящий хруст пакетов риса, и Бёну на миг отказывает сердце. — П-по-моему очень даже прикольная, — испуганно выдыхает он. Резко выпрямившись, мужчина хватает с полки четыре бутылки и напоследок всё-таки бросает взгляд на хозяина Годзиллы: да, подросток, с розовой чёлкой и ярко-оранжевыми ногтями. Юноша выглядит смущённым: накрашенные длинные пальцы мнут пластиковую ручку поводка, половина лица кроется за крупной вязкой сливового шарфа; однако стоит Бэкхёну мягко улыбнуться, как подросток будто расслабляется — и глаза его улыбаются в ответ, и из-под толстых ниток показывается проколотый на правом крылышке нос. — Ты чего так долго? Взволнованный Пак у кассы напоминает ребёнка, которого с кучей продуктов и без денег оставила мама, уйдя за забытым молоком. — Ассортимент большой. — Бён подходит к освободившейся кассе самообслуживания и вываливает весь груз на металлическую подставку. — Я хочу собаку. Чанёль заинтересованно опускает голову вбок и тоже избавляется от продуктов. Он замечает, что Бён вернулся подавленным, словно за эти несчастные пару минут действительно могло случиться что-то плохое. — Бэкхён. — Тот вздрагивает, потому что имя его, кажется, сошло не с уст Чанёля, а басом вырвалось прямо из его дюжей груди. — Какую собаку ты хочешь? — Горячая рука следователя ложится на трясущуюся филигранную кисть, сжимающую одними пальцами двухкилограммовую пачку риса. — Давай я всё сделаю. — Дворняжку. Из приюта, — бурчит, пристраиваясь к Чанёлю с другой стороны. — Большую. Ласковую. Чтобы любила меня. — Понятно, — кротко усмехается Пак, пробивая орехи. — Но ты не можешь её завести из-за работы? — Да, не могу, — выпаливает Бэкхён, и тон его чудится обвиняющим, будто это следователь виноват в том, что у него до сих пор нет собаки. — Ничего страшного. Со временем эта возможность появится. Оба мужчины замирают — Пак с мукой в руках, Бён, запустив ладони в карманы лыжной куртки, — а потом переглядываются. Озвученная Чанёлем ложь кажется и смешной, и нелепой, и очень страшной. Бэкхёну становится ещё досаднее — получается, собаки у него точно уже никогда не будет. Пака, в свою очередь, пробирает непонятное, но мерзкое чувство; они с Бёном общаются продолжительное время: следователь всегда говорит, что думает, и Бэкхён честно отвечает — недовольством, сомнением или улыбкой. Тем не менее, наверное, впервые за всё это время на уставшем лице мужчины отразилась настоящая боль, осязаемая на расстоянии, наверняка обжигающая, если коснуться щёк, губ или век, и ранящая сердце Бёна, самолюбие Чанёля. «Я тоже мечтал о собаке — но почему для тебя это так важно?» — Почему ты не на работе? — В горле отчего-то пересохло: Пак открывает одну из бутылок и делает два громких глотка. Вода смывает жажду, обманывает изголодавшийся желудок, но не справляется с отравляющей микстурой из очень плохих эмоций и потребностью взять Бэкхёна за руку. — Сегодня же пятница. — Я взял отгул. — Почему? — Чанёль пробивает шоколад; после очередного писка сканера, следователь вдруг осознаёт, что супермаркет буквально погряз в пронзительных визгах касс. И его это раздражает. — У главного секретаря юбилей — сегодня сокращённый день, — неуверенно поясняет Бён, разглядывая носки ботинок. — Все собираются праздновать. — И ты отпросился, чтобы не идти? — Да, взял направление к врачу. Без причин не приходить к старшему коллеге на День Рождения — плохой тон. — Ты так все праздники пропускаешь, да? — А что мне там делать? Я ни с кем не общаюсь; зря только мучиться буду. — Бён достаёт из кармана мобильный, заметив, что продукты теперь лежат на другой стороне кассы. — А воду? — Так она моя. Я сам, — машет рукой на бутылки, — куплю. — Всё впереди, — смешливо фыркает мужчина, — ещё успеешь потратиться на коллег. — Бён быстро пробивает бутылки и кладёт их к остальным покупкам. — Отложишь эти деньги на оплату кредита. — О, ну да, — гогочет Чанёль, сильно задрав голову назад, — эта тысяча вон — просто спасение! Мы про пакет забыли. — У меня есть рюкзак. Пак недоверчиво косится на размашистые плечи — ни намёка на лямки рюкзака. Но вот Бэкхён принимается расстёгивать свою просторную лыжную куртку, и следователю становится ясно, что всё это время рюкзак прятался под верхней одеждой. Чанёлю снова думается, что Бён — очень странный человек. И ещё более — увлекательный. По спине следователя проносятся мурашки. Виноватыми Пак делает кондиционеры. — Кстати, мы сегодня обедаем? Бросив раскрытый рюкзак под ноги, Бэкхён поспешно ныряет обратно в куртку. Если руки его трясутся не от холода — от привычной слабости, с какой порой сложно удержать даже чашку, то тело дрожит из-за ледяного воздуха, что врывается в супермаркет каждый раз, стоит входным дверям разъехаться в стороны. — Нет, наверное, — чешет затылок Пак, устраивая рюкзак на краю кассы. — Меня вряд ли отпустят. Не хочешь ко мне завтра? Встретимся пораньше, чтобы не тратить полдня на дорогу. — Хорошо, — не раздумывая, отвечает Бэкхён. — Только напомни мне взять одеяло — твоё маленькое для двоих мужиков. — Ладно. Бён заметно веселеет: застегнув куртку до самого подбородка, он помогает Чанёлю уложить продукты к себе в рюкзак. Следователю отчего-то тоже становится легче, и он даже разрешает себе игриво пихнуть Бэкхёна в бок, хоть и не понимает зачем. Теперь мужчинам не терпится, когда наступят выходные. Бэкхён ждёт, когда сможет вернуться в укромную квартирку серийного убийцы; он будет сжимать в руках большую кружку с жасминовым чаем, набивать живот вкусной едой и в окружении растений, избалованных вниманием следователя, загадочно смотреть на проезжающие за окном электрички. Потом Чанёль, наконец-то смазав педали и цепь в старом велосипеде, оставленном прошлым хозяином квартиры, поможет мужчине вспомнить, как кататься, — прежде Бёну приходилось ездить на велосипеде лишь раз. На следующее утро они пойдут по тропам, где летом частенько встречаются велосипедисты и поклонники изматывающих походов; в этот раз, вместо леса, они направятся в горы, чтобы сердце Бэкхёна, убитое нагрузкой и переизбытком кислорода, окончательно остановилось. Да, эти выходные должны быть именно такими: не в Сеуле, с едва ощутимой тревожностью, холоднокровно забитой ласковостью следователя. Чанёль, как всегда, представляет завтрашний день смутно. Но он точно знает, что рядом с ним будет Бэкхён: его запах, его смех, его колючий упрямый взор и капризно поджатый рот. Мужчина будет молчать, потому что боится много говорить, и будет много говорить, когда ему наконец-то надоест молчать. Ночью он будет беспокойно вертеться и, быть может, тяжело дышать; в конце концов, следователь уступит ему одеяло, потому что, похоже, Бён мёрзнет сильнее. Он может проснуться от сильных болей — тогда Паку в четыре утра придётся стучаться к соседке, у которой тоже проблемы с сердцем. Бэкхён опять начнёт его расспрашивать об убийствах, кажется, лишь для того чтобы потом кинуть несколько едких замечаний, а позже — о семье, и Чанёля во второй раз настигнет желание послушать, как Бён читает вслух. Да, эти выходные должны пройти именно так: уютно и спокойно, как это обычно бывает рядом с этим странным мужчиной. — Твоё лицо… — Бэкхён выдёргивает чек из терминала и забрасывает плотно набитый рюкзак на правое плечо. — Уже всё прошло? — Да. — Пак мостит бутылки под мышку. — Только на подбородке ещё заживает — остальные порезы затянулись. Волнуешься обо мне? — Следователь демонстрирует свою привычную улыбку, смущением скрывающую нечеловеческую плутоватость. — Об остатках твоей привлекательности, — закатывает глаза Бён, шагая к выходу. — Если ты станешь некрасивым, то на твоё дружелюбие точно никто… — Он резко останавливается, и следователь больно врезается в него плечом. — Подожди… Забытьё настигает Бэкхёна с нестерпимой медлительностью: сначала по щекам проносится колючая оторопь, словно клубень жуков, явив себя откуда-то из лебяжьей шеи, стремглав помчался вверх, к волосам Бёна, чтобы теперь спрятаться там — зарыться у самых луковиц, в подкожное тепло; дальше мужчине отказывают мышцы лица — онемев в бессилии испуга, они лениво расплываются по черепу, и Бэкхёну кажется, что вся его физиономия, непосильно отяжелев, теперь медленно стекает на кафель супермаркета. Кульминацией растворяющегося в обмороке сознания становится ожидаемая темнота — холодная, потому что тело Бёна сковывает ядовитый озноб, прилипшая к обратной стороне зрачков, потому что сморгнуть её не выходит. Пак равнодушно пропускает все акты беспамятства и, как ни странно, сразу понимает, что внезапно застывшего на месте мужчину нужно ловить. Он подхватывает Бэкхёна за талию, стягивает с его обмякшего плеча рюкзак и, чуть встряхнув, ведёт к столам у окна. На вежливости времени нет — впрочем, Пак о них и не думает: бесцеремонно сдвинув чужие покупки в сторону, он усаживает Бёна вместе с рюкзаком на край столешницы. — Бэкхён, ты слышишь меня? — Пальцы следователя расправляются со змейкой на лыжной куртке, а затем и с той, что на флисовой толстовке едва доходит до пупка. — Бэкхён? — Да, — мямлит он с закрытыми глазами, — я в порядке. — Но тяжёлый вдох-выдох уличает мужчину во лжи. Пак недоверчиво хмыкает и открывает бутылку с водой. Его взгляд ненароком тянется к нагому лоскуту груди, какой треугольником виднелся из-за расстёгнутой кофты. Наверное, Чанёль ожидал увидеть чёрное клеймо болезни, похожее на синяк или запущенную гангрену, а чуть дальше, ближе к сердцу, — разлагающуюся червоточину, где, быть может, задремали к зиме нажравшиеся плотью Бёна опарыши. Но тело мужчины нетронуто ни ранами, ни прорехами: его кожа гладкая, редко посыпанная родинками, чуть ниже ключицы зреет розовый прыщ, дальше под кофтой таится тепло, пахнущее Бэкхёном. Ничего необычного. — Попей. Бэкхён послушно обхватывает дрожащими пальцами синий пластик — разморённая немощностью ладонь не справляется, и Паку приходится сжать руку мужчины своей, чтобы бутылка не выскользнула на пол. — Может, скорую? — Бён делает жадный глоток и сильно жмурится — Чанёль не понимает. — Что? — Не нужно, — тяжело свистит в бутылку. — Сейчас пройдёт. — Ты в обморок упал. Бэкхён ничего не отвечает — молча допивает оставшуюся воду, только в конце вспоминая, что следователю тоже может захотеться пить. Сказать о том, что ему жаль, не получается; он лишь грубо впечатывает пустую бутылку в чью-то пачку сахара и хватается за плечи Пака — единственную опору рядом. — Бэкхён. Руки следователя деревенеют от нетерпения, ожидание переходит в приятную ломоту; быть может, Чанёль бы растянул миг ещё на несколько секунд, чтобы насладиться сладким предвкушением, но он так не умеет, а потому даже не понимает, как его большие горячие ладони оказываются на побледневшем лице Бёна. — Что ты делаешь? — шелестит Бён, однако вырваться не пытается; его поблёскивающие от влаги губы искривляются в слабой ухмылке, глаза едва приоткрыты — кажется, будто для мужчины кусочки кожи с ресницами стали слишком тяжёлыми или перестали его слушаться. — Надеюсь, ты намерен поцеловать меня. — Нет, — разочарованно вздыхает следователь, ощущая, как руки сцепляет блаженная судорога. — Ты же потом перестанешь со мной общаться. — Точно. Никаких сексуальных связей с маньяками. — С серийными убийцами, — поправляет Чанёль, склоняясь ближе к чужому лицу, заключённому в его ладони. Пака тянет коснуться носом нежной скулы, прижаться к ней же щекой и губами; ласково потереться, словно это приведёт Бэкхёна в чувства. Но Чанёль не двигается, потому что оцепенение настигло его плеч и шеи. — Как ты себя чувствуешь? — Словно из меня вытряхнули скелет — тело как желе. — Может, всё-таки скорую? — Нет, немного посидим. — Бён выскальзывает из шершавых мозолистых ладоней, и если бы сейчас он мог ощущать что-то, кроме слабости и головокружения, то обязательно подумал, что его полыхающие щёки плавятся прямо в руки следователя. — И я пойду домой, — бубнит он, упёршись лбом в сильное плечо Пака. Чанёль осторожно опускает ладони на дрожащую спину, как если бы её можно было сломать одним прикосновением; движения Пака неуверенные, едва осязаемые мужчиной и очень ласковые, и когда руки Бэкхёна оказываются за его широкой спиной, сжав мягкую ткань парки в обессилившие кулаки, сердце следователя с грохотом, отдающим в ухо, ускоряется. Чанёлем завладевают сразу два сложных чувства. Одно ему родное — раздражение: с ним он просыпается под будильник, здоровается по утрам с коллегами, которым непременно нужно улыбнуться, делает вид, что у него всё в порядке, и губит чужие жизни; оно, как мясо, раз за разом гниёт, чтобы после обнажить толстую кость, исполненную чёрствой, не знающей пощады яростью. Тем не менее, сейчас Паку это раздражение кажется незнакомым — в конце концов, когда такое было, чтобы он кому-то резал горло с тоской, с волнением, с робостью? Другое оказывается зовом тела и мольбой разума — непреодолимой тягой обнять Бэкхёна. Следователь злится: справиться с необъяснимыми эмоциями, с глупыми желаниями у него не получается, испытывать их мучительно, и всё, что он придумывает, дабы притупить свои душевные страдания, — это прижать к себе Бёна покрепче. Напоминает облегчение, словно к горящему в лихорадке лбу приложили мешочек льда или жменю снега, как будто Чанёль спустя несколько недель наконец-то помыл голову, как если бы его большие и ненасытные руки вновь душили скрипача Пансока. Следователь жадно цепляется пальцами за лыжную куртку; он не стесняется своей честной горячности и так сильно стискивает мужчину в объятиях, что тот, сдавленно крякнув, окончательно размякает в неволе чужих рук. Бэкхён на ощупь костлявый и нездорово хрупкий; крошечный воробушек из недосиженного яйца, угловатый кузнечик с вывернутыми в обратную сторону коленями, — кажется, его можно спрятать в ладошках, а то и раздавить прямо в них. Он и не пискнет. Однако каким бы большим Пак себя не ощущал, сколько бы силы он не чувствовал в своём дюжем теле, рядом с мужчиной его одолевает слабость — как симптом прогрессирующего недуга, калечащего волю Чанёля. Злость наваливается на следователя пуще, однако настойчивости ему не хватает: ноги сами шаркают ближе к столу, чтобы Бэкхён далеко не тянулся, тело само послушно принимает позу поудобнее, чтобы Бэкхёну не пришлось изламываться, свободная от судороги рука скользит вверх-вниз по сгорбившейся спине, и собственный жест напоминает Паку утешение. Чанёль загипнотизировано глядит в лохматый затылок. Он чувствует, как подбирается правда — отчётливая мысль, которая точно ему не понравится. Следователь представляет — представляет, как он душит Бёна, как проламывает ему череп об край стола, как толкает на стеллаж со спиртным и поджигает его нелепо раскинувшее конечности тело, обваленное в коньяке и джине. Пак заставляет себя вспомнить, как убивал других: яростные удары арматурой, глубокие раны от ножа, забитая насмерть туша. Он всегда так жесток, когда вновь и вновь поддаётся гневу; ему не терпится содрать с себя кожу, вырвать из груди рёбра, потому что кажется, именно на них — дугообразных и в мясе — собирается злость, крепнет тревога. Бэкхён сопит в плечо; его горячее дыхание еле-еле пробивается через парку. Рука на него не поднимается. В голове пусто. Чанёль раз за разом убивает кого-то другого, кто уже мёртв, или кого видел по дороге на работу, или коллег, а может, и хозяйку хостела. В убогой фантазии Чанёля умерли все, а жалкий затворник с чёрной опухолью в сердце жив. Паку это кажется смешным и в то же время страшным. — Ну что ты? Собрался умирать прямо здесь? — Я слышу в твоём голосе надежду? — Может быть, — хрюкает Пак, замечая, что стол давно опустел, а стоящая рядом девочка, потягивающая через трубочку виноградный сок, то и дело косится в их с Бэкхёном сторону. — Поедешь домой на такси, ладно? Он любезно улыбается, замышляя пресечь неприятное детское любопытство, но нагловатая девочка взгляд не отводит; Чанёль меняет тактику: брови сурово опускаются вниз, ухмылка обращается в недружелюбный оскал, а взор больших карих глаз леденеет. Злобная гримаса выглядит тошнотворно — так кажется девочке; выпустив бумажную трубочку изо рта, она спешно отходит к кассе напротив, где как раз расплачивалась за йогурт её мама. — Думаешь, я на метро не доеду? — Такое вполне может случиться. У Пака в кармане звенит телефон. Бэкхён чувствует, как с его лопатки соскальзывает горячая ладонь и как по его лбу, вжавшемуся в болотную ткань парки, расходится дрожь — вибрации от голоса Чанёля. — Да, Бомсу. — Судя по довольному тону, Пак улыбается; мужчина не видит этой улыбки, но ощущает, что она, как всегда, лживая и нарочита доброжелательная. — Я всё ещё в супермаркете… Кровавый тёплый кокон — Бэкхён ощущает себя куколкой зла, охотно оставаясь в руках несправедливого убийцы. Сердце мнёт тупая боль, словно чьи-то холодные жёсткие пальцы пальпируют мышцу со всех сторон; сносно, но, сидя вот так — на краю стола, в смущающих объятиях, — мужчине хочется поплакаться даже на мозоль, натёртую новыми ботинками. Глаза морит дрёма, вязкая и сладкая; если бы можно было, Бён заснул бы прямо тут, в супермаркете, свернувшись калачиком на столе для покупок. — Всё ещё в очереди, — врёт Пак, наблюдая через высокое окно за проезжающими по узкой улице велосипедистами. — Но через минут пять освобожусь. Бэкхён комкает куртку на спине следователя и сползает со стола. Все ли серийные убийцы так вкусно пахнут? Мужчина надеется, что это останется тайной, — ещё одного маньяка его совесть не вынесет. «Это не моё дело». Точно. Бён не полицейский, чтобы ловить преступников. У него и без того много забот; и вообще, ему скоро умирать. Бён знает, что именно так живёт то большинство — он и все остальные, — трусоватое и равнодушное, порицающее других и не терпящее осуждение в свою сторону. Оно позволяет себе думать, что всё в порядке, оно разрешает себе не смотреть туда, где что-то не так. Жестокое, как сам мир, оно держит на своих страхе и безразличии бесконечный хаос сломленных жизней, топчет то, что откровенничает его же халатностью, и то, что смеет обвинить его в бездействии. Бён знает, что именно так и живёт то большинство — он и все остальные. И никто на это не жалуется, даже он сам. Бэкхён хватает следователя за грудки, и тот послушно встречает его взгляд своим, ласковым и невинным. Чанёль откровение человечества — абсолют зла, тревожащий мягкостью и поражающий наивностью. Он должен быть изолирован, как пристрастный палач, а может, даже уничтожен, чтобы спустя двадцать лет никто не смог его оправдать. Но от Пака пахнет пряным мускатом. Дома его ждут цветы и слепая змея. И Бён утешает себя мыслью: Чанёль такой же, как все, — чудовище в заботах, лишь в отличии от многих не стыдящееся своих грехов. Осоловелый взгляд Бэкхёна уговаривает Пака наклониться ближе, выдохнуть на чужие губы и признаться себе, что ему очень хочется поцеловать отяжелевшее веко с короткими ресницами. Бён сильнее сжимает ворот парки и кривит рот в кислой усмешке — он вновь выбирает жасминовый чай. «Какой же это всё пиздец, — думается Бэкхёну, когда следователь беззаботно улыбается в ответ. — Позвоню в полицию в понедельник после обеда. Или со следующего месяца». И ему становится спокойнее — сегодня никаких важных решений. — Уже лучше? — почти шепчет Чанёль, наблюдая, как дрожат зрачки. — Ты выглядишь так, будто собираешься убить меня. — Заслужил. — Да? — Пак опускает голову набок. — Пойду такси ловить. — Я проведу. Бэкхён как-то виновато приглаживает помявшуюся на грудках парку — следователю ещё весь день работать — и поднимает со стола рюкзак. Тот оказывается увесистым, а потому ослабевшего мужчину тянет назад. — Ты как черепаха, — смешливо заявляет Чанёль, стаскивая рюкзак со спины Бёна. — Которая упала за батарею, иссохла и теперь не может унести даже свой панцирь. — Чанёль, твой флирт — это настоящий вербальный арт-хаус. — То есть искусство? — Или полнейший пиздец. Чанёль возвращается на место преступления с отчего-то выключенным мобильником и подозрительно неспокойным сердцем. Ему кажется, оно зудит, просится почесаться об рёбра или позвоночник; следователь даже задумывается о том, не заразил ли его Бён? быть может, теперь и в его груди пухнут чёрные саркомы? «Интересно, сколько мне осталось жить? — Пак равнодушно оглядывает пасмурное небо, похожее на плотное марево из ядовитого дыма, и перекладывает бутылки в другую руку. — Хочется есть. — Он трёт правую ключицу, замышляя избавиться от странного и очень неприятного ощущения. — Вот и всё». — Ну наконец-то! Пак! — Бомсу вскидывает руку с телефоном, и ворот его синей жилетки задирается наверх — к подбородку. — Мы тебя заждались! — Что, всех замучила жажда? — натягивает виноватую улыбку и, рысцой подбежав к коллеге, отдаёт ему воду. — Скорее, желание наблевать на улики. Йевон, похоже, лихорадит; Тэхёна вообще развезло при виде трупа — зелёный в машине сидит. — Мин выпивает разом полбутылки и довольно шипит. — А у меня сушняк после вчерашнего. — По тебе не скажешь, — хмыкает Пак, засовывая руки в карманы. — Опыт, — поднимает указательный палец мужчина. — Мой организм способен вынести любые приключения, кроме американских горок, а их мои дочери, к сожалению, просто обожают. — Бомсу делает ещё пару глотков и машет рукой. — Пошли, тебя господин О ждёт — хочет, чтобы ты тоже всё осмотрел. Чанёль тут же бодрится: труп как следует разглядеть не удалось — мужчину сразу послали за водой, а посмотреть на очередное свершение человеческой слабости ужасно хочется. Неприличная радость на лице Пака не остаётся незамеченной Бомсу, да и шаг новенького стал пружинистым и нетерпеливо спешным — Мин едва поспевает за младшим следователем, какой со спины больше напоминал долговязого подростка-атлета. — Страшная фигня, — вдруг заговаривает Бомсу, потирая плечо через рукав серого свитера. — В смысле? Пак вертит головой, изучая растущие по мере приближения спальные дома. Жилые блоки, детские площадки и парковочные места — ничего примечательного; обычный спальный район, похожий на тот, в котором живут Сэхун или Бэкхён. Многоэтажки, правда, старые, с облупившейся штукатуркой, с прохудившимися балконами, опасно скалящимися трещинами у креплений в стенах и полу. И это напоминает следователю его хостел: как если бы кто-то сложил много таких же — тесных развалин — в башни и гордо назвал их домами. Чанёль задирает голову донельзя назад, уставившись на плесневелое дно одного из балконов. Ему вспомнился подвал родительского дома — туда он наведывался редко, потому что заняться там было нечем. Когда Юнми ещё не умела толком ходить, Пак спускался в лоно сырости, мха и пауков, чтобы, притаившись в одном из тёмных углов, выжидать крыс; их там почти не водилось, — наверное, потому что в подвале не было чем поживиться, кроме деревянных ручек садовых инструментов. Но иногда Чанёлю везло: ему удавалось разглядеть в слабом жёлтом свете толстое тельце, увидеть, как в широкую расселину проскальзывает лысый хвост, и даже услышать, как за стеной со смачным хрустом кто-то жуёт тараканов. Паку это занятие быстро надоело: крысы в руки не давались, сидеть весь день в подвале однажды показалось пугающей тратой времени, а когда сестра всё-таки научилась ходить, мама постоянно заставляла брать её с собой. И Юнми всё время плакала: она боялась насекомых, темноты, влажного мха, чёрных пятен плесени и страшных гримас брата. Потом, когда девочка подросла, она стала требовать от Чанёля водить её туда и рассказывать истории: о чудовищах, о тоннелях, о сокровищах и крысах-людоедах. Пак и тогда был плох в выдумывании — ему приходилось пересказывать сюжеты книг из школьной программы и делать их более кровожадными, грустными; Юнми это нравилось. Она любила пугаться, затем удивляться, а после мусолить истории в мельчайших подробностях; и она злилась, когда Чанёль забывал детали или перевирал уже рассказанное. Это утомляло Пака. Он по-настоящему оценил существование книг, когда Юнми начала учиться читать. Теперь он мог быть неблагодарным слушателем, у которого не пересыхает во рту от бесконечной болтовни, но болит голова. — Это убийство, — уточняет Бомсу. — И прошлое тоже. Мы с Йевон на него выезжали. — Да? — угрюмо вопрошает следователь. Хорошее настроение исчезает так же внезапно, как и плесневелый балкон над головой. К тревоге пристаёт ещё одно непонятное и очень неприятное чувство; то самое, какое каждый раз коробит Пака в колумбарии, перед фотографией улыбающейся щекастой Юнми. — Почему? Его бас эхом проносится сквозь арку. — Ребёнок, — только и отвечает Мин. — Ребёнок? — недоумённо вопрошает Пак, и вдруг кожа на спине вспоминает дрожащие руки Бэкхёна, что совсем недавно лихорадочно мяли его парку. На Чанёля, словно на бывалый волнорез, набрасываются тепло и уют; ему становится жарко и снова радостно. Пухлых губ касается счастливая улыбка, благо, едва заметная; и Бомсу принимает её за растерянность. — Десятилетний мальчик, — уточняет он. — Зверски искалеченный, изнасилованный. Даже господин О в ужасе, хоть старается этого не показывать. — Ага, — задумчиво тянет Пак, всё так же глядя наверх, но уже на высокий потолок арки. — И что? — В смысле? — Мин недоверчиво уставился на младшего коллегу из-под аккуратной густой чёлки. — Это же… просто безумие. Варварство. — Я не понимаю. Пак наконец-то оборачивается к напарнику — Бомсу становится жутко: действительно, лицо Чанёля выражает совершенное непонимание, словно он недалёкий ребёнок или туповатый подросток. Следом Мина прижимает к себе омерзение; и, быть может, в мужчине играют отцовские чувства, но ему это недопонимание кажется несправедливым. Мёртвый ребёнок — зенит ужаса, и что тут может быть непонятного? — Ох, — Пак виновато улыбается, завидев оторопь на лице Бомсу, — прости, я неправильно выразился. — Его ладонь зарывается в тёмные патлы на затылке и с хрустом чешет где-то у шеи, прямо по болезненному бугру. Похоже, под волосами выскочил прыщ. — Я имел в виду, чем это… эти убийства отличаются от других? Я думал, люди считают убийство в любом случае чем-то плохим. Спешная болтовня Чанёля, которого реакция коллеги застала врасплох, ситуацию не спасает. Бомсу, прищурившись, продолжает испытывать Пака взглядом ни то настороженным, ни то с огоньком отвращения. Он даже не замечает, как его лоб, задев чёлку, легонько царапает ветка безлистого кустарника. Чанёль определяет, что это сирень. — Люди? А ты так не считаешь? Пак с любопытством всматривается в профиль Бомсу: он не Бэкхён — он хочет услышать правильные слова, хочет, чтобы ему соврали. «Ведь ты, Бомсу, тоже тот ещё обманщик». Пак решает, что есть вещи, с которыми нужно просто соглашаться. Он давно это понял. Но он всегда об этом забывает. — Конечно считаю. Что может быть страшнее насильственной смерти? — Чанёль поджимает губы, опечаленно сводит брови и добавляет: — Как это случилось с моей сестрой… Лицо мужчины смягчается, глаза виновато устремляются в сторону патрульных машин, наводнивших дворы. Он пару раз хлопает Пака по плечу, неловко и как-то нервно. Бомсу и не знал, что у Чанёля была сестра; он обещает себе больше не поднимать подобные темы, что бы новенький не говорил. — Тебе уже лучше, Йевон? Они подходят к служебной машине, на капоте которой высмаркивалась в платок их коллега. Следователь со злорадной ухмылкой замечает, что Бомсу напряжён плечах, что его руки не знают, куда деться, когда одна из бутылок оказывается у Йевон, что смотреть на Пака он не решается; это совсем не характерно для обычно собранного Мина. Похоже, последние слова Чанёля заставили его перенервничать. «Нечего лезть ко мне с нравоучениями». — Да, у меня просто опять температура поднялась. — Девушка с заметным усилием открывает бутылку и делает два маленьких глотка. — Боже, какое облегчение! Эти дурацкие таблетки прямо посреди горла застряли! Йевон прячет в карман тёмно-синего пуховика блистер с жаропонижающим и визгливо чихает в скомканную салфетку. Она, как всегда, выглядит простывшей: в обрамлении чёрной оправы серость под глазами стала выразительнее, крылышки носа воспалены из-за насморка, а голос — гнусавый. Тесная шапка делает лицо Йевон ещё более непропорциональным, оттого кажется, что от очередной простуды её голова под волосами совсем распухла. — Ой, Чанёль, — она вымученно растягивает бледные губы в улыбке, громко шмыгая, — спасибо, что сбегал в магазин. — Не за что, — услужливо улыбается в ответ, заводя руки за спину. — Может, тебе лучше сесть в машину, раз у тебя температура? — Нет, иначе господин О убьёт меня. Он и так весь на нервах. — Йевон поправляет горловину бежевого свитера и кашляет себе в плечо. — Тем более Тэхён тоже раскис. Господин О точно не оценит, если половина его команды будет отсиживаться в машине. — Удивительно, что он нас всех сюда притащил, — бормочет Бомсу, зачем-то оглядываясь. — Обычно кто-то из нас остаётся в участке. На всякий случай. — Да, — вздыхает девушка, ёрзая на холодном капоте. — Я тоже об этом подумала. Может, ему нужна поддержка? — Поддержка? — Да, — кивает Шин, снова чихая в салфетку. — Может, его всё это пугает? Он очень переживает за своего сына; да и к другим детям он сердоболен. — Почему переживает? — спрашивает Чанёль, наблюдая, как патрульные отгоняют репортёров и зевак от полицейской ленты. — Насколько я знаю, его сын живёт далеко отсюда. — Дело не в том, где он живёт, — слабо хихикает Йевон. — Ладно, господин О просил подойти, как вернёшься. Поторопись — он в последнее время без настроения, а сегодня так совсем. — О да, — кряхтит Бомсу и, сложив руки у лица, заглядывает через лобовое окно в машину. — Будет хороший опыт для тебя, новенький Пак. Господин О бывает очень резким. Чанёль озадаченно кивает и шагает туда, где толпятся криминалисты в бахилах, невыспавшиеся патрульные и скуксившийся участковый, — к месту преступления. Сэхун и правда выглядит злым: сигарета тлеет в плотно сжатых губах, необычайно выразительные брови тяжело нависают над глазами. И всё же Пак, порой удивительно непроницательный, в первую очередь замечает в мрачном лице напарника страх; наверное, он слишком часто видел подобные гримасы, чтобы не узнать этот взгляд — храбрящийся и уязвимый. — …камеры не работают и тут тоже, — нервно выдыхает полноватый мужчина. — Следователь О, поймите, за этим не мы должны следить; вернее, не только мы… Участковый стоит к Чанёлю затылком; шея у него алая, будто по ней долго шлёпали, уши тоже красные, короткие толстые пальцы суетливо перебирают холодный воздух. Участковый нервничает, может, ему немного боязно, потому что Сэхун, нависнув над ним разгневанным исполином, смотрит свирепо и затягивается так же — со свистом, скуривая едва не половину сигареты за раз. — Что у вас тут вообще работает? Почему никто не патрулировал территорию? — Все заняты, — цедит мужчина; его голова мелко трясётся, и Чанёлю думается, что, наверное, мышцы и кости едва сдерживают рвущийся наружу вопль. — У наших патрульных, прошу прощения, нет времени сидеть на лавке возле подъезда и высматривать в бабках всяких психов. — То есть Вы хотите сказать, что, если я зайду к вам в участок через пару недель, там не будет ни одного человека, который пинает хуи на рабочем месте? — Старший следователь стряхивает пепел под ноги, постукивая пальцем по окурку. — Мы с Вами об этом однажды уже говорили, не помните? Напомнить? — Я всё помню, — рычит участковый, доставая из кармана куртки телефон. — Давайте заканчивать этот цирк… — Та история, — О снова затягивается, мельком взглянув на Чанёля, — когда Вы долго игнорировали обращения девушки по поводу домогательств со стороны соседа; а потом он её внутренности в стиралке полоскал. Лицо Сэхуна жёсткое — Пак его видит таким впервые. Ему кажется это правильным — именно так должен выглядеть человек, намеренный поймать неразборчивого убийцу в жёлтых ботинках: не отчаянным, а обозлённым, оттого и более решительным. Тем не менее, Сэхун — скалящий зубы полицейский пёс — внезапно становится похожим на забитую шавку, стоит ему зацепить краем глаза труп, высунувший колено из коробки. О мрачнеет пуще, страх делает его взгляд рассеянным, словно разбитая коленка утаскивает внимание мужчины к мальчику в коробке; и Чанёль закатывает глаза, ощущая, что в груди вместе с сердцем начинает колотить раздражение: как можно быть таким мягкотелым? — Это тут причём? — Второе убийство. — Сэхун машет головой куда-то в сторону трупа. — Буквально в нескольких кварталах отсюда убили девочку: изнасиловали и забили насмерть. Но вы даже не подняли свои ленивые задницы, чтобы как-то обезопасить… — Откуда нам было знать, что это снова произойдёт? — возмущённо рявкает участковый; Чанёль решает, что, наверное, его задело слово «задница» или «ленивый», — так сильно, что пухлые ладони обращаются в кулаки. — Вы из убойного отдела всегда такие высокомерные: приходите сюда, грудь колесом, как у петухов, и нос задираете — рассказываете, как кому что делать. Думаете, вы самые умные? Да от вас самих толку никакого! Трупов с каждым днём всё больше — сколько лет вы не можете поймать несчастного серийного убийцу? — Вы не в том положении, чтобы отчитывать меня, — угрожающе ворчит О, швыряя окурок под ноги. — Убавьте тон. — А чего Вы хотите? Чтобы я на коленях перед Вами ползал? Некоторые из криминалистов с любопытством озираются. — Честно? Очень хочу, чтобы Вас уволили. — Сэхун достаёт из внутреннего кармана пальто пачку сигарет. — Но, к сожалению, я повлиять на это не могу. Будь перед участковым клубень мошек, он бы все до одной затянул в лёгкие, — глубокий вдох напоминает зевок какого-нибудь крупного млекопитающего; дрожь с головы, как мгновенная зараза, перекидывается на плечи, и мужчина пару раз взмахивает руками, широко и порывисто, как если бы его конечности трепал ветер. Пак роняет голову на плечо, недоумённо всматриваясь в чужой затылок, — он не понимает, на что тут можно злиться: важно ли, чего хочет Сэхун? Чанёлю было бы всё равно. — Обычно, — подаёт голос Пак, и участковый дёргается, оборачиваясь, — подобные убийства имеют тенденцию повторяться. Это я к тому, откуда Вы могли знать. — Он расплывается в доброжелательной улыбке, приветственно кивая. — Меня зовут Пак Чанёль, младший следователь. — Понятно, — сухо отвечает участковый и тоже кивает. — Господин О, я Вам нужен? — Займись своей работой. — Сэхун устало выдыхает и засовывает между губ вторую сигарету. — И я жду адекватного анализа, а не оханий и кряхтений. — Он опускает взгляд на жёлтые ботинки напарника и сердито добавляет: — Иначе придётся опять практику проходить. — Почему? Я сделал что-то не так? Карие глаза Чанёля округляются в удивлении — слишком наивные для такого большого мужчины, чересчур простодушные. Глядя на него — мягкого и открытого, О всегда думает о том, как этот неискушённый едва не подросток оказался в отделе по особо тяжким; в первую рабочую неделю Пак не знал куда приткнуть своё долговязое тело: для стула он ощущал себя необъятным, для угла кабинета — непостижимо высоким. Он мог простоять почти час у двери, если его не пригласили сесть; он не жаловался, если задерживался допоздна или не ел целый день; он улыбался всем, даже когда сильно уставал. Стеснительный, вежливый и удобный — в отделе Пак понравился многим. — Ничего, это я так… — Сэхун ощущает, что слегка перегнул, — Чанёль не заслужил выговор. — Просто иди. — Хорошо. О переглядывается с участковым, — судя по осунувшемуся лицу, тот уже остыл. О косится на всхлипывающую в одной из полицейских машин женщину — маму мальчика; в голову следователя, пылающую изнутри мигренью, закрадывается вероломная идея заставить Пака поговорить с ней, или Йевон, или Бомсу. Сэхун должен это сделать сам, чтобы точно ничего не упустить; но у него, кажется, нет сил даже просто стоять и курить. Асфальт тротуара манит прижаться к нему щекой и, закрыв глаза, расплыться немощностью по влажному и шершавому; холодный воздух, задувающий через арку в дворы многоэтажек, подстрекает спрятать голову, руки, ноги в пальто, как в твидовую халабуду, и остаться ждать. Ждать, когда мир станет лучше. — Мы с Вами позже свяжемся, — О хрипит с сигаретой в зубах. — Нам нужны списки жильцов из этого района, которые привлекались по статье за педофилию и просто подозрительные личности. — Ладно, — так же безучастно бормочет следователь. — Я подготовлю. Наверное, дело всё в недосыпе, в утомляющих снах. В последнее время Сэхуну грезится убийца в жёлтых ботинках — у него сердце наружу, а в руках — раскромсанный пудель; бывает, он игриво тянет в стороны пласт кожи, как шапочку для плаванья, на которой висят радужные локоны; иногда, включив сирены, он ездит вокруг Сэхуна на патрульной машине с привязанным к выхлопной трубе рюкзаком, небольшим и плотно набитым. О просыпается с намертво стиснутыми кулаками, потому что успевает схватить убийцу за рукава, отвороты или шею. Шея у того длинная и сильная; пахнет от него мужчиной. Сэхун всегда судорожно вглядывается в ботинки, яркие и натёртые до блеска, — в них отражается знакомое лицо, которое он никак не может узнать в топях кошмарного сна. Убийца всегда молчит, склонив голову вбок: он не говорит своё имя, не раскаивается и наотрез отказывается признаваться, что находится в том синем рюкзаке. Поймать его даже во сне оказывается невыполнимой задачей. И Сэхун не знает, что больше его гнетёт: непрекращающаяся головная боль, осознание того, что убийца остаётся неуязвимым, возможно, дыша ему в затылок, или страх, который отчего-то растёт с каждым днём. Сэхун ступает нарочито тихо, стараясь не шаркать отяжелевшими ногами по асфальтированной дорожке вдоль окон. Следователю хватит роста, чтобы заглянуть в чью-нибудь спальню или на кухню; он замечает на подоконнике клетку с нахохлившимся неразлучником, который в отражении серого неба походил на цветастого призрака. О упрямо смотрит перед собой — он не хочет знать чужие секреты, потому что каждый раз они оказываются отвратительными. — Ну что? — шелестит Сэхун раньше, чем подходит к углу дома. — Что думаешь? — Это… — Пак оттягивает одну из сторон окровавленной коробки. — Интересно. — Интересно? — Я опять подобрал неправильное слово? Чанёль задирает голову, переминаясь на корточках. Сэхун выглядит неважно. Лицо его серое, засаленное усталостью, волосы грязные и неуложенные, тёмными сосульками прячут слегка морщинистый лоб. Горловина чёрной водолазки придаёт безрадостной физиономии траура, и Паку кажется, что они пришли поминать мальчика, а не искать его убийцу. — Опять? — хрюкает О, затягиваясь. Сэхун иногда думает, что Чанёль глуповат, — это приходит ему в голову, когда Пак допрашивает свидетелей или потерпевших. Он ласково улыбается, утешающе касается плеч или рук, когда надо, и сочувственно ломает брови; однако, бывает, говорит странные и неуместные вещи, спрашивает Сэхуна что-то очень простое и, похоже, совсем ему непонятное. Да, глаза его честные — они же непростительно бестолковые для двадцати семилетнего мужчины. А потом О вспоминает допрос Ким Джэсона — жирного увальня, распилившего свою жену в лесу. И следователь в который раз осознаёт, что тогда Пак понимал намного больше, чем он сам: понимал, что снедает Джэсона, что тот хочет услышать, что тот скажет дальше. Молодой Чанёль, неопытный и такой легковерный, безусловно, понимал, кто перед ним сидит. — Думаю, я уже успел смутить Бомсу, — чешет бровь Пак и вновь роняет руку на край коробки. — Что же, будем считать, что у тебя профессиональный интерес. — Подобрав края пальто, О тоже опускается рядом. — Это неплохо — быть любопытным в твоём возрасте, когда ты только новичок. Некоторые мои знакомые патологоанатомы временами тоже любят восхищаться тем, что приезжает им на стол. — Я не восхищаюсь, — возражает Чанёль, глядя на сломанное в двух местах плечо. — Это всё очень грустно. Но я не умею должным образом выражать своё соболезнование. Их глаза встречаются. Взгляд старшего следователя глубоко разочарованный — огорчённый чужими грехами, измученный страхом перед беспомощностью. Чанёлю не нравится — некрасиво и смешно вот так сокрушаться перед трупом в коробке и смотреть на мир так же болезненно, как Бэкхён, который с каждыми вдохом и ложкой супа вскармливает в себе смерть. В Сэхуна впивается паника — в бёдра, в желудок и немеющие от веса тела ступни. Поцарапанное лицо Чанёля нежит меланхоличный дневной свет, застрявший, как миллион спиц, в тугих клубнях туч, растрёпанная чёлка реет на слабом ветру. Взор Пака становится другим, а может, он был таким всегда, — взрослым и холодным. Чанёль, оказывается, не простак? Тонкая царапина на лбу, маленькая на переносице, островки струпьев на щеке, телесный пластырь на челюсти — так выглядит обман? — Господин О. Точно. Чанёль едва умеет оказывать словесное сопротивление, он смущённо улыбается, когда на него кричат ублюдки в наручниках, — разве такой человек мог ввязаться в драку? Но его тогда ещё не зажившие костяшки признавались в том, что не раз налетали на что-то твёрдое; напухший разбитый нос хвастал достойным противником. Вернувшись после незапланированных выходных, Сэхун был удивлён и с совсем уж неприличным интересом допрашивал, с кем спутался Чанёль. Оказалось, Пак по пьяни подрался со знакомым в уличной закусочной — его он встретил на набережной. С кем не бывает, сказал тогда сидящий рядом Бомсу, — О согласился: в студенчестве он на хмельную голову какой дуростью только не занимался; но всё-таки предупредил Чанёля быть осторожнее, — в конце концов, он работает в полиции. — Что? — отзывается Сэхун, выдыхая дым напарнику едва не в лицо. Тэхён и Йевон располагали немного другой версией: по дороге домой Пак столкнулся с однокурсником, и они пошли выпить в бар недалеко от Сеульской башни. Однокурсник сначала просил денег в долг, и когда Чанёль вежливо отказал, сославшись на свой пустой кошелёк, тот напал на него с ножом. «И почему он не заявил на него? — Йевон тогда возмущённо махнула рукой, и кусок свинины выскользнул из листа салата. — Эти знакомые-трутни, — она недовольно скривилась, — которые думают, что круто жить за чужие деньги, заработанные пóтом и кровью, должны знать своё место. Он же Вам говорил, на что этот Инсоп просил двести тысяч вон? На ставку в дурацких скачках. Кому вообще приходит в голову таким заниматься?» Потом однокурсника звали Сынхёб, и ошивался он на остановке Ёнсан, которая слишком далеко от Сеульской башни. Через неделю однокурсник стал одноклассником, и ставил он не на лошадей, а на победу корейской футбольной команды во втором полуфинале. А в прошлую пятницу, когда Бомсу всех потащил перекусить после тяжёлого рабочего дня, Сэхун вспомнил, что Чанёль не пьёт. — Вам страшно? — Чего? — глупо переспрашивает О. — Вам страшно? Сэхун моргает, и ему кажется, что очень медленно, потому что стоит ему снова открыть глаза, как перед ним оказывается прежний Чанёль — мягкий взгляд, ласковая улыбка, юное лицо, неопороченное морщинами и обречённостью. — К чему этот вопрос, Пак? — Просто. — Чанёль сконфуженно усмехается, но по расслабленным кистям, свисающим в коробку, и широко расставленным коленам, незаметно, что младший следователь стесняется. — Мне показалось, Вы чем-то обеспокоены. — Боюсь, это не твоё дело. — Согласен. Извините. Чанёль видит, как взгляд О на мгновение опускается на его жёлтые ботинки; Чанёль ощущает пальцами ног страх мужчины, заботливо упакованный в брехливое бесстрастие, оставшийся слюной на помятом зубами фильтре, улетевший вместе с дымом в осеннее небо. Пак никогда не думал о Сэхуне, как о сопернике или враге; он не желает ему ничего плохого или хорошего. Но наблюдать за агонией О отчего-то приносит удовлетворение: если сердце Чанёля раз за разом сгорает в гневе, то пусть сердце Сэхуна душит ужас. — По поводу тела… Рука Пака зачем-то лезет в карман с телефоном, и когда кончики пальцев нащупывают прохладную поверхность экрана, следователь осознаёт — это порыв, глупый, неуместный сейчас, написать Бэкхёну. Чанёль, похоже, не в состоянии контролировать мышцы лица: губы его растерянно приоткрываются, веки тяжелеют — на них собирается сонливостью неуверенность. Неуверенность в собственных мыслях, в движениях и в том, что мальчик в коробке точно мёртв. Пак судорожно выдыхает и беспокойно щупает край коробки. Тело мальчика в гематомах, больших и уродливых. Руки заговорщицки убраны за спину, будто ребёнок что-то прячет от склонившихся над ним следователей. У него сломана челюсть — отёкшее лицо, утянутое сухой маской из крови и синяков, похабно скалится, обнажив нижние зубы: нет трёх передних, сколот правый клык. Чанёль едва не ныряет в коробку — в ней холодно и влажно, пахнет мясом. Он пытается заглянуть в глаза, чтобы убедиться: мальчик с разбитой головой и проломленными рёбрами, скрывающий свою наготу в согнутых ногах, действительно мёртв. Но его глаза опухли, и за ним не видать даже ресниц; губы не шевелятся, а ещё они ужасно сухие — Пак снова ощущает подступающую к горлу жажду. — Чанёль, что ты делаешь? Рука Пака касается средним и указательным пальцами шеи: кожа мальчика мокрая после прошедшего дождя, холодная и твёрдая, как мрамор, вылитый из ссадин и порезов. Пульса нет. Сердце не бьётся. Он точно мёртв. Мужчина заметно расслабляется, но легче ему не становится. Он впервые ощущает себя по-настоящему уязвимым, и эта уязвимость не в его кармане — совсем недавно она уехала на такси домой. — Ты что, проверяешь пульс у трупа? — Сэхун выглядит потрясённым; он тушит недокуренную наполовину сигарету об асфальт и мягко хватает напарника за плечо. — Чанёль, у тебя всё в порядке? — Да-да, извините, — смущённо улыбается Пак, убирая руку обратно на край коробки; ладонь Сэхуна сильная: он сжимает не крепко, но мужчина уже чувствует дискомфорт. — Мне показалось, что там что-то есть, вот я и пощупал. — Ты сегодня какой-то… необычный. У тебя точно всё нормально? — Конечно! Просто задумался. А что нашли на месте преступления? — Из такого, что сразу бросается в глаза: бумажный браслет, разные волосы, в том числе очень длинные, следы спермы и вещи жертвы. — Браслет? — Да, — Сэхун с некоторым отвращением следит, как Пак, раздвинув ладонью окоченевшие ноги мальчика, достаёт прикрывавший пах альбом. На цветной обложке мчится улитка Турбо, оставляя за собой неоновый голубой след, с другой стороны — твёрдая подложка из серого картона. — Которые надевают на входе в клуб или на концерт. — И что там за клуб? Пак пролистывает альбом: в основном школьные рисунки осенних деревьев, традиционных орнаментов и животных, но на последних страницах, куда наверняка не заглядывает учитель, можно отыскать Джейка и Марселин из «Время приключений», смурфиков и улыбающегося во все зубы парня в соломенной шляпе. Мальчик плохо управлялся с гуашью, зато отлично штриховал цветными карандашами. — «Рот». — Мы туда поедем? — Конечно. — Выходит, — Чанёль кладёт альбом на живот трупа и, устроив локти на коленях, подпирает подбородок, — его истязали, изнасиловали, а потом убили. Похоже на плохую шутку. — Ты опять прогадал со словами. — А-а-а, — удручённо протягивает Пак. — Издевательство. Сэхун вопросительно поднимает бровь, но взгляд его прикован к изуродованному лицу мальчика. Он совсем не тот, что на фотографиях в телефоне матери; теперь он не похож на десятилетнего школьника. Кажется, будто в коробке лежит маленький тщедушный мужичок, отёкший после затянувшейся пьянки, кому-то неугодивший поздней ночью, брошенный умирать на холоде, под дождём. «На его месте мог быть Муён». Мог. Но он в школе. Сэхун сегодня заберёт его после уроков и лично отвезёт домой, доведёт до двери и передаст Инсон. А потом попросит — нет, прикажет не спускать с него глаз. Потому что самое драгоценное, что оставила за собой их побеждённая любовь, может однажды оказаться этим мальчиком в коробке. — Похоже на издевательство, — поясняет Чанёль. — Будто кто-то веселился. Убийца определённо получал от этого удовольствие. Вообще, удивительно, что жертвой подобного преступления стал ребёнок. — Почему удивительно? Дети слабые — самая простая мишень. Скорее всего, мы имеем дело с садистом-педофилом. Чанёль склоняет голову набок, наблюдая за ногами собирающих оборудование криминалистов. «Сексуального насилия преступнику явно недостаточно. Но и убивать детей неинтересно». На втором году университета Пак случайно познакомился с Чха Усоном — с парнем из выпускного курса. Он делал химическую завивку, и его чёрные волосы всегда вились мелкими кудрями; Чха не вылазил из цветочных рубашек, пахло от него вульгарным мужским парфюмом — его, казалось, он щедро брызгал на каждый уголок своего плюгавого тела. Усон был не особо популярен среди девушек, за которыми упорно, как надувший зоб голубь, он увивался. Сначала Чха интересовали исключительно тощие первокурсницы, не выше его плеча, хоть и сам он был довольно низким, с маленьким лицом и пухлыми губами. Когда Усон понял, что такие девчонки вряд ли посмотрят в его сторону, он смягчился: тонкий рот тоже можно целовать; потом и всё остальное перестало иметь значение, потому что Чха, кажется, не нравился абсолютно никому. Чанёль, напротив, был очень популярен: его частенько звали на тусовки в соседнее общежитие, приглашали на свидания и предлагали встречаться. На вечеринки Пак ходил довольно редко, лишь из праздного любопытства, и каждое его появление — большого добродушного скромняги с очаровательной улыбкой — вызывало в толпе непонятный Чанёлю восторг. Так он впервые переспал с девушкой; она была убеждённой трезвенницей и любительницей клубных танцев, и, несмотря на то что ей нравился третьекурсник из экономического факультета, она оказалась в чьей-то кровати именно с Паком. Оба неопытные и оба невыпившие: её это более чем устроило, Чанёлю было всё равно, с кем удовлетворять пытливость. — А что с коробкой? — Чанёль поднимается следом за О, зажимая кнопку телефона в кармане. Тот коротко вибрирует — включился. — Нет ценника или какого-нибудь фирменного знака? На втором семестре на очередной попойке Пак переспал с парнем — баскетболистом из университетской команды, которого потом исключили за участие в политическом митинге, и в тот же вечер он встретил Чха Усона. Он ворвался в комнату без стука, с телефоном в руках — на его блестящем от пота лице читалось ликование. Чанёль тогда подумал, что, возможно, это нормально — едва не лопаться от счастья при виде двух болтающих парней; и только спустя несколько лет, когда Пак стал лучше понимать людей, он осознал, что Чха пытался поймать его с поличным — с членом в чьей-то заднице. Наверное, тогда Чанёль наблюдал, как Усон — кудрявый парень с необузданными влажными мечтами о доверчивых первокурсницах — деградировал в своём отчаянии. Весь оставшийся вечер он изо всех сил пытался влиться в компанию и, в конце концов, получил по носу за то, что его непрошенная рука оказалась на бедре чьей-то девушки. — Нет. Но мы всё равно проверим видеозаписи из ближайших супермаркетов. — О одёргивает полы пальто и шагает обратно к патрульным машинам. — Вряд ли убийца пришёл с этой коробкой. С молодыми девушками всегда трудно, когда-то заявил ему Чха на очередной тусовке, — чересчур требовательные, много берут и мало дают взамен. Да, подумал тогда Пак, с подростками проще — дети ещё ничего не понимают в так называемой Усоном любви, и их легко убедить, что за мороженое положен поцелуй, за пиццу — петтинг, за новые штаны — что-то большее. Обделённые родительским вниманием, мечтающие о модных вещах и взрослой жизни, девочки из неблагополучных семей начали частенько появляться в постели Чха. «Главное не проебаться с возрастом», — как-то написал Усон у себя на странице, и через два дня его арестовали за сексуальную связь с четырнадцатилетней школьницей. — Господин О, — громко ступив в лужу, Чанёль равняется со старшим следователем. — Это может быть подросток. — Что? — Сэхун удивлённо оборачивается, но шаг не сбавляет. — С чего ты взял? Чха был плох собой в этих ужасных рубашках, в которых его узнавали за версту, и кудряшки ему совершенно не шли, а ещё он был подленьким завистником, ворующим чужие курсовые и еду. В стенах университета у него, наверное, практически не оставалось шансов. И хоть школьницы не были во вкусе Усона, возможно, как и первокурсницы, он знал, что их проще всего затащить в кровать. — Да, он садист и педофил, но… — Чанёль хмурится, почёсывая лоб. — Но что, если он насилует детей не потому, что он педофил, а потому что, как Вы и сказали, они лёгкая мишень. То есть он псевдо-педофил. Секс с детьми — он не этим одержим. — Вроде того, что жертвы — дети, потому что он сам почти ребёнок и боится лезть ко взрослым? — Может, не боится, но действует наверняка. Сэхун на это лишь кивает. Когда они наконец-то возвращаются к служебной машине, Тэхён уже стоит вместе со всеми, вроде не зелёный, как описывал Бомсу, но с почти пустой бутылкой воды. При виде Пака его лицо неприязненно кривится, и Чанёля тут же под дых бьёт бессилие. На мужчину накатывает сонливость, и саван невидимой грязи из пота, уличной пыли и чужих взглядов, содранный руками Бэкхёна, его голосом и тяжёлым дыханием, обратно кутает Пака в полотна щипающей кожу скверны. Чувство уязвимости, одолевшее следователя рядом с мальчиком в коробке, вновь расталкивает панику, и та, вырвавшись из долгого анабиоза, толстой жирной личинкой лениво проползает под рёбрами, к самому сердцу. Крепкие пальцы нервно впиваются в запястье — они не дерут тонкую кожу, но изо всех сил продавливают ногтями синеватые полумесяцы. Чанёль сжимается — поднимает плечи к ушам, сводит бёдра вместе, — словно надеясь напряжением в мышцах задавить катастрофу, что с драматичным грохотом, похожим на стук напуганного сердца, рушит мужчину изнутри. — Как Вы себя чувствует, Тэхён? — интересуется О, вновь доставая из пальто сигареты. — Стало легче? — Да, спасибо, — кряхтит Ом, вытирая со лба испарину; на нём длинный пуховик, и мужчина напоминает отъевшегося глиста. — Я плохо переношу такие вещи, сами знаете. Чанёль позволяет себе закатить глаза, не волнуясь, что кто-то заметит. «Брюхатый трус. — Он выуживает из кармана парки телефон, травящий его спокойствие. — Зачем ты работаешь здесь, если даже на трупы смотреть не можешь?» Когда-нибудь страх с Тэхёном сыграет злую шутку — в этом Пак уверен. Желчь страха — парализующая и удушающая — может победить только смелость, а её у Ома почти нет. — Значит, какова ситуация. — Сэхун подпаливает сигарету, укрывая её от ветра. — Полнейший пиздец. — Все согласно мычат. — Ничего непонятно. Зацепок практически нет. — Он затягивается, запуская в грязную копну волос замёрзшую пятерню. — Но мы и не с таким справлялись, поэтому сделайте лица повеселее. — Господин О, вообще-то Вы тут самый грустный, — подмечает Бомсу и шипит, когда ему в спину прилетает лёгкий шлепок от Шин. — Спасибо, Бомсу. С тебя записи с камер наблюдения всех ближайших супермаркетах и окрестностей; думаю, за последние два дня хватит — раньше не надо. — С задних дворов тоже? — уточняет Мин, что-то набирая на телефоне. — Или только входы и главное помещение? — Всё, преступник мог коробку и на мусорке за супермаркетом подобрать или в списанных товарах. И не забудь про заправку. — Сэхун выдыхает дым за плечо и, подавив зевок, устало массирует глаза. — Бомсу, если ты сейчас переписываешься с очередной женщиной, я тебя уволю сегодня же. — Нет-нет. — Он спешно разворачивает экран к старшему следователю, заправляя чёлку за ухо. — Делаю заметки. Никакого увольнения, господин О. — Смотри мне. Йевон, ты сможешь работать? — Конечно. — Девушка тут же соскакивает с капота машины и выпрямляется в струнку, гундосящую и с алеющими в лихорадке щеками; рот Сэхуна дёргается в улыбке. — Я отлично себя чувствую. Что нужно? — Поговорить с родителями мальчика: где обычно гулял, откуда возвращался, с кем мог быть в тот вечер, с кем дружил и так далее. Соседей тоже опроси; обязательно тех, под чьими окнами нашли тело, — вдруг кто-то что-то видел. Если получится найти друзей жертвы — будет не лишним. — Поняла. Чанёль вертит в руках телефон, поглаживая мизинцем край резинового чехла. Он, кажется, переживает самую настоящую трагедию, такую, о которой никто никогда не догадается, — он постигает новые чувства. И это похоже на пытку, от какой следователь не может даже заорать. Ему так хорошо жилось, зная лишь гнев и безмятежность, а что сейчас? Пак ощущает себя по-глупому беспомощным, даже беззащитным; мужчина старается быть с собой честным, он готов во всём разобраться, но внутри хаос, и Чанёль не слышит свой голос. — Тэхён, участковый обещал нам список возможных подозреваемых. Поэтому по возвращении в участок эта задача на Вас. — Хорошо. Что-то ещё? — услужливо булькает Ом. — Будет мало работы — возвращайтесь к поиску пикапа. А мы с Чанёлем поедем в «Рот». — Всё самое интересное достаётся новенькому, — фыркает Тэхён, шурша рукавами пуховика. — Я, может, тоже хочу покататься по городу. Пак едва не клацает зубами — он вовремя себя одёргивает, однако удержать слова, набравшиеся вместе со слюной во рту, у него не выходит: — Да ладно Вам, Тэхён, вдруг там тоже труп какого-нибудь мальчика завалялся — тогда Ваш желудок этот день точно не переживёт. Все изумлённо уставились на Чанёля, какой сразу же расплылся в дружелюбной улыбке. Сэхун думает, что с Паком сегодня точно что-то не так. Тэхён хотел бы, чтобы в той коробке оказался не ребёнок, а новенький, наглый и хитрый. Чанёль ни на кого не обращает внимание: он занят — он сдаётся самому себе, ознаменовав своё поражение царапиной на запястье.Кому: Б.Б. Ты уже дома?
***
— Я чуть не умерла, ты в курсе? — Да? — по-доброму хмыкает О, откидываясь на спинку кресла. — Мне вызывать наряд? — Да, я не откажусь от десятка крепких сексуальных парней с пантенолом и мороженым. Я сегодня ходила на восковую депиляцию, — Ёнран чем-то громко шуршит прямо в телефон. — Чёрт, на улице так грязно — у меня теперь в прихожей лужа. — Я думал, ты и так на неё ходишь, — хмурится Сэхун, подкручивая печку на максимальную мощность. — Или я что-то путаю? В машине тепло, но следователь, простояв пару часов на улице, изливая напряжение то на патрульных, то на участкового, перемёрз. Холод выходит из рук, ступней, лица и шеи, и он, смешавшись с кровью, всё ещё циркулирует по телу. Горячего воздуха из печки не хватает, даже когда О полностью накрывает ладонью пластиковую решёточку; может, его бы спасли шерстяное одеяло, пол-литровый стакан имбирного чая или крепкий сон под обогревателем. Но ничего из этого сейчас Сэхун позволить себе не может. — У меня был другой мастер. Это новый. И она безнадёжна. У меня там всё горит, Сэхун, — грустно вздыхает Со, и звук напоминает шелест фольги. — Уже три часа. Боюсь, моя нижняя часть теперь не функционирует. — Да ладно тебе. — Сэхун включает громкую связь и, аккуратно поставив телефон на руль, окончательно расплывается по сидению. — Ты говорила то же самое, когда мы переспали первый раз. И ничего — всё ещё держишься. — Каков хвастун! — громко гогочет Ёнран и даже хрюкает, после чего вновь заливаясь смехом. — С твоей подачей это чудо — что моя самооценка не улетела в космос. Зачем ты вообще это делаешь, раз так больно? — Мне приятно, когда там гладко; будто тебе нет. — Приятно, — кивает, — но мне нормально, даже когда там волосы. Инсон практически этого не делала — только… — Сэхун отводит задумчивый взгляд на дорожные знаки, предупреждающие, что здесь зона защиты детей и неподалёку пешеходный переход. — По бокам? Не знаю, как это называется. — Я в курсе, что ты непривередливый мужчина, Сэхун, поэтому даже не пытаюсь равняться на твои вкусы. — Следователь коротко хохочет. — Ты где сейчас? — В машине — Муёна со школы жду. — Приедешь ко мне на следующей неделе? Я даже для тебя кусочки воска оставлю. — Звучит заманчиво, — следователь прикрывает глаза, уютно ёрзая в своём холодном пальто. — Если буду успевать — обязательно загляну. Как раз отдам тебе посылку, которую ты на мой адрес оформила. — Уже пришла? Отлично! Мой улиточный крем для рук вот-вот закончится. — Почему на себя не заказала? — Они добавили меня в чёрный список после того, как я забыла забрать посылку на сто тридцать тысяч вон. — Голос девушки становится комично скрипучим — она кривляется, и делает это настолько выразительно, что О легко представляет, как Ёнран, высунув язык, закатывает глаза. Он слабо улыбается, из-под опущенных век поглядывая на телефон. — Такие обидчивые. Но там хорошие скидки. Мимо проезжает мусоровоз, медленно и очень громко, тарахтя ковшом. Панель показывает без десяти двенадцать — через десять минут у Муёна закончатся уроки, и ещё через пять он выбежит из школы. Сэхун лениво чешет подбородок — из капризного рта вырывается усталый вздох: он брился только вчера, даже голову не помыл, чтобы поскорее лечь спать, но лучше бы О тогда быстро сполоснулся, чем сонно царапал станком пересушенную холодом кожу. — Как дела на работе? Одышка не докучает? — За одышку ответственный ты, — ворчит из телефона. — Всё хорошо — приятно размять косточки у пилона. Кстати… — Со вдруг загадочно замолкает; мужчина невольно напрягается, разлепляя один глаз, а после — дёргается, когда девушка восторженно выкрикивает: — Сэхун, я познакомилась с такой милашкой в бассейне! — Ах, ясно, — прыскает О и обнимает себя поперёк груди, замышляя хотя бы на секунду остановить дрожь в теле. — Ей есть девятнадцать? — Конечно она намного старше! — Голос девушки снова затихает; затем в машину врывается звук льющейся воды. Следователь думает, что, наверное, Со набирает ванную, и он бы сейчас хотел оказаться там — всё так же завёрнутый в пальто, погруженный в кипяток, окутанный ароматной пеной, которую очень любит Ёнран. — Ей двадцать один. — Понятно, — выдыхает мужчина. — И что? Какая она? Кроме того, что юная и красивая? — Она очень красивая, Сэхун. Ненавязчивая красота — такую с первого взгляда не заметишь, но у меня глаз намётан. Учится в Ихва; подрабатывает по ночам в магазине в Мапхо. — Усердная и милая, — протягивает О, — это что-то новое. И она даже не стоит в наркологии на учёте? И за ней не числится административных нарушений? Ну, может, она члены рисовала на чужих машинах? Или дебоширила в закусочной? — Фу, Сэхун, ты занудный. В общем, завтра мы идём пить кофе. Надеюсь, она не гомофобка, иначе это будет сотая по счёту лесбийская драма в моей жизни. — Юна и красива — она не совладает с твоим очарованием. — Ты такое солнышко. Не зря я тебя в школе приметила — всегда разбиралась в людях. Сэхун жалостливо сводит брови, губы трогает виноватая улыбка: нет, Ёнран никогда не умела разбираться в людях; поэтому ею часто пользуются те, кто не заслужил ни её заботы, ни её нежных улыбок. Возможно, замечай Со ложь, её любви удостаивались бы немногие, и сердце разбивали бы лишь единицы, — в конце концов от этого не застрахован никто; а может, Со столь смелая и открытая именно потому, что редко задумывается о тех чудовищах, среди которых она сияет. «В неведенье счастье». — Ты сегодня рано… — На фоне всплесков воды её кряхтение напоминает лягушачий речитатив. — Как же всё щиплет, Господь! — Может, не стоило лезть в ванную сразу после… — Не стоило, но сегодня пятница — день необдуманных поступков. Так что, ты ушёл пораньше? Как продвигается расследование? Чем занимался? Сэхун выпрямляется в спине, отчего выгиб в кресле становится неудобной выемкой, куда никак не помещалось натянутое тетивой, крупное тело следователя. Руки ложатся на руль, прохладный и гладкий, и зачинают тереть пальцами покатые края. О собирается с силами, которых у него, похоже, практически не осталось: делает несколько частых выдохов, словно ему сейчас придётся тащить всем собой — не особо-то и могучим — тот самый мусоровоз или валун, упрямо вжимающийся в землю; а потом нащупывает бутылку воды, втиснутую рядом с коробкой передач. — Сэхун? — настороженно бормочет Ёнран, кажется, ударяясь об бортик ванной. — Ты слышишь меня? — Мне страшно. Ответа не следует. Впрочем, Сэхун ничего и не ждал. Он делает глоток, и разбухающий в горле ком пугливо сжимается в колючий катышек — мужчина с облегчением прикладывает открытую бутылку ко лбу. Минуты на панели показывают два ноля; следователь горбит осанистую спину да так усердно, что его лицо приникает к рулю. Телефон соскальзывает на пол; в глазах собираются слёзы, которые должны были оказаться в желудке вместе с водой. Нет, Со должна хоть что-нибудь сказать. Вот-вот придёт Муён, а Сэхуну хочется выпариться под жаром собственного отчаяния и кровавым мясным облаком потеряться в грозовых тучах. Со должна сказать, что Муён никогда не окажется в коробке, истерзанным и обесчещенным. Со должна сказать, что у Сэхуна всё получится. Точно, Со должна сказать, что всё будет хорошо; она всегда так говорит, и не было ни дня, когда для мужчины эти слова не имели значения. — Сэхун, — голос Ёнран мягкий, — всё будет хорошо. — Да, — сдавленно отзывается следователь, и ему становится спокойнее, — будет. — Сэхун, я люблю тебя. — Я тоже тебя люблю. — Ты… — Она судорожно вздыхает. — Ты всегда можешь ко мне приехать, хорошо? Даже если меня не будет дома. — Я знаю, да. Из телефона вновь доносится глухой стук — О вдруг уволакивает в лёгкую дрёму, и слова Ёнран, звучащие где-то у ног, становятся слегка невнятными. Наверняка Со пытается перевести тему — она чувствует, что мужчина больше ничего не скажет; привычки выжимать из друга откровения у неё никогда не водилось. — …как твой напарник? Сэхун чешет лоб об руль, ощущая, как каждое движение головы усиливает боль в висках. — Кто? — Новенький симпатяга. — Слова Ёнран кокетливые, однако тот привычный задор куда-то исчез. Она серьёзная и мрачная, как труп в коробке, как мать погибшего мальчика, как лицо Сэхуна, которое он в шесть утра драл мочалкой, чтобы соскоблить с сухой кожи измождение и уныние. О вдруг чувствует себя преступником — одно его признание перекрыло Ёнран кислород. — Чанёль вроде бы? Как он справляется? — Он… Он странный. — Странный? В каком смысле? — Временами он ведёт себя как дикарь. — Следователь наконец-то отрывается от руля и делает ещё несколько глотков. — В том смысле, что он будто учится чему-то самому простому… Это сложно объяснить. А ещё он много лжёт, особенно в последнее время. — Ты уверен? Он показался хорошим парнем, — может, вы недопоняли друг друга. — Нет, точно не так. — Сэхун зябко растирает плечи. — После тех выходных, когда мы с тобой к стоматологу ездили, он вернулся в синяках и с порезанным лицом. - Что?! О нет! Его красота не пострадала? — Ты не о том думаешь, Со, — цокает мужчина, пальцами зачёсывая волосы; тяжёлые сальные пряди легко ложатся назад, и О надеется, что издалека это напоминает какую-нибудь стильную укладку с большим количеством геля. — Я думаю о том, что спасёт мир, — фыркает девушка. — И что? Как это произошло? — Он сказал… — Следователь замечает оранжевую акриловую шапку в боковом зеркале и невольно расправляет плечи. — Муён пришёл — мне пора. — Он поднимает с пола телефон и прижимает его к уху. — Я к тебе приеду на следующей неделе. С меня еда и выпивка. — Договорились, — грохочет громкая связь. — Тогда хороших выходных, любовь моя. — Удачи завтра. Муён улыбается во все зубы, звучно ступая в лужу у бордюра. Новая зимняя курточка великовата, — наверное, Инсон взяла на вырост, щёки румянит диатез, а в руках на ветру подрагивает картонное нечто. Когда мальчик приближается вплотную к машине, становится ясно, что это очередная пугающая аппликация из школы — склеенная из треугольников и квадратов девочка с радужной бахромой вместо волос и выдающейся грудью, прилепленной двумя кругами к отсутствующим плечам. Муён терпеть не может изобразительное искусство, но частенько возвращается с поделками, которые он потом вкладывает в специальную папку. Сэхун успевает разве что открыть дверь и высунуть левую ногу на холод — мальчишка бросается ему на шею, кажется, ударяясь рюкзаком и локтем об руль. — Привет, — сдавленно бубнят ему щёку, на ухо же неприятно шелестит грудастая бумажная девочка. — Наконец-то ты тут. — Почему так грустно? — О целует сына в висок и обнимает его крепко, одной рукой снимая рюкзак. — Вроде шёл счастливым. — Не знаю. Наверное, я понял, что устал. Муён сбрасывает ногами ботинки, в грязных брызгах и с мокрыми шнурками; они едва не падают на влажный асфальт, но всё-таки оказываются под водительским креслом Он полностью забирается на папу; ступни в тонких носках холодные, и нос у мальчишки тоже ледяной. Сэхун начинает дрожать ещё сильнее, поэтому спешно тянется закрыть дверь, чтобы не впускать осенний морозец в нагретую печкой машину. — Конец недели всегда тяжёлый, — утешающе бормочет мужчина. — Но впереди выходные. Я обещаю, мы проведём их весело. — Или просто проведём вместе. Этого будет достаточно. — Достаточно. — Сэхун укладывает рюкзак на соседнее кресло и садит сына поудобнее себе на колени. — Что у тебя в руках? — Очередная ерунда. Учителю не понравилось. — Почему? Бумажная девушка похрустывает в местах, где намертво застыл ПВА. Юбка на ней неприлично короткая — в жизни такая бы едва прикрывала задницу, аляповатый макияж расплылся цветными пятнами по непрорисованным глазам и губам. Нос отсутствует. Почему-то следователь сразу подумал о Ёнран, наверное, из-за радужных волос. Неудивительно, если это так. Наряды Со тревожат либидо взрослых мужчин и ещё невинное воображение детей; она — яркая и необычная — напоминает спасающих мир девчонок из аниме и американских мультиков, из фильмов про супергероев и игр, где они, обвешавшись оружием, расправляются со злодеями одним махом длинной ноги. Муён рисует Со так же часто, как маму; и если Инсон — привязанность и любовь, пахнущая домом, то Ёнран — осязаемая фантазия, усыпанная блёстками, сотканная из разного текстиля и цветов. Сэхун попытался представить, какой его сын видит Со. За ней тянется сверкающая пыльца? Она — обладательница нечеловеческих талантов, которые старательно скрывает от людей? Эльфийка? Шпионка? Сестра Чудо-Женщины? Вторая капитан Марвел? Однако О в голову лезет лишь её нагое тело, беззащитно свернувшееся на влажных постелях, и кокетливые глаза с обсыпавшейся тушью. Сэхун, к собственному разочарованию, видит в ней просто женщину, обычную человеческую женщину, отяжеляющую воздух своей сексуальностью. «Быть взрослым — безумно скучно». — Она сказала, что это очень непристойно, — мальчик тычет в оранжевые круги, в середине которых виднелись два жирных знака вопроса, явно оставленные взрослой рукой, и две аккуратные дырочки — следы от циркуля. С ними идеально круглые груди кажутся ещё более откровенными. — Пообещала позвонить вечером маме. Или тебе. Сэхун изо всех сил сжимает губы, но смех всё равно вырывается из его груди и, кажется, ноздрей. Муён хрюкает в ответ, и О разражается приглушенным гоготом. — Подумаешь, юбка коротковата. — Сэхун задумчиво смотрит на бумажную девушку: а может, это действительно проблема? может, для восьмилетнего мальчика это неправильно? — Вообще, что это за занятие — склеивать людей из бумаги? — Я спросил точно то же самое! — возмущённо тянет Муён, расстёгивая пуховик. — А учитель: «Меньше вопросов, Муён, — делай, что тебе говорят»! — Грубиянка. — Точно. — Но почему ты сделал именно так? — Да я просто не умею, — чешет затылок мальчик. — Сначала юбка был до колен, но ноги выходили слишком короткими по отношению к телу, и мне пришлось их переклеить. И грудь… — Муён фыркает, глядя на знаки вопроса. — Ну не делать же мне девушку без груди! Но я вырезал слишком большие круги, а Пёнын забрал у меня циркуль, вот и пришлось клеить то, что было. — Понятно, — улыбается О, перебирая пальцами грубую радужную бахрому. — Вышло неплохо, хотя Ёнран бы сказала, что макияж стоит подправить. — Это точно. Пёнын вообще сделал темнокожего парня и сказал, что он просто грязный. — Грубиян. — Именно. Но знак вопроса ему не поставили. — Несправедливо, — снова изрекает Сэхун, целуя Муёна в лоб. — Несправедливо, — поддакивает мальчик, обнимая отца с новой силой. — Я сегодня буду пиццу. С сырным бортиком. И апельсиновый сок. — Диатез на твоих щеках убеждает меня остановиться на газировке. — Мне кажется, — Муён выпрямляется в спине, одаривая О серьёзным выжидающим взглядом, — я с этими пятнами выгляжу таинственным. — Да что ты говоришь? — Следователь расцветает в сдержанной улыбке. Ему на миг чудится, что он смотрит на себя восьмилетнего, но более восторженного и открытого. И мужчина вдруг задаётся вопросом: не раздражает ли Инсон их схожесть? не бесится ли она, каждый день видя в сыне Сэхуна? Он надеется, что нет; в конце концов, она когда-то любила О, а значит, и его лицо тоже. — И на какие мысли наводят шершавые пятна? — Что я могу превращаться в рептилию, — водит пальчиком по рулю Муён. — Или, возможно, это последствия моей суперсилы. Может быть, это раны после боёв с кислотными пришельцами. Или сифилис. — Что? — удивлённо выдыхает О. — Что? — Сифилис? — Да. — Мальчик горделиво задирает подбородок: хвастаться новыми знаниями — его слабость. — Мне о нём Тхэгван рассказывал. — Ну, Муён, сифилис — это точно не то, что делает людей загадочными, — хмыкает Сэхун и, положив ладонь на макушку сына, опускает его голову обратно вниз. — Полезай назад. Поедем домой за вещами. Мальчик ловко перебирается на задние сидения, забирая с собой бутылку воды. О становится без сына холодно, и он хохлится, вновь трогая печку. — Я включу радио, ладно? — Как хочешь, — рассеянно бубнит следователь, пропуская несколько машин и выезжая на середину проезжей полосы. — Пристегнись, пожалуйста. Быстро щёлкнув по экрану на панели, мальчик плюхается обратно на сидения и протягивает через грудь плотную серую ленту. — …а Сознание сопротивляется. Оно противостоит всему из духовного мира, то есть из Божественного Мира. Сознание — это оружие Дьявола и наше слабое место. Именно Сознание порождает обиды и конфликты между людьми. — Но тогда что нам нужно, чтобы быть сильнее Дьявола? Муён на последнем слове заинтересованно нагибается вперёд. — Утешаться Богом, проходить духовные практики, стремиться к единству. Единство — полная противоположность к потребительскому обществу, эгоистичному и жадному. Когда мы откажемся от собственной выгоды ради блага всего человечества, мир кардинально изменится. Этим и занимается «Божья длань». Благодаря нашей любви к друг другу мы исцеляем сердца и тела. — Расскажите, пожалуйста, что имеется в виду под духовными практиками? — Духовные практики — это ни что иное как молитвы и медитации. Когда вы освобождаетесь от любых мыслей и эмоций и остаётесь наедине со своей истинной Личностью. Потому что мы — Личность, а не наше дьявольское сознание. И когда мы достигаем нужного состояния, мы оказываемся выше наших мыслей, эмоций. Мы наблюдатели, постигшие Божественный Мир. — Апостол Мо, у Вас большой опыт, Вы помогли стольким людям. Скажите, Вы смогли постичь Божественный Мир… Сэхун раздражённо жмёт на сенсор, обрывая блаженную речь. Дрожь никуда не исчезает: она выходит из мужчины болезненной гусиной кожей, тащится покалыванием по груди, плечам и до самых кончиков пальцев. Мосластые ладони сжимают руль сильнее, правый ботинок плавно давит на педаль газа. Следователь поглядывает в зеркало заднего вида: Муён, высунув язык и собрав ноги под себя, смотрит вперёд. Он выглядит уставшим — так неестественно для второклассника; наверное, опять всю ночь читал энциклопедии под одеялом. О охватывает беспокойство: быть может, бесконечная усталость передалась сыну от него, и Муён никогда не сможет чувствовать себя по-настоящему здоровым и бодрым? Сэхун и не помнит, когда в последний раз высыпался; возможно, перед началом выпускного класса — потом в жизни О появились круглосуточные подготовки к экзаменам, университет, работа и беспокойный Муён, который до года едва ли умел крепко спать. — …надвигается циклон, поэтому на выходных следует ожидать обильные дожди и сильный ветер. Не забывайте брать с собой крепкие зонты и одеваться потеплее. Так же добавлю от себя, что метеозависимым стоит внимательнее отнестись к своему здоровью — ненастная погода нередко играет злую шутку с давлением. — Абсолютно согласен, Хёкчжэ, мне частенько приходится принимать таблетки от головы, когда надвигаются дожди. Помните, дорогие слушатели, что от повышенного давления нужно пить апельсиновый сок — витамин С отлично справляется с гипертонией. Если наоборот — низкое давление не даёт вам как следует взбодриться перед учёбой или работой, не поленитесь к утреннему кофе перекусить чем-нибудь солёненьким. — Да, я, к примеру, люблю на завтрак умять двойную порцию бульдака. — Ужасный совет, Хёкчжэ, потом ходить с дырявым желудком до обеда. Не слушайте его — мой напарник отвечает за всё самое плохое в наших эфирах. — Эй, не подрывай мой авторитет!.. О вновь переключает станцию — вряд ли Муёну интересно слушать прогноз погоды и советы для стариков. На этот раз Сэхун сбавляет скорость, чтобы остановиться на перекрёстке. Из-за окон доносится клацанье светофора, отсчитывающего секунды до того, как загорится красный; на лобовое стекло падают первые капли дождя; в них расплываются силуэты людей и зонтов, толпой вырвавшихся из подземного перехода, — видать, сошли из недавно прибывшего поезда. — Ой, этот цветок сейчас упадёт! Мальчик льнёт носом к окну, пыльному с обратной стороны и укрытому иглами начавшейся мороси. Долговязый парень в грубой рыжей дублёнке даже не оборачивается, когда его плечо врезается в один из белых лепестков поролонового костюма; судя по его развязной стремительной походке, в больших наушниках играет рок или тяжёлый металл. Гигантская ромашка неуклюже перебирает двумя толстыми стеблями, сбивает штендер, обещающий скидку на уже готовые букеты, жёлтые розы и перуанскую лилию; листовки из поролоновых рук выскальзывают под сопровождение жалостливого писка Муёна. — Упал, — вздыхает мальчик. — Какой же тот парень в шкуре злой. — В шкуре? — хихикает О, краем глаза наблюдая за барахтающейся на крыльце цветочного магазина ромашкой; ей на помощь приходят трое школьников. — Это дублёнка. — …современные статьи и научные издания сейчас нередко заявляют, что психопатия и социопатия — один и тот же диагноз… Сэхун хмурится, узнавая низкий, раздражающий своим высокомерным спокойствием голос. — И это совершенно точно! Вы, как практикующий психолог, знаете, что и первых, и вторых диагностируют по одним общим критериям. — Однако вспомните старых классиков. Одним из главных отличий психопатии от социопатии считалось возможность приобретения второго и врождённость первого. Другими словами, психопатами рождаются, а социопатами становятся, несмотря на то что оба диагноза имеют схожую симптоматику. — А какая разница, доктор Хо, между этими болезнями, если, кроме возникновения, их ничего не отличает. — Я склонен верить, что социопаты более эмоционально нестабильны и способны привязываться к людям или коллективам. В то время как для психопата это сложнее. — Бред!.. Сэхун бьёт пальцем по экрану — этот заносчивый доктор Хо всегда взывает оскомине. Следующая радиостанция оказывается музыкальной. Машина трогает с места, вместе с тем усиливается дождь, уже громче и настойчивее барабаня по окну и капоту. Следователь ёжится; он почему-то чувствует себя простуженным, даже в горле немного першит. Он вновь тянет ладонь к печке: она извергает жар, и держать руку над горячим потоком больно. Тем не менее, легче мужчине не становится. О трёт один глаз, потом второй, не сводя взгляд с дороги; дворники едва справляются с дождём, который стеной скатывается по лобовому стеклу, но следователю кажется, что мутнеет у него перед глазами. И вот на плечи опускается тепло, между спиной и креслом протискивается что-то мягкое и шуршащее; Сэхун узнаёт рукав пуховика сына, так и оставшийся красной трубой торчать в сторону. Теперь великоватая на Муёна курточка укрывает широкие плечи папы — и с ней действительно теплее. О не знает, что сказать. «Спасибо» звучит ужасно просто даже для восьмилетнего мальчишки, который до сих пор переживает за судьбу поролоновой ромашки у цветочного. Заплакать — это самая плохая идея, которая может прийти на ум тридцатишестилетнего отца, осторожно колесящего по мокрому асфальту. А плакать хочется с самого утра, когда веки, преодолев сопротивление баюкающей усталости, открылись за две минуты до будильника. «День какой-то неудачный. Ощущение, что я плаксивый подросток». Впрочем, и в школе он особо не ревел. А вот Ёнран обливалась слезами ровно столько, сколько ей нужно было, чтобы чувствовать себя хорошо. Она весь день, задрав нос и расправив плечи, делала вид, что задеть её твёрдое несокрушимое самолюбие неподвластно даже испорченной спортивной форме, а потом полчаса плакала над упавшим мороженым. — О, это же PerseFone! — вдруг выкрикивает Муён, подрываясь вперёд; ремень безопасности натягивается, вжимаясь в складки синего свитера, поэтому мальчику приходится спустить ноги на пол. Он устраивает подбородок на спинке пассажирского сидения, словно боясь не расслышать тонкий женский голос, и тычет пальцем в сторону радио: — Только не переключай, пожалуйста. — Это твоя любимая певица? — улыбается О, делая громче. — Одна из, — кивает Муён и всматривается в панель так рьяно, будто там можно разглядеть PerseFone. — Она крутая. Милая и добрая. Весь мой класс её слушает. Хотя Пёнын её терпеть не может. У неё скоро должен быть концерт. — Хочешь сходить? — А можно?! — радостно подрывается мальчишка. — Ты пойдёшь со мной? — Если хочешь, — пожимает плечами. — Ну, или я могу купить билеты тебе и маме. — Нет, лучше с тобой. Маме такие штуки не нравятся. — Айдолы? — Концерты. Она всегда на них скучает. — Это она так говорит? — Ага. Сэхун поджимает губы в улыбке. «Инсон, ты лгунишка». — Хорошо. Тогда пойдём мы с тобой. — Класс! — Муён валится обратно на своё место, когда машина резко тормозит. — Но это будет немного странно. — Почему? — Брови О вопросительно подскакивают, взгляд в зеркале заднего вида кажется лукавым. Мальчик раскалывается в улыбке — ему нравится, когда папа в игривом настроении. — Я слишком старый? — Серьёзный, — возражает Муён. — Слишком серьёзный. Зато меня никто не похитит. Сэхун вздрагивает — ему снова вспоминается окровавленное дно коробки. Они успевают забежать в лифт, когда тот почти закрывается: нога следователя не даёт дверцам сойтись. Укутанная в персиковый мохер девушка настороженно отступает вглубь кабины — она не в восторге, что вместе с ней в лифт зашёл мужчина, высокий, крепкий, с пугающе бесстрастным лицом. Опасный. Её пухленькая ручка тянется к носу, выдаёт смятение, почёсывая самый кончик, поблёскивающий перламутром хайлайтера; взгляд прилип к щитку с кнопками, где также была кнопка для вызова помощи. Сэхун узнаёт девушку по серьге в носу и зелёному мусорному ведру, с которым и в прошлый раз он застал её в лифте; сейчас густые волосы расчёсаны, длинная чёлка заплетена в две косички с обеих сторон, из-за роскошно широких отворотов халата виднеется школьная форма. Мужчине неловко — очень странно и неправильно ощущать себя для кого-то угрозой; но ситуация становится менее напряжённой, когда девушка наконец-то замечает Муёна, вцепившегося в папину ладонь. Она заметно расслабляется, вместе с ней и следователь. Они друг другу кивают. Девушка нажимает сначала на седьмой, потом на тринадцатый. Она тоже его запомнила. — Классная серёжка! — невозмутимо заявляет Муён, топчась по вздувшемуся линолеуму. — Это больно? — Спасибо, — отзывается севшим голосом, — совсем немного. — А почему ты не в школе? — У меня живот болит. — Врёшь, да? Прогуливаешь? — Да. Муён задумчиво глядит на ведро, а затем добавляет, показав на свой нос: — Я тоже себе такую сделаю. — Тогда, — она глубоко вдыхает, похоже, набираясь смелости, — у тебя будут проблемы в школе. — А у тебя они есть? — Были бы, не снимай я серёжку каждый раз перед уроками. Муён задумчиво морщит лоб, пиная перед собой воздух. — Значит, когда-нибудь я стану директором и разрешу всем-всем детям в мире носить серёжки в носу, — уверенно заявляет младший О, дёргая отца за руку. — И красить волосы в радужный цвет. Она улыбается, но ответить не успевает. Лифт останавливается на седьмом этаже, и девушка машет Муёну на прощанье, забыв переложить ведро в другую руку. — Ты будешь ругаться, если я проколю нос? — деловито интересуется Муён, ведя папу по коридору. — Многим родителям такое не нравится. Я слышал. — Нет, — хмыкает мужчина, забрасывая школьный рюкзак на плечо. — Уж лучше ты будешь загадочным с серёжкой в носу, чем с сифилисом. — Сифилис лечится. — Муён подбегает к розовой двери и, подпрыгнув, жмёт на дверной звонок. — Так Тхэгван сказал. — Но это не повод им заболевать, верно? — Верно. Инсон открывает почти сразу, словно, послушно стоя перед дверью, ждала, когда мужчина и мальчик позвонят. Её волосы собраны большим фиолетовым «крабом», и торчащие вверх кончики, посечённые и ломкие, выглядывают тёмными пёрышками из-за затылка; большие глаза распахнуты, на пухлых бледных губах играет улыбка. Сэхун узнаёт этот возбуждённый взор — у Ён сегодня очень хорошее настроение. Его рот невольно растягивается в стороны, и женщина улыбается шире, наконец-то обнимая О. — Привет. Руки следователя тянутся оплести Инсон в ответ, вжать её в дрожащий стан, дабы найти утешение в родном тепле. Но в теле эти объятия отдаются болезненной тоской — мужчине кажется, он не в силах себе отказать оттолкнуть Ён, сорвать её нежные руки со своей ноющей шеи. Он ранен; ранен и вчера, и сегодня, и уже завтра — наперёд. А Инсон делает только хуже. Её ногти, от природы тонкие и бугристые, с непререкаемой жестокостью, какая в женщине гнездилась ещё тогда, в их первую встречу, рвут на Сэхуне напрасно заживающие раны. Её запах разъедает решимость Сэхуна. Её ласковый взор дразнит воспоминания, в которых Сэхун был счастливее, чем сейчас, в которых он был не одинок, в которых он только начинал разрушать свою семью. Ён Инсон изувер. И мужчина с досадой ощущает себя мальчиком в коробке, забитым и аккуратно сложенным в клетку из картонных монолитов. Возможно, его никто не найдёт, и он оттуда больше никогда не выберется; его задница будет преть в луже крови, на спине будут гнить пролежни, а суставы в согнутых коленях — гореть. А потом появится кто-нибудь вроде Чанёля, который, глядя на его бездыханное тело, добродушно улыбнётся и скажет: «Ох, кажется, он мёртв! Как весело. То есть грустно. Я опять перепутал слова». — Привет, — отвечает О, так и не пошевелившись. — Выглядишь… хорошо. Прекрасно. — Спасибо, а ты — уставшим. Она зачем-то чмокает его в скулу, невзначай и как-то неуверенно. Раньше Ён так не делала. «Ей ни в коем случае не будет обидно, что ты перестанешь по ней чахнуть. Будем вместе притворяться, что Инсон ради самоутверждения не делает ничего, чтобы ты продолжал её любить». Сэхун машет головой — Ёнран порой бывает настоящей королевой драмы. — Мама, мы просто за вещами, — бубнит в колено мальчик, расшнуровывая ботинки. — Сразу поедем. — Какие просто вещи? — фыркает Инсон, недовольно покосившись на мужчину. — Обедать кто будет? Сейчас курица закончит тушиться, и сядем есть. — Я буду пиццу. — Мальчик вешает пуховик на нижний крючок, рядом с песочным тренчем мамы. — Я уже договорился. — Нет, ты будешь есть нормальную еду, — холодно отрезает Инсон, хмуря серые брови. — Иди переодеваться. Муён не спорит, — похоже, он привык, что с матерью это делать бесполезно; он устраивает мокрые ботинки на решётку для обуви и послушно заворачивает к себе в комнату, бурча что-то о несправедливости. — Тогда я подожду в машине. Сэхун ставит школьный рюкзак на комод. — Останься. Тхэгван вернётся только завтра. — Прозвучало это неправильно. И мужчине, и женщине показались эти слова началом подлого заговора за спиной Хана. Инсон виновато обнимает себя за нагие плечи, укрытые разве что тонкими лямочками майки, и будто уточняет: — Поешь с нами. Ты ведь наверняка сегодня даже не завтракал. Для пущей убедительности она гладит его по плечу; через плотный драп её касание едва ощутимо — оно и к лучшему. Рот Сэхуна наполняется слюной от такого предложения. Инсон права, потому что знает его слишком хорошо; О плохо ел, когда они встречались, когда поженились, когда родился Муён, а после развода практически перестал заботиться о том, чтобы закинуть в себя хотя бы пару ложек заварной лапши из супермаркета или готовой еды, непривлекательно отстаивающейся в морозном анабиозе на полке вместе с полуфабрикатами пиццы. Ён всегда заботилась о его питании. Это было неправильно — перекладывать ответственность за свой больной желудок, но так уж повелось: увлечение Сэхуна работой жадно давилось секундами на обеды, ужины и личную жизнь. И тогда ещё верящая в счастливую семью Инсон шутила, что однажды О может и помереть над очередной кровавой бытовухой, забыв лишний раз вдохнуть. — И что на обед? — вопрошает Сэхун для приличия, разуваясь; в его движениях ощущается нетерпение — созревший за несколько суток волчий голод не вынесет отлагательств. — Дакжим. — Женщина замечает, как О сглатывает слюну, и осуждающе цокает: — Помнишь, я просила заботиться о себе? — Я не самый надёжный мужчина, — посмеивается Сэхун, — мне нельзя доверять. — Единственная вещь, которую я бы тебе не доверила, — твоё здоровье. Это должно быть комплиментом, но подобные слова расстраивают мужчину. Все вокруг его переоценивают: капитан, Ёнран, Инсон, Муён, коллеги; и почему-то у Сэхуна есть чёткое ощущение того, что он должен соответствовать их ожиданиям. «Не хочу быть надёжным, — обиженно шепчут развалины инфантильности. — Не хочу быть ответственным». «Будь мужчиной, — рявкает взрослая рассудительность. — Хватит ныть». Тут тепло. Сэхун с охотой выбирается из впитавшего холод пальто и, послушно отдав его Ён, осматривается, как в первый раз. Следователь давно не бывал здесь, и чувствует он себя чужим в этой квартире; в квартире, где сам клеил обои и укладывал пол. Присутствие другого мужчины заметно: обувь большого размера, строгие осенние куртки, домашние тапки — их никогда не носили ни Сэхун, ни Инсон; дополнительная полка, которую Тхэгван наверняка прикрутил специально для Муёна, — чтобы ему не приходилось лезть на комод за шапкой; запах одеколона — резкий и напоминающий ароматизированный гель для душа. О раздражённо поправляет ворот водолазки, шаркая на кухню. Он не живёт тут уже четыре года, но, похоже, до сих пор не может смириться с тем, что его место занял кто-то другой. «Инстинкты самцов. Осталось вызывать Тхэгвана на поединок». Впрочем, Сэхун сразу отказывается от этой идеи — годы идут, а стоматологи всё такие же пугающие, даже если в их руках нет бормашины. «Лучше уж серийный убийца». — Как дела на работе? — вопрошает Инсон сквозь шипение из сковороды и негромкое бормотание телефона, вопящего голосом Дэна Рейнольдса. Она пританцовывает у плиты, бросая колтун лапши прямо на мясо; её соски напряжены — они торчат сквозь лавандовый хлопок заношенной майки, а губы беспорядочно шевелятся, притворяясь, что знают текст песни. Ён обожает музыку; их медовый месяц начался с концерта Radiohead, а закончился концертом Coldplay. На некоторые они ездили в Европу, а на тридцатилетие Инсон, торжественно вручив Муёна бабушкам и выпросив на работе несколько дней выходных, Сэхун повёз её на фестиваль, где Ён впервые ночевала в палатке. Впрочем, это всё не помогло спасти брак: недели в год, в которую, будто с великим снисхождением, О не сидел, уткнув нос в очередное дело, было катастрофически мало для Инсон. Она, как та Амелия на полке, нуждалась во внимании, в восхищении, в пиететах её колкому норову и прекрасному лику; а невежда-Сэхун обходился лишь поцелуями и редкими неловкими комплиментами. Слова обожания оставались у него в голове, благоговейные взгляды Ён не замечала за безучастностью серьёзного лица. Это ошибка О — несомненно: небрежность, какой бы она не была, заставит увянуть даже самый упрямый сорняк. Но спохватился он слишком поздно. «Интересно, Тхэгван водит её на концерты?» — Да, всё нормально. Сэхун капает на ладонь моющее средство и втирает его в руки — неприятная цветочная отдушка напоминает запах старого паркета. Следователь вчитывается в этикетку: «Горная фиалка. 100% забота о коже». — Ужасно пахнет. — Да, я тоже заметила. — Инсон поворачивается к мужчине, перебирая лопаткой содержимое сковородки. — Не всё в порядке, так ведь? Ты выглядишь гораздо более подавленным, чем обычно. — Ничего особенного. Просто в последнее время убийство на убийстве, — вытирает влажные кисти об джинсы. — Тебе помочь? — Нет, я справлюсь. Садись за стол. — Инсон свободной рукой включает чайник и пробует лапшу на готовность. — Будешь чай? — Да. Неприятный аромат моющего перебивают потрясающие запахи мяса и кипящего соевого соуса. Желудок мужчины смиренно урчит, и О ловит себя на том, что нервно царапает край стола, поглядывая в сторону совращающей терпение стряпни. Чтобы отвлечься от мучительного предвкушения, он снова бросает взгляд на фиолетового «краба», вцепившегося в затылок Инсон. Ён ненавидит заколки — говорит, они делают её похожей на домохозяйку; и это стало одним из поводов для истерик после рождения Муёна, когда Инсон пришлось уволиться с работы. Беременность сделала её бёдра шире, кожу на ногах — дряблой, грудь покрылась светлой паутиной растяжек, без того плохие волосы истончали ещё больше. Первые полгода были очень тяжёлыми. Она плакала, когда смотрела на себя в примерочных, выбрасывала еду вместе с посудой, когда находила в них осыпавшиеся волосы, и отказывалась раздеваться перед Сэхуном. Она не встречалась с подругами, потому что они, как Ён вопила сквозь слёзы, красивые и не носят эти дурацкие заколки для домохозяек; не ездила на праздники к родителям, потому что боялась, что над ней будет смеяться даже брат. Каждый раз мужчине хотелось схватить жену за плечи и встряхнуть, закричать в лицо, что это величайшая глупость — так убиваться из-за каких-то волос в тарелке и шрамов на груди. Но он не мог, потому что для Инсон всё это не было глупостью, — разве он смел умалять её переживания? А потом ей стало легче. В тот день О едва не насильно затащил её в ванную и почти разодрал ей плечи мочалкой. Он был зол, а она беспрерывно хныкала, потому что мужчина за её спиной — такой же привлекательный, как в их первую встречу, такой же красивый даже с осунувшимся от усталости лицом — смотрел на её толстые мясистые ноги. — Как дела у Ёнран? Плечи Инсон заметно округляются — Со ей до сих пор не нравится. — Она вернулась в танцы. — В стриптиз? — удивлённо оборачивается женщина, переставляя сковороду на деревянную дощечку. — Я думала, она теперь на баре работает. — Да, но у них там проблема с танцовщицами сейчас, поэтому Ёнран на замене. — Понятно. Муён, — повышает голос Ён, — к столу! Мальчик залетает на кухню, плечом врезаясь в дверной откос. Он почти сливается с молочной стеной в своём спортивной костюме; его взгляд ясный, рот тянется в счастливой улыбке, а в руках — большая коробка, загадочно грохочущая содержимым. — Это мне?! — восторженно шипит Муён. — Это мне, да? — А кому ещё? — улыбается Инсон, доставая из сушилки тарелки. — Садись кушать. — А за что мне? — Руки у мальчишки дрожат; он бросает неверящий взгляд на папу. — За что? — усмехается Ён, накладывая в тарелку лапшу с курицей. — Просто так. Разве ты не заслуживаешь подарков? Муён ещё пару секунд мнётся на месте, а затем, аккуратно опустив коробку на стул, бросается обнимать маму: — Спасибо! Большое спасибо! — Его улыбающееся лицо вжимается в живот мамы, маленькие ладошки мнут край майки и резинку белых треников. — Я никогда не забуду, правда! — Боже, — хихикает Инсон, целуя сына в макушку, — сколько драматизма. Передай папе тарелку. — Что там такое? — интересуется Сэхун, и восторженный мальчик, освободив руки, тоже обнимает его. — Это не от меня, честно. Но Муёну всё равно от кого. Как только тарелка оказалась на столе, он вдруг осознал, что папа впервые за столь долгое время пришёл к ним домой; он, в своей чёрной водолазке и с уставшим лицом, улыбается ему с места, где когда-то обычно сидел во время ужина. Мальчишка чешет нос об плечо Сэхуна, тем самым избавляясь от выступивших слёз. — Там LEGO, — вздыхает Муён. — «Полицейский участок». — Ого! Хочешь взять с собой? Муён отстаёт от плеча; О замечает его слёзы, но ничего не говорит — лишь ласково улыбается. — Будем собирать? — Ну да, а что ещё делать с конструктором? — Муён, чем быстрее ты поешь, тем раньше вы с папой сможете поехать гулять, — напоминает Инсон, вручая Сэхуну палочки. На столе появляются пиалы с закусками, чай и тарелка с дакжимом для Муёна; Ён оставляет себе скудный салат из помидоров, айсберга и моцареллы, — похоже, она опять села на диету. «Плохо справляешься, Тхэгван, — О сердито цепляет палочками кусок курицы, — со мной она на диетах не сидела». Чем больше следователь думает о Тхэгване и Инсон, тем недовольнее он становится. Тхэгван ему нравится: милый стоматолог, воспитанный добряк. И не нравится: теперь он собственность Ён. Сэхун сердито запихивает в рот курицу. Он чувствует себя тем дурацким эльфом из «Гарри Поттера», которому против его же воли подарили носок и отправили в свободное путешествие. За курицей следуют кусок красного перца, потемневший на сковороде шампиньон, картофель, обрядившийся в липкий от мёда кунжут. Сэхун ловит себя на том, что набивает рот, как свинья, но останавливается только тогда, когда жевать оказывается трудно. — Сэхун, не торопись, — легко толкает О в плечо, садясь рядом. — Еда никуда не денется. — Очень вкусно, — только и отвечает, втягивая тонкий ворс лапши. — Да, — чавкает мальчик по левую сторону, лелея на коленях коробку с конструктором, — очень вкусно. Ён самодовольно ухмыляется. И мужчина не находит сил оторвать от неё взгляд. Они познакомились на последний День Рождения Чан Богёна. В дыму кальяна она лениво подёргивала ногой, обтянутой капроновой сеткой; алая помада на губах казалась вульгарной в антураже алкоголя, сигарет и пьяных друзей. Инсон выглядела опасной, как цветущий ядовитый креозот, и её развязный в своём высокомерие взор обещал сожрать, если позволить себе слабость. Молодому Сэхуну хватало дерзости тягаться с кем-то вроде Ён — с деспотом, чья властность, как потом оказалось, иногда граничила с безумием; сейчас О вряд ли бы решился с ней даже заговорить. — Мам, — мальчик берёт из пиалы кунжутные листья и вымачивает их в соусе из-под дакжима, — если что, тебе могут позвонить из школы. — Это ещё почему? — щурится женщина, прожёвывая помидор. Потом она родила Муёна, и прежняя Инсон затаилась в вызывающем белье, в той же алой помаде и липких подчиняющих взглядах. Мягкая, тёплая, но всё такая же бескомпромиссная — это не стало трагедией сломленной бытом женщины; скорее, Ён выросла, когда в ней зародилась безусловная любовь. — Мне… — Мальчик ныряет рукой в карман штанов; похоже, он сразу подготовился рассказать маме о грудастой девушке. — Мне сделали замечание за бумажную аппликацию. Лицо Инсон вытягивается в неподдельном любопытстве; она прячет во рту кусок мягкого сыра и, забросив на стул одну ногу, со смешком вопрошает: — Ты вырезал большой член из чёрной бумаги? — С чего бы? — хрюкает Сэхун, перебирая в тарелке еду. — А что ещё дети делают на изобразительном искусстве? Зачем вообще таким заниматься? Ты же видел тот жуткий домик из спичек? В какой момент жизни это может пригодиться? — сквозь хохот возмущается Ён, запивая чаем сыр. — Наверное, это для развития мануальных навыков и воображения. — Поэтому я хочу посмотреть, как Министерство образования всей толпой лепет снеговиков из кинетического песка. — Инсон забирает у сына помятую аппликацию и принимается её вертеть так-сяк, расправляя радужную бахрому. — И что ей не понравилось? — Грудь, — отзывается мальчик, вновь берясь за палочки. — И юбка — слишком короткая. Инсон лишь презрительно фыркает, ковырнув ногтем дырку от циркуля, и откладывает бумажную девушку на противоположный край стола. — Она просто завидует, — успокаивающе кивает Муёну. — Так ей и скажу, когда позвонит. — Ён оборачивается к мужчине и деловито бормочет в кружку: — А ты что скажешь, папа? Бескомпромиссная, но мягкая и тёплая — Инсон совершенно точно любила сына сильнее, чем Сэхуна, и любит сильнее, чем Тхэгвана; да и может ли для женщины быть кто-нибудь любимее собственного дитя? Следователь, как ему кажется, понимает Ён, потому что именно ради сына он каждый раз переживает изводящее прошлое в своём болезненном настоящем. Муён определённо этого заслуживает. — Возмущённо заявлю, что это я в рабочей форме.***
— …Точно, Фрэдди, мне нравится это кино. Страшно было. — Первая часть — да. Остальные — отстой. — У тебя есть парень? — А что? Зовёшь меня на свидание? — Может быть… так у тебя есть парень? — А что? Зовёшь меня на свидание? — Может быть… так у тебя есть парень? — Ай! — Пальцы хватаются за мочку, вжимая обожжённую подушечку мизинца в ухо. — Почему, блять? Бэкхён нервно сдирает разорванный подгоревший блин со сковороды и швыряет его на пустую тарелку. Это шестой по счёту — остальные мужчина с тяжёлым сердцем и гневливым голодом съел, пока раз за разом разливал тесто. Он раздражённо отставляет сковороду на неработающую конфорку, туда же бросает деревянную лопатку, измазанную в свернувшейся от жара массе, и хватает пачку муки — должно же быть хоть какое-то объяснение, почему у него не получается приготовить обычные блины. Может, мука бракованная? или это вовсе не мука, а какой-нибудь крахмал или сахарная пудра? или всё-таки проблема в яйцах? «Очевидно, проблема в безруком кретине». — …Нет, это ты меня послушай, дрянь! Ещё раз бросишь трубку — и выпотрошу тебя, как рыбу! Продолжая лелеять ожог на пальце, Бён отворачивается к ноутбуку. Музыка в фильме напряжённая. Девушка испуганно прижимает телефон к уху: антенна, словно пластиковая шпага, проходит сквозь пряди идеального блондинистого боба, крупный белый корпус прячет почти пол-лица. Она вдруг срывается на бег, попутно дёргая и закрывая все двери в доме; ей с трудом удаётся справляться с резкими поворотами в коридоре — на одном девушка практически падает, заваливаясь на левый бок. Подлетев к выходу, она защёлкивает замок и через небольшие окошки зарёванными глазами выглядывает на тёмное крыльцо. Мужчине кажется, что дверей в этом фильме многовато. В доме, где он вырос, были лишь застеклённый выход на задний двор и парадная дверь; от обоих отец носил ключи. Когда Бэкхён был помладше, он думал, что таким образом папа оберегает дом от грабителей, — многие знали их семью, и достаток, который приносили отцовская работа и его безукоризненная репутация, привлекал и в иномарке, и в одежде, и в убранстве дома. Когда Бён чуть повзрослел, то начал замечать, что двери запираются именно тогда, когда он остаётся совершенно один: без кухарки, без отца. Девушка вскрикивает, когда раздаётся дверной звонок. Вместе с ней вздрагивает и Бён, когда осознаёт, что звонят и в его дверь тоже. — Кто там?! — Никогда не спрашивай «Кто там?». Ты же смотришь ужасы? Это желание смерти. Ещё бы вышла и проверила, что там за странные звуки снаружи. Бэкхён настороженно прислушивается. Звонок раздаётся снова — теперь некто жмёт на кнопку чуть дольше, и мужчина улавливает в этом некоторую нервозность. Он бросает взгляд на нож, которым недавно нарезáл бананы и шоколад, а когда в дверь снова звонят, его ладонь берётся за коричневую рукоять. — Я соврала! У меня есть парень, и он сейчас приедет! Поэтому проваливай! — Ну конечно. — Я кл-лянусь… Он здоровенный! Он играет в футбол! И он выбьет из тебя всё дерьмо! Бёну нож в его руке кажется нелепой идеей, но вопли, хрипло доносящиеся из ноутбука, подначивают выскользнуть из кухни вооружённым. Он никого не ждал ни сегодня, ни завтра, ни через неделю; и Дэхо без предупреждений обычно не приходит. «Может, доставкой ошиблись?» — эта мысль, скорее, утешение, как и дискомфортные догадки о том, что за дверью могут быть его пьяные коллеги, вдруг решившие навестить нелюдимого Бёна после хорошей попойки. По-настоящему Бэкхён боялся встретить на пороге своего отца, чей большой силуэт в чёрной водолазке ему так навязчиво подкидывали воображение и с недавних пор беспокойные сны. Бён подкрадывается к входной двери на цыпочках — на всякий случай, и щёлкает на кнопку, включая камеру на домофоне. Сердце капризно кукожится от боли, и каждый очередной удар в груди будто собирает на мышцу толстые тупые иглы: под дверью действительно стоит мужчина, высокий, широкоплечий, в тёмной куртке и с просторным капюшоном на голове. У Бёна сбивается дыхание от ужаса, и девушка с блондинистым бобом солидарно визжит на кухне; он сжимает нож покрепче — убивать мужчина не собирается, но если это и правда отец, то отсечь пару пальцев, а то и целую кисть кормящей руки хирурга будет хорошей платой за испорченный вечер. В дверь снова звонят. Бэкхён аккуратно проворачивает торчащий в двери ключ, попутно поднимая нож повыше. — П-прошу не трогай его. Почему ты это делаешь? — Хочу поиграть в игру. — Нет… — Тогда он умрёт прямо сейчас! Бён распахивает дверь резко, словно не за ним пришли, а именно он выслеживает того, кого вот-вот поймает на острие. В следующий момент рука мужчины больно ударяется об дверной откос, со всей силы врезается в самый край, отчего локоть простреливает неприятная боль, и нож с тяжёлым звоном падает на бетонный пол лестничной клетки. Перед глазами мелькает рукав, как оказалось, бордового пуховика; с плотного таслана слетают холодные капли, орошая висок и ухо. Бэкхён чувствует, как его левая нога вдруг теряет опору, как тело тянет вниз; он не успевает даже крякнуть, чтобы выразить страх замершему сердцу. Падение смягчает несезонная обувь, которую Бён сегодня вытащил помыть, но поленился убрать. Сверху на него валится увесистая туша, и Бэкхёну думается, что если бы мужчина был бы уже мёртв, с ножом в груди или глазу, то оказался бы в разы тяжелее. — Ты чего? — басят из-под капюшона. Во мраках прихожей и бордового кокона Бён узнаёт ласковый взгляд, хотя сейчас большие наивные глаза выражают, скорее, обеспокоенность и удивление. Мужчина отвечать не спешит: естественная гримаса оторопи на следователе выглядит притягательной, маняще человечной; и взор мнится Бэкхёну ещё теплее, когда Пак наклоняется ближе, чтобы, как всегда, заглянуть ему в лицо. — Это ты чего? — тупо вопрошает мужчина. — Почему в капюшоне? Где парка? — Так к вечеру сильно похолодало, вот и переоделся. А ты почему с ножом? — Я… не знал, кто пришёл. — Из кухни доносится очередной вопль, и Пак настороженно вскидывает голову. — Это фильм. — Ты всех так встречаешь? — Следователь продолжает смотреть куда-то вглубь квартиры, и почему-то у Бэкхёна это вызывает раздражение. — Только тебя. Шея из-под расстёгнутого ворота куртки кажется очень крепкой, когда на ней натягиваются жилы и вены, сильнее проявляется кадык; от неё наверняка пахнет потом и шлейфом почти выветрившегося за день одеколона — пряного, маскулинного, а на вкус она совершенно точно солёная. Рука Бёна сама тянется к грубому рубчику капюшона; пуховик мокрый, холодный на ощупь. Одно мановение — и взлохмаченная голова Чанёля оказывается на свободе от бордового таслана. Бён осознаёт своё облегчение, когда Пак, подтягивая торчащие в коридор этажа ноги, сильнее придавливает его к полу. «Как же повезло, что это серийный убийца, а не папа», — думается Бэкхёну; собственные мысли веселят мужчину — он хрюкает, чем привлекает внимание следователя, а затем разражается хохотом, выцепив в глазах напротив упрёк. — И всё-таки. — Пак склоняет голову набок, спокойно наблюдая, как рот Бэкхёна мнётся в ужимках смеха; он начал привыкать к внезапным приступам веселья. — Кого ты ждал? — Серийного убийцу, — выдыхает мужчина. — Дождался? — смущённо улыбается Пак, рассматривая на лице родинки: одна, вторая, третья — у следователя появляется нездоровая затея коснуться каждой кончиком языка. — Не уверен. Я, может, другого ждал. — Физиономия Чанёля выражает неподдельное изумление — брошенные ради случайного кокетства слова были приняты всерьёз. — Иногда ты кажешься недалёким, Чанёль, — смешливо фыркает Бён, и его рука своевольно, лишь выступающей частью ладони, касается чужих волос. Влажные и мягкие. Мужчина быстро одёргивает себя. — Мне нередко так говорят, — задумчиво изрекает Пак, похоже, совсем не обидевшись. — Что ты тут делаешь? Я думал, мы встретимся завтра. Чанёль заметно мрачнеет. Он отстраняется, перенося вес на правую руку и, наконец-то, поднимается, чуть раздражённо расстёгивая куртку до середины. В квартире Бёна тепло, пахнет чем-то горелым; в комнате клубится такая же меланхоличная уютная темнота, как и в прошлый раз, но сейчас её порочит брызжущий из кухни свет. Пак зачем-то пытается рассмотреть ночник, напоминающий сплавленную из белой гальки луну, но, кроме размытых мраком очертаний полок и дивана, в комнате ничего не разобрать. — Ты не брал трубку, — только и отвечает, снимая перчатки. — И что? Чанёль снова ощущает тревогу. Он должен объясняться — та самая проблема, которую он всю дорогу не мог осознать. Пак винил вой метро и похрустывающие влажной пылью колёса машин — они отвлекали; но на самом-то деле следователю и думать не хотелось, что творится в его собственной голове. Как только он вспоминал, куда едет, под рёбра возвращался зуд, и Пак, утешаясь, пытался уговорить себя воспринимать всё это — как маленькое путешествие, от которого он по какой-то неведомой ему причине не может отказаться. — Ты уехал… — Пак жуёт губы, впервые выдавая свою неуверенность; растянувшийся на полу Бэкхён заинтересованно приподнимается. — Не в самом лучшем состоянии, а потом весь день не отвечал на сообщения и звонки. Мне пришлось… — по-хозяйски бросает перчатки на полочку с обувью, — навестить тебя. — Ты волновался? Вопрос, как пощёчина, отрезвляет следователя. Он выныривает из тревожного самокопания, сжатые в кулаки руки трусливо прячет в карманы пуховика, а его лицо трескается в омерзительно неестественной улыбке. Чанёль вновь роняет голову на плечо, словно надеясь рассмотреть Бэкхёна под иным углом, ища в жалком больном мужчине причину своего волнения. «Нет, это не волнение. Мне просто было интересно, не умер ли он?» — Нет. Лицо Чанёля жёсткое, а плечи затравленно подняты к ушам. Бён решает не злить убийцу в своей квартире и, требовательно протянув руку, заявляет: — Какая там статья за избиение человека на его же жилплощади? — Я не избивал тебя, — мягко возражает Пак, помогая мужчине встать. — Это была самооборона. Его руку сводит знакомая судорога, сладкий спазм мышц, в котором вновь и вновь умирает сопротивление; Чанёль старается не обращать внимание на реакцию тела и, когда Бэкхён оказывается на своих двоих, тут же отпускает его красивую ладонь. На пальцах остаётся ощущение неполноценности — следователь силится найти глазами нож, замышляя отрубить себе конечность по ключицу, однако упрямый взор напротив не даёт отвести взгляд. Бён не позволяет разорвать зрительный контакт, даже когда ощупывает ушибленную руку: под локтем уже выступила плотная шишка, тем не менее, ничего смертельного, как показалось в миг удара, пальцы не отыскали. Взгляд Чанёля не такой, как всегда: лишённый ясности, растерянный и колючий, да и держится следователь от Бёна как-то поодаль, будто брезгуя к нему лишний раз прикоснуться. Вот, даже ладонь, в которой секунду назад лежала рука Бэкхёна, сейчас судорожно трётся об тёмную штанину. Подобная перемена сильно задевает мужчину — он тоже отходит подальше, почти упираясь спиной в густой ряд из курток, и скрещивает руки на груди, словно замышляя защититься от недружелюбия того, кто ещё сегодня утром обнимал его и разрешал быть постыдно слабым. — Раз ты пришёл, — Бён растирает плечи под рукавами домашней футболки, — не хочешь остаться? Хотя бы на чай? Чанёль чешет запястье, не зная, что и ответить: раньше присутствие Бэкхёна приносило ему отраду, после сегодняшней встречи — вызывает смятение, с которым его драгоценному спокойствию не ужиться. Он дёргается в сторону выхода, не желая иметь дело с кем-то, кто разлагает его привычный мир; но так и остаётся на месте, потому что знает, что в маленькой комнатке хостела, похожей на конуру, ему будет ещё хуже. — Ладно, — кивает Пак, окончательно расстёгивая куртку. — Останусь. — Звучит как одолжение: Бён уязвлённо отворачивает голову к двери гардероба. — Что за фильм смотришь? — «Крик», — небрежно бросает Бэкхён и, распинав обувь, шаркает обратно на кухню. — Не забудь нож. И закрой дверь. Паку кажется, что он сделал что-то не так. Запах гари на кухне чувствуется ярче и даже щиплет нос; чем именно занимался мужчина, Чанёлю становится ясно, когда он замечает сковороду на плите и большую миску с жидким тестом. Рот кривится в полуулыбке — порыв Бэкхёна приготовить что-нибудь самостоятельно забавляет. — Так вот причина сегодняшнего набега на супермаркет. — Ага, — зевает Бён, наливая в электрочайник воду. — Только у меня ничего не получилось. — Рвутся, — констатирует следователь, перебирая полусырые ошмётки пригоревшего блина. — Муку добавлял? — Да, не помогло. — Тогда нужно добавить ещё одно яйцо. Чайник начинает шуметь. Бэкхён ощущает себя глупо, стоя посреди кухни и пялясь на Пака в ответ. Они будто давно не виделись, и расставание их было настолько неловким, что даже сейчас ощущаются последки обоюдного замешательства. Бён силится побороть обиду, жмущую его губы в кислом недовольстве, топчущую больное сердце своей тяжестью; и хоть она не отступает — только крепнет, когда Пак одаривает её неловкой улыбкой, мужчина решает игнорировать это дурацкое чувство, — в конце концов, они с Чанёлем не обещали друг другу ни дружбы, ни снисхождения. Он — серийный убийца, праздно косящий чужие жизни, а Бэкхён — смертник, подкармливающий одичавшего пса, что временами, пуская пену изо рта, грызёт в переулках людей. «Чай можно пить и с собаками, — неубедительно говорит себе Бён. — И неважно, что эти собаки себе думают». — Зачем ты отключил телефон? Будто очнувшись, следователь спешно закатывает рукава голубого свитшота и открывает холодильник. — Чтобы с работы не дозвонились. — Очень… по-бунтарски в рабочий-то день, — хмыкает Пак, забирая из лотка яйцо, небольшое и с размазавшейся печатью на рыжей скорлупе. — Не боишься, что потом будут проблемы? — Я делаю вид, что глубоко болен и не могу ответить, — как-то нервно хихикает Бэкхён, ковыряя ногтем царапины на столешнице. Чанёль косится на мужчину, что, как провинившаяся детина, прощупывал изящными пальцами пластиковую поверхность; его взор беспокойно бегает по кухне: по изумрудным дверцам шкафов, ножкам стульев, под которыми налипла давняя грязь, и ступням следователя, что в белых носках чудились ещё больше. Бён кажется растерянным и таким же убогим, как сегодня в супермаркете, — непривычно, ведь он любит корчить из себя самодостаточного воробушка, взъерошенного ни то затворничеством, ни то болезнью. Пак моет яйцо вместе с руками; отражение в дверце в этот раз поприличнее — без ссадин и отёкших порезов, но свежестью в лице следователь всё равно похвастаться не мог. Как бы выглядел Бэкхён, умри он сегодня в прихожей своей квартиры? Это был бы сердечный приступ или разом сгнившая грудь? Его тело было бы изломано в корчах боли или прямое, как мясная плаха, уставившаяся в потолок? Пахло бы от него телесностью кожи или сладостью тлеющей плоти? Чанёль, сам не понимая почему, расстраивается, представляя поверженного саркомой Бёна в куче летней обуви. Он, наверное, постояв над ним пару минут, обязательно бы опустился на колени и без всякого стыда заглянул бы под одежду — на побеждённую болезнью грудь. И Пака постигло бы большое разочарование, когда длинные нежные пальцы не сжали бы его руку в ответ. Чанёль оборачивается на Бёна, оттряхивая руки от влаги. Тот, вжавшись бедром в подоконник, смотрит фильм, дёргая заусенец на безымянном пальце. «Это всё неправильно». И правда: за желанием обнять мужчину, вжать его в себя, будто таилось что-то опасное. Опасное для Чанёля. — Это фильм ужасов? — Пак удивлённо наблюдает, как фигура в чёрном балахоне и уродливой маске гонится за высоким парнем. — Да, а ты думал, я смотрю фильмы только про смертельно больных? Чанёль виновато прыскает, разбивая яйцо в миску с тестом. — Сегодня слишком много шуток про смертельно больных, не находишь? — Сублимирую, — пожимает широкими плечами Бён и ворует с блюдца кусок банана, обмакнув его в миску с растопленным для блинов шоколадом. — У меня, кажется, проблемы на работе. — После того, что случилось? — Тот коротко кивает, не отрывая глаз от ноутбука. — Тебя всё-таки увольняют? — Нет, — качает головой Бён и берёт ещё один кусочек банана. — Пока нет. Чу со мной не заговаривал с того дня, но… — Заусенца звучно отрывается от кутикулы; омертвевший обрывок кожи Бён слизывает. — Каждый день на моём столе появляется лужа чая. Чанёль останавливается мешать тесто, чтобы сверить мужчину недоверчивым взглядом. — Лужа чая? Кто-то каждый день разливает чай по твоему столу? — Да, и по креслу тоже. — Бэкхён достаёт из шкафчика две кружки. — Или я схожу с ума. Вообще, мне трудно представить, как этот уродливый коротышка каждое утро поливает моё рабочее место чаем из автомата. Чанёль ставит сковороду на включённую конфорку, рассеянно собирая лопаткой гарь. Сегодня Бэкхён не пошёл на работу из-за Дня Рождения старшего коллеги. Наверное, на таких застольях Бён сидит в самом углу, неохотно потягивая сомэк, и мечтает поскорее отправиться домой. Но неумолимый директор Чу и раззадоренный хмельной беспечностью коллектив заходят сначала в одно кафе, затем в другое, заглядывают в караоке, а потом и в уличную закусочную. Сомэк не помогает — убогий застенчивый Бён не может расслабиться в компании тех, с кем проработал много лет, с кем никогда не общался. Воображение Пака располагает лишь сутулым образом уставшего мужчины, что, как и в их первую встречу, вертит в изящных пальцах полупустой стакан, однако этого вполне достаточно, чтобы ощутить на большом пальце его хватку — по-детски беспомощную, молящую о любом покровительстве. Чанёль тянется взять Бёна за руку, чтобы помочь сжать свой большой палец в кулаке; но вместо этого он берётся за пластиковый половник с деформированным краем и разливает по сковороде тесто. Пак с трудом представляет, что ради юбилея секретаря кто-то делает сокращённый день целому отделу, тем более если это директор Чу, — похоже, из тех, кто не любит слово «субординация». — Никакого Дня Рождения нет, так ведь? — Нет. — А затем быстро добавляет: — Но они всё равно пошли пить сегодня. — Не оправдывайся, — хихикает Пак, ловко переворачивая блин, — мне всё равно, если ты врёшь, — врёт он. От этого Бэкхёну радостнее не становится; он засовывает безымянный палец в рот, высасывая кровь из ранки и равнодушно наблюдая, как маньяк в чёрном балахоне раз за разом всаживает нож в чью-то спину. Чанёль чувствует себя грязным, потому что в первую очередь обманывает самого себя. — То есть ты не пошёл сегодня из-за чая? — Да. В кружки с жасминовой заваркой льётся кипяток. — Понятно. — Румяный блин соскальзывает в тарелку. — Первый готов. Знаешь, довольно… трусливо и глупо избегать работы из-за чая. В конце концов, это никогда не закончится. — Никогда? Бён обходит следователя, чтобы полюбоваться блином: тонкий, пятнистый и ароматный. Мужчина тянется через плиту за бананами и шоколадом. Пак представляет, будто Бэкхён теряет равновесие: бананы, как слизняки, с влажным шлёпаньем падают на пол, ещё неостывший шоколад разливается по тёмному холодному стеклу конфорки; рука Бёна будет искать помощи у сковороды, и она обязательно прижмётся к раскалённому тефлону, вдавив в гладкую жирную поверхность весь вес умирающего тела. Чанёль нервно сжимает ручку сковороды, уговаривая себя прямо сейчас размозжить ею затылок мужчины; но всё, на что согласно тело, — жертвенно положить руку прямо на жарящийся блин. Вместо Бэкхёна. Во имя Бэкхёна. — Я думал, что у взрослых это иначе происходит. — Недовольство друг другом? — Это ты так называешь издевательства? — ухмыляется Бён, обильно смазывая блин шоколадом. — Наверное, — склабится. — Но вдруг и ты потом пойдёшь прыгать с крыши? Он встречает взгляд Бёна, задумчивый и пытливый, и впервые за вечер ощущает облегчение; мягкая обречённость в карих глазах ласкает тревогу, а бесстрашие — укрощает безрассудство раздражения. Всё-таки в этом мужчине есть что-то ужасающее, что-то очень неправильное; и Пак готов поклясться, что кровь на его руках — только грязь, Бэкхён же — гниющая червоточина, как Ким Джэсон, лишь изящная, молчаливая, лелеющая пагубу глубоко внутри. Чанёлю становится страшно, когда его губ касается свёрнутый треугольником блин; он послушно открывает рот и откусывает почти половину — сколько запихнул в него Бён. Не хватает соли. — Ну да, отомщу похотливой свинье и опухоли в сердце. — Он доедает оставшееся, обсасывая испачканные в шоколаде пальцы. — Нет уж, умирать на работе я не собираюсь. — Это я к тому, что, может, грядущее увольнение к лучшему? — Следователь аккуратно вытряхивает в тесто соль из солонки. — Ведь к тебе давно плохо относятся, а так — есть повод уйти. Бэкхён ёжится и переводит взгляд на американских подростков. Мужчине неловко признавать, что перемены его пугают; он ходит в одну и ту же химчистку, покупает книги в одном и том же магазине, передвигается по одним и тем же маршрутам, до каких-то пор обедал в одном том же кафе и, конечно же, компания, в которой он работает, первая и единственная. Бён никогда не смел пускать в свою жизнь перемены — они даются ему болезненно, и привычные обиды, одиночество, усталость кажутся скалистыми островами безопасности и безусловного комфорта. На них легко порезать ноги, но, как мужчине всегда казалось, предсказать штормы, что могут случиться по дороге в химчистку или в поздний рабочий вечер, проще простого. Но вот появился этот чай — венец позорного нетерпения перед вышестоящим; а до этого в жизнь Бёна пришёл следователь и серийный убийца. Первая рука, в которую мужчина доверительно вцепился, — именно его; первые объятия, которым мужчина с удовольствием отдался, — именно его; и в постель свою он пустил именно его. Чанёль — не резкий порыв ветра, выбивший окна унылого мирка непримечательного и вообще умирающего человечишки; Чанёль — навязчивый кислород, отравляющий трезвостью, и он, протискиваясь через трещины возведённой кем-то тюрьмы, деликатно прощупывающий другие слабые места, заставляет Бэкхёна дышать. Бён читал, что младенцы кричат после первых секунд рождения, потому что первые вдохи очень болезненные; наверное, лёгкие, как слипшиеся в заводской упаковке шарики, с хрустом расправляются, когда их первый раз наполняют газом. Он чувствует себя тем самым синим тельцем, недавно выскользнувшим из чьего-то влагалища: дышать больно и не хочется, так же как и Кюсон не желает слышать звуки города и человечества — шумных и разочаровывающих. И сейчас этот мятежник, затянув его на поезд, заставив попробовать жасминовый чай, позволив курить на своём балконе в обнимку с маленьким бамбуком, предлагает вырвать с «мясом» едва не единственный столп, на котором держится осмысленная повседневность мужчины. Он предлагает сменить работу. Бэкхён задумывается, не помнит ли, как выглядело влагалище его матери, когда он только родился. «Наверное, порванным и кровоточащим». Впрочем, это бессмысленно; Бён и её лица уже не помнит. — Начальство везде… наглое. — Он шлёпает сгусток шоколада на новый блин. — Ну, не везде. Но такое часто встречается. Да и как-то всё это трудно. Мужчина втирает коричневую массу в поры жареного теста, думая о том, что его матери могли сделать и кесарево. Тогда, выходит, его варварски вырезали из чрева какой-то женщины и так просто отдали на мытарства человеку, которому даже нельзя доверить собаку. Настроение Бёна заметно портится; ему хочется прижаться лбом к крепкому плечу следователя и ждать, когда этот убийца с очаровывающей философией жизни наконец-то догадается его обнять. Лживые в сочувствии объятия. Неловкие. Ласковые. Честные в страстном желании сломать хребет. Наверное, нормальные люди так не обнимаются, как и не держатся за кровавые руки. Но Бён, похоже, слабохарактерный и готов этим гордиться, только если ему пообещают ещё раз попытаться раздробить кости. «Эта дурацкая физиология!» Бананы погрязают в слое шоколада. — Трудно менять работу? — Да. — Тебе уж точно, — виновато улыбается Пак и послушно принимает пинок в ступню. — Но твоя кандидатура будет рассматриваться едва не первой, — зачерпывает тесто. — У тебя большой опыт работы, и ты крутой, — без всякого стеснения вещает Чанёль, поднимая на мужчину взгляд. — Знаешь столько языков — это восхитительно! — радостно заявляет следователь, и Бёну вдруг становится стыдно. Чанёль любит восхвалять его руки и знание китайского — страшного языка, больше напоминающего сольфеджио курильщика. Бэкхён же ни разу не сделал ему комплимент; он и близко не представляет, чем именно занимается Пак на работе, кроме как глядит на трупы. — А ты вкусно готовишь, — невпопад заявляет Бён, сворачивая блинчик. Лицо Чанёль вытягивается в недоумении — он не понимает, к чему это было сказано, однако ради вежливости благодарно кивает. — Твой директор… Он обычный человек. — А я-то думал, он рептилоид. — Серьёзно? — Голос Пака от удивления повышается на тон — это заставляет Бэкхёна глумливо хрюкнуть, прежде чем закинуть в рот банан. — Ты так думал? — Определённо, — кивает мужчина, протягивая к губам Чанёля блинчик. — Готов поклясться своим здоровьем, вместо члена я видел в его штанах маленький чешуйчатый стручок, пока он обоссывал кафель под писсуаром. — Он не мог попасть? — Да, нажрался сильно. — Бэкхён тоже откусывает от блина, вдруг ощутив, как внутри разливается необъяснимое счастье. — Так что там с обычным человеком? — Если не считать, что Чу, быть может, рептилоид, — выразительно косится на мужчину, — он идиот с заниженной самооценкой. А таких людей — большинство. Они страдают из-за своей неполноценности, и становятся, к примеру, агрессивными, как твой директор, или апатичными, как ты. — Чанёль стряхивает со сковороды готовый блин и наливает новый. — Людям от природы нужно самоутверждаться. Так, они пытаются казаться красивее и умнее, чем они есть, успешнее, чем это им на самом деле нужно. — Тесто берётся по краям. — В большинстве случаев и первым делом за этим стоит потребность в чужом одобрении. Таким образом они себя чувствуют лучше, получая ожидаемое ими восхищение. Те, кто не может давить свои комплексы видимыми усилиями, злятся. В точности, как директор Чу, — взмахивает деревянной лопаткой. — Он, наверное, не такой успешный, как его друзья. Член у него маленький — с такими свиньями, сразу заглядывающими под юбку, спят разве что ради денег или по какому-нибудь нелепому пристрастию трахать то, что никто другой бы не стал. Его личная победа — это власть над вами, офисными рабами, которые, в страхе потерять хорошую работу, не станут перечить, а то и будут лишний раз ублажать его раненое неуверенностью эго заискиванием. — Чанёль переворачивает блин и наклоняется к Бёну вплотную, грозясь уткнуться носом в его щеку; от следователя пахнет шоколадом и жареным тестом — Бэкхён нетерпеливо облизывает губы. — А ты — раздражающий невзрачный планктон — пошатнул его единственный повод себя уважать. Ты заставил его усомниться в камерной власти над маленьким трудящимся народцем. — То есть я — идиот с заниженной самооценкой? — уточняет Бён, облизывая ложку с шоколадом. — Да, — подтверждает Пак, склоняя голову набок; его нос всё же задевает скулу Бэкхёна, и тот невольно подаётся вперёд, вцепившись свободной рукой в край столешницы. — Ты не согласен? — Не знаю, — пожимает плечами. — Я не размышлял об этом. Твои мысли? — Не обидишься? — Тебя это правда волнует? — Нет. — Но Чанёль не уверен; он смотрит на вымазанные в шоколаде губы и очень сомневается, что хотел бы увидеть, как они дрожат в обиде. Грудь вновь сковывает тревога, по горлу вместе с блинной отрыжкой поднимается раздражение — следователь всё проглатывает. — Ты трусливый. И жалкий, — зачем-то срывается с его языка, будто Чанёлю нужно обязательно что-то доказать. — Ты так боишься не соответствовать чужим ожиданиям, что стараешься вообще ни с кем не общаться. Низкий уровень социализации и гигантское количество комплексов. — Углекислый газ, остающийся после оброненных слов, с насмешливой аккуратностью трогает лицо мужчины. — И вместо того, чтобы наслаждаться своим одиночеством, ты заперся в квартире и обложился книгами. Что в них? Города и страны, в которых ты никогда не был? Друзья, которых у тебя никогда не было? Любовники?.. Ошарашенный взор Бёна отрезвляет — Чанёль отстраняется, равнодушно стирая шоколад с уголков чужих губ. Блин немного подгорает, что весьма огорчает Пака; он наливает на сковороду новую порцию теста — осталось чуть меньше половины. — Ещё море. — Что? Ласковый взгляд Чанёля что-то вроде мягких кисточек хлыста, что, после сильной порки, дразнят горящие ссадины на коже. Призраки касаний мозолистых пальцев заставляют сердце сладко заныть — так непривычно для мышцы, обычно страждущей в агонии саркомы. — Море, — хрипло отзывается мужчина, опять облизывая ложку; внизу живота прокатываются отголоски возбуждения, от лёгкой обиды сосёт под ложечкой. Задетый, с разгневанным либидо — очень необычно; Бёну бы хотелось, чтобы прямо сейчас его трахнули, но это то же самое, что заниматься сексом под дюжиной стаканов коньяка с колой, — можно пожалеть. — Там много про море. Там я тоже никогда не был. — Извини, — бросает в сковороду. — Я, наверное, перегнул. — Не притворяйся, глупый серийный убийца, — закатывает глаза Бэкхён, и от его тона, уверенного в лицемерии следователя, последнему становится очень неприятно. — Но да, это было… обидно. Зато честно. Кажется, — мужчина ерошит волосы на макушке, — я и сам это знал. Что насчёт бунтовщиков? — Бунтовщиков? — Пак снова реагирует на крик из фильма — на этот раз маньяк в балахоне преследовал девушку с каштановым каре. — Это ты о ком? — О тех, кто говорят, что им плевать на чужое мнение. Ну, ты знаешь… «Люби своё тело», — скандирует обывательский тезис из интернета. — «Будь собой», «Люби себя»… — «Патриархат — зло»? «Трансексуальные женщины имеют право менструировать»? — выгибает бровь Пак, смущённо улыбаясь блину в сковороде. — Ты за патриархат? — хихикает Бён, собирая с края пиалы с шоколадом коричневые капли. — Не верю, что тебе вообще есть до этого дело. — Ты прав, — низко посмеивается следователь. — Но в моей семье был матриархат, и он тоже бывает… утомляющим. — Бён подозревает, что вместо «утомляющий» должно быть что-то более ощутимое и неправильное, но у Чанёля, похоже, проблемы со словами. — Мужчина или женщина, гетеросексуал или гей, чёрный или белый — это всё условности. Люди одинаковые: примитивные и несвободные, потому что делят себя на геев и гетеросексуалов, толстых и худых, обращают внимание на расу и религию. — Чанёль механическим движением перекладывает готовый блин на тарелку. — Я думаю, что многие бунтовщики — притворщики. Без одобрения единомышленников они быстро потеряют веру в собственные силы, в принятие себя. Бён мягко улыбается, скармливая следователю чуть потемневший банан. Чанёль будто кровожадный ребёнок-первооткрыватель, один из немногих, познавших материи человеческого нутра. Расковыряв с разных сторон ядрышко и приняв его тривиальность, он, необременённый философскими сомнениями в бытие всего живого и неживого, просто существует дальше. И Пак, похоже, смотрящий в людей глубже — в самые уродливые ложбины их многослойного естества, — забыл о поверхностном: мякоти и кожуре. Он может с презрительным снисхождением понять слабости директора Чу, который решил удобрять шершавый ДСП стола чаем, или толстяка Джэсона, что любовно сортировал по пакетам свою непутёвую жёнушку; но, Бён подозревает, ему непосильны стыд, сострадание или скорбь — простые и поражающие изнутри чувства не для Чанёля, который позволяет себе беречься от меланхоличных тягот человеков, про какие потом пишут драмы, трагедии и документалки. «Пак знает суть, но не знает, что её зачало». — А что насчёт тебя? У тебя хорошая самооценка? — Конечно. — Чанёль не может не улыбнуться в ответ, потому что губы Бёна с поразительной разнузданностью, до побеления в контуре, тянутся в стороны. До чего же заразительно! Пак встряхивает головой, пытаясь сбить непрошенное попустительство к разрушительному присутствию мужчины; однако землетрясение в черепной коробке мало чем помогает — лишь усиливает желание помочь Бэкхёну слизать шоколад с тонких пальцев. — У меня много достоинств. — Мгм, — с деловитой покорностью мычит Бён, принимаясь начинять следующий блин. — И какие? — Я воспитанный, — Пак поднимает голову к потолку, как это делают дети, когда пытаются что-то вспомнить, — доброжелательный, смышлёный. У меня неплохой самоконтроль, что очень важно в общении с людьми. Ещё я кажусь привлекательным внешне, поэтому многим нравлюсь. — Мне ты не нравишься, — задиристо протягивает Бён, заворачивая блин рулетиком — может, так начинка будет держаться лучше. — Ты хочешь меня трахнуть. Чанёль заинтересованно косится на Бэкхёна — ему важно услышать подтверждение своим же словам. — Один разок, — небрежно машет ложкой мужчина. — Может, два. Но, знаешь, член в заднице — понятие растяжимое. Я сплю с мужчинами, чьи имена забываю минут через десять. Так что, нравится или нет — не всегда играет роль в физиологических потребностях. — Пак согласно кивает, наблюдая, как Бэкхён неправильно сворачивает блин в трубочку. — Но ты прав, — вдруг смягчается мужчина. — Ты красивый. — Для каждого по-разному, поэтому я и сказал, что кажусь привлекательным. — Чанёль снова послушно откусывает предложенный блин; шоколадная начинка с бананами выскальзывает из другой стороны рулетика, и Бён, шипя ругательства, ловит неприглядную массу ладошкой. — Красота — растяжимое понятие, — передразнивает мужчину, помешивая черпаком оставшееся тесто. — Субъективное, — капризно поправляет и съедает начинку с ладони. — Как скажешь, Бэкхён, — примирительно воркует следователь; у Бёна щемит в груди от того, что он не может обмотаться в этот звук с ног до головы, как заживо погребённая мумия или гусеница, замышляющая издохнуть в коконе. — Уверен, в мире найдётся немало людей, которым не понравится моё или твоё лицо. Но разве это важно? — с совершенно обескураживающей наивностью вопрошает Пак. — Вообще-то да. Многих этот вопрос очень волнует. Глаза Чанёля излучают невинное любопытство и тоскливое непонимание. Что творится в голове следователя — для Бёна жутковатая тайна, ведь буквально пару минут назад этот жарящий блины верзила толковал о человеческой сущности с поразительной глубиной мысли. «Он недоразвитый и умный одновременно. Хотелось бы взглянуть на его родителей». — Подожди. — И мужчина сам вдруг застывает над тарелкой с бананами. — Ты сказал, что у тебя хороший самоконтроль? — Да. — Какого чёрта?! — хохотнул Бён, глядя, как на красивом лице расцветает смущённая улыбка. — Ты убиваешь людей! Я даже не знаю, зачем ты это делаешь. Но это не выглядит хорошим самоконтролем, Чанёль. — Иногда у меня получается сдерживаться, — возражает следователь. — God bless you! — Хлопает в ладоши Бён, разражаясь гоготом; Пак заинтересованно склоняет голову набок: из всех слов он, кажется, понял только одно — «Бог». — Ты такой милосердный и крепкий духом, господин серийный убийца. Поразительно! А зачем хоть сдерживаешься? — продолжает хихикать Бэкхён, снова берясь за блины. — Очевидно: никто не любит несдержанных людей. — Ты такой проницательный, безумие. — Не понимаю, почему тебя так это веселит, — с любопытством заглядывает в смеющиеся глаза мужчины. — Я сказал что-то смешное? — Ты и не представляешь. — Он утешающе гладит Пака по плечу, собирая голубой рукав складками; Чанёлю этот жест показался приятным. — Но ведь выходит, что ты слабак. — В смысле? — Ну ты ведь не сдерживаешься. Значит, ты слабак. — Да, — задумчиво трогает пластырь на челюсти, — у меня тоже есть слабости. — Получается, ты не лучше других. И не лучше других преступников. — Не соглашусь. Я лучше, потому что не ищу себе оправданий и честен с собой, — горделиво вздёргивает подбородок; для Бэкхёна это становится удивительным открытием: оказывается, простоватый на первый взгляд Пак способен на тщеславие. Впрочем, он лишь человек, тем более тот, чьё простодушие — бумажная маска. — Если меня поймают, на суде я скажу… — Чанёль сбрасывает дымящийся блин на тарелку. — «Я убивал, потому что хотел». — Предположим, я судья. — Ладонь опускается на грудь, в которой бьётся больное сердце; пальцы, как гибкие палочки лакрицы, завораживающе гнутся в суставах, и в Паке на миг вспыхивает страх, что ещё чуть-чуть — и они, чудесные и тонкие, с глухим хрустом поломаются. Что потом делать Чанёлю? Разгибать их в обратную сторону? — И я спрашиваю: «Господин Пак, разве Вы не знаете, что убивать людей плохо?» — Лицо мужчины театрально грозное, а голос нарочито низкий, отчего слова на конце выходят грубоватыми. — «Вам не говорили родители, учителя, что убивать людей — величайший грех? И хватит лыбиться!» — Чанёль хихикает, легонько пиная Бёна в колено. — Я отвечу: «Господин судья, очень рад, что Вы спросили», — с приторной учтивостью мурлычет Пак и даже делает лёгкий поклон. — «Да, что-то такое мне рассказывали, хоть я так и не понял почему. Но, как мне известно, многие из нас в этом зале…» — Чанёль демонстративно обводит кухню рукой, длинной и крепкой — мужчине думается, что его небольшая кухонька каждой стеной прочувствовала жар и запах с ладони убийцы. — «…делают, что хотят: дрочат в душе, едят на ночь, опаздывают на работу…» — «Не по делу, господин Пак!» — стучит кулаком по столешнице Бён, усердно удерживая суровую гримасу. — «Прошу прощение, господин судья. Я просто хотел сказать, что, как и все, делал то, в чём я нуждаюсь. Почему вам всем можно, а мне нет?» Бэкхён замолкает. Он заинтригован. Ощутив лёгкое головокружение, Бён притягивает один из стульев и устало плюхается на него. Только сейчас он почувствовал, насколько на кухне душно из-за парящих блинов и уже работающего в доме отопления. Мужчина прикладывает ко лбу тыльную сторону ладони, но её почти сразу приходится убрать ко рту, когда лёгкие, несколько раз сжавшись, выдавливают из себя сухой кашель. В темноте век присутствие Пака ощущается галлюцинацией: нечто фантомное из раза в раз задевает кончики пальцев ног, шуршит штанинами грубых неудобных джинсов и тихо постукивает посудой. Бэкхён сползает по стулу, просовывая одну из конечностей между ступней следователя, чтобы лучше ощущалась плоть жилистых щиколоток и твёрдых пяток. «Почему вам всем можно, а мне нет?» — Бэкхён не сомневается, что едва заметная обида в голосе Пака ему не показалась. Бён должен позвонить в полицию. Так бы сказал, наверное, даже его отец, который с холодностью относился к происходящему за стенами своей больницы и дома. Может, апатичное равнодушие Бэкхён перенял именно у него? Мужчина сразу же открещивается от этой мысли, сопровождая её скривлённой в отвращении физиономией, — не хватало ему иметь что-то общее с отцом, кроме уродливого ДНК. — Ты в порядке? В лицо ударяет пахнущий дождём холод; это не мягкий сентябрьский ветер, а настоящее дыхание приближающейся зимы. На контрасте прильнувшего к Бёну воздуха, что будто сам искал место согреться, пальцы следователя — шершавые, пахнущие моющим и блинами — кажутся раскалёнными, как тефлон сковородки. Недавно обожжённый мизинец вспоминает о боли. — Да, — Бён не спешит открывать глаза — пальцы убийцы, ласково приникшие к его руке, заставляют чувство вины притупиться. — Как всё прошло сегодня? «Это не моё дело», — напоминает себе Бэкхён. Чужой грех, чужая смерть — это его не касается. Слабоумный убийца, обиженно пыхтящий о несправедливых правилах мира, самодостаточный мужчина, скромно принявший неправоту человечества, — если его сейчас увезут на патрульной машине в наручниках, преданного и бесстрашного, с кем завтра Бён сядет на поезд? — Ну, неплохо. — Бэкхён приподнимает веки, чтобы заглянуть в распахнутое окно; ноутбук предусмотрительно переставлен с подоконника на стол вместе с лекарствами и пустым графином, ко дну которого прилипли засохшие дольки лимона. Со стула не разглядеть городскую панораму из упорядоченных огней высоток, поэтому в глаза мужчине вгрызается плотная и пустая темнота. — Посмотрели на труп, обнаружили пару улик. — Чанёль наклоняет миску с тестом, чтобы как можно больше зачерпнуть оставшейся мучной жижи. — Поехали в клуб, но ничего путного там не нашли; владелец не в Сеуле, будем ждать его возвращения. Сэхун хочет с ним поговорить. — А зачем вам именно владелец? Бён забрасывает ноги на стул, чтобы сберечь тепло остывающего тела: с открытым окном легче дышится, и сердце, заглотнув побольше кислорода, теперь не так ноет; но голые плечи и босые ступни мёрзнут, их словно лижет невидимый снежный пёс. — Не представляю, мне это тоже кажется бессмысленным. Может, Сэхун знает его — владельцы клубов нередко связаны с наркоторговлей, а значит, могут ввязаться во что-нибудь похлеще. Лицо Чанёля бесстрастное — все его мысли будто вертятся вокруг твердеющих лужах теста на сковороде. Но плечи Пака всё ещё приподняты, шея напряжена, как и бёдра, которые, словно заржавевший шарнир, едва двигаются за следователем. Бэкхён хочет спросить, всё ли в порядке; так же, как и Чанёль пару минут назад, коснуться большой горячей руки и заглянуть в непроницаемое лицо. Но мужчина знает, что в отличие от него самого — жалкого, правильно сказал Пак, и нуждающегося в чём-то, что, быть может, называют заботой — следователю подобное внимание совершенно не нужно. «Наверное». Наверное. — Подай мне, пожалуйста, чай, — бубнит в колени Бён. — Он возле раковины. И твой тоже. — Чашка заметно остыла, поэтому синее стекло едва греет дрожащие ладони. Мужчина делает глоток, полной грудью вдыхая запах жасмина. Вкусно. — Я думал, это просто убийца из подворотни, а вы подозреваете какой-нибудь наркокартель? — Нет, я думаю, это очередной идиот. — Чанёль отхлёбывает из кружки и одобрительно причмокивает. — Но идиоты и наркотики нередко бывают сообщниками. Бэкхён задумчиво прикусывает внутреннюю сторону щеки: Чанёль себя идиотом не считает — несомненно, однако какого-то «бедолагу» на крэке из прихоти истязавшего двух детишек он явно презирает. Порицает ли он убийство? Вряд ли. И всё-таки серийный убийца с пятилетним стажем имеет собственный идею того мира, которым он живёт. Вседозволенность существует — Пак лишь пользуется ею иногда, и вседозволенность он наказывает, потому что брезгует, когда ею злоупотребляют. Бён устало вздыхает в чай — он ничего не понимает. — И что случилось с мальчиком? — Изнасилование и травмы, несовместимые с жизнью. — Понятно. В фильме происходит какая-то возня, но с приходом Чанёля нить сюжета была утеряна: кто главный герой? почему за подростками гонится человек в балахоне? сколько человек уже умерло? Бён отпивает из кружки — жасминовый чай мнится целительным из-за чуть аптечного аромата, оттого мужчине даже чудится, что с каждым глотком пятна на его сердце рассасываются. Он спешно делает ещё два больших. — Знаешь, есть кое-что странное. — Чанёль выливает тесто на сковороду и заглядывает в миску — осталось на одну маленькую порцию. — Люди говорят иногда странную вещь. — О! И не одну! — улыбается Бэкхён, окуная палец в шоколад; Пак усмехается, но глаз не поднимает — его тело напряглось сильнее. — Что именно тебя смутило, Чанёль? Следователь вжимает голову в плечи — он никогда не обращал внимание, как хорошо звучит его имя. — Когда умерла моя сестра, — звучит это естественно, как будто Пак тут совсем не причём — очень убедительно, и мужчина легко мирится с тем фактом, что убил её именно Чанёль, — многие говорили, что это ужасная трагедия, потому что ей было всего лишь семь лет. Сегодня что-то похожее сказал Бомсу. Бён буравит следователя взглядом — к чему он ведёт, пока что неясно; однако Бэкхёна больше волнует настроение Пака, который с первой минуты, как он появился на пороге его квартиры, ведёт себя очень непривычно. — Так, — кивает мужчина, ожидая продолжение. — Тебе не кажется, что общественность как-то исключительно относится к детям? — Бэкхён замечает ещё один тревожный знак: следователь, в чьи привычки, помимо брехливого дружелюбия и дурацких вежливых улыбок, входило навязывание зрительного контакта, сейчас упрямо не смотрит в его сторону. — Стоит произойти чему-то с детьми, даже если они чужие, как все начинают суетиться и драматизировать; будто если бы на их месте был взрослый, ситуация не казалась бы такой страшной. Они относились бы к этому более… отвлечённо. — Тебя действительно это волнует? — недоверчиво хмурится Бён. Последнее слово — раздражитель: Чанёль выливает оставшееся тесто на сковороду и нервно бросает миску в умывальник; туда же летят деревянная лопатка, половник и вилка, которой следователь взбивал яйцо. Он делает глубокий вдох, в панике цепляясь за плиту, и косится на подобравшегося на стуле Бэкхёна. Что же, сам виноват — зачем было напоминать о волнении? «Нет. — Пак засовывает пальцы прямо в горячую сковородку, чтобы перевернуть блин. — Нет. Это не волнение. Я просто приехал проверить, не мёртв ли он». И уж лучше бы был мёртв, думает Чанёль. — Нет, мне всё равно, — резко отвечает следователь, косясь на выпрямившегося в спине мужчину; пальцы Пака, изогнувшись, как когтистая лапа ястреба, с натиском чешут розовеющее запястье. — Просто интересно. Это глупо, не находишь? Дети вырастают, становятся взрослыми. Какой толк тогда трястись над детьми, если потом никого не волнует их судьба? В итоге люди растят своих детей, защищают чужих, чтобы потом всем стало на них плевать? Уверен, если бы в той коробке лежал не ребёнок, трогательно скрестивший ножки, — фыркает Пак, — а какой-нибудь мужик, Сэхун не кривил бы трагичную физиономию, а Бомсу не читал бы мне лекции об ужасе детоубийства. — Перед смертью все равны; наверное, она страшна для всех одинаково, — изрекает Бён в кружку, наблюдая, как кожа с широкого запястье раз за разом забивается полумесяцами под ногти. — Но, полагаю, защищать детей — это инстинкт человека, как биологического вида. — Ну да, — рассеянно кивает Чанёль, — наверное, это так. — Тем более ты говорил, что у Сэхуна есть сын, — мягко замечает мужчина. — Думаю, каждого убитого ребёнка он ассоциирует со своим. Я слышал, что таким образом работает эмпатия. — У тебя работает иначе? — Без понятия. Я могу переносить ситуацию лишь на себя и, честно говоря, не знаю, насколько бы сильно мёртвого меня расстроила бы моя смерть. Бэкхён волнующий. Он, собравшись плетённым комом плоти, восседает, как безжалостный и почти бессердечный король, на скромном троне с деревянными ножками. В его глазах нет милосердия, потому что они — утомлённые и тёплые — уговаривают послушно осесть подле и положить голову на потные узловатые ступни. Чанёль не хочет подчиняться убогому едва не покойнику. — Готово, — холодно заявляет Пак, вываливая последний блин на тарелку к остальным. — Останешься? Бэкхён тревожащий. Он, отставив кружку, переплетает и свои чудесные пальцы, чтобы скомкать ими края штанин. В этих пальцах нет сострадания, потому что они из раза в раз истязают плотный хлопок, изгибаясь, будто играя на невидимом пианино с расшатанными клавишами. Чанёль помнит, что несут в себе эти филигранные кисти — корона греховного величия природы; мягкие суставы, вытянутая ногтевая пластина, утончённость каждой лишней ужимки, нередко сливающейся с жеманством, — творение, не уступающее цветам. Чанёль знает, какая опасность таится в этих руках: они, словно ядовитые лягушки, хранят в себе отраву, к которой очень быстро привыкаешь. — Ага, — не подумав, мямлит Пак; он по инерции отставляет сковороду и выключает плиту. — Тогда я принесу одежду. Следователь осознаёт: Бэкхён — монстр, жрущий чужую волю. Вот, он бесшумно соскальзывает со стула; от него пахнет потом и той самой телесностью, нетронутой синтетическими отдушками; его походка неуклюжая: мужчина громко топает пятками и слегка переваливается из стороны в сторону, как старик с больной поясницей. Тем не менее, широкая сутулая спина кажется надёжной — ради кого-нибудь она выдержит всё, а потом, когда буря кончится, тут же сломается. Чанёль додумывает в этом черту упрямства и обличие силы, которые делают немощного Бёна выносливее перед собственными слабостями. И Пак этой силы боится. Взгляд Чанёля мечется по кухне в поисках спасения. Он выглядывает в открытое окно, расчёсывая запястье, — высоковато, затем бросается к ноутбуку, где двое американских подростков, звучно пробуя слюну друг друга, стягивали с себя одежду. На вполне целомудренную прелюдию предшествующей спальной сцены тело Чанёля отзывается очень неожиданной экзальтацией внизу живота; для следователя это становится неприятным потрясением. В дверном проёме можно рассмотреть Бёна, который, поленившись в своей странноватой манере включить свет, с фонариком на телефоне искал подходящую футболку. Однако вместо тщедушного силуэта в мешковатой одежде Пак видит чудовище, обрисованное холодным свечением: мосластые конечности копошатся в ящике гардероба, острые колени задевают подбородок, кожа из-за фонарика зеленовато-бледная — уродство. В висках стреляет боль. Живот давит тревога. Пак глотает осенний холод, но в лёгкие попадают только ошмётки свежести — этого с трудом, но хватает, чтобы не задохнуться. Зависимость от чужих рук, одержимость чужим запахом — это и есть та самая опасность; и, кажется, именно ради неё Чанёль сюда примчался в страхе — чтобы не дать ей погибнуть. И то облегчение, какое тогда принесли дыхание Бэкхёна, его сердцебиение, его нелепые телодвижения, сейчас вызывает лишь ужас и гнев. На фалангах оседает влага; теперь пальцы кажутся грязными — кровь, врывающаяся к мясу под ногтями, кажется коричнево-лиловой, выступившая из царапин роса застывает на рельефах кожи такими же непритязательными коричневатыми разводами. Следователь раньше и не замечал, какая кровь — сок плоти — некрасивая. Чанёль ещё несколько раз проходится ногтями по запястью, что только дразнит непонятно откуда взявшийся зуд. Он делает пару стремительных шагов к двери кухни — ещё немного, и он сможет добраться до прихожей жуткого логова, пахнущего блинами и Бэкхёном. — У меня штаны только с пятном, — сообщает Бён, направляясь к следователю. — Поэтому… Пак хватает мужчину за плечи, резко и грубо, чуть отталкивая назад и не давая ни подойти ближе, ни пройти. Взгляд Бэкхёна удивлённый, рассеянный и трогательно мягкий, он отражает тёплый свет из кухни, — безумно глупая гримаса, думается Чанёлю; но эти глаза заставляют следователя нервничать, сжимать чужие плечи сильнее и желать покориться — сесть прямо на пол, чтобы обязательно остаться. Ладони кусает судорога, что с издёвкой подначивает унизительное возбуждение в штанах окрепнуть, и чудится, словно Пак вцепился в оголённый провод. Да, следователь сосредоточенно вглядывается в безобразное изумление Бэкхёна, сам того не понимая, как странно смотрится его собственное лицо: напуганное, взволнованное и обиженное. Пак неуверенно дёргается в сторону прихожей, однако заставить себя разжать пальцы он, похоже, не в состоянии. — Ты чего? — Бён хмурится, собирая языком с дёсен остатки банана. — Всё нормально? Прекрасные ладони Бёна вновь комкают одежду; вместе с тканью в Чанёле мнётся бессилие. Измождённый больной мужчина в его руках — сильных и жестоких; это просто — свернуть ему шею, победить его наглое существо, сломав каждую косточку в худощавом, преданном сердцем теле. И имея всё могущество своего чудовищного нутра, Чанёль чувствует себя побеждённым. — Чанёль? Мужчина косится на расчёсанное запястье, запятнавшее голубую манжету свитшота; пальцы опасливо тянутся к раненой руке, но так и не касаются её. Железная хватка с плеч соскальзывает; входная дверь громко хлопает; из кухни доносится женский визг. Бэкхён недоумённо глядит на кучу летней обуви, отчего-то ощутив себя брошенным.