
Пэйринг и персонажи
Описание
Его несправедливость пахнет гнилью, сладковатой и тошнотворной. Но он не чувствует запах, даже когда нагое тело мёрзнет в прохладе остывшей за день квартиры, — клетка из костей и мяса порой и правда чудится надёжной. Его несправедливость пахнет гнилью, металлической и тёплой. Но он не замечает запах, потому что руки сжаты в кулаки, а в глазах его одуряющая ярость – она так же щиплет, как когда-то слёзы.
Примечания
Вдохновитель: Mylene Farmer - California
https://twitter.com/martianfrmearth/status/1598022411194368000?t=PtLIT1fvoJdMDAD_nTlrmQ&s=19
Обложка к этой работе, если кому интересно, как я её себе представляю
Посвящение
Своему неумению писать - спасибо, что всегда со мной 💗
Глава 8. Ретроспектива: Батавские слёзы
21 февраля 2022, 12:14
…Я молчал, но гнев мой рос. Я таил его в тиши В глубине своей души, То слезами поливал, То улыбкой согревал. © Уильям Блейк, «Древо яда»
— Не могу поверить, что завалил историю! — Потому что ты придурок! — Определённо. Это как долго нужно было ничегошеньки не делать, чтобы готовиться к тестам по темам, которые мы ещё не проходили! Чанёль гогочет, кидая рюкзак прямо на траву, и хватается за прохладную скользкую перекладину турника. Влажный хлопок рубашки неприятно липнет к подмышкам и спине, нижнее бельё у самой кромки тоже вымокло в поту; мальчик принюхивается, склоняя голову к груди, — ничем скверным не смердит, значит, можно не переживать. — Идите в задницу. Пухлая рука, какая Паку порой напоминает свиную ножку, небрежно рвёт душное пространство, накалённое на солнце. Под мышкой показывается большое серое пятно; такие же расплылись на сорочках двух других мальчишек. Май в этом году безумно жаркий; улицы полнятся спёртым штилем, на небе ни облачка, даже в самой густой тени кожа под одеждой горит, а ступни в обуви — плавятся. Чанёль сбрасывает школьную сменку, которую так и не переобул после уроков, затем пальцами ног стягивает носки, запихивая их в распахнутые влажные рты кед, и, встав уже босым на траву, с облегчением выдыхает. Несмотря на зной, какой беспощадностью сравнится с летним, земля остаётся прохладной. И Чанёль представляет, как сняв с себя всё до трусов, падает в объятия жёсткого грунта и сочной травы, щекочущей бока ворсинками и муравьями. И Чанёлю безумно жаль, что воплотить едва не самую важную сейчас потребность он не может: бегать в белье по стадиону — плохая затея, а во дворе дома трава почти не растёт. — Ты бы посерьёзнее относился к учёбе, Инсоп. — Мальчик усердно приглаживает торчащие во все стороны волосы назад, брызгая пóтом, собравшимся у корней. — Чёрт, вы заметили, что мы потеем, как свиньи? Пак согласно мычит и, подпрыгнув, зависает на турнике, держась на прямых руках, намереваясь вот-вот нырнуть вперёд и прокрутиться на перекладине. До недавних пор собственное тело Чанёлю кажется странным. Он начал иначе пахнуть, широкий лоб временами обсыпают гнойники, под мышками и на лобке проклёвываются тёмные мягкие волосы. Последнее особенно озадачивает мальчика: зачем там нужны волосы — совершенно непонятно. Впрочем, Пак подозревает, что сейчас проблема кроется не в чудны́х метаморфозах его ещё детского тела, а в школьных штанах — плотных и тёплых, купленных по ошибке не на тот сезон. Из прошлых брюк Чанёль вырос и в ширину, и в длину; эти, в которых сейчас калятся худощавые ноги, ему как раз, им нет недели, и они на осень, дождливую, ветреную, холодную. Сдавать штаны обратно в магазин мама отказалась: носиться по таким пустякам в другой конец города она не намерена, да и сами штаны добротные, а вот на более подходящие для летнего семестра средств пока нет. Госпожа Пак, конечно, пообещала обязательно купить лёгкие брюки, как только появятся лишние деньги или папа устроится на новую работу; и Чанёлю представить страшно, как не скоро это случится. «Мои ноги вот-вот станут похожими на креветок в кляре». — Мама говорит, что это всё потому, что мы становимся мужчинами. — Инсоп сгибает руку в локте и изо всех сил напрягает бицепс, демонстрируя свои безграничные силу и мужественность, вмещающиеся в округлившуюся на пухлом плече мышцу. — И мне учёба не нужна, Сынхёб. — Паку деловитый тон одноклассника кажется очень забавным; поэтому он хрипло хихикает, опуская ноги обратно на землю. — Тем более история. — Ну да, — закатывает глаза мальчишка, как две капли воды похожий на Сынхёба. — Айдолам — или кем ты там хочешь стать — положено быть глупыми и необразованными, так? — Да и с тем, какой ты толстяк, твоими фанатами будут только мама и бабушка, — заявляет Сынхёб. — Они расстроятся, если на каком-нибудь интервью ты сболтнёшь несусветную глупость. Почесав острую коленку, на которой заживали ссадины и бледнели синяки, Чанёль задумчиво уставился на У Инсопа. Пухлощёкий мальчишка с широченным ртом, курносым, как рыльце поросёнка, носом и малюсенькими глазками едва тянет на будущего кумира. Со стрижкой-горшок, которая была необязательна по школьному уставу, но глубоко почитаема бабушкой Инсопа, последний смотрится комично; с такой же причёской — лижущей мочки ушей, похожей на космический шлем — по телевизору мелькает субтильный мужчина в очках, что с преувеличенным восторгом рекламирует ванильное молоко в маленьких коробочках. Одетый в сорочку, исписанный толстой белой и тонкой пурпурной линиями, откровенничающий дистрофично худыми ногами в обтягивающих джинсах, он снимает с шеи синий шёлковый платок и, пританцовывая, достаёт из-под куска лоснящейся ткани ванильное молоко. В конце он поёт что-то вроде: «Дар от коровок — ванилен и слодок!» Мама Чанёля ненавидит эту рекламу — всегда нервно переключает канал, чтобы не слышать исковерканные слова. Папа тоже раздражается, когда на экране вдруг появляется кривляющийся мужчина, скачущий с ванильным молоком в обеих руках. А мальчику нравится; ему бы хотелось точно такую же рубашку, и, если бы разрешили, он бы обязательно носил её в школу; да и студийные декорации сладких летних цветов заставляют прильнуть к телевизору ближе. Инсоп напоминает Паку ванильное молоко и гигантского мопса в чёрном парике. И видел бы Пак смысл или отраду быть фанатом, желай он обклеить безобразную стену в своей комнате чужими фотографиями, как это делают некоторые девчонки в его классе, он бы обязательно обратил внимание на У. Не особо красивый, но очень обаятельный мальчишка вызывает у Чанёля только положительные эмоции — веселье и желание вдавить его вздёрнутый нос глубже в череп. — Я буду загадочно молчать, — фыркает Инсоп и дёргает сорочку за ворот, чтобы проветрить вспотевший живот. — И красиво танцевать. Мальчик делает волну руками, плавную и быструю, будто ни в узких плечах, ни в собранной складками жира спине нет костей. Пак одобрительно свистит. — Какой толк от знаменитостей? — цокает Сынхёб и плюхается на край песочницы, не потрудившись даже стряхнуть с деревянного бортика песок. — Вот я хочу быть пожарным. Буду спасать людей из огня или снимать их с большой высоты. — А я хочу быть юристом, как папа, — копия Сынхёба подходит к Паку и хватается за ту же перекладину, на которой лежали руки Чанёля. — А ты, Пак, кем хочешь стать? Склонив голову набок, мальчик задумчиво уставился на треугольное лицо одноклассника. Братья Го погодки; старшему Сынхёбу двенадцать, а младший Кёнвон — ровесник Пака, ему одиннадцать. Впрочем, многие в школе до сих пор считают их близнецами. Оба ниже большинства своих сверстников, оба с явной диспропорцией в теле, чуть косолапые и обладают неприлично спесивым норовом; они отстают по многим предметам, на физкультуре часто сидят на лавке вместе с некоторыми девчонками — которые, как думается Чанёлю, совершенно нечестно вдруг начали получать освобождения от занятий — и, по слухам, на четвёртом году перевились из коррекционного класса. Паку братья Го не нравятся — они отталкивающие и заносчивые; братья Го от Пака в восторге — он кажется таким крутым. — Не знаю, — пожимает плечами. — Мне всё равно. Кёнвон с преувеличенным благоговением и бредовым уважением глядит на мальчика снизу вверх; Пак выше братьев на пять сантиметров — так показал недавний медосмотр, — но зачастую со стороны чудится, что длинноногий костлявый Чанёль самый настоящий великан, нависающий над коренастыми несуразными Го. — Не согласен, — бойко возражает Инсоп и ловко запрыгивает на лавку. — Вы же смотрите фильмы? Значит, актёры тоже нужны. Вы же слушаете музыку? Значит, певцы тоже важны. — У мятежными взмахами ног сбрасывает с лавочки рюкзаки братьев. — После того, как ты, Сынхёб, потушишь пожар на… Мальчишка задумчиво замычал. — На овощной ферме, — подсказывает Пак, отступая от младшего Го подальше и хватаясь кончиками пальцев уже за другой турник, чуть более высокий. — Да, на овощной ферме, — щёлкает пальцами Инсоп. — Потушишь пожар, вернёшься домой, заваришь лапшу и сядешь смотреть телек — сериал про врачей или чеболей. Кто в нём снялся? Актёры, — протягивает, снова отдирая мокрую рубашку от живота. — Кто поёт, пока идут титры? Айдол или какой-нибудь сольный певец, или вообще рок-группа. — Чанёль согласно кивает, зарываясь пальцами ног в лохмы травы; та хрустит, рвётся под напором коротких фаланг и длинных ногтей, которые мальчик никак не сострижёт. — А потом ты эту песню ждёшь на музыкальных каналах или ищешь в интернете, потому что текст у неё классный, мелодия такая… У снова замолкает. — Заедающая, — вновь подсказывает Чанёль и становится на носочки, дабы понадёжнее ухватиться за перекладину, покалывающую ладошки шелухой вспухшей синей краски. — Да, заедающая. И хочется слушать её снова и снова. И ты жить без неё не можешь; тушишь пожар, а в голове — она. Чанёль отворачивается, оглядывая небольшое здание школы, и пытается вспомнить хотя бы одну песню из маминых любимых сериалов; однако в голову лезет только незамысловатая мелодия из рекламы ванильного молока. Пак сгибает ноги в коленях и повисает на турнике: позвоночник хрустит в нескольких местах, тело наливается тяжестью, а руки — напряжением. Он наблюдает, как по дороге, вдоль забора школы, проходят несколько девчонок из класса младше; одна с густой чёлкой, закрывающей брови, а вторая — с ядовито-розовым зонтиком под мышкой. «И откуда бы взяться дождю?» Первую девочку Пак не знает, но видел несколько раз в столовой; вторую с зонтиком зовут Чжонын. Недавно у неё выпало оба клыка — с нижней и верхней челюстей, образовав сплошную тёмную расселину, через которую порой вылетала слюна и виднелся кончик розового языка. Это стало порядком глупым, как думается Чанёлю, поводом для издёвок — дырка на месте двух клыков выглядит особенно безобразной в ряду кривых желтоватых зубов и многим показалась невероятно забавной. Ребята из класса девочки даже придумали кричалку, правда, слова постоянно меняются, и никогда не знаешь, что в этот раз задиры будут скандировать на уроке физкультуры, пока Чжонын бежит стометровку на скорость или пропускает очередной пасс на волейболе. Пак познакомился с ней два года назад на кружке́ изобразительного искусства — его ведёт учительница рисования по средам и пятницам. Чжонын хорошо управляется с акварелью и порой прерывается на граттаж, который получается у неё чуть хуже. Чанёль же за кисть никогда не брался: забившись в дальний угол у окна, по средам и пятницам, после уроков, он неумело возится с глиной. Пак с Чжонын не общается — дружит он в основном с мальчишками, — но никогда не забывает с ней здороваться. — Привет, — шепчет и широко улыбается, когда девочка машет ему свободной рукой. Чжонын демонстрирует ту самую щель, где ещё недавно сходились два молочных клыка. И Пак не видит в этом ничего смешного — у него самого шатается задний зуб. «Повезло же им с формой — я бы и сам в такую жару юбку носил». — И что? — крякает Сынхёб и склоняется к песочнице, зачем-то загребая в кулак жменю сухого раскалённого на солнце песка. Руки у него такие же коротенькие, как и ноги, словно их оторвали у большого пупса и приделали к телу Го. — Без песен я прожить смогу. — Но что это за жизнь? — Инсоп плюхается на лавку, где только что стоял. — Без музыки будет грустно. — Так ты фанатик, да? — глумливо переспрашивает Кёнвон и неуклюже подпрыгивает; повиснуть на турнике, как это сделал не так давно Чанёль, у мальчишки не выходит. — Пускаешь слюни на плакаты с девчонками? — Или с накрашенными пацанами? — подхватывает старший Го и бросает песок под ноги Инсопу. — Да нет, — хохлится У, пряча взгляд в шнурках своих кед, — просто люблю музыку. Но Чанёль знает, что братья правы: он действительно фанат. Пак был несколько раз у него в гостях; комната Инсопа самая лучшая — со свежим ремонтом, светлыми обоями и удобной кроватью, в которой поместятся два с половиной Чанёля или полтора У. В ней есть и шкаф с зеркальными дверцами, и новый стол со множеством ящиков и выдвижной доской для клавиатуры, а главное, у Инсопа имеется собственный компьютер. На нём У включал Чанёлю песни своего любимого бойз-бенда; Пак уверил, что ему всё понравилось, хотя на самом деле он так и не понял, почему друг так обожает эту группу. Впрочем, Чанёль не мог не оценить пёструю и, казалось бы, не сочетающуюся между собой одежду и причёски, выкрашенные в неестественные для волос цвета. Он и прежде видел клипы этих парней по телевизору, и, как реклама ванильного молока, они очень привлекали внимание Пака. Маме группа, набирающая популярность среди подростков, категорически не нравится — она говорит, что все пятеро похожи на преступников. Папа же считает их песни ерундой. Чанёль не понимает музыку, хоть порой отчего-то его тело щерится мурашками, когда он слышит волнующую мелодию или надрывный припев; но мальчика несомненно восхищает внешний вид любимого бойз-бенда Инсопа. Пак бы обязательно покрасил волосы в зелёный и, надев ту полосатую рубашку, ходил бы так в школу. Однако этого ему, конечно же, никто не позволит. — Смотрите, — Сынхёб указывает пальцем на дорогу, по которой не так давно проходила Чжонын со своей подругой, — его, кажется, опять обоссали в туалетной кабинке. — М-да, бедняга, — с сочувствием бубнит младший Го; на его вытянутом лице, обгоревшем на плоских скулах, сморщилось беспокойство. — Почему ему никто не поможет? — Да страшно! — восклицает У и охает, когда мальчишка вдалеке спотыкается и падает; выставить руки, занятые рюкзаком и форменным пиджаком, тот не успевает, а потому приземление на шершавый горячий асфальт приходится на колени и лицо. — Страшно оказаться на его месте. Вы видели тех придурков? Они безумные! Чанёль без интереса наблюдает, как Хибон — так вроде бы зовут этого мальчика, — поднявшись на ноги, отряхивается и продолжает идти вперёд. «Вряд ли он идёт домой. Я бы не пошёл». Хибон учится в параллельном классе, и в прошлом году Пак с ним вырезал картонных снеговиков, которые они потом клеили на парадные двери школы. Тогда от него пахло карамельками, потому что в маленьком рту, за сухими тонкими губами таяло сразу несколько леденцов, и волосы его были короче — сейчас голова заросла тёмно-серыми, как жирный грифель, космами. — А взрослые? — Сынхёб чешет затылок, отчего у песочницы раздаётся тихий хруст кожи, сухими струпьями забивающейся под погрызенные грязные ногти. — Учителя? Родители? — Он вроде как не рассказывает родителям о том, что его обижают. — Инсоп расстёгивает две верхние пуговицы, и за белым хлопком показывается порозовевшая от жары прыщавая грудь. — По крайней мере, так говорят. «Потница, — подмечает Чанёль, глядя на мелкую сыпь У. Такая же была на животике у Юнми, когда она ещё не умела говорить, передвигалась на карачках и пускала пузыри из слюней, — словом, была не такой раздражающей и болтливой, как сейчас. — Нужна цинковая мазь». — Девочка из класса Хибона сказала, что у его родителей какие-то проблемы, — кивает Кёнвон и снова делает попытку запрыгнуть на турник. — Его мама постоянно ссорится с папой и всё такое. Папа даже съехал из их квартиры… — Го прилагает все усилия, чтобы вытянуть своё нескладное тело наверх, но у него опять ничего не выходит. — Ой… Чанёль не понимает, как это — когда папа уходит из дома. Его родители тоже часто ссорятся: мама орёт, размахивая кухонным полотенцем, а отец несогласно бурчит — на большее он редко осмеливается; бывает, доходит и до драки: мама хватает папу за футболку и принимается её растягивать и рвать, толкая и раскачивая крупное тело отца из стороны в сторону. Обычно папа отвечает тем же, разве что одежду не портит, однако случается и так, что он шлёпает маму по лицу, несильно и резко, задевая кончик носа и испуганно сожмуренные глаза. И тогда мама уходит в ванную. Плакать. Паку это кажется неестественным, неправильным и очень страшным. Он не хотел бы оказаться на месте отца, на которого каждый день, донельзя натягивая голосовые связки, что, чудится, треснут и со звоном порвутся, кричит мама; он не хотел бы получить от грубой папиной руки, а потом высмаркиваться в раковину и всхлипывать в оранжевый халатик Юнми. Тем не менее, невзирая на каждодневную ругань, что временами перерастает в ленивую истеричную возню, ни мама, ни отец никогда не уходили. «Куда вообще можно уйти? Другого дома ведь нет». — Разве они не замечают, что происходит? — Инсоп упирается руками на край лавочки за спиной и, выгнувшись в пояснице, как-то грустно вздыхает. — Его постоянно бьют, пачкают его одежду; на прошлой неделе его головой совали в унитаз. По-моему, это заметно. Мою маму, например, не обманешь. — У чешет покрытую красными пузырьками грудь и добавляет: — Хотя иногда её внимание ужасно досаждает. — Не знаю, — пожимает плечами Сынхёб и встаёт с песочницы, отряхивая руки, — но его очень жалко. Инсоп и Кёнвон согласно мычат. Чанёль молчит. Он нюхает ладони — от них пахнет железом — и отрывает от покрасневшей кожи синюю чешую краски. Он не понимает. Он не понимает друзей. Ему не жаль Хибона, над которым каждый день издеваются; ему так же неясно, почему это вообще кого-то трогает. «Это нечестно, — слабо кивает Пак, вглядываясь в подтёки мочи на рубашке плетущегося мимо школы мальчика. — Но потешаться над Чжонын тоже несправедливо — почему это они не замечают?» Да и волноваться о ком-то странно — так решает Чанёль. Ведь люди вокруг — ни мама, ни папа, ни даже сестра — незнакомцы, чьё существование намного более ощутимо, чем отсутствие. И если одиннадцатилетний Пак Чанёль — мальчишка из младшей школы, мечтающий сейчас сбросить брюки и натянуть юбку — не заметит их исчезновение, то зачем они — соседи, одноклассники, простые прохожие — нужны? важны ли их тяготы и отрады, если Чанёлю до них нет никакого дела? и если они ему безразличны, то имеет ли ценность их существование? а смысл в нём есть? «Нет». Может, и нет. — Вообще, было бы круто уметь расправляться с такими гондонам! — вдруг заявляет Го-младший. — Наш с Сынхёбом кузен занимается айкидо; он такие классные штуки умеет делать! Корейский ниндзя! Кёнвон взмахивает своей коротенькой косолапой ножкой, задевая край сорочки Пака, и выкрикивает что-то невнятное. Звук, слетевший с сухих тонких губ, выходит очень неприятным; Чанёль хмурится так, словно его голову внезапно одолела мигрень, и уходит из-под турника к Инсопу, натянуто улыбаясь. — Точно! — У подскакивает на месте, отчего скамья тяжело скрипит. — Говорят, с осени у нас будет другой физрук, и он будет вести секцию по тхэквондо. Очень хочу пойти. — А как же танцы? — хмыкает Чанёль, придирчиво осматривая скамью; свободная от Инсопа часть лавки просела вниз, словно на неё когда-то плюхнулся кит или наступил слон: крашенные в зелёный рейки испещрены тонкими тёмными трещинами, в которых наверняка кто-нибудь живёт, а на самом краю торчат ржавые шапки гвоздей. — Ты же хотел пойти на танцы. — Точно, — как-то озадаченно вздыхает мальчишка. — Тогда только танцы. — Не говори, что ты променяешь возможность научиться круто драться на дурацкие пляски под детские песенки. Сынхёб приставным шагом подлетает к лавочке, вытянув руки перед собой, будто вместо горячего неподвижного воздуха он держит кого-то за талию, довольно широкую. Движения старшего Го деревянные, совсем не изменились спустя год, когда на празднование Чусока он и ещё несколько ребят плясали в традиционных костюмах, старых, из дешёвой синтетики и с жирными пятнами. Даже самые пустяковые взмахи руками Сынхёб делал с мнимым усилием, будто его некрасивая конечность весит тонну или сустав в плече оброс налётом кальция и закостенел. — Мне нравится танцевать, — возражает У, подвигаясь влево, освобождая для Чанёля больше места. — Уметь драться — это круто, но танцевать интереснее. — Ты как девчонка, — фыркает Кёнвон и тоже подходит к скамье. Усевшись рядом с Инсопом, Пак напряжённо косится сначала на гвозди с рыжей лущащейся коростой, а потом на братьев, окруживших лавку. Го определённо не нравятся Чанёлю. Они назойливые, из их ртов частенько попахивает мотылём, как если бы они, сожрав порцию червей на завтрак, не почистили зубы и пошли в школу; их самодовольство кажется мальчику довольно жалким, ведь кичиться братьям нечем — оба глуповаты, оба нерасторопны, оба неприятные подлизы, заискивающие перед учителями и перед одноклассниками, которые им особенно нравятся. Например, сегодня Кёнвон принёс каждому учителю по большой кофейной меренге, не забывая услужливо добавлять: «Надеюсь, Ваш день пройдёт отлично!» и такое неуместное «Спасибо, учитель!». А Сынхёб раздавал одноклассникам кексы с изюмом и грецким орехом — точнее, только тем ребятам, которых, как он потом сказал Чанёлю, они с братом считают полезными или просто крутыми. «Хоть мы и учимся здесь уже год, со многими у нас отношения до сих пор не ладятся, — заявил тогда Сынхёб. — И наша старшая сестра говорит, что сладости помогают найти друзей». «Нам, по правде говоря, не нужна толпа дураков, которые буду называть нас своими друзьями, — подхватил тогда Кёнвон. — Нам и вас с Инсопом хватает; однако в учёбе любая помощь будет полезной». Чанёль подозревает, что сестра Го такая же маленькая, жуткая и с нечищеными зубами. И Чанёль так же признаёт, что сладости действительно помогают. Так, после кекса с изюмом и грецким орехом отличница Юна, которая никогда и никому не помогает на тестах, сегодня сжалилась и дала Сынхёбу решение первых двух заданий на контрольной по математике. Пак уверен, что в тот момент, когда она переписывала на клочок тетрадного листа одну из задач, её язык собирал с дёсен остатки масляного бисквитного теста и осколков ядрышек ореха, похожих на мозг. Свой кекс Пак отдал Сынмоку — вечно сопливому мальчику, который сидит позади, на предпоследней парте, и постоянно сморкается в бумажные платки. Иметь что-то общее с братьями Го Чанёлю очень не хочется, но они сами отчего-то за ним увязались. Да и Сынхёб, и Кёнвон чудятся Паку теми, кто харкает в уже готовое тесто или облизывает кексы перед тем, как их кому-то подарить. А Сынмоку точно будет всё равно — он и так каждый день жуёт сопли. — Вот надоест тем уродам Хибон, и они начнут искать новую жертву, — зловеще шипит Го-старший и вплотную льнёт к Инсопу; в курносый нос последнего утыкается белая пуговица форменной сорочки. — Да-да. — Кёнвон кладёт руки на плечи Пака; через тонкий хлопок ощущаются тепло и влага чужих маленьких ладоней. — И такой толстяк, как ты, У, первый в списке кандидатов. Чанёль аккуратно высвобождается, слабо улыбаясь, и шутливо толкает младшего Го в живот. Кожа на плечах, кажется, пузырится от мокрого жара, желудок, давно переваривший школьный ланч, тяжелеет — в нём собираются раздражение, возмущение и злоба. Знакомое чувство, не так давно притаившееся под сердцем, завладевает дыханием мальчишки — оно становится глубже и звучнее. Знакомое чувство, которое лелеет в своих объятьях Пака при виде сестры-забияки, издевательски гогочущей и топающей неуклюжими ножками, гнетёт, пугающе и всё ещё непривычно. Чанёль нервно чешет запястье, исподлобья наблюдая за Кёнвоном. — И будут они тебя топить унитазе. — Сынхёб хватает хихикающего Инсопа за грудки. — И таскать тебя за твою модную причёску. Братья, как самые настоящие близнецы, — и думается Чанёлю, что мозг, как и внешность, они тоже делят на двоих, — действуют одновременно и почти одинаково. Оба толкают мальчишек в плечи, грубо и сильно, гогочут так, словно падение У со скамьи действительно безумно смешное зрелище; а потом оба принимаются и за Пака, который, вцепившись пальцами в край лавки, какое-то время стоически выдерживает напор двух пар коротеньких рук. — Да хватит, — хрюкает Чанёль, невольно кренясь вбок, где резко обрывалась скамья. — Хватит… Ну правда, прекращайте… Жарко. Тело стремительно нагревается от внутреннего напряжения, от теплящего щёки, уши и холку негодования, от майского воздуха, распалённого озлобленным весенним солнцем. Жарко. Ноги в тёплых штанах горят, босые ступни скользят по песку и клочкам травы, время от времени взмывая на пару сантиметров от земли. Жарко. Прикосновения откликаются мурашками, и Чанёль даже успевает пару раз с нажимом почесать бедро, чтобы содрать с кожи выпуклую болезненность. — Прекратите! Крик Пак теряется в его же судорожном вздохе: окончательно утратив равновесие, мальчишка сначала валится вбок, а затем и назад, под лавку, на плотный прохладный газон и руку распластавшегося Инсопа. Последний мелко трясётся от смеха; потная грудь дрожит, красная сыпь тоже лениво шевелится. А вот Чанёлю отчего-то не смешно: правую голень обдаёт подозрительное облегчение, словно нога, какая осталась лежать на краю скамьи, выскользнула из плотных брюк и теперь остывала в чудовищном зное. Мальчик боязливо тянет ногу на себя — и вместе с треском рвущейся чёрной ткани его уши закладывает гулкое сердцебиение. — Ой, Чанёль! — пискляво ахает Кёнвон и, обхватив тонкую щиколотку друга, осторожно приподнимает её. — Твои штаны… Кажется, они зацепились за гвозди. Пак с ужасом глядит сначала на младшего Го, что, сев на корточки, принялся возиться со штаниной, а затем на свою босую ступню и крепко сжатые пальцы. — С-сильно? — хрипит Пак, не находя сил перекричать собственное сердцебиение. — Сильно п-порвались? — Не то, чтобы сильно, — неуверенно тянет Сынхёб, — но не по шву. Пак с ужасом подбирается; несмотря на пекло, в котором всё это время прело тело, его узкую спину пробирает холод. «Новые штаны. Мама убьёт меня». — Да не переживай ты так, — с лёгким недоумение и раздражающе бодро приказывает Инсоп, продолжая валяться на траве. — Всего лишь одежда. Я когда-то так карман на пуховике порвал, на третий день после покупки, между прочим. Но У не понимает. Семья У при деньгах; одежда, компьютер, поездки в летние лагеря, путешествия в другие страны и велосипед, какой ему просто так купили на прошлой неделе. Старомодная бабушка пристально следит за причёской внука и каждый месяц его подстригает, запрещает гулять после шести вечера и заставляет заправлять рубашку в штаны; мама, на которую засматривается учитель биологии, целыми днями сидит дома, делает маникюр, помогает Инсопу с домашкой и раз в неделю забирает его из школы, чтобы, кажется, похвастаться новыми свитером или платьем; папа сутками пропадает на работе: уходит рано утром, когда все, кроме бабушки, ещё спят, и возвращается поздно вечером и даже не ужинает. Зато отец Инсопа каждую субботу ходит с ним на рыбалку, а в зимнее время на выходных водит на каток — в юношестве, как помнится Чанёлю из рассказов друга, господин У занимался хоккеем. Инсоп не понимает и никогда не поймёт, что эти самые школьные штаны, купленные не по сезону и теперь искромсанные ржавыми гвоздями, стоят безумно много для семьи Чанёля. А ещё Инсоп не знает, как громко умеет кричать госпожа Пак. — Всё. — Кёнвон встаёт, схватившись за предплечье брата, и пристыженно бормочет: — Извини, что так вышло… — Да, мы и не думали… — Сынхёб чешет затылок; серые пятна под мышками стали в два раза больше — или Паку просто чудится? — Слушай, наша сестра учится на швею… Чанёль забирает ногу с лавочки. Знакомиться с сестрой Го он точно не будет — она определённо такая же отталкивающая, как эти подхалимы с руками и ногами пупсов. Поднявшись, Пак отряхивает руки от песка и с ужасом в больших карих глазах смотрит на штанину. Не по шву. Дырка размером с батат, тянется к колену. Вокруг, будто волокна обугленного мяса, торчат нити. «Мне конец». — Чанёль?.. Развалившийся на траве Инсоп зачем-то тянет к нему руку, но Паку некогда слушать философию богатого сынишки о бренности всего материального. Он хватает рюкзак, кое-как обувается и быстрым шагом, почти рысцой, переходит на пустую проезжую часть, в глубине души взращивая малодушную надежду попасть под машину, чтобы обратиться в лепёшку и спрятать плоским собой ту рваную дырку на правой штанине. От школы к дому в ясную погоду идти минут пятнадцать, а если торопиться, то хватит и десяти; но Пак уже полчаса бредёт по тротуару вдоль частных домов — идею умереть под автомобилем он, в конце концов, оставил. Во-первых, Чанёль может оказаться под колёсами красного купе, которое принадлежит семье Сынмока, — он живёт далеко, и мама как раз в это время заезжает за ним после дополнительных по английскому языку; а Пак категорически против, чтобы на его раздавленный труп капали сопли одноклассника, когда тот, выскочив из машины, начнёт громко вопить и пытаться отодрать ещё тёплое тело Чанёля, коптящееся на солнце, от раскалённого асфальте. Во-вторых, Юнми положила глаз на фломастеры мальчика, которые ему прислали родственники из Штатов; и, если он сегодня умрёт, вездесущая сестрёнка обязательно присвоит их себе. Вообще, это был подарок на Новый Год. Большая коробка с наклейками и печатями пришла на вторую неделю января; на самом верху лежал конверт с поздравительной открыткой от кузенов и письмом для родителей от дяди и тёти, а внизу — подарки. Новая одежда для мамы, которую она так ни разу и не надела — боится испортить, — зимние ботинки и электробритва для отца; для Юнми положили несколько пар розовых колготок и шесть детских книг с картинками, а Чанёль получил набор фломастеров из пятидесяти цветов, толстую раскраску с животными и яркий синий спортивный костюм. Спортивный костюм мама носить запрещает — жалко; но мальчик уже пару раз надевал его, когда госпожа Пак задерживалась допоздна на работе, а папа выпивал у соседа. Синий нейлон блестит, особенно вечером при свете уличных фонарей, и хорошо греет; только целлофан, в который завёрнуты собачки на змейках, Чанёль так и не снял, потому что мама сразу заметит. На фломастеры никаких запретов не действует; однако Пак не особо-то любит раскрашивать. Несколько страничек — с гризли, жирафами и осьминогами — он закончил, однако большую часть времени фломастеры пылятся в ящике старенького письменного стола; иногда Чанёль красит фломастерами ногти на манер маникюра у девушек из модных журналов в супермаркете, порой подводит глаза и даже малюет веки. Это всегда выглядит безобразно и нелепо, будто неумелый клоунский грим из плохих красок; и Паку тоже не нравится, но цветные полосы, что потом, засохнув на смугловатой коже, едва смываются мылом, делают невзрачную старую одежду не такой заметной, шоколадный больших глаз — насыщенным, детское бесстрастное лицо — агрессивным и высокомерным. И, глядя в зеркало на себя с красными губами, закрашенными жёлтым веками и кривыми бордовыми стрелками, Чанёль ощущает себя странно, не так, как всегда. Он бы сказал, что в нём просыпается неведомая суперсила, какая наверняка — мальчик уверен — скрыта в его худеньких руках, ногах и теле, а может, и вовсе пробуждается другая личность; мама сказала бы, что всё это бред и настоящие мужчины такими дуростями не занимаются; будь отражение в зеркале живым, оно бы зашлось гомерическим хохотом — так глупо принимать себя за другого человека. — Селёдка, ты пришёл! Чанёль останавливается напротив калитки своего дома и, бросив рюкзак прямо на асфальт, опускается на корточки. Сидящий у забора кот тут же встаёт, натягивает хвост трубой и жалостливо мурчит, на носочках подбегая к Чанёлю. — Селёдочка, — хихикает Пак, зарываясь длинными пальцами в серую жёсткую шерсть, — красивый, красивый котик. Ты ел рыбу? Чанёль поднимает взгляд на тарелки, стоящие в узкой полоске травы под забором. В старой белой миски, которая с другой утварью досталась семье Пак от бабушки — матери отца, — киснет молоко; на затянутой плёнкой поверхности плавают утопленники-мошки, по краю, украшенному тонкой золотой каймой, ползают две жирные мухи. Кот к молоку не притронулся. Зато от рыбы, какая ещё с утра лежала на маленьком оранжевом блюдце, нет и следа. — Умный Селёдка, молодец. — Чанёль чешет мурчащего кота под подбородком и чмокает в пятнистый нос. От вострой наглой морды пахнет рыбой. Мальчик воспрял духом — сегодня он вновь победил в негласной войне с Юнми. Каждое утро она льёт в миску молоко, в надежде накормить холёного и прожорливого Селёдку; Чанёль же кладёт в блюдце рыбу или мясо — то, что удастся своровать из холодильника, пока не видит мама. И Юнми, и старший Пак приходят в неописуемый восторг, когда обнаруживают тарелочки для кота пустыми; ещё больше их тешит злорадством, когда чья-нибудь тарелка остаётся полной. Неизвестно, каков трофей этого странного братского противостояния, но в нём всегда есть победитель — Селёдка, серый бездомный кот, запивающий рыбу молоком, заедающий молоко мясом. — Блохастый? — Пак с непривычки трёт ногу через дырку в штанине и принимается обследовать шерсть вдоль всей спины; в серой шубе виднеются чёрная труха, реже — белые шарики, в сторону натянутого струной хвоста пробегает коричневое насекомое, малюсенькое, ловко пробирающееся через жёсткие волоски. — Блохастый. Придётся тебя снова купать в солёной воде и натирать лавандой. Селёдка, похоже, совсем не против; отряхнувшись, кот обходит мальчика несколько раз, плотно прижимаясь к нему боком, и мягкой поступью уходит туда, откуда Чанёль не так давно вернулся. Говорят, что Селёдка живёт под продуктовым магазином: летом там сыро и прохладно, зимой тепло из-за водопроводных труб, тянущихся под небольшой постройкой. Но Пак никогда не видела кота рядом с продуктовым. Калитка скрипит, стоит мальчику её приоткрыть. Впереди пустой двор; плешивая земля, поражённые огневицей яблоньки и старый абрикос с ампутированными ветвями — последний безумно пугает Чанёля, и именно он стоит прямо напротив окна в комнату мальчика. Отец спилил самые длинные ветви ещё месяц назад, когда мартовский ураган, ледяной и рваный, ломал сухие деревья; господин Пак убрал практически всё, оставив куцый обрубок — старый рябой ствол и тоненькие прутики, на которых сейчас тряслись зелёные молоденькие листья. Это была инициатива матери — она боялась, что в конце концов старый кривой абрикос в очередную непогоду разобьёт окно, — но отчего-то виноватым перед деревом чувствует себя Чанёль. Как и каждый раз, прежде чем ступить во двор дома, Пак оборачивается на сад соседей напротив, чья большая двухэтажная обитель стоит через дорогу. С наступлением мая двор за каменным забором обрядился в сладкий удушливый цвет; безлистую крону вишни прячут пучки хрупких белых цветов, миндаль, высунувший толстые руки-ветки за ограждение, роняет на тротуар розовые лепестки, на магнолии, будто гигантские налитые гноем прыщи, выступили крупные бутоны. Большой грецкий орех, как всегда, обзавёлся к концу весны зелёной густой шапкой из широких листьев. Чанёль завистливо втягивает горячий воздух, принимаясь туда-сюда теребить визжащую ржавыми петлями калитку. Сколько помнит мальчик, дом напротив всегда был ухоженным; хозяйка — пожилая женщина с большим родимым пятном под глазом — постоянно возится в земле и покупает саженцы деревьев, цветочные луковицы ящиками и пакетики с семенами; её муж — дедушка в роговых очках и без одного пальца — нередко поднимается на самую крышу перекрасить черепицу, смазать подшипники чёрного флюгера или убрать из желоба мусор. Родители Пака почти не занимаются домом: один раз за лето подстригают сорняки и протирают лампочку в фонаре над входной дверью. Зато мама часто прибирается внутри, особенно на кухне, а папа регулярно меняет дверные ручки и подкручивает крепления в шкафах. — Чанёль! — Мальчик вздрагивает и, поборов оцепенение в ладонях, прикрывает рюкзаком дырку на штанах. — Ты дурной?! — Голос матери, которая не должна быть дома в такое время — обычно она на работе до восьми, — раздражённый и гавкающий; и вся та малая решимость, которая привела мальчика домой, медленно и очень болезненно покидает его тело сквозь поры, выступая на коже солёной росой. — Оставь калитку в покое! — Голова матери торчит из окна кухни; лицо у госпожи Пак злое: бледные губы искривлены в яростном омерзении, брови почти сошлись в одну линию. Шея женщины вытянута и очень напряжена — Чанёль ловит себя на странном и жутковатом подозрении, что кто-то отрезал его маме голову, пока она кричала на отца, и насадил её гневливую физиономию на швабру. Мальчика пробивает на смешок: если это действительно так, то это, несомненно, ужасный бесчеловечный поступок — по крайней мере, так бы сказала сама мама, — и это определённо сделал отец. — Закрой и иди есть! Чанёль послушно закрывает калитку и плетётся к дому, продолжая прятать рюкзаком штанину. Соседка с родимым пятном не раз приглашала детей четы Пак выпить чего-нибудь прохладного в её чудесном саду. Но мама не отпускала — говорила, что быть навязчивым нехорошо, даже если приглашают, и лишь единожды Чанёлю удалось выпросить разрешение. У женщины с родимым пятном тогда сломался шланг, а муж уехал в город, и его появление не обещало быть скорым; от мальчика ничего не требовалось, кроме как внимательно смотреть на горлышко длинной резиновой трубы, похожей на змею, и кричать на вопрос «Идёт вода?» звонкое «Нет». После починки шланга, соседка дала ему стакан домашнего лимонада и накормила большой сладкой клубникой. Впрочем, Чанёля не так интересовали угощения, как тот самый сад; к сожалению, в то время деревья уже отцвели, и довольствоваться мальчик мог только прохладной тенью, как оазис, спасающей от жестокого летнего солнца. Женщина с родимым пятном рассказывала ему о деревьях, какие росли у неё во дворе, водила между аккуратными клумбами и показывала вспаханные грядки — там, где притаились зародыши будущих цветов. Уходить Чанёль не хотел: он всячески придумывал причину остаться подольше или повод прийти сюда ещё раз; но потом мама позвала на ужин и, вполуха слушая рассказ о чудесных растениях, какие обязательно должны появиться и в их дворе, запретила напрашиваться в гости. — Я дома, — бубнит Чанёль, чтобы не привлекать лишнего внимания. — Сколько можно?! — Грохот тарелок в раковине и шипение — мама кинула грязную сковороду на посуду; мальчик знает почти все звуки родительских ссор. — Сколько можно, я тебе спрашиваю?! Я пашу сутками! Я встаю рано утром на одну работу и прихожу под вечер со второй! Готовлю тебе жрать! Делаю с детьми уроки! А ты, блять, даже не знаешь, в какой садик ходит твой ребёнок! — Госпожа Пак истерично визжит и, кажется, бросает то ли вилку, то ли ложку на пол. — Ты хоть что-то можешь?! Или только жрать?! Отец, как всегда, молчит. — Попросила тебя: забери Юнми из садика пораньше и отведи её в больницу — у неё на коленках лишай из-за дворовых котов! — Чанёль снимает кеды и ставит их в рядочек, рядом с босоножками сестры. Мама ругается, если обувь как попало разбросана по прихожей. — Ты хоть что-то из этого сделал?! Или тебе плевать на свою дочь?! — Не плевать, — тихо возражает мужской бас. — Чонсо… — Заткнись! У тебя в этом доме никаких прав… Мальчик пробирается на цыпочках в свою комнату и тихонько закрывает дверь. Ему очень не нравится, когда родители ругаются: мамин голос становится неприятно громким, а вид отца — раздражающе жалким. Госпожа Пак говорит, что настоящие мужчины себя не ведут так, как ведёт себя отец; господин Пак после этих слов всегда добавляет, что мама — мужик в юбке, и рядом с такой женщиной любой «настоящий» мужчина умрёт. Чанёль же думает, что родители глупые и неприятные; и если быть мужем и женой — это бить друг друга полотенцем, постоянно кричать и обижаться, то ни мужем, ни женой мальчик быть не хочет. «А может, если мужчина будет женой другого мужчины, будет иначе?» Может быть, да; а может быть, и нет. По крайней мере, преподавательница в клубе изобразительного искусства говорит, что девочки и мальчики никогда не смогут друг друга понять. Маму за закрытой дверью практически не слышно; Чанёль бросает рюкзак у кровати и устало плюхается на покрывало, отчего последнее собирается складками. Старый матрас как желе: пружины, которые деформировались сначала под бабушкой, а потом и под Чанёлем, окончательно испортились и теперь не удерживают даже лёгкого мальчика, как гамак, прогибаясь едва не к самому полу. «Вот бы новый матрас сюда», — с нажимом чешет запястье. Однако в этой комнате, наверное, стоило бы сменить всё — от плинтуса и обоев с коричневыми дождевыми пятнами, какие появились лет пять назад, когда прохудилась крыша, до мебели, среди которой новыми были только крутящийся стул на колёсиках и полка над письменным столом. Здесь раньше жила бабушка — мама отца; от неё пахло чем-то горьким — Чанёль подозревает, что так смердит старость, — а взгляд её был пустым, словно вместо глазных яблок в черепе бабули вертелись жёлтые кукольные стекляшки. Она болела тяжёлой болезнью старых людей, название которой мальчик со временем забыл; Юнми тогда ещё не родилась, и Чанёль обитал в её нынешней комнате, более уютной и тёплой. Бабушка терпеть не могла маленького Пака; возможно, в последние годы своей жизни она воспылала ненавистью ко всем вокруг — и к собственному сыну, и к его сварливой супруге, и к их общему чаду; а может, её безумно злило, что мальчик постоянно наведывается в её комнату, тайком, а бывало и через окно, чтобы посмотреть на болеющего человека. Что бы то ни было, старая женщина ненавидела две вещи в этом доме: когда трогают её любимый шкаф, на который, лёжа на кровати, она смотрела круглыми днями, и Чанёля. «Монстр! Бессовестный монстр! — ворчала она каждый раз, стоило мальчику показаться ей на глаза. — Кого ещё могла родить такая дура, как ты, Чонсо? От лукавого твой выродок. Посмотри! Посмотри на него! — В такие моменты Чанёль пытался найти своё отражение: в окне, за которым уже стыла ночь, в ложке, в какой всё, кроме еды, было вверх ногами, в поверхности чая, — как и сейчас, Паку было безумно интересно, что такого страшного бабушка видела в его лице. — Посмотри в его лживые глазёнки! Дьявольское отребье! Он не от моего сына! Где ты взяла этого ребёнка, Чонсо?! От кого ты, чёрт тебя дери, принесла это чудовище?!» Прошли годы, а Чанёль до сих пор так и не нашёл в своём детском лице, в своих больших карих глазах того самого непонятного лукавого, о котором постоянно молвила бабуля. Она умерла ранней весной, за пару месяцев до рождения Юнми, — захлебнулась в собственной рвоте. И никто не плакал, потому что для всех её смерть стала облегчением. Любимый шкаф бабушки опустел через месяц, когда папа занялся обустройством комнаты для дочери, что вот-вот должна была появиться на свет; на узкой дверце обозначилось зеркало со сколотым углом — его мама купила в комиссионке, на полках теперь сложена одежда мальчика. Чанёлю пришлось переселиться в бывшую спальную бабушки, где, быть может, всё ещё пахнет старческой прогорклостью, где матрас впитал в себя её пот и мочу, где старый бордовый шкаф с лакированными створами до сих пор помнит пустой взгляд бабули. «Надо было её хоронить в этом шкафу, — с отвращением смотрит на уродливую мебель Пак. — Сложить в пять раз и запихнуть на самую высокую полку». Чанёль грустно вздыхает, осознав, что в доме так же жарко, как и на улице; открывать окно мальчик не решается: ветра нет, браться горячему сквозняку неоткуда, а вот мухи — жирные, шумные и назойливые — сразу же налетят. Пак задирает ногу на кровать и, уложив щеку на коленку, грустно смотрит на равную штанину. Что делать с брюками? Шить он не умеет. Просить некого. Рассказывать маме страшно. «Во всём виноват Кёнвон». — Эй, дай фломастеры. Чанёль дёргается и судорожно обнимает себя за ногу, комкая разошедшуюся не по шву ткань в кулак. — Ч-что? — Фломастеры. Юнми чешет выпуклый живот через розовый хлопок маечки; последняя украшена на груди пластмассовыми бусинками, похожими на большие жемчужины. Прямая чёлка заколота набок, чтобы лоб не потел, на белых шортах — пятно от шоколадного мороженого. — Откуда ты взяла мороженое? — Мальчик угрожающе выпрямляется в спине, вглядываясь в измазанное коричневыми разводами лицо сестры. — В морозильнике, — деловито мяукает Юнми, вытирая тыльной стороной ладошки грязный рот. — Мама купила ещё? — допытывается Чанёль, хоть и знает, что мама не стала бы так часто покупать мороженое, тем более без повода. — Нет. Юнми низкая и худенькая; Чанёль однажды слышал от родителей, что врачи подтвердили ей недобор веса, хоть и ест она едва не больше отца, и рост у неё, как для пятилетнего ребёнка, маловат. Тем не менее, несмотря на задержку в физическом развитии, щёки у Юнми как у хомяка, собравшего все зимние запасы себе в рот. Большое лицо, на котором миндалевидные глаза теряются двумя тёмными щёлочками, а нос напоминает миниатюрный пельмень, походит на разрисованный овальный бубен, обросший сверху густыми чёрными волосами: такое же крупное, такое же плоское, и звуки издаёт оно весьма надоедающие. — То есть ты съела моё мороженое? — Да, — кивает Юнми и щерится во все зубы, некоторые из которых отсутствовали, — мама разрешила; сказала, что раз ты не съел вчера, значит, не хочешь. — Я же сказал, что специально оставил на сегодня! — Чанёль вскакивает с кровати, утаскивая покрывало, прячущее серую застиранную постель, на пол. — Выходят новые серии «Аватара»! Я хотел есть мороженое и смотреть «Аватара»! — Новые серии? — Глаза Юнми расширяются, а лицо озаряет уже менее похабная улыбка. — Правда?! — Зачем ты съела моё мороженое?! — Чанёль подлетает к сестре, стоящей в проёме, и хватает её за узенький плечи. — Ты специально это сделала?! Ты постоянно делаешь мне назло! — Ты ещё заплачь, плакса-Ёль! — театрально морщится девочка, явно копируя кого-то из телевизора. — Постоянно ревёшь! Нытик! — Она отталкивает слабыми ручками задыхающегося в негодовании и обиде брата и машет указательным пальцем, повторяя за мамой слово в слово: — Так настоящие мужчины себя не ведут! — Заткнись! Ты съела моё мороженое! Ты съела его специально! — Да, потому что я хотела мороженое! И я хочу фломастеры, плакса, дай мне фломастеры! — Ты все мои вещи забираешь! — Чанёль толкает сестру в грудь, в тайне от самого себя надеясь, что Юнми зацепится за порог и, упав, сломает руку, а лучше сразу шею. — Все! И комнату мою, и резиновых животных, и мороженое! — Ты всё равно не рисуешь! Визг Юнми, кажется, заглушает звонкие причитания матери, а может, та, услышав вопли, притихла в ужасе или в прелюдии гнева, в каком госпожа Пак, прознав об очередной глупой перепалке, потом обязательно взорвётся. В живот Чанёля летят частые удары маленьких кулачков, за ними по прихожей расходится дрожащий ропот детской капризности; девочка колотит брата с ярым рвением, будто он съел её мороженое, а не наоборот, будто он твёрдо намерен нечестно завоевать её фломастеры, будто он без спросу ворвался в её комнату и начал без причин дразниться. Пак хватает машущую руками сестру за запястья, и она, ощутив силу хоть и в детских, но всё же мальчишеских пальцах, принимается отчаянно дёргать ногами, не скрывая подлого намерения, как в фильмах, попасть босой ступнёй прямо в пах. — Ты достала меня! — Чанёль отпихивает девочку от себя, грубо и с натужным рявканьем; Юнми валится почти у входной двери и звучно ударяется локтями о паркет, пахнущий хлоркой — мама уже успела помыть полы. — Хватит лезть к моим вещам! В мою комнату! Ко мне! Грудь дуется от раздражения; лёгкие теснит возбуждение; в больших карих глазах стелются слёзы. Пак обижен: пятилетняя сестрёнка — эгоцентричная воображала — сначала забрала его комнату, как только родилась, потом присвоила его игрушки, стоило ей подрасти и научиться ползать, и теперь, после занятий у логопеда, она не замолкает ни на секунду, и с языка её временами слетают обидные Чанёлю слова. Он беспомощен — он не знает, что сказать в ответ, а если и знает, то никогда не решается; несмотря на всю свою истую, в чём уверен сам Чанёль, ненависть, мальчик не хочет видеть, как её круглое щекастое лицо сначала наливается болезненным румянцем и затем обливается слезами и соплями, и слюнями. Ведь у строгой ворчливой матери, уставшей и озлобленной, всегда припрятано ласковое утешение для хнычущей Юнми — какой толк от истерик, если в конце концов противную сестрёнку будут пестовать материнской жалостью? Это Чанёлю плакать нельзя — так говорит мама, так молвит Юнми, с этим согласен и отец; Чанёль ведь будущий мужчина, а мужчинам не положено лить слёзы, даже если им всего лишь одиннадцать лет. — Что там происходит?! — гремит госпожа Пак, и, судя по тому, как вода на кухне резко перестала шуметь, женщина бросает все свои дела — даже отчитывать супруга. — Чанёль? Юнми? — Он меня толкает! — Девочка вставать не спешит — мама должна видеть, какой Чанёль злой и жестокий. — И за руки хватает! — Она съела моё мороженое! Она опять лезет в мою комнату, ма! Чанёль быстро смаргивает слёзы и оборачивается на вошедшую в коридор маму. Она похожа на смерть. Пак уверен, что именно так выглядит смерть, и, быть может, именно мама забрала бабушку на тот свет. Костлявая, сутулая, одна лопатка торчит в сторону из-за сильного сколиоза, вторая, наоборот, будто вдавлена внутрь спины и склеена с лёгким; госпожа Пак, как это обычно бывает, выглядит измождённой: под глазами припух недосып, лицо стянула худоба, сухие губы сжаты в тонкую линию и едва удерживают между собой рвущийся наружу гнев. И только подозрительная краснота на левой щеке предаёт её болезненной физиономии некоторую живость, — по крайней мере, видно, что кровь в маленьком худом теле продолжает циркулировать. Другой Чанёль её не помнит — мама такой была всегда. Всегда уставшая, всегда озлобленная, всегда с кухонным полотенцем на плече, если она дома. — Он не делится фломастерами! — И Юнми, судя по её возмущённому нытью, кажется это вполне здравым оправданием. — Это мои фломастеры! Мне их подарили!.. — Заткнулись оба! — Пак Чонсо снимает с плеча зелёное полотенце, пахнущее жаренным луком и грязными половыми тряпками. — Вы почему орёте?! Совсем голову потеряли?! Вафельное полотенце с нарисованным ежами — очередной неудачный подарок от отца. Почему-то Пак Ёншик не понимает, что если его выдохшаяся жена после работы бежит на кухню стряпать на всю семью, то это совсем не значит, что она жить не может без готовки. Так, в позапрошлом году он подарил Чонсо на День Рождения набор кастрюль и фартук с прихваткой; на одно Рождество он торжественно вручил ей мясорубку и книгу рецептов «Я хочу готовить лучше!», на которой были нарисованы плошка риса и творожные кексы, присыпанные сахарной пудрой, и какая в тот же день оказалась в мусорном ведре. В этом году Ёншик подарил супруге то, на что у него хватило денег, — набор из четырёх кухонных полотенец, напоминающих сплющенные прямоугольные вафли: коричневое с рыжими котами, голубое с жёлтыми цветочками, белое с синицами и салатовое с ежами. Это один из худших подарков от папы. И Чанёль, и Юнми с ужасом наблюдали, как мама распаковывает небольшую красную коробочку, обёрнутую подарочным пергаментом; последняя была в разы краше содержимого, и уж лучше бы Пак Ёншик подарил супруге рулон бумаги, чем эти полотенца. Впрочем, Чанёлю кажется это забавным — что мама бьёт папу полотенцем, которое тот ей когда-то подарил. — Юнми, вставай! — Ма, он толкнул меня! — Вставай! Нарочита болезненно кряхтя и потирая ушибленные локти, девочка послушно поднимается; она недовольно косится на брата, однако ни злоба, ни обида на её детском личике не мелькают. В отличие от Чанёля, которого с появлением мамы бросило в крупную дрожь, Юнми, похоже, воспринимала происходящее как неизбежную обыденность, после какой можно будет вернуться в свою комнату и продолжить читать сказки. — Мам, зачем ты ей разрешила съесть моё мороженое? — взвыл мальчик, хватаясь за края школьной сорочки. — Оно же моё… — Хватит ныть! — Госпожа Пак нервно чешет голову, отчего гулька, съехавшая с макушки на затылок, несколько раз дёргается. — Вы что тут устроили?! Какого чёрта вы орёте дома?! Если у вас много дури, то идите на улицу! — Там жарко, — капризно крякает Юнми, но, поймав на себе ярый взор матери, тут же добавляет: — Я просто хотела взять фломастеры. Чанёль ими не рисует, а я хочу раскрасить картинки в той чёрно-белой книге. — В книгах нельзя рисовать, — цокает мальчишка, обнимая себя за плечи. — Тебе в садике не говорили? — Я… — Значит, так! — Госпожа Пак взмахивает полотенцем — оно глухо хлопает по воздуху, как тканевый хлыст с запахом лука. — Вы меня достали своими криками! Если вы не можете нормально существовать под одной крышей, я… — Женщина замолкает постепенно — последнее слово превращается в шёпот, рука с полотенцем наготове как-то растерянно опускается вниз. — Это что? Чанёль и Юнми переглядываются, правда, непонятно для чего, затем вновь обращают внимание на вдруг замолкнувшую Пак Чонсо. Мальчик осматривает Юнми, — может, мама в ярости из-за коричневых пятен на её домашних шортиках? Мальчик смотрит на обувь, — возможно, какие-то туфли стоят неровно или папа опять ходил в грязных сандалиях? Мальчик возвращает свой недоумённый взор на осунувшееся лицо матери и вдруг с ужасом осознаёт, что поблёкшие от усталости глаза смотрят прямо на его штаны. — Это что? — повторяет госпожа Пак, но теперь жёстче и отчётливее. — Г-где? — Твои новые брюки, Чанёль… Что ты с ними сделал? Сначала мальчик задумывает малодушно опуститься на пол и закрыть дырку руками; однако, взглянув на заинтересованную, но спокойную Юнми, понимает, что унижаться нет причин: мама уже всё знает, специально штаны Пак не рвал. Он готов достойно вытерпеть неистовую тираду, молча встретить каждый удар вонючего салатового полотенца с ёжиками, какое наверняка злит маму одним своим существованием. Потому что Чанёль не виноват; потому что ничто не сравнится с тем великим и привычным огорчением: нечестно — мальчика никто никогда не слушает, несправедливо — мальчика никто никогда не слышит. — Упал. — К собственному удивлению, он обнаруживает свой голос твёрдым и уверенным; впрочем, решимость не спасает Чанёля ни от чувства обиды, ни от страха перед склонившейся над ним матерью, опешившей, настаивающей в себе новый приступ ярости. — Меня толкнули. Я упал, а штанина зацепилась за гвозди. — Гвозди… — Мальчик краем глаза замечает, как изуродованная постоянной работой рука матери перехватывает полотенце поудобнее. — Ты хоть представляешь, сколько денег я потратила на эти брюки? — Чанёль мотает головой — он действительно не знает. — Не знаешь, блять. Не знаешь! — Первый удар приходится по лицу: плотный рубчик ощутимо задевает щеку и переносицу. — Я работаю каждый день! За себя и за твоего дурного отца! — Вафельное полотенце гневливо хлещет Пака по голове, да так сильно, что он, в конце концов, прячется в своих маленьких ладошках. — Чтобы ты жрал! Чтобы ты был одет! Чтобы ты мог ходить в школу! — Чонсо прерывается на то, чтобы заправить выбившиеся из гульки пряди за уши, и вновь принимается бить сына салатовым куском хлопка, засаленным и неприятно смердящим луком. — А ты не ценишь! Никто из вас не ценит! Вы даже не можете относиться к вещам бережно! Голос Чонсо срывается на жалобное скуление — точно так же она квакает, когда папа бьёт её по лицу. — Я не специально… — Да мне плевать! Плевать! Так же, как и всем вам на мои старания! Удары стервенеют в своей силе, и горло Чанёля забивает пробка из слёз и рёва обиды. Он поднимает дрожащие от страха руки, пытаясь то ли просто укрыться от маминых атак, то ли перехватить зелёное полотенце с ёжиками, и крепко-крепко зажмуривает глаза. — Мам, пожалуйста… — Заткнись! Заткнись! Все заткнитесь! Женщина пару раз шлёпает полотенцем и Юнми, которая с некоторым сочувствием наблюдала, как брат, схватившись за голову, постепенно оседает на пол; девочка морщится, отходит вплотную к входной двери и, не отрывая глаз от скрючившегося в тощий рогалик Чанёля, в смиренном жесте складывает руки за спиной. Если бы Пак не пытался спастись от безболезненных, но унизительных нападок вафельного полотенца в темноте век, если бы Пак не вжал физиономию, пылающую призраками ударов, в колени, в плотную брючную ткань, он бы обязательно заметил предвкушение на щекастом лице младшей сестрёнки. Ведь предвкушение это ему знакомо — Пак Юнми, капризная пятилетняя девчонка, твёрдо отрицающая существование личных границ, личных вещей, личных секретов, надеется и терпеливо ждёт, когда старший брат наконец-то заплачет. Это происходит быстро; мама и не пытается обуздать порыв причинить сыну боль, как пару минут назад поступил с ней супруг, малодушный и временами несдержанный, — она продолжает лупить Чанёля по спине и голове с каждым разом сильнее, туго сглатывая и хныкая сквозь крикливые причитания, обрушивая полотенце, напоминающее коржи для вафельных тортов, на молящего прекратить мальчика. И Пак начинает плакать, жалобно и тихо, будто подвывая свистящему в воздухе хлопковому кнуту. — Плакса! — тут же вскрикивает Юнми, тыча на брата пальцем, и в её детском тоненьком голоске звенит торжество. — Рёва-Ёль! — Заткнись! — Девочка опять получает полотенцем, однако, как и прошлый раз, это её совсем не обижает — она, наверное, и не заметила, как её руку шлёпнул толстый рубчик кухонного полотенца. — Хватит плакать! — Мам… — Блеяние Чанёля приглушают плотная ткань штанов и вопли матери, — как всегда, его никто не слышит, да и слушать никто не захочет. — Хватит! — Гулька на голове Пак Чонсо не выдерживает то ли колоссального напряжения, какое прилило к её гневливой физиономии, то ли резких монотонных движений, из-за каких женщина сотрясалась всем телом. — Хватит плакать! Ты ведёшь себя как девчонка! Будь мужчиной, чёрт бы тебя побрал, — не реви! — Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! — Хватит ныть! Хватит ныть, блять! — Госпожа Пак срывается на визг, а её глаза наполняют слёзы — простительные, как Чонсо считает, для неё, женщины, незамеченные ни хихикающей дочерью, ни сыном, свернувшимся мокрицей посреди прихожей. — Ты постоянно ревёшь! — Пла-а-а-кса-а-а-а! Пла-а-а-кса-а-а-а! Виски Чанёля схватывает давящая боль, словно кровь в венах внезапно замёрзла, и теперь голубые трубки, которые, насколько знает мальчик, тянутся по всему его телу, постепенно надуваются. Он хнычет себе в колени, засунув одну из рук в дырку на штанах; он старается плакать беззвучно, чтобы ещё пуще не злить и без того рассерженную маму, и одновременно прислушиваться к собственным судорожным всхлипам, чтобы не слышать издевательские возгласы Юнми, жалящие его самолюбие. — Отвечай за свои поступки! — Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! — Постоянно! Постоянно ты плачешь! Ты хочешь, чтобы тебя пожалели?! — Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! — Я н-не спец-циально… Мне-е ж-жаль… И вот Чанёль в упор смотрит на испорченные и чересчур жаркие — особенно сейчас, когда тело тлеет в истерике — брюки. И ему жаль. Ему определённо жаль, что он тогда, возле лавочки, не сломал мерзкие короткие ручонки братьям Го, — возможно, сейчас бы мальчика не так навязчиво одолевало раздражение, будь оно утешенным чужой болью. Ему, несомненно, жаль, что он так слабо толкнул Юнми — сейчас бы со сломанной шеей она не обзывалась, не обижала бы Чанёля, как она это делает всегда, когда он плачет. — Хватит! Хватит! Хватит! — Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! Хватит! — поддакивает Юнми, наступая босой потной ножкой на папину сандалию. — Мужчины не должны плакать! — Прекращай рыдать! — Плакса! Плакса! Что постыдного и неправильного в слезах — мальчик всё ещё не понял; после них всегда становится легче: злоба выгорает, обида притупляется. И, быть может, маме тоже стоило бы почаще плакать, тогда бы, возможно, вафельное полотенце продолжало бы висеть на её плече, а у Юнми не было бы повода издеваться над братом. Но Пак Чонсо редко плачет, и всё, что остаётся Чанёлю, — проглотить вместе с солёными слезами и соплями горечь унижения и желчный гнев за двоих. — На следующей неделе, то есть через пять дней, в среду, ваши работы должны быть готовы. — Учительница мягко улыбается, и её личико, маленькое и молодое, облекается временными морщинками — складками в уголках глаз и углублениями у носа и рта. — Я, директор и ещё несколько учителей выберут самые лучшие, которые поедут на городскую выставку представлять нашу школу. Чанёля захлёстывает воодушевление — его работу точно возьмут! Кулаки сжимаются от схватившегося в груди приятного волнения — серая глина вылазит через пальцы широкими плоскими червями. Змея почти готова; в свете преодолевшего свой зенит солнца она в совершенстве гладкая, а выдавленные пластмассовым шпателем полосы — кожаные узоры — чёткие и идеально симметричные. Мальчик не сразу определился с тем, что будет лепить, — в конце концов, дело предстояло ответственное: ему безумно хотелось сделать что-нибудь действительно сто́ящее и показать это всем в городе. А потом учительница Квак сказала, что самое главное — делать то, что по-настоящему нравится, и так в голове и сердце Пака поселился величавый образ змеи с капюшоном. — Учитель, — поднимает руку низенький мальчишка; его совсем ещё детская ладошка вымазана синей гуашью, как и овальные очки, съехавшие на кончик горбатого носа. — А можно будет потом забрать работу домой? — Конечно, — госпожа Квак поправляет ворот лёгкой белой сорочки, заправленной в нежно-голубую юбку, и ёрзает на твёрдом стуле, таком же старом и коричневом, как и табуреты детей. — Вы можете оставить в школе, можете забрать себе — как вам захочется. Класс рисования обрастает солнечными зайчиками, чей оранжевый цвет напоминает горькую куркуму или тыкву, что в сентябре должна уже вот-вот созреть. После лёгкого, но продолжительного дождя, который Чанёль переждал в школе на уроках, небо стало практически чистым — и лишь лёгкая рябь перистых облаков, похожих на царапины от гигантский когтей, порочила целомудренный васильковый. Королевская кобра — звучит смертельно опасно. «И по-королевски». — Пак укладывает остатки глины в пластиковую коробку и кладёт на полочку под парту, к карандашам, краскам и пластилину других школьников. И по-королевски. Впервые эту змею Чанёль увидел в энциклопедии, которую от скуки листала Юнми, нагло просиживая подоконник в его комнате, а потом эту же змею мальчик нашёл и в раскрасках — тех самых, что пришли в новогодней посылке из США. Простая с виду змея в момент опасности надувает свой кожаный капюшон, поднимает голову высоко от земли и зловеще шипит; и хоть Чанёль давно мечтает о змее, какая бы жила в тёплом уютном аквариуме в его комнате, к королевской кобре он бы и на километр не подошёл — это пресмыкающееся ядовитое, а умирать в судорогах агонии, какая обязательно охватит тело Пака, когда отрава разойдётся от кончиков пальцев до макушки, мальчику не хочется. Свою глиняную змею Чанёль сперва представлял большой — в натуральный размер кобры, со всеми чешуйками и тем жутковатым узором на капюшоне, напоминающим широкую безумную улыбку, которую кто-то шутки ради нарисовал змее на затылке маркером. Но это оказалось не так просто — совсем не то, что делал до этого мальчик, выкатывая из глины снеговиков, кошек и лошадей; и вскоре от идеи сделать грандиозную статую королевской кобры Чанёлю пришлось отказаться — небольшую копию он посчитал вполне достойной заменой. — Ребята, у вас осталось десять минут, — учитель бодро щебечет, однако в её голосе Пак слышит усталость, такую же, какая обычно таится либо в криках, либо в негромком ворчании матери. Госпожа Квак преподаёт рисование в большинстве классов, а потом по средам и пятницам остаётся в школе до шести вечера ради кружка изобразительного искусства. Мальчик подозревает, что это тяжело — постоянно сидеть в школе, потому что он и сам устаёт уже ко второму уроку. — Те, кто не успеют сегодня доделать свои работы, могут закончить их дома или здесь в понедельник, — поспешно добавляет учительница Квак, вставая из-за стола. — Так что не переживайте. Потихоньку собирайтесь, а я скоро вернусь. С водоотлива третьего этажа срываются капли — следы прошедшего дождя; они — крупные и наверняка холодные, — как растопленные на всё ещё горячем солнце алмазы, сверкают на закатных лучах и шумно опадают на нижний водоотлив, где залёг тонкий слой уличной грязи, похожей на выцветший порох. Впрочем, пыль на белой поверхности порядком въедлива: расплываясь под напором воды, она продолжает липнуть к тонкому листу металла, собираясь в новые чёрные разводы. И, несмотря на дождь, какой лил всё утро и весь день, водоотливы остались такими же грязными. — Эй, щель, как успехи? — Девочка с жирными патлами, тесно прильнувшими к голове, взмахивает кистью, и несколько капель зелёной масляной краски попадает на щёку и ворот рубашки стоящей позади третьеклашки. Последняя возмущённо взвывает, роняя на пол гербарий из листьев и цветов, какой она старательно клеила на свой рисунок. — Готова к выставке? Или решила не позориться? — Спасибо, Сало, за заботу, — Чжонын растягивает рот в улыбке, будто хвастаясь той самой большой прорехой в передних зубах, — я в порядке. — Жаль, я надеялась, ты каждый день плачешь из-за того, что твой рот похож на пианино. Госпожа Пак говорит, что Кан Сара — безумно красивая девочка с большими глазами цвета крепкого байхового чая, овальным личиком и пухлыми губками, которые, когда сильно пересыхают, напоминают круглые спонжи для макияжа. Папа Сары, господин Кан, американского происхождения — бизнесмен, держащий в Ханаме популярную пиццерию, а мама местная — миловидная кореянка, работающая в старшей школе учителем английского. Чанёль слышал, что они познакомились в Южной Америке — оба были участниками волонтёрской программы и обучали местных детей английскому языку; но мальчик в это не особо верит: неужели в Южной Америке нет своих учителей? Как бы то ни было, Кан Сара, чьи губы похожи на розовые толстые личинки, перешла в школу во втором классе, когда её родители решили перебраться в Корею. Она на год старше Пака, но учится с ним в одной параллели, с беззубой Чжонын; в первый же день Кан обзавелась довольно странным прозвищем: представляясь новым одноклассникам, она, старательно выписывая своё короткое имя на доске, умудрилась сделать сразу две ошибки, и её короткое имя Сара превратилось в забавное Сало. Впрочем, девочку это не особо расстроило — её в принципе трудно смутить, и никто не знает: это потому, что её папа американец, или оттого, что она до сих пор плохо понимает корейский? — Нет, они почти отрасли, — равнодушно фыркает Чжонын, но румянец, выступивший пунцовыми пятнами на щеках и скулах, выдаёт её стыдливость; девочка растягивает рот в широкой открытой улыбке и демонстрирует свой нецелый оскал, — действительно, из розовых дёсен торчат два эмалевых обрубка: один снизу, другой сверху. Ещё чуть-чуть, и клыки окончательно отрастут; да вот только другие два, с левой стороны, тоже выпали, поэтому Чжонын возразить особо нечем. — И когда мне грустно, я думаю о том, как красиво умею рисовать. — Она показывает на плотный лист бумаги, водружённый на деревянный мольберт; акварельное лицо, какое по задумке должно быть портретом госпожи Квак, кажется Чанёлю безобразным. Тем не менее, среди остальных работ, из которых большинство были рисунками, картина Чжонын — яркая и нелепая — притягивает к себе взгляд. Конечно, женщина на бумаге совсем не похожа на учительницу, — скорее, на восставший труп тщедушного старика, что, наверное, по какой-то совершенно глупой причине проглотил свои губы и подбородок. Конечно, лучше глиняной змеи Пака здесь ничего не найдётся — он в этом точно уверен; но мальчик признаёт, что Чжонын размазывает акварель красиво. — А ещё вспоминаю, что некоторые даже кисть неправильно держат. И мне становится радостно. Чанёль аккуратно щупает хвост кобры, проверяя, окончательно ли застыла глина, и косится на руку Сары-Сало: та отчего-то дёргается и ударяет зажатой в кулаке кистью в рисунок, словно намереваясь проткнуть насквозь бумагу и толстую подложку мольберта. На грязно-белых ромашках остаётся зелёная клякса и волоски кисточки. — Всё правильно я держу, щель, — топает ногой Кан, сдувая с лица нависшие пряди. — И зубы у меня на месте! — Её говор резко приобретает американский акцент. «Похоже, Сало не знает, что зубы выпадают у всех детей». Чанёль достаёт из лежащего на подоконнике рюкзака коробку из гофрокартона, в какой когда-то хранился плафон от люстры на кухни. — Отстань от меня, Сара-Сало, — высовывает язык Чжонын, елозя кистью по мятному кружочку в большой квадратной палитре. — Занимайся своей мазнёй, — может, твой американский папа одобрит ту гадость, которую ты постоянно рисуешь на уроках. — Причём тут мой папа? Чанёль бережно отряхивает змею от несуществующей пыли и опускает лепку в коробку. Он чешет подбородок, ощущая, как глина под ногтями царапает кожу солёными вкраплениями. Он знает, к чему ведёт Чжонын. В отличие от госпожи Пак, которая восторженно охает каждый раз, как видит Сару на каком-нибудь школьном празднике или случайно встречает в торговом центре, родители некоторых детей из класса американской девочки не жалуют ни чету Кан, ни их очаровательное, порой плохо бормочущее на корейском чадо. И больше всего Сару-Сало ненавидит мама беззубой Чжонын. — Потому что был бы он нормальным, не приехал бы жить в чужую страну! — А что тут такого? — возмутилась Кан, и её губы собрались в мягкий шарик. — Какая разница? — Потому что вы не корейцы! — Родители моего папы — корейцы, они просто переехали в Штаты! Чанёль не раз спрашивал у мамы, почему так — почему некоторые люди не любят родителей Сары; мальчик видел супругов Кан пару раз, и они не показались ему плохими. Но госпожа Пак лишь пожимала плечами; может, она действительно не знает ответ, а может, просто не хочет делиться. Чанёль склоняется к последнему. Мама вообще редко что объясняет — она считает, что он и Юнми должны просто слушаться её; в конце концов, она мама — она плохого своим любимым детям не пожелает, да и о жизни госпожа Пак знает намного больше. К чему лишние вопросы? Зачем давать ненужные ответы? — Они северные корейцы! Не южные! — И что?! — взвизгивает Сара-Сало; она неосторожно взмахивает руками, задевая локтем свой рисунок, который торчал из бумаги цветными сталагмитами масляной краски. Рукав школьной сорочки вымазывается белым и жёлтым цветами, а мольберт с грохотом валится на пол. — Что тут такого?! Что плохого?! — Всё плохо! — гадко хихикает Чжонын, снова хвастаясь щелью в ряду зубов. — Вы — чужаки! — Мы не чужаки! Я не чужак! Моя мама отсюда! — Но папа — нет! Поэтому ты чужачка! С тобой вообще лучше не дружить — так говорит моя мама! Чанёль оглядывается, заправляя изогнутый край крышки внутрь коробки: все ребята, которых сегодня было меньше обычного из-за сезонной простуды, воззрились на девочек. Пак снова отворачивается к окну. Лужи вокруг школы большие, особенно у самых бордюров; ещё зелёные газоны влажные, потемневшая от воды земля наверняка сейчас очень мягкая и податливая. Мальчик обожает сентябрь; дождливый месяц, часто кутающийся в серые флёры пасмурности, свежий и в то же время достаточно тёплый, чтобы ещё можно было гулять в шортах и футболке. На лёгкие не давит удушливый зной, в каком обычно сгорает лето, осенняя минорность успокаивает городскую суету — всё вокруг вдруг становится спокойнее: машинный рёв — из-за скользких дорог, людской топот — из-за дроби дождя, тревога — из-за убаюкивающей хмурости неба. У Чанёля нет причин тревожиться. В школе у него всё в порядке — и оценки высокие, и отношения с одноклассниками вполне хорошие. Любимое занятие тоже есть — кружок изобразительного искусства одобряют даже родители; и Чонсо, и Ёншик считают, что рисование и лепка, которой мальчик занимался всё-таки больше, полезны для развития ума. Младшая сестра в последние три месяца часто пропадает на пении, куда её этим летом записала мама, — господин Пак наконец-то нашёл новую работу, и деньги на уроки вокала, как и на новые штаны для сына, нашлись; поэтому Юнми, уставая к концу дня, теперь досаждает лишь своим молчаливым присутствием в комнате брата, и с этим Пак, как показало время, всё же способен мириться. У Чанёля и в самом деле нет причин тревожиться — у него действительно всё в порядке. Но Чанёлю отчего-то всегда беспокойно; и куда бы он не пошёл, эта необъяснимая гнетущая смятенность следует за ним попятам. Мальчик чешет запястье. — Так не дружи! — Голос Сары-Сало ломается фальшью обиды, но беззубая Чжонын слишком увлечена акварелью в палитре, чтобы заметить, как лихо ей удалось задеть девочку из Америки. — Я тебя не заставляю, щель! И вообще, твоя мама — дура! — Сама ты дура! Не смей говорить так о моей маме! — Иди ты в задницу, щель! — Кан бросает кисточку в беззубую одноклассницу; портится очередная школьная сорочка — на нагрудном карманчике оседает зелёный мазок, и Чжонын с ужасом вскрикивает: — Моя рубашка! Ненормальная, ты что творишь?! — Ты сама виновата! Ты первая начала меня обижать! — Ты меня каждый день обзываешь! — Чжонын швыряет палитру на пол и со всей силы пихает американскую девочку в грудь. — Ты заслужила, Сало! — Но я не трогала твоих родителей, идиотка! Некоторые из присутствующих изумлённо охают, но никто и не порывается разнять девочек, что вот-вот вцепятся друг другу в лохмы, — наверное, страшно. Только мальчик в овальных очках и с синей ладошкой, сложив кисть на край мольберта, поспешно выходит из класс. «За учительницей пошёл». Пак не понимает Чжонын: какая разница, откуда приехала Сара-Сало, кто её родители и почему семья Кан теперь живёт здесь? Если бы Чанёлю не было плевать на девочку из Америки, он бы не любил её, скорее, за визгливые восклицания, какие слетают с больших пухлых губ, когда Кан в очередной раз задирает Чжонын этим дурацким прозвищем «щель». Можно дразниться и потише. Пак не понимает и Сару-Сало: важно ли, что говорит про неё беззубая Чжонын? Пусть болтает, что хочет: и про её отца-чужака, приехавшего из другой страны, и про её неразборчивую, как говорит Чжонын, маму, и про саму Кан, временами называя американскую девочку некрасивой и глупой, раз та не может нормально говорить по-корейски. Ведь главное, что думает сама Сара-Сало, какую правду знает именно она; кого волнует мнение беззубой Чжонын? В конце концов, беззубая Чжонын ничего не знает ни про семью Кан, ни про Америку, ни даже про обычных пауков. Однажды столкнувшись в споре с Чанёлем, она упрямо доказывала, что ног у пауков шесть, а не восемь; и пылкости в её бессмысленных доводах было так много, что Пак едва не поверил в свою неправоту. Тем не менее, обмануть мальчика беззубой Чжонын не удалось, ведь, как и ей упорства, уверенности в себе Чанёлю не занимать. «И как Сало смеет прислушиваться к Чжонын, живущей в мире шестилапых пауков?» — улыбается Пак, укладывая коробку в голубой пакет из супермаркета. — Ты заплатишь за рубашку! — беззубая Чжонын хватает Кан за запястье, будто та намеревалась трусливо сбежать. — Твой папаша из Америки заплатит, поняла?! — Не трогай меня! — Сара хватает одноклассницу за пряди ровного чёрного каре. — Не говори про моего папу ничего! Чанёль закончил. Осталось раскрасить змею, чем мальчик будет заниматься эти выходные; он уже купил краски, блёстки и бусины — последние для глаз и узора на капюшоне. Встав из-за парты, Пак засовывает руки в лямки рюкзака, перехватывает пакет понадёжнее и, стряхнув с рабочего места остатки глины в кулак, направляется к мусорной корзине рядом с дверью. — Всем пока, — прощается Чанёль, отряхивая ладошки над кучей порванной бумаги и банановой кожурой. Но никто не обращает внимание на мальчика, ведь беззубая Чжонын, толкнув Сару-Сало на её же мольберт, звонко кричит: — Заебала! — Чжонын! — Учительница Квак буквально влетает в кабинет; за ней семенит маленький очкастый мальчишка. — Что за слова?! Что вы тут устроили?! Сара, ты почему лежишь?! — Женщина подбегает к американской девочки, придавившей спиной собственную картину, и садится перед ней на корточки, обеспокоенно кудахча: — Сара, ты в порядке?.. Чанёль не утруждает себя повторным прощанием; он выходит в прохладный коридор и плетётся к лестничному пролёту, чтобы спуститься на первый этаж к раздевалкам. Несмотря на приподнятое настроение, Пак идёт домой неторопливо, выбрав самый длинный путь. Сначала нужно обойти школу — это занимает минут пять, — затем выйти к проезжей части, чтобы потом завернуть к супермаркету, а там уже идти прямо, вниз по улице, пока не вырастет тупик из частных домов. Здесь важно знать лазейку: в ржавой на узлах рабице, окружающей пустырь — бывшее футбольное поле — есть рваная дыра, которую обычно трудно разглядеть, особенно на фоне такой же зелёной, как сетка забора, травы. Сюда частенько ходят играть дети; Чанёль с Инсопом и братьями Го временами тоже здесь ошиваются, а прошедшей зимой, после Рождества, они запускали фейерверки, которые Сынхёб нашёл в кладовой серди папиных инструментов. Чанёль сжимает губами прозрачную трубочку и втягивает приторный апельсиновый сок, делая несколько маленьких глотков. Он останавливается напротив дырки в рабице и, как-то отрешённо буравя пустым взглядом куст бирючины, стягивает со спины рюкзак. Бирючина высокая — выше мальчика и практически достаёт самыми верхними ветвями до края забора; клиновидные листья гладкие, грубые и плотные — всё ещё зелёные, — на самых краях, будто пузырящиеся воспалениями кисточки, пухнут гроздья чёрных ягод. Их есть нельзя — Пак знает; о бирючине ему рассказывал папа, когда однажды они вдвоём возвращались из магазина. «Ни в коем случае не ешь эти ягоды! Если ты не уверен в том, что это за растение, никогда не ешь с него ни листья, ни плоды!» Чанёль запомнил. Умирать в судорогах или захлёбываться рвотой, как бабушка, он так же не намерен. Папа сказал, что если съесть что-нибудь с куста бирючины, то рот покроется кровоточащими язвами, язык отпадёт, а желудок разъест — сначала на нём появится множество дырочек, как в дуршлаге, а потом он окончательно порвётся, как старая половая тряпка, уставшая от хлорки и жёсткой водопроводной воды. Мальчик на всякий случай задерживает дыхание, чтобы случайно не вдохнуть пыльцу, хоть бирючина давно отцвела, и пролазит сквозь зелёную рабицу. Сетка взволновано дребезжит; рюкзак и пакет нехотя пролазят следом за Паком. Теперь осталось пересечь футбольное поле и выйти на другую улицу, где ещё немного пройти — и покажется соседский флюгер и мохнатые ветви миндаля. Домой возвращаться мальчишке не хочется. Он и сам не знает почему; наверное, из-за родителей. Мама кричит практически каждый день; в основном получает отец, но под раздачу, как обычно, попадают и Юнми с Чанёлем. Господин Пак в последнее время тоже горланит — наверное, ему надоело терпеть ругань супруги; госпожа Пак всё чаще бьёт детей полотенцем и по несколько часов плачет в ванной, из-за чего Юнми пару раз бегала писать в кусты за домом. И если пятилетней девочке всё это кажется пустяком — сериальной драмой, которая заканчивается ровно тогда, когда она закрывается в своей комнате, утыкается в книгу или бежит гулять во двор, — то Чанёль продолжает в этом жить. По ночам он слышит причитания матери, вернувшейся поздно домой; иногда Паку удаётся уловить звонкое шлёпанье — удары, а кому они принадлежат, можно понять по всхлипу: если тихое аханье прозвучало, значит, бил папа, если наступает молчание — мама. Повесив пакет на сгиб локтя, он как-то судорожно почёсывает запястье. Давление. Это похоже на давление, паразитирующее в худеньком лопоухом мальчишке тревогой. Иногда он плачет в подушку после школы — так Чанёль справляется с нервозностью, какая с каждый разом всё пуще одолевает его по дороге домой; порой выходит на улицу, находит толстую сухую ветку и принимается со всей силы лупить всё вокруг, пока палка не сломается, пока из глаз не брызнуть слёзы. В такие моменты Пак понимает, почему мама бьёт их полотенцем, когда злится, или почему запирается в ванной, — от этого действительно становится легче. И в такие моменты Пак не понимает, почему ему нельзя плакать? Потому что он мужчина — обычное каждодневное причитание матери. Но Чанёль не выбирал кем рождаться, — может, он хотел быть девчонкой, чтобы иметь право вдоволь нареветься. И Чанёлю слабо верится, что его папа, Пак Ёншик, который тоже мужчина — хоть мама и позволяет себе ставить этот факт под сомнение, — никогда не плачет. Уж больно у него жалкий вид — и мальчик совершенно уверен, что такие люди точно плачут. Домой возвращаться не хочется. Опять будет болеть голова. Опять Чанёль получит полотенцем. И наверняка опять станется так, что он будет плакать на глазах разгневанной матери и прибежавшей на вопли Юнми. Потому что сегодня мама будет особенно злая — мальчишка уже слышал новость, плохую и для всей семьи, и для Юнми в частности: отца снова уволили. Он и полгода не продержался на работе. И теперь денег на уроки вокала Юнми снова не будет. «Так ей и надо». Пак не проходит и четверть поля — он останавливается, продолжая потягивать сок через трубочку, чтобы вглядеться в три фигуры, скачущие от одних ржавых футбольных ворот к другим. Двое почти одного роста, крепкие мальчишки, короткостриженые, будто они вот-вот пойдут служить в армию, в джинсовых бриджах, грязных и по-модному дырявых на бёдрах; однако один заметно полнее, что он, видать, прячет чёрной толстовкой, в какой сейчас наверняка очень жарко, а второй ужасно сутулый, прямо как госпожа Пак, — у него даже лопатка в сторону торчит. Третий человек, точнее девочка, в разы меньше и хрупче; именно она громче всех орёт на поле, и в вое её не игривый восторг, а отчаяние и беспомощная злоба. — Отдайте! — Вереск переливается звоном жути и грядущих рыданий. — Отдайте! Это не ваше! — А чьё? — булькает пухлый мальчишка и машет чем-то белым в руке; Пак узнаёт миску Селёдки, в которую сестра всегда льёт по утрам молоко. — Оно у меня, а значит, моё, козявка. — Я не козявка! Отдайте тарелку! Отдайте! — Так забери! — хихикает сутулый. — Мы же не против; это ты тут орёшь, будто поросёнок резаный. А мы просто играем. — Я не хочу играть! — Девочка дёргает себя за подол зелёного клетчатого платья. — Не хочу! — А я хочу! Чанёль в несколько глотков допивает сок и возобновляет неторопливый шаг. Юнми он не сразу узнал — уж больно она похожа на других детей, каких здесь живёт немало; однако сарафан — хлопковый, с кружевным кантиком на квадратном вырезе и тоненькими лямочками — показался ему знакомым. Пак никогда его не забудет: во-первых, сарафан очень красивый — мальчик и сам бы такой носил, если бы было удобно, во-вторых, Юнми буквально его вымолила тогда в магазине; висела на руках родителей и тёрла ладони, обещая, что в ближайшие полгода она больше ничего не попросит. Пока что своё обещание девочка сдерживает. — Лови! — Пухлый бросает приятелю миску, и тот её хватает, ловко уворачиваясь от капель молока, сорвавшихся с белого фаянса. — Козявка, активнее, а то мы в конце концов заберём миску себе. — Нет! Она Селёдки! — Юнми подскакивает, вместе с ней и её коротенькие косички, похожие на крысиные хвостики; однако ей — маленькой даже для своего возраста, не то, что для этих двух громил — не удаётся коснуться и локтя сутулого мальчишки. — Отдай! — Селёдка? Какая тупая кличка. — Сам ты тупой! — Эй, ты как со старшими разговариваешь, козявка! — Пухлому хватает двух шагов, чтобы подойти к маленькой Пак и пнуть её в бедро, почти в живот; девочка падает на траву и, кажется, начинает плакать. Чанёль снова останавливается; на этот раз он опускает рюкзак с пакетом на землю, а пустую коробку из-под сока бросает рядом, обещая себе обязательно забрать её и выбросить по пути домой. Это перебор: даже Пак не позволяет себе так грубо обращаться с Юнми, тем более тарелка действительно принадлежит им — семье Чанёля и Селёдке, а не двум громилам; да и не хочется мальчику слушать рёв Юнми. Отчего-то, когда противная сестрёнка плачет, Чанёль ощущает неприятное раздражение, точно такое же, когда она кричит «Рёва-Ёль», пока рыдает он сам. Если Юнми, как и мама, запрещает ему плакать, то Чанёль тоже против её слёз. — Что вы делаете? — Пак стремительной поступью худых ног, спрятанных в лёгких школьных брюках, подходит к незнакомым мальчикам. — Ты кто? — фыркает сутулый, вертя в руках миску Селёдки. — Я — хозяин этой тарелки. — Чанёль указывает длинным пальцем на кошачью посуду. — Верните. — Что?! — Пухлый прыскает с неверием, словно у такого мальчика, как Пак, и быть не может простенькой белой пиалы. — Иди отсюда, а? — Верни тарелку, тогда уйду. — Ты что, бесстрашный? — Сутулый угрожающе расправляет плечи, становясь ровнее, и подходит вплотную к Паку; то же самое делает и пухлый, только становится он чуть дальше, потому что мешает живот, притаившийся под поросшей катышками толстовкой. — Или просто тупой? Они на голову выше Чанёля, и потому мальчик решает, что они старшеклассники. От них пахнет потом, на лбу и щеках пухнет густая бугристая сыпь; парни на вид большие: руки сутулого объёмные и, наверное, если он их сильно напряжёт, мускулистые, а у пухлого — мощные бёдра, которые едва не рвут явно тесные бриджи. И потому мальчик решает, что они спортсмены. — Бесстрашный? — Чанёль изумлённо поднимает брови; и искренность его удивления настолько поражает старшеклассников, что они даже чуть отступают назад. — Мне есть, чего бояться? И правда, чего ему бояться? Что они ему сделают? Сломают руку? Заживёт. Поколотят? Чанёль и с этим справится. В конце концов, у этих ребят ничего, кроме кулаков, нет, а рук чужих, не считая маминых, Пак не боится. «Я вообще ничего не боюсь». И это почти правда. — Тупой, — придя в себя, хрюкает сутулый. — Мы занимаемся боксом. Мы тебе нос разобьём и шею сломаем, если не уйдёшь. Удивление Чанёля становится ещё сильнее; его полные губы трогает ошеломлённая улыбка. — Серьёзно? — Да, — подтверждает пухлый. — Разобьёте нос? — Да. — Ради кошачьей миски? Старшеклассники замирают. — Да, — неуверенно отзывается сутулый. — Что-то не так? — Вы из бедных семей? У вас нет тарелок, раз вы воруете у кошек? — Ты чё, придурок?! — Пухлый хватает Пака за отвороты рубашки. — Не смей говорить так о моей семье! И Паку вспомнилась Сара-Сало, которая так же, как и этот громила, готова была порвать рубашку на беззубой Чжонын. — Тогда зачем тебе наша, — Чанёль косится на сестру, которая лежала на мокрой траве и с застывшими слезами в глазах смотрела на троих мальчишек, — тарелка? — Так ты её братец, да? — ухмыляется пухлый и толкает лёгкого Пака в руки приятелю. — А я-то думаю, чё ты тут ошиваешься? А ты за сестрёнкой пришёл. — За тарелкой. — Теперь за сорочку, уже изрядно помятую, его держит сутулый; на мизинце и безымянном пальце последнего висит пиала Селёдки. — Ну, и за сестрой тоже, — честно отвечает Пак. — Отдавай тарелку, и мы пойдём. Попроси своих родителей купить тебе такую же… — Уёбок. — Ладони сутулого до безумия сильные: стиснув узкие плечи Чанёля, он сгребает его и буквально швыряет вместе с миской на плешивый газон бывшего футбольного поля, рядом с Юнми. — Уёбище. — Сутулый пинает мальчика по ноге, вбивая грязную подошву заношенного кеда прямо в коленную чашечку, но не сильно, словно боясь сломать Паку ногу. — Я из тебя всю дурь вытряхну. Чанёль не успевает ничего ответить после того, как с его губ срывается стон, — Юнми, вдруг вскочив с мокрой травы и неуклюже наступив на край своего сарафана, пока тот ещё касался земли, разбегается, насколько это позволяет расстояние, и врезается всей миниатюрной собой в сутулого, громко, как она умеет, вопя: — Не трогай его! — Отъебись! — Пухлый вновь откидывает девочку в сторону, за что в его круглую физиономию тут же влетает миска Селёдки и отскакивает туда, откуда прилетела, — к Чанёлю. — Ты что, охуел? Старшеклассник, преющий в тёплой толстовке, бросается на лежащего Чанёля, однако добежать он не успевает: девчонка вновь наскакивает на него, и в этот раз она впивается маленькими молочными зубами в его потную грязную ладонь. — Сука! Юнми получает в ответ смачный удар в ухо, к счастью, ладонью; ещё сильнее пачкая новый клетчатый сарафанчик, она снова валится на траву, но уже окончательно, потому что заходится в новом обиженном рыдании. Мальчик практически не слышит всхлипов сестры — его оглушают стук собственного сердца, шум крови, струящейся по бесконечным синим венам, бьющейся в висках; Паком вдруг овладевает лёгкость, будто он, получив пару раз в живот, поборол гравитацию то ли болью, то ли неистовым желанием взлететь в небо и обрушить на двух громил смертельный удар своего маленького, но невероятно крепкого кулака. Чанёль всемогущ, непобедим, и сила его в бесстрашие его. Он обязательно выстоит. Старшеклассники устраивают самую настоящую возню: таскают Пака за руки и за ноги туда-сюда, будто намереваясь собрать на школьную форму мальчика всю грязь, какая есть на футбольном поле, и завернуть того в примятую дождём и обувью траву. Шлёпают по щекам, дёргают за волосы и выкрикивают всякие гадости, словно Паку есть до них дело, — не этого ждал Чанёль, совсем не этого; он был готов терпеть муки, сопротивляться и умирать, но, в конце концов, получил лишь несколько пинков по бёдрам и пару раз по лицу — и то, не особо ощутимо. Несмотря на похабные прищуры, на гадливые смешки и воинственные рёвы, ни сутулый, ни пухлый и не стараются делать одиннадцатилетнему мальчику больно. Казалось, набитые на тренировках кулаки буквально размякают, стоит им приблизиться к телу или лицу Чанёля; казалось, кроссовки, рассекающие воздух и стремящиеся в плоский рыхлый живот, обращаются в мягкий поролон, отчего и последующий их удар едва отзывается в Чанёле дискомфортом. Мальчишки-громилы, похоже, совсем не те хулиганы, какими они пытались показаться перед Паками; и грубость их с поношением — лишь позёрство, а все те угрозы, которые Пак воспринял серьёзно, но без всякого страха, оказались простой бравадой двух драчливых подростков. Бояться нечего, но мальчишкой уже овладел азарт боя. Чанёль нащупывает миску Селёдки, какая не так давно приложилась к физиономии толстого мальчишки; он смотрит в глаза склонившегося над ним сутулого старшеклассника, что опустился на корточки, и, воодушевлённо втянув носом аромат влажной почвы, изо всех сил ударяет его тарелкой по лицу. Чанёль всемогущ, он непобедим; даже простая кошачья пиала становится смертоносным оружием в его власти. Второй удар, но уже по рукам, бережно, даже боязно прикрывающим кровоточащий нос, выходит слабее, но лишь потому, что мальчишке совсем неудобно бить полулёжа. — Ай! — Сутулый отклоняется назад, а затем, не удержав равновесие, падает на спину. — Ай, мой нос! Он сломал мой нос! — Тарелкой что ли? — растерянно шелестит пухлый, протирая рукавом раскрасневшуюся прыщавую физиономию; его объёмные щёки пылают — Пак не сомневается, что об них можно и обжечься; на куцых широких бровях повисли капли пота. Пухлый громила сильно взмок, ведь в старой толстовке безумно жарко, тем более бегать и драться. — Эй, — окликает он друга, — ты в порядке? — Нет, — гундосит сутулый и переворачивается набок, словно надеясь, что прохлада от волглой почвы ослабит боль. — Нет, блять… Пошли домой… Я сейчас умру… — Мелкий ублюдок! Пухлый намеревается в последний раз отвесить мальчишке унизительную оплеуху или, если хватит смелости в кулаке, смачный удар в челюсть, перед тем как повести раненого кошачьей миской приятеля домой. Однако всё, что он успевает, — схватить Чанёля за рубашку; потом его руку, недавно укушенную вопящей пятилетней девчонкой, пронзает тупая пекущая боль. — Урод, — с торжеством выплёвывает Пак и пуще выворачивает большой палец пухлого громилы, с удовольствием наблюдая, как красное лицо, искривившее в мучительном крике губы, стремительно багровеет, а сам мальчишка — медленно опускается перед ним на колени. Чанёль сгорает от нетерпения услышать хруст, увидеть собственным глазами, как сустав, нехотя выпирая из-под кожи, в конце концов выскакивает, оставляя толстый короткий палец выгнутым под неестественным углом. Взор Пака мечется и на обрядившуюся в страдания физиономию — ведь так любопытно и желание так велико застать ту боль, от какой непременно нос соберётся складками, а изо рта вырвется настоящий поросячий визг. И мальчик не знает, что больше удовлетворит его любопытство и необъяснимую тягу к чему-то очень жестокому: боль в своём первозданном виде или её отблески в карих слезящихся глазах? Впрочем, к несчастью едва не задыхающегося в предвкушении Чанёля, пухлый громила берёт себя в руки и, замахнувшись так сильно, насколько это позволяла унизительная поза подчинения, что есть мощи хлопает Пака по лицу свободной от беспощадных детских тисков рукой. На этот раз мальчику по-настоящему больно; он шипит, переставая мучать большой раскрасневшийся палец, и прижимает влажную от своего и чужого пота ладошку к пылающей половине лица. — Ебанутый, — выдыхает полный старшеклассник, с трудом поднимаясь на ноги. — Ты ебанутый! Иди лечись, бешеный! Чанёль щупает место удара — кожу покалывают отголоски пощёчины, полной чужой животной паники, — и пальцы его натыкаются на улыбку, широкую, ошеломлённую и ликующую. Уши всё ещё глушит адреналин, руки зудят и ноют от того, что так и не сделали; нервно почёсывая ладони, Пак смотрит на ступающих по полю мальчишек, и в шуме, осевшем пеленой на глазах, они кажутся трусливым мороком, который нашёл на Чанёля внезапно посреди футбольного поля и так же быстро, ощутив свою слабость, отступил. Пак лежит ещё целую бесконечность, прислушиваясь, как капли дождя, повисшие на траве, впитываются в хлопок школьной рубашки. Торжествующая улыбка беспрекословного победителя постепенно угасает, но лишь потому, что мышцы лица начинают уставать; Чанёль смотрит в небо: размазанные облака почти рассеялись, сентябрьские лучи стелется по всему полю и, быть может, по всему миру, заворачивают Пака в жёлтый саван и впитываются в его смуглую детскую кожу. Мальчик не любит солнце, но сейчас это неважно, потому что вместе с небесным теплом его наполняет спокойствие. — Чанёль. — Голос Юнми жалобно дрожит, но она уже не плачет. — Чанёль, ты в порядке? — Ага, — с безмятежным равнодушием отзывается Пак и снова трогает своё лицо. — А ты? — Хотя ему не особо интересно. — Я тоже. — Чанёль поворачивает голову, и в правое ухо тут же ныряют зелёные усики травы, отчего мальчик морщится и беззвучно хихикает. Лицо девочки заплаканное, но это зрелище отчего-то не приносит Паку никакого удовольствия. Ему просто всё равно. — Пошли домой? — Пошли. Чанёль буквально подскакивает, не обращая внимание на слабую боль в животе; мальчик едва ощущает свой вес и, кажется, в момент, когда его ноги оторвались от земли, он ещё пару секунд парил в воздухе. — Ты весь грязный. — Ты тоже. — Мама нас убьёт. — Да, — всё с тем же безразличием молвит Чанёль, и его бесстрастность к предстоящему наказанию заставляет девочку расслабиться: если всегда такой нервный Рёва-Ёль спокоен, значит, и ей нечего бояться. — Что-нибудь придумаем. Она всё равно придёт не скоро; папа тоже — он наверняка будет прятаться от нас до самого ужина у своего друга. Юнми чешет голову, зарываясь указательным пальчиком в первые сплетения своих неказистых косичек; на клетчатом сарафане кусками висит липкая, прямо как глина, почва, на гипюровых кружевах остались ярко-зелёные пятна от травы, одна из лямочек надорвалась — наверное, в тот момент, когда Юнми наступила на платье и резко дёрнулась вверх. Пак не уверен, что когда-то красивый фирменный сарафанчик можно будет привести в начальный вид, однако всё же стоит попытаться. «В крайнем случае можно попросить о помощи сестру Го». — А почему будет прятаться? — Она поднимает миску Селёдки. — Потому что его опять уволили. — Чанёль возвращается к своим сумкам, немного прихрамывая, — всё-таки первый удар в колено не был таким уж и слабым. — Думаю, ему будет стыдно. — Он надевает рюкзак на мокрую спину, тщательно отряхивает штаны и живот от травинок с землёй и подбирает пакет. — Уже стыдно. — У тебя есть сок? — с надеждой щебечет Юнми, воззрившись на коробку апельсинового сока в руке брата. — Я тоже хочу. — Закончился. Девочка расстроенно вздыхает, однако, подойдя к Паку, всё равно забирает пустую упаковку. — Ты был крут, — с каким-то хвастовством в голосе, будто говоря о себе, заявляет Юнми. Она берёт теперь уже свободную руку брата в свою и тянет вперёд, в противоположный конец футбольного поля, в сторону дома. — Очень крут. Ладонь Чанёля сковывает онемение — держаться с кем-то за руку странно, держаться с Юнми за руку странно. Возможно, в любой другой день он бы не согласился, чтобы противная задиристая сестричка, на которую он всегда непомерно обижен, трогала его ладонь, из раза в раз собирала его длинные пальцы в кучку и дёргала вниз, будто думая, что из-за приличной разницы в росте Чанёль её не слышит. Но сегодня всё не так — точнее сейчас всё иначе; мальчика не отягощает раздражение, какое всегда захлёстывает его пуще и пуще, когда Юнми снова делает что-то не так; и тревога, с которой мальчик никак не свыкнется, тоже куда-то пропала. Чанёлю спокойно и даже радостно, плакать совсем не хочется, а потому он согласен на всё. — Я думала, ты будешь реветь, — сердито, будто злясь на саму себя, бурчит младшая Пак, — но ты начал драться! — подскакивает, отчего Чанёль в который раз сгибается едва не пополам. — Ты классный, Рёва-Ёль, ты знаешь? — Знаю, — без всякого стеснения подтверждает мальчик, глядя на замок из их с сестрой рук. «Странно». — Спасибо тебе. Юнми обнимает брата быстро, но крепко-крепко: тело Пака не успевает занеметь от очередных непривычных прикосновений, потому что поясницу простреливает боль, прозвучавшая в суставах хрустом; а затем девочка вновь хватает его за руку и снова тянет вперёд. — З-за что? — Ты меня спас. Поэтому обещаю, что когда-нибудь и я тебя спасу. Пак растерянно хрюкает. Откуда Юнми умеет так сильно и любовно обниматься — Чанёль не знает; мама ни с ними, ни с папой не нежничает: Пак Чонсо не тактильная, не ласковая, и любовь свою, как и безграничную заботу, она проявляет усердной изводящей работой ради благополучия детей и нервозным лаяньем, за коем прячутся обычные переживания. Догонит ли дочка в развитии своих сверстников? Хватит ли денег на учёбу для сына, который растёт так быстро — глядишь, через несколько лет ему в среднюю школу, а там недалеко и до старшей? Благо, Чанёль аккуратный мальчик, и многие его вещи можно будет отдать Юнми, когда она пойдёт в первый класс; но растрат всё равно будет немало — потянет ли госпожа Пак? Может, нужно сыну купить компьютер, — говорят, он полезен в учёбе? Но такие дорогие покупки семья Пак потянет только в рассрочку, и то, за год или два выплатить вряд ли успеет. Словом, Чонсо, брошенная тонуть в проблемах непутёвым мужем, каждый день волнуется лишь о детях — об их будущем, которое обязательно должно быть лучше, чем у неё. Господин Пак об это задумывается нечасто, а с детьми он возится почти никогда — пару раз чмокнет их в макушку, когда хмель ударит в голову, и спросит, как у них дела в школе. Чанёль сомневается, что отцу это действительно интересно, а ещё он подозревает, что папа не в курсе, что Юнми до сих пор ходит в детский сад. Пламенные призраки объятий сестры всё ещё окольцовывают его щуплый стан; и Чанёль не представляет, где Юнми научилась так обниматься. «Само оно не получится — нужна практика, — рассуждает мальчик, вполуха слушая рассказ сестры о том, как девочки из её группы до сих пор не умеют завязывать шнурки. — Зачем вообще обниматься? Наверное, так показывают благодарность. Нужно ли тогда со всеми обниматься? — Юнми на миг отпускает его ладонь, чтобы вытереть свои вспотевшие пальчики об подол платья, и вновь берёт брата за руку. — Да нет, это глупо. Наверное, только с друзьями или близкими знакомыми». — …а Сохи говорит: «Зачем эти книги — игрушки намного интереснее?». А потом, когда мы читали легенду о лунном зайчике, она и несколько слогов не могла прочитать… — Юнми. — Чанёль пригибается, чтобы пролезть через рамку забора — в отличие от того прохода, через который мальчик вошёл на футбольное поле, здесь рабицы вообще нет. — Зачем обниматься? — В смысле? Она задирает голову, чтобы заглянуть в глаза брата, но он задумчиво смотрит куда-то вперёд, и физиономия его сейчас столь безучастна, что девочка начинает беспокоиться: а если Чанёль вот-вот умрёт? Ведь люди в фильмах умирают точно так же — внезапно и тихо, вдруг странно меняясь в лице. — Ты не умираешь? — с откровенным волнением вопрошает маленькая Пак. — Нет. — Чанёль облизывает губы, отчего-то ощущая, как объятия сестры, которых уже нет, стягивают его туловище ещё туже. — Зачем обниматься? — повторяет вопрос, не внося никакой ясности. — Это нужно для чего? — Не знаю, — пожимает плечами Юнми, выходя вместе с братом на широкую асфальтированную дорогу, круто ведущую вверх. — Просто. Просто хочется. — Хочется? — Да, это… приятно. Разве ты не обнимаешься со своими друзьями? — Нет, — хмурится Чанёль, глядя на недоумённое лицо сестры. — И часто ты обнимаешься? — Да, потому что я люблю обниматься, — уверенно кивает девочка. И это кажется Чанёлю удивительным. Домой они возвращаются под болтовню Юнми о вкусном холодном какао, которое сегодня им на улицу выносила нянечка, о глупых одногруппницах и странных жуках, какие упали с дерева за шиворот какой-то Сохи. Пак не слушает, потому что Юнми тараторит быстро и бессвязно, и вдумываться в её истории, у которых нет ни начала, ни конца, особого смысла нет. Он только иногда поглядывает на сестру, пока та шагает по бордюру, страхуясь сильной, как ей теперь кажется, рукой брата, смотрит на узел из ладоней и думает, что, наверное, Юнми тоже не хватает внимания родителей. Эйфория, надувшая грудь мальчика после драки, поутихла, когда они с Юнми, миновав утонувший в растительности дом соседей, подошли к калитке; однако умиротворение никуда не делось — на сад, что цвёл за высоким забором, Чанёль взглянул не с обыденной щемящей сердце завистью, а с простым упоением, какое всегда охватывает мальчишку, когда он видит что-то столь красивое, как раскидистые ветви миндаля и извилистые кроны магнолии, или милое и трогательное, как Селёдка или пёс соседей сбоку — Йогурт. Безмятежность, будто хорошее обезболивающее, усыпило нервозность, которая, несомненно, никуда не делась, и тревогу, которая даже слабо не кольнула в животе, стоило Паку переступить порог дома. Безмятежность, будто лекарство для трудных детей, сделала Чанёля мягче, уступчивее, непринуждённее. Так, он помогает сестре снять платье, расстегнув змейку, тянущуюся такой же зелёной, как клетчатая ткань, многоножкой до самой поясницы; ведёт её в ванную и помогает отмыть колени и руки от травы. Затем Пак и сам раздевается до белья, как Юнми, которая по дому теперь щеголяла в голубых трусах с бантиком, и, бросив свою школьную форму и сарафан в белый таз, набирает туда воду. — Чанёль. — Девочка подкрадывается к брату со спины; тот, согнувшись костлявой дугой над ванной, усердно оттирал белые кружева от следов травы и периодически подсыпал в таз порошок, полагая, что чем больше добавить, тем быстрее отпадёт вся грязь. — Я хочу есть. Почесав мокрыми пальцами ягодицу через мягкий хлопок белья, Пак мельком взглянул на сестру и бросил платье в таз, руками прижимая его вместе со своей одеждой к пластмассовому дну. — Разве мама не оставила еду в холодильнике? — Оставила. — Юнми причмокивает; её большие щёки надуваются ещё сильнее, когда она зачем-то сильно-сильно растягивает губы и демонстрирует одежде в мыльной воде свои молочные зубы. — Но там только кимчи, рис и мясо. — Ха! — хрюкает в тазик Чанёль, осматривая рукава своей сорочки; в ванной свет плохой — жёлтый и тусклый. Папа постоянно ворчит, что бриться при таком освящении невозможно, а потому часто это делает на кухне. Мама всегда ругается, когда находит следы пены для бритья в раковине с посудой, и каждый раз напоминает Пак Ёншику, кто в этом доме должен менять лампочки. — А что ещё тебе надо, обжора? «Ни черта не видно. — Рубашка кажется такой же жёлтой, как потолочный свет, как старая плитка на стенах, как узоры на тёмно-бирюзовом кафеле на полу. — Ладно, главное, чтобы не было земли». — Яичницу. Хочу яичницу. — Чанёль чувствует локтем её выпирающие рёбра, и как её крысиные косички касаются его плеча, он тоже ощущает. — Приготовишь? — Не хочу. — Ну, пожалуйста. — Юнми тоже склоняется над ванной, но только чтобы заглянуть в лицо брату. — Хочу с жидким желтком. — Она выпячивает нижнюю губу и стукается лбом об челюсть Пака. — Отстань, — бубнит Чанёль, выковыривая из-под пуговиц кусочки земли. — Ну, пожалуйста, — капризно тянет, дёргая коленками. — Себе тоже можешь приготовить; так же вкуснее — рис с яичком. Ну, Чанё-о-оль, ну, прошу! Пак вздыхает — у него слишком хорошее настроение, чтобы позволить Юнми ныть ему на ухо; он выуживает из таза штаны и с ужасом понимает, что на чёрной ткани при таком освящении обнаружить и расправиться с пятнами будет ещё сложнее. — Ладно. Найди бельевую верёвку и поставь сковородку на плиту; и не забудь туда положить кусок масла, когда поверхность раскалится. — Ура! — радостно подпрыгивает девочка, едва не роняя Чанёля прямо в ванную. — А зачем верёвка? — Сушить одежду. — Так у нас уже есть те штуки, на которых мама сушит… Пак цокает, споласкивая брюки в пенистой воде; порошок щиплет руки, будто те белые и голубые крупинки, пахнущие мылом, медленно поедают кожу на ладонях и запястьях. Мальчик проворачивает вентиль на смесителе — из крана толстой струёй вырывается ледяная вода, ударяясь об дно ванной, где уже давно откололась большая часть эмалевого покрытия. Рукам становится легче, когда скользкий мыльный слой слазит с кистей и вместе с водой утекает в сток. Пак не представляет, как мама каждый день находит в себе силы и волю стирать и свою, и папину, и их с Юнми одежду. — Ты хочешь, чтобы мама узнала, что случилось с твоим сарафаном? — бурчит Чанёль, купая руки под холодной водой. — Ладно, поняла. — Девочка трогает бантик на трусах и переводит взгляд на серое бельё брата. — Почему у тебя такие некрасивые трусы? — Предлагаешь и мне бантики носить? — Да! — восторженно хохочет Юнми, словно мальчик сказал что-то действительно забавное. — А много масла? — Нет, меньше чайной ложки. — А как понять, что горячо? — Поднеси руку — будет тёплый воздух над сковородкой. — А вдруг я обожгусь? — кокетливо интересуется Юнми, просовывая в ушко бантика мизинец. — Не боишься? — Да мне всё равно, — без всякого жеманного лукавства признаётся Чанёль. — Мама тебя тогда накажет; будешь опять плакать, Рёва-Ёль. — Тогда никакой яичницы, — теперь без всяких злости и обиды заявляет Пак. — Ладно-ладно. Яичница едва не подгорает — о ней Чанёль вспомнил, когда, забравшись на яблоню за домом, привязывал один край грубой бельевой верёвки к толстой ветви. Зрелые порозовевшие яблоки до сих пор кучкуются среди листьев и собирают на себя пыль с дороги; мальчик редко их ест, потому что в самой сердцевине, где хранятся горькие косточки, всегда сидят гусеницы. Мама говорит, что, если гусеницы живут в яблоках, значит, те хорошие и натуральные; но Пак не хочет с яблоками есть и гусениц — жалко, да и противно. «А если бы к нам пришёл какой-нибудь великан и съел нас вместе с домом? — Чанёль наблюдает, как сестра, пролезая через окно своей комнаты, бежит снимать яичницу с плиты, и затягивает узел на ветке потуже. — Несправедливо». Несправедливо. Вторую часть верёвки мальчик прикрепляет к гвоздю на оконной раме и, развесив одежду, забирается в комнату Юнми, чтобы наконец-то хорошенько поесть. Когда вся посуда вымыта, а сковородка отдраена от остатков яиц, Чанёль наконец-то возвращается в свою комнату. Во мрак спальни, куда обычно в такое время солнечный свет не заглядывает, уже успела пробраться Юнми; усевшись на холодный крашеный подоконник, она сосредоточенно смотрит в книгу, которая своим размером и количеством страниц больше напоминала энциклопедию. Левая ладошка перебирает волнистые после косичек пряди, правая — ведёт пальчиком по строкам, чтобы Юнми наверняка не сбилась, вымытые ножки взволнованно шевелят ступнями туда-сюда, как заклинившие стрелки на сломанных часах. «Сказки братьев Гримм», — гласят вытравленные золотой краской буквы на обложке; Чанёль подозревает, что сестра их перечитала миллион раз, и каждый будто первый. Её карие глаза округляются, когда она вновь и вновь узнаёт, что Синяя Борода — о, ужас! — убивает своих жён; её пухлые губы приоткрываются в неподдельном изумлении, когда волк проглатывает сначала бабушку, а потом и Красную Шапочку, — и как столько поместилось в его худенький живот?! она недоверчиво качает головой, когда отец Гензеля и Гретель отводит своих детей в лес, на верную смерть, — родители с Юнми и Чанёлем точно никогда бы так не поступили! Девочка читает медленно в силу своего возраста и вдумчиво, каждый раз тратя на толстую книгу с немецкими сказками почти месяц. Юнми знает их наизусть, а историю Гензель и Гретель она сможет пересказать слово в слово. И Чанёлю непонятно, что такого нашла Юнми в этих странных сказках. В книге есть жуткие цветные изображения, замысловатые заглавья, а пахнет она новой плотной бумагой и краской; но всё это не имеет значения для Пака, потому что все эти истории — лишь слова, собранные в предложения. Фильмы, мультики и даже мамины сериалы намного интереснее. Животные умеют говорить, машины превращаются в роботов, смерть кажется очень загадочной, а любовь — про которую так часто смотрит госпожа Пак — более понятной. Книги так не умеют; в конце концов, когда читаешь, в голове оседают лишь слова и ни одной картинки. — Чанёль. — Девочка не отрывается от книги; на странице, куда прикован её взор, изображён мужчина с прилизанными назад волосами, безумными глазами и синей, будто хорошенько вымоченной в чернилах, бородой. — Как думаешь, Синяя Борода существует? Пак чешет ключицы через лонгслив; болотная ткань разрыхлела после одной неудачной стирки и пошла мелкими дырочками на животе и под мышками. Впрочем, для дома такая одежда вполне годится. — Не знаю. — Чанёль подбирает у шкафа пакет и достаёт коробку из непритязательного горько пахнущего гофрокартона. — Не думаю, что люди рождаются с такими бородами… — Да я не про это, — фыркает Юнми, умащиваясь на твёрдом подоконнике. — Я про то, что он убивает своих жён. Мальчик плюхается за стол и, склонив голову набок, воззревает на полку с учебниками. Если папа сидит перед телевизором, — что бывает очень нередко, — значит, идёт «Телемагазин», куда господин Пак иногда звонит и делает бестолковые покупки, пока мама не слышит, или время детективного сериала, сюжет которого до неприличия предсказуем и уже порядком поднадоел Чанёлю, или, если очень повезёт, по программе документальные фильмы про преступников. Последние мальчик любит даже больше мультиков; серийные убийцы, сумасшедшие, некогда терроризирующие маленькие города, обезумившие от любви женщины, убившие своих детей, жестокие подростки, издевающиеся над сверстниками, и насильники. Люди, оказывается, такие страшные — и ужас этот, отчего-то напоминающий восторг, всегда заставляет Чанёля прильнуть к экрану ближе. — Ну… — Мальчик открывает коробку и осторожно вытаскивает оттуда глиняную змею. — Да, думаю, да. — И зачем он это делает? Пак снова отвлекается на полку с учебниками и снова кренит голову вбок. В тех фильмах никогда толком и не называют причину; на фоне страшных кадров, в некоторых местах или едва не полностью замазанных мутной мозаикой — мама называет это цензурой, — диктор ровным голосом вещает о чудовищах. Чудовища эти насилуют людей — Чанёль не совсем понимает, что это такое и как именно это происходит, — чудовища эти пытают людей, отрезая от них кусочки, чудовища эти убивают людей, чудовища эти едят людей. Зачем — диктор не говорит; наверное, такая информация хранится в строжайшей секретности. Известно лишь одно: так делать точно нельзя. «Наверное». Наверное. — Без понятия. — Пак достаёт из выдвижного ящика новый набор красок, те самые фломастеры, которые Юнми, похоже, стали безразличны, и флакончики с жидкими блёстками. — Просто ему хочется. — И что? Разве это правильно? — недовольно мямлит Юнми. — Мне, например, жалко этих жён. А тебе нет? — Нет. — Пак открывает каждую баночку гуаши и зачем-то их нюхает — пахнет странно. — Мне всё равно. — Но ведь они умирают! По ним будут плакать родители! — хлопает маленькой ладошкой по лицу Синей Бороды. — И им больно! Тебя ведь тоже сегодня били — тебе было больно! — Юнми, — мальчик разворачивается на стуле и смотрит на сестру, которая в салатовых лосинах и такого же цвета майке походила на кривой незрелый огурец, — ты ешь говядину? — Кого? — Мясо коровы. — Конечно ем. Сегодня ела, например. — А ты знаешь, что у коровы тоже есть родители? — Чанёль подаётся вперёд и упирается локтями себе в колени, торчащие из-под длинных шорт. — И, возможно, дети — телята. — И что? — Чтобы съесть жареное мясо коровы, её нужно убить. Уверен, родители и дети коровы, которую ты сегодня съела, очень по ней скучают. — Лицо девочки вытягивается в неподдельном удивлении, — кажется, она об этом никогда не задумывалась. — А ты знаешь, что коровам тоже больно? И когда им вскрывают живот от горла до самого вымя, все её внутренности падают на землю, а сами коровы мычат от страшной боли. — Т-ты врёшь! — подбирается Юнми, прижимая распахнутую книгу к груди. — Нет! — пищит она. — Да, — с гаденькой улыбкой возражает Пак, замечая, как карие глазки Юнми, маленькие и раскосые, наполняются слезами. — Считай, ты тоже убила корову — ради тебя её зарубили на ферме. И ты съела её мясо. — Причём тут это?! — Она трёт кулачками лицо, пытаясь незаметно избавиться от слёз, и её большие щёки постепенно начинают краснеть. — Я про Синюю Бороду говорила! — Ну… — Чанёль выпрямляется и, втянув носом запах красок, расплывается по креслу; противная сестрёнка расплакалась, и Пак потерял всякий интерес к разговору. В конце концов, обсуждать это не имеет смысла — мир не поменяется. — Это то же самое. Синяя Борода захотел — убил; какая разница, жёны это или коровы? Всё одно и то же. — Да нет же! — Брови Юнми — широкие и едва заметные — сходятся у переносицы; она не понимает, почему брат говорит такие ужасные вещи. — Коровы и жёны — это совсем разные вещи! — Почему? — хихикает Чанёль и, спустившись в кресле ниже, укладывает подбородок себе на грудь. — И коровы и жёны живые; они едят, пьют, спят и дышат. — Теперь его голос кажется сдавленным и нелепо квакающим, словно в его горле застряла жаба. — В чём разница? — Жёны — люди, как мы! А коровы… коровы… И, похоже, девочка не находит больше слов: подтянув ноги ближе к себе, она упирается лбом в прохладное окно и снова утыкается в книгу, сильно насупив брови. Чанёль тоже отворачивается к столу; он достаёт из пенала с цветными карандашами кисточку и, обмакнув её в коричневую краску, проводит первую линию по змеиному кончику хвоста. — Я больше не буду есть мясо, — почти шёпотом заявляет девочка. Пак хмыкает, зная, что это неправда. Сначала домой возвращается папа — около пяти вечера. Он не заглядывает к детям — сразу идёт к телевизору; и, судя по громким и очень тяжёлым шагам, какие несли его через весь дом, мужчина изрядно выпил. К восьми приходит мама и сразу идёт на кухню. Она тоже не ищет детей: обувь на месте, свет в комнате Чанёля уже горит — гнать домой некого. Юнми не дочитывает «Госпожу Метелицу» — глаза болят, во рту пересохло, потому что весь вечер она в голос, громко и старательно проговаривая каждое слово, читала брату «Рапунцель» и «Золушку». Чанёль даже заслушивался: пока руки возились с глиняной змеёй, не очень-то умело размазывая по ней гуашь, голова мальчика полнилась историями о заточённой в башне девушке и о неуклюжей простушке, потерявшей на балу туфлю. Юнми и раньше читала Паку книги: забиралась на подоконник, подложив под попу подушку с папиного кресла, и принималась за совсем уж детские сказки, поучительные, в которых кто-то кого-то обязательно съедал. Выговаривала слова она плохо, пропускала точки с запятыми; сейчас у Юнми получается намного лучше — мальчик почти всё понимает, да и её детское лопотание стало выразительнее и увереннее. Нынешние сказки вызывали куда больше вопросов у Чанёля: почему шея девушки не ломалась каждый раз, когда по её длинным густым волосам взбиралась наверняка нелёгкая мачеха? почему Золушка просто не попросила фею избавиться от мачехи и сводных сестёр? зачем принцам эти странные девчонки, нестриженные и вымазанные в золе? и, в конце концов, как у Рапунцель появились дети и почему их нет у Золушки, которая тоже нашла своего принца? Впрочем, несмотря на эти серьёзные, как кажется Паку, недоговорённости, любимые книги Юнми переставали быть интересными, стоило мальчику осознать пустоту в своей голове, обёрнутую в звонкий голос сестрёнки. Образы размыты, как те фотографии в документальных фильмах об убийцах, представить длинные косы из золотых волос у мальчика не выходит, как выглядит хрустальная туфля — он тоже не знает. «Бесполезно. — Чанёль заканчивает наносить чёрные полосы на спину змеи и откладывает кисточку на старую тетрадь по математике. — Книги — это бесполезная трата времени». — Чанёль! Юнми! Есть! Позади слышится кряхтение девочки — она потягивается, выпрямляясь во весь свой скромный рост по подоконнику, и кричит в ответ: — Идём! — Пак недовольно морщится — спустя почти семь часов тишины, какую под вечер начали прерывать привычные ссоры родителей на кухне, резкие звуки ранят и уши, и терпение мальчика. — Чанёль, мама зовёт кушать. — Я услышал. — А что ты делаешь? — Она спрыгивает с подоконника и подходит к брату со спины. — Это что, червяк? — Нет, — фыркает Чанёль, дуя на свежий слой краски. — Это королевская кобра. — А-а-а… — Юнми задумчиво глядит на глиняную фигурку, невзрачную и чуть уродливую. — А где её корона? — Какая корона? — Ну, кобра же королевская. — У неё вместо короны капюшон, — обозначает пальцем раздутое в стороны горло. — А-а-а… — Юнми ещё некоторое время с сомнением смотрит на змею, а затем её взгляд цепляется за флакончики, внутри которых лежало что-то очень блестящее. — Ой, а что это такое красивое, Чанёль? — Где? — Вон то! — Это жидкие блёстки — в самом конце я намажу их на кобру в нужных местах, — деловита заявляет мальчик, сгребая сразу несколько баночек в ладонь. — Хочешь, я тебе отдам банку розовых блёсток, но только если ты взамен отдашь мне мороженое или шоколадку, которую в следующий раз купит мама? Юнми оценивающе осматривает флакончик с розовыми блёстками, а затем кивает, хлопая брата по плечу: — Ладно! Давай! — Девочка выхватывает баночку из руки Пака. — Пошли кушать? — Я попозже. — Чанёль смотрит на змею, которая, судя по влажным пятнам на слоях гуаши, ещё не высохла. — Хочу доделать кобру… Госпожа Пак на кухни взвывает в ругани пуще прежнего, и девочка вздрагивает, прижимаясь к плечом к плечу брата. — Чанёль, давай вместе, — шепчет она, и клёкот её напоминает сопение котят. — Мама, кажется, очень злая. — Я думал, ты не боишься её, — недоверчиво щурится мальчик. — Ты постоянно прибегаешь, когда она кричит. — Только, когда она кричит на тебя, — шёпотом возражает Юнми. — С тобой не страшно, знаешь; она ругается на тебя, но не выглядит такой злой, как когда кричит на папу. И вы не дерётесь. — Ну, обычно мама бьёт меня полотенцем. Тебя тоже, если ты рядом стоишь. — Но это же полотенце, — шелестит Юнми. — Полотенце — это пустяк; полотенце — это не страшно. «Но обидно». — Папу она тоже бьёт полотенцем. — И руками. — Девочка хлопает брата по спине, но легонько. — Сильно так. Как полотенцем, но только руками. — Из-за шёпота её детский лепет стал ещё более неразборчивым. — И папа тоже так делает — бьёт руками, как тебя сегодня били те дураки. — Чанёль вздыхает, почёсывая затылок; он в курсе, как дерутся родители, но он и не знал, что Юнми это пугает так же сильно, как и его. — А когда мама тебя бьёт, она просто ругается. И ещё мне смешно смотреть, как ты плачешь. — Ну конечно, — закатывает глаза Пак, ставя флакончики с блёстками на стол. — Кто бы сомневался. — Ты тоже можешь смеяться надо мной, — улыбается Юнми; в свете жёлтой потолочной лампы её щекастое лицо выглядит ещё шире. — Ага, а потом ты бежишь к маме, чтобы она тебя пожалела. — А ты почему не бежишь? «Потому что я мужчина, как ты говоришь и как говорит мама. Я не должен плакать, а значит, и жалеть меня не нужно». — Пошли есть. Госпожа Пак осудительно замолкает, стоит детям войти на кухню. Юнми сразу бежит на своё место, рядом с мамой, которая обычно ест после всех, и хватается за ложку. Чанёль исподлобья смотрит на отца: тот, угрюмо нахохлившись, восседал напротив дочери; густые тёмные волосы торчат вверх и назад, словно он, возвращаясь домой, упорно шёл против ветра, под злыми заспанными глазами отёки — шоколадная радужка кажется чёрной, и Паку чудится, что отец, борясь с тем самым ветром, где-то потерял и глазные яблоки. — Ой, а что это? — Девочка заглядывает в плошку с супом, откуда шёл приятный рыбный запах. — Супик? С чем супик? — С угрём. — Госпожа Пак ставит ещё одну пиалу на стол, рядом с Юнми. — Чанёль, садись есть. — Мгм, спасибо. Чанёлю нравится сидеть здесь — в торце обеденного стола; так мальчик ощущает себя главным, будто бы он, наверное, слегка обезумев, собрал на кухне всех этих странных людей — пьяного отца, гневливую мать и приставучую сестру, которая сейчас, словно копируя Селёдку, лакала суп прямо из тарелки. — Юнми, не балуйся, — делает замечание Пак Чонсо, и та послушно окунает ложку в суп. Чанёль ставит кобру на стол, напротив пиалы, не желая расставаться со своим детищем, и заглядывает в мутный желтоватый бульон, пахнущий рыбой и соевой пастой. — Угорь? — переспрашивает мальчик, осторожно перебирая ложкой гущу. — Я думал, угорь дорогой. — Дорогой, — кивает госпожа Пак, наливая в большую глубокую тарелку три половника супа. — Мне его отдала коллега — её мать продаёт морепродукты в торговой палатке. — Женщина приглаживает волоски за уши; гулька на макушке едва держится — старая резинка окончательно растянулась. — Она просто знает, что я горбачусь на двух работах, чтобы прокормить детей, — Чонсо опускает большую порцию супа на обеденный стол, но рук от тарелки не убирает, — и наглую тридцатишестилетнюю свинью. — Не смей меня называть свиньёй! — Сжатая в кулак рука изо всех сил ударяет по ложке, отчего та отлетает к Юнми и падает ей на колени. — Не смей меня унижать при детях! От папы разит алкоголем, забродившим на дёснах и под языком, обратившимся в несвежее дыхание; на болоньевой мастерке появились новые жирные пятна и неровная дырочка с обугленными краями, будто об любимую кофту господина Пака потушили сигарету. Сразу понятно, что отец провёл весь день у своего приятеля-соседа — военного, который ещё лет пять назад ушёл на пенсию; они часто вместе выпивают, и обычно нажираются в стельку: Пак Ёншик едва добирается до дома, пошатываясь и выблёвывая «лишнее» под забор и фонарные столбы, а сосед-пенсионер начинает громко браниться, выбрасывая свою садовую мебель на проезжую часть. — А кто ты?! Чанёль морщится и бесшумно проглатывает ложку супа. Вкус он не чувствует — распробовать нежное филе угря, хрустящие даже после варки ростки сои или хотя бы чеснок не дают крик матери и зловонное дыхание отца, что разом, будто гной из лопнувшего нарыва, вдруг окатили обеденный стол. Юнми, в отличие от мальчика, уплетает суп за обе огромные щеки; она машет ногами туда-сюда, словно намереваясь куда-то уплыть вместе со стулом, и заинтересованно оглядывается то на отца, стремительно багровеющего от злости, то на мать, застывшую рядом с ней пылающим в гневе столпом. — Кто ты?! — повторяет Чонсо, сжимая края тарелки крепче. — Кто ты, Ёншик? Мужчина? Мужчина, который не способен обеспечить свою семью? Да мои коллеги заботятся о наших детях больше, чем ты. — Ты материалистка! Тебе только деньги и подавай! — взмахивает папа рукой, но в этот раз стол не бьёт. — Деньги! Деньги! Деньги! «Ёншик, когда ты устроишься на работу?»! «Ёншик, где зарплата за этот месяц?»! Тебе только это и надо! — Надо! — взрывается госпожа Пак; тарелка вздрагивает, и жёлтый бульон разливается по столу. — Ой… — вздыхает Юнми, отодвигая свою плошку в сторону, чтобы под неё не затекла рыбная лужа. — Потому что ты обязан обеспечивать своих детей! Потому что мне сложно тащить весь дом на себе! — Чанёлю мамин голос напоминает школьный звонок, который вдруг затрещал у самого уха. — Ты не можешь продержаться ни на одной работе! Тебя уволили! Уволили! И что ты сделал?! Стал искать новую?! — На высоком лбу госпожи Пак выступают вены; Чанёль ловит напряжённый взгляд сестры и вдруг понимает: Юнми, как и он сам, боится, что мамина голова вот-вот взорвётся. — Нет, ты пошёл к своему ненормальному дружку заливать за шиворот… — Заткнись! Ты ничего не знаешь! — Мужчина встаёт из-за стола, задевая выпуклым животом его край. — Ты не знаешь, как мне тяжело! — Ёншик высокий — на две головы выше супруги, а потому кажется широким исполином, какой если махнёт рукой или, не дай Бог, обрушит свой могучий удар на кого-нибудь из присутствующих, то обязательно снесёт с ног. — Ты только думаешь о деньгах! Это ты эгоистка, Чонсо, — не я! Отец очень редко кричит на детей — только если они и в самом деле провинились. Сейчас, будь Чанёль на месте матери, он бы обязательно испугался: втянул бы шею в плечи и полез под стол, дабы не видеть озлобленную гримасу папы, дабы яростный рокот стал приглушённым и далёким. Но мама, в отличие от мальчишки, совсем его не боится. «Она смелая», — с уважением думает Чанёль, когда отправляет в рот очередную ложку супа. — Я эгоистка? — Чонсо гневливо сдирает с головы старую резинку вместе с запутавшимися в ней волосками; густая грива рассыпается по худеньким плечами и укрывает чёрным тюлем лопатки, торчащие острыми выступами под мешковатой оранжевой футболкой. — Я — которая работает на двух работах?! Я — которая заботится о твоих детях?! Я — которая каждый день готовит тебе жрать?! Я — которая стирает твои вонючие трусы?! — Она швыряет резинку в мужчину, и та, отскочив от его плеча, падает куда-то на пол. — Ленивая бессовестная свинья! — Давай, Чонсо, корчи из себя несчастную мученицу! Ты ведь здесь единственная жертва обстоятельств! Бедная жена, которой нужно — вот так новость! — стирать и убирать! — Ёншик всплёскивает в ладони, и Чанёлю становится неприятно; стирать нелегко — сегодня мальчику пришлось лично в этом убедиться, — а папа говорит о стирке как о пустяке. — А ты хоть раз поинтересовалась, каково мне?! — Мужчина лихорадочно хватает со стола палочки для еды и швыряет их в сторону раковины, едва не задевая дочь. Юнми, которая с любопытством вслушивалась в конфликт, давится супом — из маленького носа вытекает рыбная юшка, а из правой ноздри вылетает кусочек лука. — Каково мне каждый раз устраиваться на новую работу?! Каково мне терпеть идиотское начальство, которое только и делает, что ищет повод вылить на меня ушат дерьма? А потом я возвращаюсь домой, и ты, как стервятник, — он собирает пальцы в кучку и стучит себя по макушке, — клюёшь мне мозги! Чанёль нервно дёргает головой, глядя на ревущего в неистовстве отца, и туго сглатывает — вместе с пережёванными угрём и росточками сои в желудок опускается холодная слизкая тревога. Он придвигает королевскую — хоть и без короны — кобру ближе к тарелке и вновь окунает ложку в суп, почёсывая запястье. — И я продолжу это делать! — хрипло орёт Чонсо — горло больно дерёт истерика. — Я продолжу клевать сопли в твоей голове, пока ты не станешь мужиком! Пока ты нормально не устроишься на работу! — Женщина резко отталкивает тарелку с супом на другую сторону стола, к задыхающемуся свирепством супругу, и бульон, будто жирное цунами, крутой волной выходит за края тарелки, лапша водорослями оседает в лужах, и неаккуратно нарезанный угорь тоже выбрасывается на стол. — Пока ты не станешь нормальным отцом, который интересуется своими детьми, а не отсиживает свою жирную задницу перед телевизором! Пока ты не начнёшь делать хоть что-то! Бездарный кусок дерьма! На кухню наваливается молчание. Юнми неловко ёрзает на стуле, беззвучно втягивая в рот лапшу; её щекастое лицо остаётся таким же довольным, как когда она первый раз отхлебнула из своей плошки, однако плечи девочки подняты почти к самым ушам, а тело искривлено в напряжении. Чанёль не утруждает себя заглянуть под стол, хотя бы мельком, — он чувствует, как потная босая ножка сестры сначала касается его нагого колена, а затем заползает пальцами ему под бедро. И Пак бы обязательно возразил, но во рту хрустят соевые ростки, и глаза его прикованы к лицу отца. — Сука! Будешь ебать мне мозги?! — Физиономия Ёншика горит неистовством и, кажется, что алкогольный смрад, тянущийся из его рта, — топливо, каким сытится злоба, и яд, от которого дрожат большие руки. — Сука! — Он хватает тарелку, где только что стыла его порция рыбного супа, и, замахнувшись, бросает её в жену. — Значит, и я буду делать, что захочу! — Глаза мужчины — наивно распахнутые, прямо как у Чанёля — выпучиваются, гнев, словно кулак, сворачивает алое лицо в морщины и складки. — Вечно орущая гадина! Неудовлетворённая сука! Тарелка пролетает над столом, будто фаянсовое НЛО с роскошной каймой из золота, наверняка добытого среди марсианской руды, разбрызгивает остатки бульона на Юнми и, прежде чем упасть, врезается маме в живот. Маленькая Пак больно щипает брата за бедро, сжимая пальцами ноги его кожу через шорты. — Это ты меня такой сделал! Ты! — Чонсо хватается за бок — мальчик подозревает, что именно туда и попала теперь разбитая тарелка. — Ты! Ты виноват в этом! — Госпожа Пак разворачивается на шершавых стоптанных пятках, скрипя потрескавшейся кожей об кухонный кафель, и сильно склонившись в сторону плиты, берётся за хромированную ручку сковородки. — Ты превратил меня в суку! Это твоя вина! Тяжёлая чугунная сковорода проносится над столом — с неё крупными каплями опадает жир, — а затем врезается в стену и с грохотом валится на пол. Старый пластиковый плинтус проседает у самого шва, кухонная плитка щерится мелкими трещинами. — Ну конечно! — Отец брызжет слюной, и Чанёлю думается, что он походит на бешеную псину, которой не хватает сил в задних ногах, чтобы с надутым пузом перескочить стол и вгрызться матери в горло. — Ты ведь вся такая правильная! И деток растишь, и посуду моешь! Только жена из тебя хуёвая, Чонсо! Рот не затыкается, а гонора в тебе больше, чем в моей мамаше, когда она выжила из ума! — Свинья! — Следом за сковородой отправляется перечница; чёрный горошек шумно бьётся об прозрачные стенки, как шарики в погремушках, которыми когда-то играла Юнми. — Как ты можешь мне такое говорить?! Когда я вытащила твою жопу из того дерьма, в которое ты влез два года назад?! Я столько для тебя сделала, я родила тебе детей, а ты даже «спасибо» сказать не можешь! — Длинные волосы Чонсо взмывают в воздух чёрными пушистыми щупальцами и падают обратно ей на плечи, когда она прекращает истерично трясти головой. — Всё, на что ты способен, свинья, — отращивать пузо и нихуя не делать! Урод! — Сука! — Ёншик заводит руку с перечницей как можно дальше — от непривычки позвонок хрустит сразу в нескольких местах — и, с постыдным тщанием прицелившись жене прямо в лицо, бросает стеклянную банку через стол. — О пузе моём заговорила! Что, не нравится?! Не нравится?! А детей от меня целых двоих родила! — Не нравится! — выпаливает женщина, уворачиваясь от перечницы — та с грохотом приземляется в раковину, в груду грязной посуды. — Не нравится! Оно такое же дрянное, как всё, что ты делаешь в этой семье! Удивительно, как дети вообще получились! — верещит она и дёргает себя за лохмы. И в эту секунду мама сильно напомнила мальчику Юнми. Пак морщится, прижимая правое ухо к плечу, чтобы мамины крики не казались такими пронзительными, проглатывает сразу три ложки бульона и с надеждой заглядывает в пиалу — суп отчего-то не заканчивается, хоть порядком и остыл. Он глядит на тарелку Юнми: сестра не справилась и с половиной своей порции, а ест уже неохотно, перебирая гущу и раздавливая об стенки плошки лапшу и куски угря. Запястье чешется всё сильнее. — Да, удивительно! Посмотри на себя, визгливая дрянь! Лахудра! Да в твоём возрасте женщины выглядят намного лучше! И ты мне что-то про пузо выговариваешь, лицемерная дрянь?! — Д-да… как у тебя язык поворачивается… — Истеричный румянец резко отливает от разгорячённых воплями щёк; лицо Чонсо перекашивает небывалой злобой, жуткой, даже омерзительной, а глаза вдруг наливаются слезами, в каких расплываются и стены кухни, и съёжившиеся на стульях дети, и желчная улыбка предателя напротив. — Зачем… — А разве я не прав? — Глумливое и в тот час нервное хрюканье отца кажется мальчику лишним; в конце концов, когда над тобой смеются — это ещё неприятнее глупых издёвок. — Разве я не прав?! — с надрывом орёт Ёншик, и его голова заходится мелкой дрожью, будто в черепной коробке началось землетрясение. — Не прав?! — Но ведь в этом виноват снова ты! Всхлипывание Чонсо не слышно — можно только разглядеть, как её рот искривляется и драматично дёргается вниз. Взор искажают слёзы, взор затемняет обида — ослеплённая горечью предательства, она судорожно поднимает с плиты кастрюлю, где совсем недавно кипел свежий суп из филе угря; раненая жестокими словами, которые и не думала услышать, она собирает в своих тоненьких ручках, похожих на ветви ядовитой бирючины, все оставшиеся к вечеру силы; жаждущая возмездия, вожделеющая вернуть всю боль вдвойне, она швыряет кастрюлю в Пак Ёншика, слабовольного и подлого. Стеклянная крышка лопается, стоит ей коснуться пола, — последняя такого размера; оставшиеся очень большие и одна совсем маленькая. Парящая жёлтая жижа расплёскивается по столу, горячей стремниной обваливается на пол, а за ней — каша из лапши, капусты и угря. Господин Пак поджимает пальцы на ногах, шипя, когда на чёрные штопанные носки попадает горячий, почти кипяток, бульон, и ловко отскакивает, чтобы окончательно не ошпарить ступни. Мальчик касается щеки — у самого носа горят капли рыбного супа. Чанёля начинает тошнить; он перехватывает ложку крепко-крепко, уповая, что нержавеющая сталь удушит распирающее изнутри раздражение, убаюкает в груди скользящую, словно заморённый истомой червь, тревогу. Умиротворение, трепетно хранимое мальчиком до этого самого мига, безмятежность, приютившаяся исцеляющим равнодушием в голове Чанёля, спокойствие, ставшее вознаграждением за фееричную победу там, на футбольном поле, — всё разрушено криками, резонирующими в висках, всё отравлено запахом рыбного супа и отцовским сивушным дыханием, от каких сводит челюсть с новой силой, и капли жирного бульона, осевшие крупными росинками на лице, жгутся будто кислота, хоть уже и остыли. Каверны вскрыты, оттуда вырывается неодолимая тревога, как изжога, пекущая желудок, грудь и горло; и пустоты эти, как язвы во рту, множатся, вымываются в мальчишке, будто в замученной непогодами горной породе. — Ты меня сделал такой! Ты заставил меня пахать, как лошадь! — верещит госпожа Пак и схватив нож для мяса, бросает его в мужа. Пластиковая ручка стукается об выпуклый живот мужчины, и нож падает на пол, под стол, в лужу горячего ароматного супа. Чанёль отводит взгляд к глиняной кобре без короны — она, надувшая капюшон, готовится к атаке. Аппетит полностью пропал. Уголки глаз начинает щипать; и мальчик сильно-сильно жмурится, чтобы раздавить веками стремительно набирающиеся слёзы, и косится на сестру, едва отрывая взор от своей змеи. Юнми тоже перестала есть; теперь её ложка смотрит в потолок, и в вогнутой нержавеющей стороне отражается перевёрнутая люстра, к которой будто прилип гигантский кусок лука. — Чанёль… — шепчет девочка, чуть наклонившись; её маленькая ножка проскальзывает дальше под тёплое бедро брата. Пак опускает глаза в пиалу, чтобы выбрать всю рыбу. Впрочем, это только для виду — ни рыбу, ни сам бульон мальчик есть уже не хочет; просто Юнми нельзя видеть его заслезившиеся глаза — тогда она опять начнёт дразниться: «Рёва-Ёль! Рёва-Ёль!», и тогда Чанёль точно расплачется прямо над рыбным супом. — Чанёль, я не хочу больше кушать. — И что? — так же тихо бормочет Пак, нетерпеливо царапая зудящую руку. — Пошли в комнату сказки читать. — Юнми оглядывается на кричащую маму, которая стояла прямо у неё за спиной. — Потом можем докушать — ты же умеешь греть супики. — Девочка слезает со стула и подходит к брату, пригнув голову, будто вместо «злого» репчатого лука, проделавшего в воздухе дугу далеко от стола, по кухне летают пули и ракеты. — Пошли. Влажные холодные ладошки касаются его пальцев, так рьяно вцепившихся в ложку; тело пробирает истеричное раздражение — кажется, такое же, в каком сейчас дёргается мама, бросая в супруга всё, что попадётся под руку, вплоть до стула Юнми. Грохот — тревога ласковой щекоткой расползается под рёбрами; визгливое блеяние госпожи Пак — голову утягивает боль на манер тугого ремня для штанов; басистое рычание отца — и негодование хаосом вокруг обостряется, и Чанёля нервно выдыхает, вставая из-за стола. — Хватит… — мямлит мальчик, скорее, маме — она ближе. — …Что тебе ещё во мне не нравится?! — Женщина хватает недорезанный кочан пекинской капусты. — Мои руки, которые я угробила постоянной стиркой?! Вены на моих ногах, потому что я едва нахожу время присесть?! — Хватит… — Чанёль просит уже громче, но разве он — мальчишка, в чьём горле неудержимо прорастает порыв зареветь — может дозваться до родителей, голосящих о свой бесконечной ненависти к друг другу. — И твоё вечно недовольное старое ебало! — Пак Ёншик ловит капусту, как мяч, и немедля бросает её обратно; увядший в холодильнике бледно-зелёный кочан с глухим стуком падает на плиту и укатывается на столешницу, останавливаясь только тогда, когда врезается в металлический чайник. — Орущая сука! От тебя дерьмом несёт за версту! — Ты меня не любишь! — Чонсо всхлипывает ещё раз и почти срывается на рыдание. — Ты меня никогда не любил! Никогда не ценил! Тебе меня даже не жалко! — А с чего мне тебя жалеть! — машет рукой отец, выставив порицающий указательный палец. — За что мне тебя жалеть?! Ты даже на женщину не похожа! — Чанёль… — Младшая Пак тянет брата за руку, ненавязчиво оттаскивая того от стола. — Пошли, — бодро шепчет Юнми, будто предлагая не малодушно сбежать в свои комнаты, а устроить какую-нибудь дурость, о которой, может, и не узнают родители. Мальчик отворачивается от сестры, высвобождаясь из её настойчивых липких ладошек; он задирает голову, горделиво подняв нос кверху, будто презренно взирая из-под коротких ресниц на родительскую брань. Чанёль таит надежду, что слёзы, с новой силой выступившие на глазах, обязательно затекут обратно в череп; но вот он стоит так пять секунд, десять и даже пятнадцать — за это время отец успевает разбить тарелку с недоеденным супом Юнми, а слёз, горячих и колючих, как сиреневые головки чертополоха, становится только больше. — Ну, Чанёль, пожалуйста, — шелестит сквозь вопль матери. — Я не хочу сидеть одна в комнате. Пак упрямо не смотрит на сестру — вместо этого он устремляет взгляд на свою королевскую кобру без короны, что, всё ещё готовясь атаковать, как-то одиноко стояла на обеденном столе. Он не может заплакать — только не сейчас. Хорошо бы это сделать в комнате, в старую подушку, на которой умерла бабушка; главное, не забыть закрыть дверь, иначе Юнми обязательно ворвётся без спроса. «Надо забрать кобру». Надо. Мальчик делает неуверенный шаг к столу, внимательно глядя под ноги, чтобы не вступить в лужу из рыбного супа; он тянет руку к глиняной змее, на чьём теле поблёскивал толстый слой невысохшей гуаши. — …свинья! Неблагодарная свинья! — Чонсо захлёбывается в рваных вдохах, со всем усердием, какое прилило к её лицу алыми пятнами, сдерживая плач, отчего она начинает икать. — Кусок дер-рьма! Как же я тебя ненавиж-жу! Ты испортил мне жизнь! Чанёль так и не касается королевской кобры без короны — пальцы пробирает неожиданная тупая боль. Мальчик отскакивает к Юнми, едва не сбивая её с ног, и бережно прячет ушибленную руку в ладони, прохладной и колючей от крупинок глины. Стукнувший мальчика по костяшкам половник медленно сползает с края стола на пол, прямо в рыбный суп; следом падает и ложка Чанёля, какая, зацепившись за рукоять черпака, разбрызгивает по стулу бульон с луком и приземляется на крупный лист пекинской капусты. Саднящая обидная боль пульсирует в постепенно теплеющих фалангах, горло всё туже сжимает тесный корсаж из слёз; Чанёль делает судорожный вдох и прижимается губами к руке, наверное, надеясь, что сухой пухлый рот смягчит и боль, и тихий стон. — Это ты испортила себе жизнь! И теперь портишь её мне! — Ёншик осторожно переступает суп, холодеющий на кухонном кафеле, и обходит стол, похоже, надвигаясь в сторону тяжело дышащей жены. — Ядовитая гадина! Я от тебя только и слышу одни упрёки! — Потому что ты их заслужил! — Чонсо не удерживается: первый всхлип — и женщина уступает истошному рыданию. — Пот-тому что-о ты ниче-его не дел-лаешь для нас-с! Её сморщенное, как подгнивший помидор лицо, укрывается ещё более красными, чем щёки, дорожками слёз. Молодой лик матери, лишённый миловидности, но не очарования, обращается в безобразный колтун из морщинок, складок и солёной влаги гнева и досады; глаза её теперь такие же незаметные, как маленькие глазки отца на опухшей после хмельного сна физиономии, а пушистые чёрные волосы — стоит им коснуться мокрых скул — тут же липнут, расползаясь тонкими чёрными усиками по всему лицу. Кажется, Чанёль понял, почему мама бежит плакать в ванную и почему она прячется в халатике Юнми, — похоже, Пак Чонсо изо всех сил старается скрыть от детей, сколь уродливы на самом деле обида, гнев и боль. — Нена-ав-вижу! — Женщина бросается на Ёншика, из чьих ноздрей тонким свистом вырывается злоба; она хватает его за мастерку, пахнущую сигаретами, и дёргает со всей рьяностью своей истерики один раз, второй, третий. — Ненавижу! — Госпожа Пак тянет его за отвороты, тащит на себя и, наоборот, отталкивает назад, надеясь вывести тяжёлого высокого мужчину из равновесия. — Ты сама-ая большая ошибка моей жизни! — Хватит орать! — Ёншик легко срывает чужие пальцы с крыльев любимой кофты. — Хватит! — Он пихает её в плечи, да так сильно, что Чонсо едва не падает на пол, в суп, вываливший свои бесформенные языки бульона из-под стола. — Когда ты наконец-то заткнёшься?! — Господин Пак дёргает жену за рукав футболки — апельсиновый хлопок с треском рвётся под мышкой. — Хватит, сука, орать! — Нет! — Пронзительный визг Чонсо походит на быструю трель ксилофона — будто кто-то трусящимися в ужасе руками спешно бьёт по деревянным клавишам. — Нет! Нет! Не перестану! — Женщина подбирает со стола ложку Юнми — та летит в грудь мужчины, оставляя тёмное пятно от жирного рыбьего бульона. — Пусть твои уши лопнут к хуям! Её дрожащая от плача и крика рука слепо блуждает по поверхности стола: пальцы волнуют суп из угря, короткие ногти собирают под себя зелёные кусочки лука, лапши и рыбного филе. И вот рука, грубая и морщинистая из-за едкого порошка, с раздувшимися венами от тяжёлой работы, касается фалангами змеиного тела — на коже остаются коричневые пятна невысохшей гуаши. — Нет, мам! — выкрикивает Чанёль, и вопль этот вырывается первым хныканьем. Змея, какая день за днём рождалась неидеальными плавными изгибами под неуклюжими пальцами мальчишки, разваливается на множество осколков. Королевский капюшон отваливается при встрече с пузом папы, хвост и часть тела отлетают под раковину, а клиновидная голова разваливается прямо в бульоне на полу. — Рёва-Ёль! — торжественно вскрикивает Юнми, хватая брата за руку. — Рёва-Ёль, ты чего? — Моя кобра! — взвывает Чанёль, подлетая к раковине; скользя босыми ступнями на окроплённой супом плитке, он нагибается к самому полу и обиженно всхлипывает: — Ма-ама-а, з-зачем ты-ы кинула е-её? Я-я хот-тел её на в-выставку… Предательство. Невидимое, оно затесалось в злых словах, подлых ударах и кусочках того, что было создано трепетом и самозабвенным старанием. Предательство, как маленькая война, вела за собой потери: сломанный плинтус, раскрошенная посуда, дырка в футболке и ожоги от слёз. И в Чанёле предательство набухающим жировиком продавливает в груди синяк. — А ты-ы чего р-ревёшь?! — Потерявшая над собой контроль Чонсо делает резкий поворот телом. — Ты почему о-опять ревёшь?! — Рёва-Ёль! — выкрикивает Юнми, но подойти ближе, к разъярённой матери, не решается. — Хватит плакать, Рёва-Ёль! — Ты разбила мою змею! — в сердцах выпаливает Чанёль, и звучит это не обвинением, а жалобой; и, наверное, именно последнее срывает рыдающую госпожу Пак с цепи. — З-зач-чем?! — Опять в-все виноваты! — кричит она натужно, сквозь плачь, протягивая гласные до вереска. — Почему ты не може-ешь быть мужчин-ной?! — Мама хватает хнычущего сына за руку, перекрутив болотный рукав лонгслива, и вытаскивает наверх, заставляя выпрямиться. — Или ты, как твой отец, — мягкотелый и безответственный?! — Чонсо, не сходи с ума! — гремит Ёншик и тянет трясущуюся жену за шиворот оранжевой мешковатой футболки. — Отстань от него! — Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! Мальчик испуганно воззревает на маму. По её багровому лицу катятся слёзы, толстые серые брови, как всегда, сердито сведены к переносице, а рот выгнут дугой, будто женщине до тошноты противно смотреть на своего рыдающего сына. Чанёля обездвиживает ужас, мягкий, будто покрывало из шерстяных ниток, и ледяной; мамочка, нервная и постоянно ворчащая, мамочка худая, как смерть на картинках в сказках, и всегда уставшая, мамочка, временами тихо воющая в туалете и почти неулыбающаяся, сейчас кажется мальчику совершенно чужой. Её взор ещё никогда не был столь уничижительным, и ту боль, с какой она сжимала запястье сына, прежде никогда не приносили её замученные работой руки. — Рёва-Ёль, будь мужчиной! Крик Юнми отрезвляет гудящую от воплей матери голову. Забыв о гордости, заплаканный Чанёль делает попытку вырываться к сестре. Решено: лучше слушать сказки про длинноволосых принцесс и терпеть присутствие Юнми, чем этот жуткий звериный взгляд, принадлежащий не его хоть и не ласковой, но совершенно точно незлой маме. — Почему-у ты по-остоян-но плачешь?! — Наваждение, завладевшее госпожой Пак, не отпускает вырывающегося мальчишку — лишь пуще сжимает его хрупкое запястье. — Ты е-единствн-ный досто-ойный мужчина-а в эт-том доме — не будь тряпкой! — Отстань! — каркает сквозь слёзы Пак, продолжая дёргать пленённой рукой. — Отста-ань, пожа-алу-уйста! — Прекрати реветь! — Нет! Отпусти! Я могу пла-акать! Я имею право-о, как Ю-Юнми! — Нет! — взвизгивает Чонсо, толкая мальчишку в костлявое плечо. — Нет! Мужчины-ы не им-меют право пла-акать! — Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! — Чонсо, отвали ты от него! — Ёншик снова пытается оттащить обезумевшую жену от сына. — Хватит трогать ребёнка! — Заткнись, свинья! Это всё твоя вина — что он таким растёт! Молись, чтобы он вырос нормальным мужчиной! А не тобой! — Да ты здесь всех сводишь с ума, идиотка! — Рёва-Ёль, будь мужчиной! — Ты раз-забила мою-ю змею! Отпу-усти меня-я! — Просто прекрати реветь! — Я-я не хо-очу! Ты тоже прекрати! — Чонсо, отпусти Чанёля! — Ёншик дёргает жену за футболку ещё более настойчиво, позволяя округлому вырезу вонзиться ей в шею. — Это наша с тобой ссора — не втягивай детей! Ты можешь кричать на меня — отцепись от них! — О-отпусти меня-я! Хочу — плачу! Как и все-е лю-юди в ми-ире! У Пака, кажется, не остаётся другого выбора: он совсем легонько прикусывает руку визжащей и рыдающей мамы — и ощущения крепких детских зубов на коже достаточно, чтобы Чонсо в опаске наконец отпустила сына. — Рёва-Ёль! Хватит плакать, Рёва-Ёль! Чанёль намеревается подлететь к скандирующей издевательства сестре, схватить её в охапку и запереться в своей комнате. Похоже, впервые он понимает, почему девочка так часто к нему приходит, хоть в её спальне намного теплее и уютнее: ей страшно находиться одной в четырёх стенах, за пределами которых лютуют и ругань, и слёзы, и злоба. Юнми, быть может, едва ли понимает, о чём кричат родители и почему они ссорятся, но она, как и Чанёль, тоже боится и избегает того, что находится там — по ту сторону высокой изгороди с крышей. И бояться вдвоём всегда легче, и, кроме брата — раздражительного плаксы, какой, оказывается, бывает смелым и заботливым, — у Юнми никого нет. — Просто-о пре-екрати-и реветь! — всхлипывает госпожа Пак; она навязчиво ловит сына за край лонгслива — мальчишка так и не успевает добраться до назойливой и такой нужной ему сейчас сестры. — Сколько-о раз я тебя просила! — Чонсо, да отъебись ты от него! — Ёншик пихает жену в спину, но та, будто в трансе, продолжает лезть к сыну. — Чонсо! Чанёль вновь встречается с ней взглядом. Мальчик думает, что, наверное, его рыдающие глаза сейчас выглядят точно так же — опухшими, покрасневшими и очень мокрыми; правда, он совершенно уверен, что взор его не успел остекленеть, пока они все вместе ели суп, — глаза мамы похожи на две потухшие лампочки, потрескавшиеся красными рубцами усталости и разочарования. — Мам-м, отпу-усти меня-я, пож-жалуйста, ты ме-еня пугае-ешь… — Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! — Будь мужчиной! — истерично всхлипывает Чонсо. — Хватит рев-веть! Хватит! Хватит! — Она лихорадочно щупает своё плечо — отчего-то сейчас там не висит дурно пахнущее полотенце с ёжиками. — Хватит! Будь мужчиной! — Оттого её дрожащие тонкие пальцы цепляют лишь воздух; а потому на пылающее слезами личико Чанёля, детское и обиженное, так похожее на физиономию его отца, обрушивается удар. — Х-хватит! На щеке расцветает зуд, будто сквозь кожу пробиваются иголки, в ушах стоит лёгкий звон — звук пощёчины, которую Пак получил от мамы впервые. Неожиданность приводит его в чувства — даже слёзы перестают идти, будто в мальчика пробрался клыкастый жучок и перекусил слёзные каналы. Непередаваемое ощущение наполняет грудную клетку, где, кажется, от страха остановилось сердце; что-то большее, чем желание зареветь, что-то более болезненное, чем предательство, что-то более тяжёлое, чем обида. Чанёля увлекает в себя раздражение, какое ему так и не дали выплакать; оно, вдруг застыв массивным бременем, теперь никак не лезет обратно — наружу, где мальчику его и скормили; и оно — мясное и лежалое — обещает совсем скоро начать гнить. Положив ладошку на место удара, Пак слегка поворачивает голову к сестре показать, что дразниться надобности нет, ведь он прекратил плакать. Но Юнми уже не кричит: оторопевшая и похожая на маленький огурчик в своих зелёных одеждах, она испуганно глядит на брата, прижав к щеке ладонь.***
— Уёбок! Ты можешь нормально слизывать это дерьмо? — Сначала пялится на твой хуй, деньги зажимает, а теперь и помогать не хочет. — А ведь действительно пялился… Ты что, пидарас, Хуйбон? Тебе нравятся члены? Хочешь потрогать? Чанёль тянет собачку: в грубой толстой змейке застревает мягкая ткань нижнего белья, и мальчику приходится вновь расстегнуть ширинку, заправить синий хлопок и снова потянуть бегунок вверх. Пак шаркает к раковинам; в туалете холодно: окна открыты настежь, — наверное, уборщица оставила проветрить, — октябрь, который недавно пересёк свой экватор, студёный и волглый. Чанёль ёжится; ветровка с пиджаком остались у Инсопа — тот, отказавшись нюхать вонь, от какой мужскую уборную не избавляет ни хлорка, ни свежий осенний сквозняк, остался вместе с братьями Го в холле. Впрочем, мальчишка подозревает, что У просто не хочет упустить шанс выпить как можно больше газировки, которую Го принесли с прошедшего Дня Рождения их сестры. — Хуйбон, живее, мои новые ботинки всё ещё в дерьме. Мама расстроится, если в прихожей останется много грязи, — выручай. — С другой стороны: станут ли ботинки чище от его вонючей слюны? — Точно! Пак раздражённо жмёт на кнопку дозатора — жидкое мыло почти закончилось; на ладонь падает несколько вязких белых капель. Будь старший Го здесь, он бы обязательно пошутил про сперму или выкрикнул что-то вроде: «Эй, Чанёль, подрочи этой мыльнице как следует!». Инсоп называет это «половым созреванием» — он буквально весь прошлый месяц разжёвывал братьям Го то, что ему как-то на рыбалке рассказал папа. У оказался очень терпеливым, ведь и Кёнвон, и Сынхёб смеялись каждый раз, стоило произнести мальчику слово «член» или затронуть тему странных пятен, остающихся на внутренней стороне нижнего белья. Инсоп считал это очень важным и каждый раз спешил делиться новыми подробностями, о которых друзья наверняка ничего не знали; и, невзирая на несерьёзность братьев Го и вежливое молчание Чанёля, он с фантастическим упорством, какое бывает разве что у героев аниме, настаивал на своём. — Фу, а чё у тебя волосы такие грязные? — Блять, и правда! Готов поспорить: он их не мыл ещё с прошлой пятницы… — …а значит, они воняют тем дерьмовым унитазом, где он купал свою голову! Как же мерзко! Пак размазывает по ладоням мыло, подставляет их под тонкую тёплую струю воды и принимается рьяно тереть руки, словно вымаливая прощение у своего отражения в зеркале над раковиной. Чанёлю, как и братьям Го, ничего дома не рассказывают, но отчего-то Пак в курсе всего наперёд, — может, где-то слышал, может, догадался сам. Мама никогда об этом не заикнётся, — мальчик подозревает, что подобные темы её очень стесняют; лишь раз госпожа Пак спросила о белых разводах на простыне — Чанёль лишь пожал плечами: как это объяснить, чтобы потом не получить по голове полотенцем с ёжиками, он не знал, врать особого смысла не видел. Мама тогда лишь поджала губы, то ли выразив тем самым недовольство грязным постельным бельём, то ли над чем-то задумавшись. Чанёль полагает, что его просвещением должен был заниматься отец, как это делает папа Инсопа. Но господин Пак, по устоявшейся в их семье традиции, едва обращает внимание на сына: его излюбленная передача о криминальном мире и новая соковыжималка из телемагазина, способная выжать сок даже из самых грубых овощей и фруктов, намного занимательнее, чем подростковые проблемы Чанёля, с которыми, в конце концов, можно справиться и самостоятельно. — Хуйбон, знаешь, почему ты бесишь меня? В последнее время господин Пак редко встаёт со своего кресла, продавленного его тяжёлой задницей и пропахшего, как говорит Юнми, его пуками. Недавнее увольнение оказалось для мужчины таким же болезненным и унизительным, как щелчок по носу для собаки; мама каждый раз ехидно подмечает, что он очень хотел ту работу: добираться недолго, график удобный, да и обязанности незамысловатые — полировать мебель. Но на шестой день стажировки господин Пак — с больной головой после прошедшей пьянки у соседа-военного и нечищеными зубами — испортил сразу несколько столешниц; штраф довелось платить его озверевшей от этой новости супруге, а о работе пришлось забыть. И теперь Пак Ёншик, будто мёртвый тюлень, забывший закрыть глаза, прежде чем сдохнуть, целыми днями сидит перед телевизором. Его щетина, какую он до сих пор ни разу не сбривал, кажется Чанёлю нарисованной чёрным маркером, а его объёмный живот заметно сдулся, как и воля, и упорство мужчины, которыми он и без того похвастаться не мог. Встаёт папа ради того, чтобы сходить в туалет и найти пульт, который Юнми часто уносит из спальни родителей на кухню; он даже перестал наведываться к соседу. Мама же никогда не упускает возможность выплюнуть очередное желчное замечание или злобную насмешку, стоит ей дома пересечься с мужем. «Жалкие», — выносит приговор Чанёль, уставившись на отражение двух мальчишек из параллельного класса. — Чё ты молчишь, Хуйбон? Тебя спросили — отвечай! — А ты определись, — отзывается Пак, поворачивая вентиль; вода в кране перестаёт течь, мыльные пузыри, надувшиеся на отверстиях слива, лопаются под весом тёплых капель. — Ты хочешь, чтобы он дерьмо с твоих тапок слизывал или болтал с тобой по душам? Мальчишки одновременно оборачиваются на бесстрастное ровное бормотание, но Чанёль уже не смотрит на них — его осоловелый от недосыпа взгляд прикован к вострому лицу, отдалённо напоминающему лицо господина Пака. Хмурый и осунувшийся Чанёль в зеркале утаивает угрюмостью тяжёлых школьных будней раздражение, какое сковывает каждую мышцу порывом начать размахивать конечностями из стороны в сторону, словно танцующий надувной человек, какое мучает горло искушением дать волю истошному воплю. — Что? Пак прижимает мокрые пальцы к лицу, наверное, надеясь остудить злость в ноющих висках. Агония изводит мальчишку уже десятый день — период ремиссии, во время которой Чанёль постепенно приходил в себя после очередного затяжного приступа раздражённости, резко оборвался чуть больше недели назад, когда выяснилось, что ни Юнми, ни сопливый Сынмок не могут хранить даже самые важные секреты. Чанёль трёт лицо, сминая его ладонями, как набитую упругим поролоном игольницу, и одёргивает помявшуюся рубашку вниз, будто это поможет разгладить крупные заломы на белом хлопке. — Ничего. — Нет, ты что-то спизданул — я слышал! — один из них делает шаг в сторону Пака. — Тебя ведь Чанёль зовут, да? — Подожди, — отзывается второй, и в полушёпоте его улавливается изумление, — тот самый парень, который… Пак нервно скрипит зубами, надеясь не услышать за скрежетом во рту чужую болтовню, как если бы она раздавалась из глубин его собственного горла. Содрав ногтем маленький белый гнойник, созревший у каймы взлохмаченных волос, Чанёль разворачивается на пятках и хохлится. Холодно. Он незаметно передёргивает плечами, сильнее сутулится, ощущая усталость в шее и под лопатками, и как-то недовольно воззирает на мальчиков впереди — Хибона, дрожащего на кафеле уборной, и ещё двоих, чьих имён Пак не знает. — Слушай, а ты всё ещё этим занимаешься? — вопрошает второй, уже глядя на Чанёля не с удивлением, а некоторым интересом, неприятно научным, как если бы в школьном туалете перед ним стоял не просто мальчик из параллельного класса, а какой-нибудь невиданный зверь, вроде крылатого льва или гигантского скорпиона с человеческой головой. — Сделаешь мне? Я заплачу. — Боже, — вздыхает Чанёль, засовывая всё ещё влажные руки в карманы форменных штанов, — вы решили и ко мне доебаться? — А чё, ты против? — с усмешкой тянет первый, снова подходя ближе. — Ага, — кивает Пак, — у вас вроде есть чем заняться. — Он косится на Хибона, который отчего-то до сих пор не воспользовался возможностью сбежать. — А мне домой пора. — Что, устал? Работёнка замучила? — хихикает второй и, будто вспомнив о существовании Хибона, наступает тому на поясницу, оставляя серый узорный след на сорочке. — Вы серьёзно? — Пак не сдерживает улыбку, доставая руку, чтобы почесать запястье. — Вы смеётесь с того, что я додумался зарабатывать деньги, пока вы просите на чипсы с колой у мамочек? — Ну, по крайней мере, наши мамочки, — передразнивает Пака первый, — не унижались перед директором, вымаливая для сыночка прощение. — Ты драматизируешь, — закатывает глаза Чанёль; но самолюбие внутри уязвлённо кукожится — да что знает этот парень, чтобы вот так потешаться над мамой? В конце концов, ни госпожа Пак, ни сам мальчишка не виноваты, что в школе работают такие дураки. — Молят — Бога. Ладно, я пойду… — Стой, — первый мальчик хватает Чанёля за плечо, без угрожающей резкости, но крепко и даже больно. — Может, по-дружески и нам поможешь? — Что же я могу для вас сделать? Облизать ваши ботинки? Выпить воды из унитаза вам на потеху? Или что-то более смелое, что расширит границы вашего «интеллектуального» юмора? — Да нет, придурок, — фыркает, сильнее стискивая пальцы на плече Пака, — я про домашку. А мы, — он оборачивается на приятеля, вытирающего подошву об спину Хибона, — не останемся в долгу. — Ого, — Чанёль заламывает брови в любопытстве, и лицо его искажает высокомерие, взрослое и уничижительное, какое тянет губы в наглой ухмылке, какое сужает большие распахнутые глаза лукавым лживым снисхождением. Мальчишка из параллельного класса с неприятным замешательством отшатывается. — Мне даже что-то перепадёт? — Да, мы будем очень добрыми, — первый снова смотрит на своего друга, словно ища в его глуповатом лице поддержку, — и не пойдём директору рассказывать, как ты, стоя на этом самом месте, — он указывает на кеды Чанёля, — предлагал нам сделать домашнее задание за кругленькую сумму. — Ах, понятно. Пак тут же теряет интерес; мягко убрав с плеча чужую руку, он шаркает вперёд, к валяющемуся на полу Хибону. Хибон глядит снизу вверх и напоминает Чанёлю пресмыкающиеся, прильнувшее всем собой к полу. Он смотрит на Пака настороженно, с диковатым ожиданием в маленьких печальных глазах; он выглядит жалким в заплёванной рубашке и с разбитой губой, а его жирные отросшие патлы напоминают мягкий графит, пропущенный через решётку мясорубки. Безразличие Чанёля губит детское жестокое любопытство: он не удерживается и склоняется чуть ближе, дабы заглянуть в лицо Хибона — дрожащего мальчишки, от которого когда-то пахло леденцами, от которого сейчас несёт грязью общественного туалета. Физиономия Хибона вытягивается в неверие ужаса или в ужасающем неверии — неясно; и Чанёль тоже не понимает, что именно выражают округлившиеся глаза напротив и почему несвежее дыхание с запахом бобовой пасты вдруг участилось. Мальчик, свернувшийся на полу заискивающей перед чужим бессердечием слабостью, брезгливо вздрагивает, стоит Паку оказаться так близко. Взывает ли Чанёль отвращению? От него пахнет дешёвым хозяйственным мылом, лик его, утративши детскую округлость, за два года стал угловатым, на щеках выступили подростковые угри, на крылышках носа залегли чёрные точки. Пак — обычный мальчишка, какой Хибону порой кажется очень даже приятным, потому что смеётся он заливисто, широкая улыбка у него вкрадчивая и обаятельная, а ещё Чанёль учтивый и милый, что нравилось буквально всем, особенно девочкам. Но в этот миг всё мнится другим: наивное лицо Пака, его ласковая пытливость, нежащаяся в карих окаймлениях, обходительное недоумение, на какое Хибон просто не в праве обижаться, — всё это совершенно не вяжется с вальяжной позой Чанёля, с чопорно выпрямленными коленками, в которых до треска тянулись в стороны сухожилия, с беспечно спрятанными в карманах брюк руками. — Чё за влюблённые взгляды? — хрюкает второй, пиная воздух у головы Хибона. — Или вы первый раз друг друга увидели? Знакомься, Чанёль, это Хуйбон — любитель облизывать туалетные ободки и сосать члены. Хуйбон, это Чанёль, — он небрежно кивает на Пака, — юный бизнесмен и головная боль своей мамочки. Чанёль игнорирует насмешку, хоть она и отзывается в нём злостью. Он продолжает смотреть на Хибона, словно надеясь понять, почему тот до сих пор лежит здесь, почему он не сопротивляется, почему разрешает издеваться над собой. А затем Чанёль косится на двух парней, озадаченно топчущихся рядом: они напоминают ему тех двух старшеклассников, что когда-то напали на Юнми; кажется, одного из них потом переехал почтовый грузовик. Все четверо задиры, которым не терпится доказать силу и важность в момент своего превосходства, сжимая ладонь в твёрдый, но всё же неуверенный кулак; все четверо кажутся Чанёлю смешными, потому что совсем не страшные. — Ну, чё пялишься, Пак? — как-то нервно цокает первый и припускает закатанные рукава рубашки, видать, ощутив холод, струящийся из открытого окна. — Съёбывай отсюда уже — мешаешь. Чанёль бросает свой всё ещё рассеянный взор на лица мальчишек; его голова склоняется вбок, брови удивлённо ползут наверх — он замечает странные ужимки: один скрещивает руки на груди, отступая ближе к раковинам, второй внимательно поглядывает из-под густой чёлки, не двигаясь с места. Пак вдруг всё понимает. Он снова смотрит на Хибона. «Вы все тоже жалкие». Хибон — малодушный слабак; его трусость перед кулаками вызывает отвращение, и у Чанёля появляется желание наступить ему на лицо. Те двое — малодушные слабаки; их трусость перед собственной нерешительностью зачинает в горле Пака неосознанный смешок, а вместе с ним и раздражение, от какого и им хочется наступить на горло. «Они одинаковые. — Пак недоуменно чешет затылок, наконец-то выпрямляясь. — Как странно. И ещё надо мной смеются». — Хибон, — вдруг обращается он к мальчику на полу, — у меня дома есть карамельки — принести? Двое гаденько хихикают, видать, приняв совершенно искреннее предложение Чанёля за издевательство. — Ч-что? — И Паку кажется, что он впервые слышит голос Хибона. — Леденцы. Я могу их принести. — Зач-чем? — Не знаю, — пожимает плечами, — может, ты хочешь. Ты их когда-то ел, вот я и подумал… — Т-ты издеваешься? — Нет, — задумчиво тянет, снова зарываясь пальцами в волосы на затылке. — Я просто предложил. — Ещё тебя мне не хватало! — Крик Хибона глухой и сдавленный, потому что, похоже, он собирается вот-вот заплакать. — Что ты от меня хочешь?! — От Чанёля, любезного и тихого, мальчик такого не ожидал. — Что?! — Ого, заговорил! — гаркает второй, заметно повеселев. — И правда! — подхватывает первый. — А то молчит и молчит всё время. — Ты тоже надо мной решил поизмываться! — Хибон принимает сидячее положение и, задрав голову донельзя наверх, огорчённо всхлипывает: — Что ты хочешь? Чтобы я отсосал тебе?! Или тебе не терпится посмотреть, как я вылизываю унитазы?! Что?! — взвизгивает мальчик, хлопая ладонями по кафелю; звук выходит очень тихим. — Что?! — Ничего. — Чанёль переступает почему-то разоравшегося Хибона и, перед тем как выйти, виновато добавляет: — Извини, если я тебя обидел. — Он делает неловкий полупоклон, совершенно не понимая, что так разозлило мальчишку на полу. — Я не собирался над тобой издеваться — мне, честно, на тебя плевать. Просто вспомнил, что тебе нравились карамельки. — М-да, а мог бы конфет пожевать, Хуйбон… — И это последнее, что слышит Чанёль, наконец-то вырываясь из вонючего туалета. В коридоре теплее. И шаги глухие. Пак засовывает руки в карманы, нащупывая мелочь и ластик, шершавый с одной стороны; говорят, синяя часть, какая хрустит на зубах, если отщипнуть кусочек, какая грубая и жёсткая, способна стирать синюю пасту и даже чернила гелевой ручки. Однако у мальчика это ни разу не получилось — он лишь размазывал буквы или протирал дыру в тетрадном листе. Чанёль плетётся к лестничному пролёту — ещё пару кабинетов, повернуть направо, а там спуститься на первый этаж. Ему хочется побыстрее домой; но и возвращаться домой у него желания нет. Мама придёт с работы через три часа, а потом в девять вечера уйдёт на ночную смену; уроки у Юнми уже закончились, и она, переодевшись в свой домашний костюмчик, наверняка сейчас сидит в комнате Чанёля и читает сказки, или перетащила туда кукольный домик, чтобы потом всё разбросать и заставить брата помогать ей собирать игрушки; папа смотрит телевизор — Чанёль не сомневается: это господин Пак делал утром, когда все собирались в школу и на работу, это он делает и сейчас, пока жена не вернулась и не заставила его помогать по дому, это он будет делать и вечером, когда все сидят по своим комнатам и готовятся к завтрашнему дню. Пак недовольно вздыхает, вспоминая, что ему ещё писать сочинение по корейской литературе; а потом в затылок, будто в плоский костяной гонг, ударяет тупая боль, и мальчик стискивает зубы. Ругательство, за которое в школе можно получить замечание, почти вырывается из Чанёля шипением, однако он вовремя замолкает: из-за поворота, который и вёл на лестницу, показывается сухопарая низкая фигура. И мальчик тут же обязывает себя улыбкой. — Добрый день, директор, — кивает Чанёль, ощущая, как его рот, искривлённый в обходительной улыбке, предательски утягивается в надменный пренебрежительный изгиб. — Уже виделись. Твоя мама звонила час назад, — останавливается женщина, запахивая серый кардиган потуже; Паку кажется кофта уродливой, и хоть судить мальчик не берётся, отчего-то безобразность вязаной одежды дополняла непривлекательность лица директора. — В очередной раз обещала, что ты будешь хорошо себя вести. — Я знаю. — Не хочешь попросить прощение? — холодно чеканит, выглядывая за спину Чанёля, в окно, за которым пожелтевшие и продрогшие в октябрьской стужи деревья безрадостно трясли ветвями, уныло посыпали школьный газон яркой, будто золотистое конфетти, листвой. — Твоя мама, конечно, успела это сделать за всех… Однако мне бы хотелось видеть, что ты так же сожалеешь о сложившейся ситуации. — Простите, — послушно отзывается Пак, продолжая совсем уж елейно лыбиться. — Мне жаль, что так вышло. — По тебе и не скажешь. — Овальная физиономия директора кривится, и большой розовый прыщ на правой щеке подскакивает ближе к глазу. — Ты не понимаешь, почему администрация рассматривала вопрос о твоём исключении, так? — Не понимаю. — Улыбка мальчика становится не такой натужной, — он чувствует, что спустя неделю общение с директором наконец-то приняло более откровенный тон, и теперь, похоже, они могут честно, хоть и не прямо, заявить, как они друг другом недовольны. — Но, если нужно… — Пак кладёт руку на сердце и со всем откровением в своём детском, ещё не сломанном голосе заявляет: — Я снова извинюсь. — Какой же ты бессовестный, — вздыхает директор, обнимая себя вокруг груди крепче. — И как у такой трудолюбивой культурной женщины, как твоя мама, вырос такой ребёнок? Чанёль хмурится, принимаясь царапать ластик в кармане, — он не совсем понимает, что ему пытается сказать директор. Во всём, как это обычно бывает, виновата Юнми. Всё было хорошо, пока она не разболтала матери, откуда у Чанёля появилась футболка с Тони Старком и почему он отказался от карманных денег, которые госпожа Пак давала ему каждый месяц. И, безусловно, в нынешнем, весьма утешительном, однако не столь приятном, как хотелось бы, положении Чанёля виноват Сынмок — сопливый и, оказывается, такой же болтливый, как семилетняя Юнми, одноклассник. — Ладно, — невпопад отвечает мальчик, рассеяно моргая. — Что «ладно»? — фыркает женщина, скрещивая ноги так, словно ей очень хочется в туалет. — Ты знаешь, что это преступление — вымогать у детей деньги? — Я не вымогал, — пожимает плечами. — Всё было честно. — Я могу это рассматривать, как признание в том, что ты не намерен исправляться? Мне стоит ожидать, что история повторится? — Нет, не стоит. — Пухлые губы мальчишки наконец-то отпускает надсада деланой улыбки. — Я же не дурак. — Правда? — недовольно хмыкает директор; и отчего-то её маленькое жилистое тело вдруг напрягается, а ноги поспешно расплетаются, — похоже, женщина поняла, что высокомерное ехидство, с которым она выплюнула вопрос на Чанёля, было лишним. Внутри мальчишки улей — гигантский, лёгкий и хрупкий, слепленный из папье-маше; когда-то его возвели кротость терпения и потребность в спокойствии. Тонкие покатые стены, неровные и пропахшие внутренностями мальчика, хранят жар злобы, лёд раздражения и боль обиды; они — ненадёжные, с залатанными впопыхах прорехами — уберегают мать от неблагородных мальчишеских слёз, спасают Юнми от гнева брата, напоминают не желающему ничего слушать Чанёлю о том, кто такие настоящие мужчины. Бумажный кокон рвут и топчут. Бумажный кокон вырастает вновь и вновь, шурша обещания, что больше никогда не расползётся, что снова выдержит и чужие руки, и сопротивление Чанёля. И пока бумажный домик для всего плохого, человеческого, болезненно толстеет и уплотняется, тринадцатилетний мальчик, мечтающий об аквариуме со змеёй и переезде от родителей, вожделеет насилия. Иногда он порывается содрать себе лицо — снять кожаную маску, чтобы не ощущать, как пылают щёки от пекла ярости, как на губах собирается крик; а потом он вспоминает, что ни в чём не виноват, да и лицо ему ещё пригодится. И тогда Чанёлю жаждется вгрызться в чью-то плоть, оставить след своих крепких коренных зубов на чужих солёной коже, тугих мышцах и твёрдых костях; и тогда ему безумно хочется кому-нибудь сломать шею или вскрыть глотку, созерцая в глазах ужас и смирение пред его силой. — Правда, — нервно шепчет Пак, собирая под ногти шершавую стружку ластика. Узловатые пальцы директора с нажимом проникают в улей — фаланги плавятся от чужого гнева, отражение какого блестит едва заметной враждебностью в больших карих глазах. Чанёля почти сгибает эта ярость, но мальчик держится, напротив, расправляя узкие плечи и вздёргивая подбородок. — Можешь идти. — Директор чешет плечо и делает шаг в сторону. — Не забывай, что у тебя испытательный срок; если в школе узнают, что ты опять начал заниматься чем-то подобным, то ни слёзы твоей мамы, ни сердобольный завуч тебя не спасут. — Хорошо, — кивает мальчик; резинка ломается пополам, в груди неприятно тянет негодование. — До свидания. Ни Го, ни Инсопа в холле нет, — наверное, они вышли на улицу. Чанёль топает в раздевалку, нарочито громко, чтобы вся школа, весь мир услышали, как он зол. Он достаёт с полки пару кроссовок, забрызганных грязью и мокрых на самых носках; за обувью следуют два конверта, которые тяжело планируют вниз, в ноги Пака. Один серый с сердечком на месте марки, второй — салатовый, с лаконичной надписью в центре «Пок Чанёлю». Мальчишка недоумённо подбирает письма, подозревая, что некто не сильно смышлёный перепутал обувной шкаф с почтовым ящиком. Надев сырые кроссовки и бросив сменку на полку, Чанёль запихивает конверты в карман, к растерзанному ластику и позвякивающей мелочи. Он решился на это в начале учебного года, в марте, когда маме урезали зарплату; тогда денег, какие ему давали на личные расходы, хватало только на печенье с шоколадной крошкой, газировку и красивые носки, к которым Пак отчего-то питал особую слабость. Чанёль знал, в чём его сила; не суперсила — её мальчик усердно скрывает ото всех: родителей, сестры, друзей, одноклассников и, кажется, от самого себя. А простая сила кроется в любовном снисхождении большинства окружающих, какие к Чанёлю нередко испытывают симпатию; сам того не понимая, не прикладывая никаких усилий, тринадцатилетний Пак, в чьей груди когда-то зачалась свирепость, ухитряется нравиться не всем, но многим. Спокойный, порой мнимый безмерно наивным мальчишкой, Чанёль на фоне сверстников кажется кем-то другим — ласковым ребёнком с громким смехом, мягким характером и умиляющей рассеянностью. Такому можно простить всё: недружелюбные взоры, ранящее безразличие, чудаковатые привычки вроде странных движений головой, нервных ужимок и расчёсывания запястья до кровавых полос. Воспитанный мальчик обратился в лицемера, но ни сам Пак, ни окружающие об этом не знают: он честен с собой, но вежливый с остальными, как учила мама; для других он хороший друг, добрый одноклассник и прилежный ученик, кем он никогда не пытался быть. Но самое главное в его простой силе — хорошая успеваемость. — Ну наконец-то, — разводит руки в стороны Инсоп; газировка в бутылке взволнованно облизывает пластиковые стенки. — Ты что там так долго делал? — С директором пересёкся. — Пак забирает у друга пиджак и поспешно кутается в него. — Она мне опять угрожала. — Боже, — хмыкает Сынхёб, зарываясь пальцами в свою густую чёлку, — она уже неделю тебя преследует. — Это тупо, — квакает Кёнвон и, выхватив у Инсопа газировку, припадает влажными губами к горлышку. — Лучше бы похвалила тебя. Сынмок со своей домашкой справиться не в состоянии, а ты сразу за десятерых делаешь. Незамысловатый план Чанёля принёс результаты буквально через месяц; сплетница Чжонын и несколько других ребят быстро разнесли по школе новость, невзначай брошенную Инсопом в очереди в столовой: Пак Чанёль — тот самый долговязый младшеклассник с оттопыренными ушами — может сделать любую домашку, если, конечно, хорошенько попросить. Сочинения по литературе, грамматические задания по корейскому, задачи по математики — возьмётся даже за программу седьмого класса, таблицы по истории и лабораторные по биологии; Чанёль согласен на всё, кроме английского, и расценки у него небольшие. — Хуже директора только мама, — морщится мальчик, застёгивая ветровку до самого подбородка. — Она каждый день меня клюёт по этому поводу. — Ох, ладно, дружище, — пухлая рука У обнимает Чанёля за плечи, и тот исчезает под мышкой, спрятанной плащёвкой куртки; за прошедшее лето Инсоп заметно подрос и ещё больше раздобрел вширь, и хоть Пак не уступает другу в росте, рядом с такой дородной детиной, как Инсоп, всё-таки теряется. — Это пройдёт, поверь мне, как человеку, живущему с бабушкой; она тоже вечно драматизирует. «Конечно, пройдёт, — соглашается про себя Чанёль, раздирая ногтями запястье. — Но к этому времени я сойду с ума». Чанёль так и не понял, в чём он провинился, — никто и не пытается объяснить. «Это неправильно!», «Так делать нельзя!», «В школе это запрещено!», «Тебе должно быть стыдно!» — и ничего толкового. Впрочем, Пака мало волнуют возмущения директора и учителей, — скорее, ему совершенно на них плевать; мальчика удивляет мама, которая, похоже, никак не могла смириться с тем позором, каким стал для неё поступок сына. Чанёль гордится собой. Книги ему даются нелегко, но он заставлял себя раз за разом перечитывать одно и то же, чтобы каждому, кто не в силах нацарапать две страницы текста, сделать миллион дурацких анализов, характеристик персонажей или кратких пересказов сюжета. С математикой куда проще, однако над заданиями ребят на класс старше приходилось сидеть ночами; и корейский у него заметно улучшился за этот год. Пак старался для каждого, чтобы получить заслуженную награду; и, оказывается, он так много знает и столько всего умеет! Но мама отчего-то не пожелала это заметить. — Парни, хочу вам кое-что показать. В общем, — Инсоп останавливается перед широкой лужей, в которой отражались пузатые тучи, и ныряет рукой в карман куртки, — у меня же День Рождения в начале декабря. Но родаки решили не тянуть с подарком. Сейчас… Повозившись, У достаёт из кармана телефон. Чёрный, без единой царапины и вмятины на корпусе, как это было с его розовой раскладушкой, с большим экраном и всего лишь тремя кнопками внизу: зелёной — отвечать на звонки, красной — сбрасывать звонки, и серой квадратной — она неизвестно для чего. — Вау! — в один голос восклицают Го. — Сенсорный! — восторженно выдыхает Кёнвон, и его короткие неказистые пальцы с трепетом касаются экрана, на котором как раз высветились время, дата и фотография старой женщины, с которой очень рьяно обнимался Инсоп. — Как же круто! И ты весь день молчал?! — Погоди. — Сынхёб склоняется ближе к телефону, сильно-сильно щурясь, отчего его маленькие глазки становятся едва различимы. — Это что, у тебя на заставке стоит фотография бабушки?! — Да какая разница, — радостно отмахивается Инсоп. — Классный же, да? — Да-а-а, — тянет младший Го и зачем-то сжимает бутылку, отчего та громко хрустит, — охуенный. На нём же можно фильмы смотреть? — Конечно, — деловито кивает Инсоп — его округлый подбородок проваливается в складку на шее. — И играть можно не только в «Змейку». Там куча игр, но я ещё ничего не скачал. Пак с завистью косится на телефон. Практически у всех в классе есть новые мобильники; сопливому Сынмоку и то купили, а он еле-еле включает монитор на информатике. У Чанёля даже кнопочного никогда не было; и усмиряет зависть мальчика лишь то, что мама активно собирает деньги на компьютер. — Это получается, — Сынхёб шмыгает носом и как-то драматично отводит взгляд к пасмурному небу, — ты сможешь смотреть порнуху, не слезая с кровати. — Го снова поворачивается к Инсопу и, сведя густые брови в жалостливый домик, умоляюще бормочет: — Одолжи на пару дней, а? — Фу, нет! — хохочет У, толкая всё такого же низкого и коренастого Сынхёба в плечо, отчего тот заваливается набок и едва не падает на мокрую траву под школьным забором. — Озабоченный! Пак согласно кивает: похоже, Сынхёб особенно тяжело переживает так называемое половое созревание. — Не могу дождаться следующих выходных. — Кёнвон заговорщицки тычет Чанёля локтем в рёбра и снова хрустит бутылкой несколько раз. — У тебя хотя бы билеты не отобрали? — Не отобрали, — недовольно бубнит Пак и, незаметно отдалившись от Го, прячется за Инсопом. — И хватит издеваться над бутылкой. Первой проболталась Юнми. Она поругалась с мамой из-за очередного замечания за плохое поведение и, обиженно шмыгая носом, доказывая, что её вины ни в чём нет, в сердцах выдала их общий с Чанёлем секрет. Пак совсем не удивлён, что у сестры проблемы в школе: она громкая, наглая и докучливая — они с Чанёлем совсем не похожи, разве что оба странноватые для своих сверстников. И если мальчик избавляет себя от большинства проблем, подстраиваясь под окружающих, то Юнми упрямо и зачастую бездумно борется с тем, что ей неподвластно, — с чужим мнением. Пак честен с собой, поэтому, хоть и нехотя, признаёт, что и он виноват в сложившейся ситуации. Конечно, рассказывать сестре мальчик ничего не собирался, но Юнми — надоедливый завсегдатай его комнаты — стала замечать новые вещи, фантики от сладостей и прочую мелочь, на которую Пак позволял себе иногда тратить «зарплату»; а однажды она застала, как девочка из старшего класса возле уборной отдавала ему деньги за домашнее. Тогда всё и выяснилось — Чанёлю пришлось принять правила Юнми. — …но это маленький кинотеатр, хоть и в центре Ханама. — У открывает бутылку и делает четыре добротных глотка, отчего пластиковые стенки проседают внутрь и снова раздаётся хруст, — раздражение в груди Чанёля напоминает о себе. — Поэтому там и крутят фильмы, которые уже вышли из проката в обычных кинотеатрах. — Наконец-то я посмотрю «Росомаху» на большом экране. — Кёнвон забирает газировку у Инсопа, но не пьёт. — Вам повезло, что я не люблю спойлерить. — Да там спойлерить нечего! — восклицает старший и вытягивает свою короткую ногу вперёд, чтобы переступить ещё одну лужу; конечности братьев Го практически не изменились, несмотря на то, что оба прибавили в росте, а потому выглядят мальчики ещё более диспропорциональными. Чанёля порой даже охватывает жуть. — Блять! — Удачно перепрыгнуть на другую сторону лужи у Сынхёба не выходит, и его расцарапанный на носке ботинок оказывается пяткой в мутной воде. — В конце просто… — О нет, — перебивает его Чанёль, пытаясь говорить как можно громче, чтобы заглушить шум мнущейся бутылки, — даже не думай ничего рассказывать — мы с Инсопом ещё не смотрели, в отличие от вас. — Солидарен, — кивает Инсоп, облизав сладкие от газировки губы. — Я с лета держался в неведении — не порть мой целибат. — Кого? — цокает старший Го и зарывается носом в ворот такой же куртки, как у его брата, — чёрной из болоньи. — Воздержание. — От чего? — Боюсь, такого извращенца, как ты, — хихикает Пак, поправляя лямки рюкзака, — подробности шокируют. — Точно! — гогочет У, снова закидывая свою нелёгкую руку на плечи друга. Юнми, к счастью, много не просила — зачастую сладости и всякую девчачью канцелярию, вроде ручек с брелочками на крышечке или резиновыми фигурками, которые со временем отваливались и Чанёлю приходилось их приклеивать обратно. Также она просила шнурки разного цвета, какие Пак потом сплетал между собой в косичку и заправлял ей в кроссовки или кеды; а ещё девочка за то время, пока Чанёль копил деньги на телефон, собрала большую коллекцию заколочек и резинок: теперь, по пути в школу, когда не видит мама, Пак завязывает ей хвостики и закалывает чёлку набок большими пёстрыми заколками, а потом, после уроков, Юнми всё снимает на тот случай, если госпожа Пак окажется дома. «Всё-таки это неплохо, что мама узнала обо всём именно от Юнми, а не от директора. Иначе бы она меня точно убила. — Чанёль косится на гнущуюся под пальцами Кёнвона бутылку и раздражённо ведёт головой, ощущая, как под рёбрами разливается злоба. Ногти вновь впиваются в кожу на запястье. — Он когда-нибудь успокоится?» — Не верится, что это последний класс, — вздыхает Инсоп, глядя на влажную крону клёна над головой. — Как думаете, в следующем году мы будем учиться вместе? — Нам хотя бы в одну школу попасть. — Сынхёб вытирает ладонью нос, с которого почему-то вдруг потекли сопли. — Вообще, если бы не родители, я бы остановился на этом — младшей школы вполне хватит, чтобы выжить в этом мире. Я уже стал тем, кем хочу быть. — И кем же? — скептически щурится У. — Хорошим человеком. — Справедливо. Чанёль несогласно машет головой — старший Го уж точно не хороший человек: он легко отрезает головы курицам, которых выращивает его семья, а этим летом и вовсе задавил кирпичом из ракушечника летучую мышь, упавшую со сломанным крылом посреди футбольного поля. Сынхёб уверил всех, что мышь лучше убить, чтобы она никого не покусала; Инсоп сразу поверил, потому что несколько дней назад читал что-то про бубонную чуму, Кёнвону было не до этого — он выдавливал гнойник на локте. — …Я вчера скачала пятую «Resident». — Только сейчас? Она же в марте ещё вышла. — Да я «Bioshock» перепроходил и в «Prototype» залипал. — И как? Уже начал? — Да-а, это охуенно. Но уровень «Ветеран» просто пиздец — я по раз десять умираю перед каждым чек-пойнтом. — А я жду второй «Left 4 Dead». — У вас же компа нет. — А у нашего кузена есть — будем к нему ездить. — Это тот, что айкидо занимается? — Да, но он уже бросил. Ногу травмировал, и теперь ходит только в бассейн. Они подрались. Чанёль разбил Го нос и порвал футболку, даже пытался отыскать поблизости какой-нибудь увесистый камень, чтобы друг узнал, какого это — быть забитым до смерти; Сынхёб вывихнул Паку запястье, правда, случайно. Их разнял крупный Инсоп, который благодаря своим габаритам всё же сильнее костлявых угловатых приятелей. А потом Чанёлю хотелось плакать: в горле раскалённым от ужаса, горьким от жалости и пухнущем от гнева колтуном застряли и слёзы, и жалобное завывание, и та слабость, которая так постыдна для мужчин. Но зарыдать у него не вышло — Пак, в общем-то, этого не делал уже несколько лет, чем непомерно гордится; и каждый раз, когда мама или папа на него кричат, он с достоинством игнорирует желание разреветься и сохраняет спокойствие, лишь нахмурив брови и обиженно потупив глаза в своё расцарапанное запястье. Летучую мышь убили, когда Чанёль отвлёкся на сестру: она, клюя носом едва не на каждом шагу, бежала, чтобы показать свою новую куклу для домика, какую выменяла у одноклассницы на наклейки со Спанч Бобом. Позже Юнми рыдала, вымазав футболку брата и его руки в соплях, — кишки ещё живой летучей мыши показались ей пугающими; Пак же потом недели две размышлял, как было бы лучше убить Сынхёба: тем же кирпичом из ракушечника или толкнуть под машину? — …так этот парень из вечерней группы по хип-хопу проспорил, и в итоге шёл домой в одних трусах. У нас даже фотка есть — компромат на всю жизнь. — О, у нас так папа поспорил с дядей на желание, поэтому дяде пришлось сбрить брови. — Ой, их всё равно практически не было, — отмахивается Кёнвон, сжимая-разжимая бутылку. — Такое себе наказание. Пак раздражённо жмурится, чувствуя, как голова тяжелеет от злости. Он отстаёт на пару шагов от друзей и плетётся по влажному тротуару уже один, вглядываясь в стыки на бордюре. Сынмок разрушил всё. И, наверное, он виноват намного больше, чем Юнми. Почерк у него отвратительный и легко узнаваемый, а потому, когда он по ошибке сдал листок, с которого должен был переписать домашнее, учитель географии тут же понял, что здесь что-то не так. Ко всему прочему, оказалось, что жующий сопли мальчишка самый настоящий трус: он сразу выдал Чанёля, на глазах у всего класса, даже перечислив фамилии тех, кому Пак помогал. Сынмок неразборчиво что-то лепетал, топчась у учительского стола, кончики ушей его пылали, а пальцы — стыдливо перебирали друг друга; конечно, в тот миг он знал, что Чанёль смотрит на него с четвёртой парты, что в его больших глазах - что-то холодное, жутковатое, похожее на купаж из презрения, осуждения и непоколебимой беспощадности. Этот невыносимый для Сынмока взор нередко играл томным равнодушием и колючей чёрствостью в карих радужках, просто его никто не замечал за большой улыбкой. — Эй, Чанёль, ты чего сзади плетёшься?.. — Инсоп грациозно, как это умеет его нескладное тело, развернулся на пятках и вопросительно взглянул на друга. — Что это у тебя в кармане? — А? — В правом кармане штанов, — тычет на Пака Кёнвон. — Что-то зелёное. — А, это… — Чанёль достаёт те самые два конверта, которые кто-то кинул на полку с его обувью. — Не знаю, — пожимает плечами, шаркая к друзьям. — Кто-то письма подложил. — Письма? — Сынхёб выхватывает конверты из рук мальчика и возобновляет шаг, совсем не глядя под ноги. — «Пок Чанёлю»! «Пок»! Вот прикол! — гогочет Го старший, передавая салатовый конверт Инсопу. — А тут сердечко. Чанёль, это же любовные письма. — Что? — Любовные письма. Кто-то из девчонок в школе написал тебе признание в любви. — Причём целых два, — с восхищением тянет Инсоп и поднимает салатовый конверт над головой, дабы на фоне мрачного небесного полотна, через который пробивался солнечный свет, рассмотреть содержимое. — Ну, я не удивлён — ты симпатичный и многим нравишься. — Чёрт, как же интересно! Я открою! И Сынхёб, даже не думая дождаться разрешения, разрывает серую бумагу; красное сердечко на месте марки рвётся пополам, на землю, рядом с размазанной чьим-то ботинком грязью, приземляется сплюснутый сухой цветок орхидеи. Пак кротко толкает Го в сторону, не дав ему задавить гербарий, и быстро поднимает цветок с асфальта, чтобы он не успел раскиснуть. — Эй, Сынхёб, нельзя читать чужие письма, — возмущённо тянет У, — тем более любовные! — Ой, да кто узнает. — Го как-то лихорадочно разворачивает сложенный в два лист, словно боясь, что если он не поторопится, то буквы в записке исчезнут. — Чанёль, ты же не против? — Мне всё равно, — бубнит Пак, вглядываясь в гербарий; он подносит орхидею к носу и принюхивается: вместе с запахами влажных асфальта, дорожной пыли и мокрого грунта в ноздри пробирается аромат ветхости, какой обычно источают старые библиотечные книги или одежда, залежавшаяся в кладовой. — Вот видишь, Чанёль не против. — Сынхёб сначала вглядывается в лист, а затем деловито прочищает кашлем горло: — Тут немного. Итак: «Дорогой Чанёль…». — Он отрывается от письма и плутовато косится на Пака. — Чанёль, ты знал, что ты дорогой? — Прекращай, Сынхёб. — У делает попытку отобрать лист, но старший Го прытко отскакивает на пару метров и вновь, уже громче, принимается зачитывать: — «Дорогой Чанёль, эта осень очень холодная, поэтому я надеюсь, что ты тепло одеваешься и ешь много горячей еды» — как мило. «…Недавно я ходила гулять с кузиной на болота. Там было очень много куликов…» — она странная? кто вообще такое пишет в признаниях? — Сынхёб недоуменно оглядывает друзей, но не замечает, что Чанёль, увлечённый сухой орхидеей, заинтересованно поднял голову. — «…Там было очень много куликов. Они красивые. Если у тебя будет возможность сходить на болото, обязательно поищи куликов: у них длинный тонкий клюв, похожий на палочки для еды, и окраска напоминает скорлупу перепелиного яйца…» — какое занудство! — Го пихает письмо младшему брату и брезгливо дёргается: — Краткий пример того, как быть скучной и неинтересной. Взгляд Пака застыл на ровно стриженном затылке Инсопа, однако перед глазами не тёмные лоснящиеся волосы и не короткая смуглая шея, мелькающая из-под ворота куртки, — скрипучий голос Сынхёба манил на болота; на холодные болота, обросшие кустами камыша и рябеющие на ветру. — Поэтому тебе и не пишут письма, — осуждающе цокает У, вертя в руках зелёный конверт. — Придурок. — Я дочитаю, — заявляет Кёнвон; он прячет бутылку под мышку, и та звучно и продолжительно трещит. Пака пробирает дрожь гадливости. — Так, где ты остановился… М-м-м… О, вот! «Они ищут еду в воде, поэтому, пока светло, их можно увидеть среди рогоза и камышей. Ещё я положила в конверт фиолетовую орхидею. Я нашла этот цветок в горшке дома у своего дяди и засушила в книге. Я дарю его тебе, потому что ты мне очень нравишься. С нетерпением жду увидеть тебя завтра». — Ну что это такое?! — снова возмущается Сынхёб. — А где признания в любви? Где вот это: «Чанёль, я хочу отдать свой первый поцелуй тебе, поэтому давай завтра встретимся у чёрного входа в спортивный зал, где мы сплетёмся с тобой языками. Я даже дам пощупать свою левую грудь». — Отвратительно, — констатирует Инсоп. — Да ладно, — возражает Го-младший, — какая разница — это же всего лишь письма. — Что думаешь, Чанёль? — У протягивает ему салатовый конверт, почёсывая свой курносый нос. — Кто это? — Не знаю. — Пак опускает взгляд на сухую орхидею. — Интересно, в какой книге она её сушила? — Это всё, что тебя интересует?! — укоризненно восклицает Сынхёб, вытирая запястьем сопли над губой. — А ну, может, тут будет что-то интересное. Старший Го вновь выхватывает письмо, которое Чанёль так и не забрал. — Сынхёб, это уже не смешно! — У толкает его в спину, и тот едва не растягивается на асфальте. — Хватит делать эту хуйню! — Отъебись, — машет рукой на приятеля, вскрывая конверт. — Не твоё дело. Записка в этом письме оказывается очень маленькой — по размеру она походит на визитку или календарик, какие мама приносит с работы. Пак без всякого интереса бросает взгляд на прямоугольник бирюзовой бумаги; на ней кривыми буквами, вырезанными из журналов — судя по глянцевому блеску — и газет, наклеено: «Превит? Как твои дело? Довай дружить». Лист измазан застывшими белыми разводами ПВА, в правом верхнем углу — клякса от чернил. — Похоже на записку с угрозами, — хихикает Инсоп, поправляя чёлку. — С такой грамотностью это действительно выглядит опасно. — Кто бы говорил, Сынхёб! Ты пишешь ненамного лучше. — Но не так плохо, как эта девчонка… Кто это вообще? И как её до сих пор не выгнали из школы? Рот Чанёля трогает улыбка — писать подобным образом записки, должно быть, довольно весело. Да и знает он, кто автор салатового письма, — делать такие глупые ошибки способен лишь один человек в школе. — Какое разочарование, — со стоном вздыхает старший Го, отдавая письмо обратно Инсопу. — Чанёль, у тебя очень занудные фанатки — с тобой что-то не так. Пак забирает серый конверт у Кёнвона, который продолжает безостановочно сжимать и разжимать бутылку, и складывает туда сухую орхидею. Сквозь гнетущий и нервирующий треск в его скудных фантазиях до сих пор ширится болото — оно, поросшее высокой травой, тонет в оранжевом тепле заходящего солнца, и в этот закат, о чём-то звонко перекрикиваясь, бежит стая куликов. Мальчишки расходятся на перекрёстке: братьям через час на дополнительные по английскому, а Инсопу — на танцы. Они вновь радостно напоминают друг другу, что почти через неделю в субботу «Росомаха», что встречаются они на остановке, что Инсопу опаздывать точно нельзя. Чанёлю не становится легче: злость, подкормленная хрустом пластика, словами директора, грубой хваткой на плече, обрастает раздражением снова и снова. Разорванный, продырявленный со всех боков улей горит, а вместе с ним и грудь мальчика — сердце, лёгкие и горло. Шаг Пака ускоряется — грязные кроссовки шлёпают по влажному асфальту и мелким лужам; учащается и дыхание мальчика, потому что изнутри пытается вырваться гнев. В спину дует холодный ветер. Жёлтые деревья во дворах домов и на обочинах тяжело скрипят. И чем ближе дом, тем тревожнее Чанёлю, тем глубже царапины на запястье. Когда Юнми рассказала о деньгах, мама излупила мальчика полотенцем, зелёным с ёжиками, пахнущим тогда сырым мясом. В тот же день госпожа Пак рассвирепела ещё пуще, потому что Чанёль впервые начал по-настоящему препираться и даже кричать в ответ. Он весь вечер просидел в комнате, отказавшись от ужина, а мама ещё несколько дней напоминала ему о «прорезавшемся голосе» и наглой яростной физиономии, так похожей на отцовскую. Мальчик недовольно морщит лицо — ему очень неприятно, когда мама сравнивает его с папой. Чанёль не согласен — он не такой жалкий, как господин Пак. Чанёль заносит ногу, чтобы зло пнуть пахнущий пыльным дождём воздух, однако останавливается. Впереди, то запрыгивая на бордюр, то спрыгивая на проезжую часть, кучкуются голуби; простенького серого цвета, некоторые рыжие, другие с изумрудными, переливающимися, словно лужа бензина, шеями. От стаи доносится воркование и едва слышное цоканье клювов об чугунную крышку люка, на который кто-то раскрошил кукурузные палочки. Пак осматривает птиц, и его сонливый сердитый взор цепляется за голубку с белыми крылышками и чёрным тельцем, будто на неё надета маленькая обтягивающая жилетка. Мальчик осторожно снимает со спины рюкзак и, неспешно расстегнув змейку, достаёт оттуда пенал; канцелярский нож лежит на самом верху, потому что Чанёль на последнем уроке отрезал им полоску в корешке тетради — остатки неудачно вырванного листа. Надев рюкзак обратно, Пак делает медленный шаг вперёд; он двигается так аккуратно, что ни ветровка, ни школьные штаны не шуршат. Лезвие выскальзывает из пластикового корпуса на пару сантиметров; голубка кружит вокруг люка, собирая из углублений в металле покачивающуюся на ветру кукурузную труху, а за её такой же нежно-розовой, как и клювик, ножкой волочится тонюсенькая лента. Чанёль делает резкий выпад вперёд — птицы, возмущённо клокоча, разлетаются в стороны: их крылья натужно хлопают, преодолевая сопротивления волглого воздуха, и обдают лицо мальчика холодным порывом ветра. Голубка не взлетает: ленточка, какая многочисленными узлами пристала к её ноге, оказывается прижатой к люку кроссовкой. Пак опускается на корточки и протягивает руку к дёргающейся вверх птице. — Не бойся — не съем, — раздражённо заверяет мальчишка, терпеливо ожидая покорности от испуганной голубки. Перья мягкие и шёлковые; под ними прощупывается хрупкий костлявый скелет и быстрое биение маленького сердца. Сердцебиение Чанёля, кажется, тоже ускоряется. Надёжно, но очень бережно сжав птицу в ладони, мальчик переворачивает её и с неприличным интересом заглядывает ей на живот. Левую ногу туго оплетает магнитная лента, какие Пак видел в старых музыкальных кассетах, и, к счастью, врасти в кожу она не успела. Чанёль и до этого ловил голубей с лесками, передавившими пальцы, и нитками, намотавшимися на нос, — таким он почти не мог помочь, разве что срезать торчащие в сторону «хвостики». А здесь пустяк: пару движений ножом — и голубка свободна. Пак упирается коленями в крышку люка и сильнее склоняется над птицей — штанины школьных брюк незамедлительно мокнут, на плотную ткань налипают крошки. Тонкое, недавно поменянное лезвие легко срезает сразу несколько узлов, затем обрывает продолжение ленты у начала оперения; голубка делает попытку вырваться, даже клюёт мальчишку в рукав ветровки, и Чанёль сжимает её крепче, осторожно просовывая край лезвия между коричневой полосой и холодной птичьей ногой. — Всё-всё, — цокает Пак и наконец-то отпускает пугливую птицу, комкая в кулак магнитную ленту. Тревога льнёт к грудной клетке с новой силой, стоит Чанёлю переступить порог дома. Мальчик ставит грязные кроссовки в самый дальний угол, надеясь, что мама, когда вернётся, их не заметит. Он бесшумно ступает по шершавому, пахнущему ещё с понедельника хлоркой, полу, опасаясь разрушить столь чудну́ю для дома тишину. Из комнаты отца слышится тяжёлый ленивый храп и бормотание телевизора, — судя по восторженному женскому щебетанию, сейчас идёт «Телемагазин». Сегодня опять рекламируют невероятно удобную и эффективную тёрку для овощей. — С возвращением, — высоким милым голоском здоровается Юнми, перелистывая плотную цветастую страницу. Пак лишь вздыхает, бросая рюкзак у кровати: сестра, как всегда, просиживает обшитую пайетками подушку на подоконнике. На ней домашний флисовый костюм — жаркий для осени, но в такую погоду вполне подходящий, особенно если сидеть у окна: красный лонгслив с надписью «Merry Christmas», белые штаны с силуэтами оленей и снежинками и мягкие тапки, больше похожие на носки. На коленях Юнми лежит затасканная толстая книга сказок братьев Гримм; теперь она читает практически без запинок, быстрее, хоть Чанёлю всё ещё кажется её детское растягивание гласных мучительно медленным, а на длинных предложениях девочка практически не задыхается. — Селёдка скушал свой завтрак? — вопрошает хрупкий силуэт на фоне серого неуютного неба и спиленного абрикоса, на чьих обрубках проклёвывались молодые прутики. — Да. Чанёль сначала снимает ветровку, потом пиджак, а затем рубашку; гложущее грудь раздражение утомляет ровно так же, как бессонница, которой мальчик маялся целую ночь. Решив, что ему совершенно всё равно, как он будет выглядеть завтра, Пак бросает одежду на стул и валится на кровать — на подушку, до сих пор воняющую мёртвой бабушкой, и колючее акриловое покрывало. — Я не могу найти картину. — Какую картину? — С морем, она в гостиной должна висеть. — Ты ещё утром меня спрашивала. Я без понятия, где она. — А ещё я видела, что ты опять свернул моим куклам в домике головы, — сердито пыхтит в книжку Юнми, поправляя косую длинную чёлку, выбившуюся из-под заколок; металлические «крабики» с божьими коровками на гребнях тяжёлые для волос маленькой Пак, а потому практически не держатся на её голове. — Я же просила так не делать. — Это тебе за груши, которые ты вчера съела. — Чанёль перекатывается набок и сворачивается в клубок, прижимая ещё влажные на штанинах колени к нагой груди. — А ты что, жадина что ли? — Девочка отвлекается от сказок, чтобы, капризно надув губы, недовольно взглянуть на брата. — Нет, это ты обжора, — бурчит в подушку Чанёль, полностью похоронив лицо в наволочке. — Попросил оставить хотя бы одну, а ты все девять умяла. — Ну, они были вкусными… — Придётся поверить на слово. — Но это не значит, что можно так поступать с моими куклами. — Юнми сбрасывает с ног тапочки, в которых ей стало жарко, и спрыгивает с подоконника; пайетки, собирающиеся в радужное сердце, трещат. — Прошлый раз ты повесил Джорджи на люсторке в гостиной, и сказал, что это сделал призрак бабушки. — Мгм, — с улыбкой хмыкает Чанёль. Тот кукольный мальчик — самый младший сын кукольной семьи Юнми — очень похож на Сынхёба: такие же неестественно короткие ножки и ручки, такие же маленькие наглые глазки и широкий нос. При виде пластикового Джорджи с шарнирными суставами, в джинсовом комбинезоне на зелёный свитер, у Пака обостряется желание сделать старшему Го больно, — например, размозжить камнем его кривую черепушку. Однако с куклой Юнми мальчишка так поступить не может, поэтому в тот раз, не имея сил сопротивляться искушению, он обмотал вокруг кукольной шеи Джорджи миниатюрный садовый шланг и повесил его на роскошной люстре, в гостиной на первом этаже. — Зачем ты меня обманываешь? — Потому что ты смешно пугаешься. Юнми забирается на кровать брата и, волоча за собой книгу со сказками, подползает почти к его голове. — Там у одной куклы шея не поворачивается обратно. — Изо рта девочки пахнет клубничной жвачкой. — Ну, играй так. — Но я не хочу! — негодующе встряхивает головой Юнми — заколки окончательно соскальзывают с волос и отлетают в плечо и живот Чанёлю; тот, оторвав физиономию от подушки, недоумённо глядит вниз. — Тётя Петунья пугающая, когда её лицо смотрит в другую сторону. Ну, пожалуйста, Чанёль, это же ты её сломал. — Юнми хватает его холодными влажными ладошками за локоть и принимается трясти. — Ча-а-анёль! Ча-а-анёль! Ча-а-анёль! Рёва-а-Ёль! Рёва-а-Ёль!.. — Ладно-ладно, — раздражённо вздыхает Пак, вытаскивая из-под живота твёрдые заколки. — Только замолчи. Щекастое лицо Юнми, отдалённо напоминающее мамино, расплывается в широкой улыбке, так похожей на улыбку самого Чанёля. К семи годам девочка вытянулась на четыре сантиметра, но её рост всё ещё маловат; в весе младшая Пак тоже прибавила, и эта цифра едва попадает в норму. Теперь мальчишка действительно видит проблему: сестра очень маленькая по сравнению с другими детьми её возраста, худенькая, болезненная на вид; тем не менее, несмотря на явную физическую недоразвитость, Юнми остаётся самой сообразительной и начитанной в своём классе. Пак этим даже гордится. — Хочешь жвачку? Мне сегодня Ынмин три штуки дала — у меня осталась одна. — Нет, — пальцами Пак расчёсывает волосы Юнми на ровный пробор. — Я хочу спать, а ты мешаешь. — Ты постоянно спишь после школы. — Она наклоняется к брату ближе, чтобы ему было удобно закалывать чёлку. — Тебе не скучно? — Нет, мне отлично. — Он крепит одну божью коровку за маленьким тонким ухом, а вторую — чуть выше. — Поэтому замолчи и дай мне поспать. — Тогда давай я тебе почитаю сказку, чтобы ты быстрее уснул. — Я и сам справлюсь, — возмущённо мямлит Чанёль, сворачиваясь в клубок туже. — Иди к себе — надоела тут постоянно сидеть. Юнми грубость Пака ни капли не смущает — она привыкла, что её старший брат вечно угрюмый и чем-то недовольный; её это не обижает: в конце концов, у Чанёля может быть множество недостатков, но он всё равно остаётся самым лучшим и сильным братом во Вселенной. Он даже перестал плакать — девочка и не помнит, когда последний раз Чанёль захлёбывался слезами. Но также брат стал мрачным и очень нервным; на его запястьях часто появляются струпья царапин, на выходных Пак целыми днями не выходит из комнаты или, наоборот, весь день совсем один пропадает где-то на улице. — Не хочу, — заявляет Юнми, уперев книгу себе в живот; она откидывается на стену позади — такую же прохладную, как окно — и вытягивает ноги вперёд, запихивая их под тёплого брата. Пак проглатывает едва выносимое раздражение, скомкав в кулак угол подушки, и, прежде чем обратно уткнуться лицом в наволочку, бросает гневливый взор на ступни девочки, выглядывающие из-под его бёдер. На ней носки с Барби — их купил Чанёль за те деньги, какие получил за реферат по истории о занятиях древних египтян. У него осталось около ста семидесяти тысяч вон; директор и завуч настаивали вернуть деньги, но Пак без угрызения совести соврал, что всё давно потратил. Сейчас он уже не сможет ничего купить — мама заметит, но пока все взрослые были заняты решением дальнейшей судьбы мальчика, последний успел потратиться на билет на «Росомаху», носки для сестры и кучу сладостей, которые они с Юнми в течении недели тайком уплетали у него в комнате. Юнми заглядывалась на эти носки — Чанёль видел, как она несколько раз останавливалась перед полкой с аксессуарами. Они дорогие, брендовые, с вьющейся каймой из серебряного люрекса, и мама столько денег за простые носки с Барби никогда бы не отдала — мальчик относился к этому проще: красивые вещи всегда стоят много. Когда начались разбирательства с администрацией школы, Чанёль старался не обращать внимание ни на друзей с их бестолковой поддержкой, ни на вопящую каждый день мать; сам того не замечая, он искал спасение в Юнми — неотвязчивой болтливой сестре. Она не заговаривала о деньгах или наказании; она лишь грызла печенье, шуршала фантиками от конфет и рассказывала об одноклассниках, книгах в библиотеке и новых Барби в магазине игрушек. Закрывшись в комнате Чанёля, младшая и старший Пак обсуждали мультики, играли в настольные игры, которые Юнми с разрешения учительницы приносила из школы домой, и расставляли мебель в кукольном домике. Мальчику не было интересно, почему у Сохи в рюкзаке большая дырка, почему сестра не ест в столовой мясо, почему она не хочет ходить на физкультуру; но из всех Юнми в момент его растущего гнева, вырывающегося из разломанного улья, казалась самым невинным раздражителем в жизни мальчика. В конце концов, она всего лишь маленький ребёнок, и Чанёль — хоть он и не понимает причину — должен с этим считаться. — Так, — она открывает книгу с конца, на содержании, и хлопает ладошкой по странице, — какую хочешь сказку? — Ничего не хочу, — ворчит в подушку Чанёль, с нажимом почёсывая и без того расцарапанное запястье левой руки; ногти с хрустом рвут грубые струпья и ранят ещё целые места под ладонью, собирая под себя и пот, и грязь, и кожу. — Отвали. Юнми не просила купить носки, — похоже, к семи годам она стала немного понимать цену деньгам. Просто Паку вдруг показалось, что сестра чувствует себя виноватой за произошедшее, — как-никак, она не знает, что всё по-настоящему испортил именно соплежуй Сынмок; и тогда Паку вдруг захотелось её утешить, и он купил ей носки, ярко-розовые, с улыбающейся Барби и чуть колючим люрексом на резинке. — Ладно, Рёва-Ёль, — чешет затылок девочка, — я сама выберу. Так, что бы такое прочитать… — Она быстро ведёт пальчиком по содержанию — Чанёль сомневается, что Юнми на самом деле читает название сказок; скорее всего, она их знает наизусть. — «Русалочку»! Будешь слушать «Русалочку». — Она в конце умирает. — Нет, — хихикает младшая Пак, будто брат сказал самую настоящую глупость. — Она превратилась в пену. — Она покончила с собой, бросившись в море и превратившись в пену. Это значит, что умерла. — Да нет же. — Как скажешь. — Так. «Далеко в море вода синяя-синяя, как лепестки самых красивых васильков…» Чанёль просыпается, когда ещё светло. Его будит то ли прохлада, набросившаяся на нагие плечи, то ли мамины крики, в которых чередовались его имя и имя отца. Дневной сон не помог, — кажется, стало только хуже: голова тяжёлая, в висках и затылке печёт, будто там, под волосами, образовались липкие кратеры из гноя, лимфы и крови. Злость тоже никуда не исчезла, — напротив, она стала сильнее, и вопли матери только раздразнивают неистовство из бумажного улья. — Чанёль! — Мальчик морщится и, приподняв подушку онемевшими ото сна пальцами, прячет под неё голову. — Чанёль! Ёншик, подними свою толстую задницу и прочисти смеситель в ванной! — Да подожди, блять! — рявкает в ответ мужчина, и бурчание из телевизора становится громче; похоже, господин Пак прибавил звук. — Чанёль! «Не хочу ничего. Отвали от меня. Отстаньте от меня все». — Чанёль! — Её звонкий возмущённый крик становится громче. — Чанёль! — Щелчок — дверь в комнату резко распахивается, и голос мамы, хриплый и гнусавый из-за лёгкой простуды, преодолев набивку из старых скомкавшихся перьев, пробирается в уши мальчика. Пальцы на ногах с хрустом сжимаются; Пак нервно выдыхает, ощущая, как сквозь рёбра ломится нечто ужасное. — Чанёль! — Да что?! — возмущённо выпаливает в покрывало под подушкой. — Вставай — скоро ужин! — Госпожа Пак проходит в комнату, с подозрением осматриваясь, — мальчик ощущает, как её придирчивый взор скользит по разбросанным тетрадям на столе, по одежде на стуле и подушке с пайетками на подоконнике. Чанёль догадывается, что мама ищет новые вещи. — Уберись в комнате. — На выходных. — Вставай и зови Юнми есть. — Госпожа Пак выворачивает рукава рубашки и вместе со школьным пиджаком укладывает её на спинку стула. — Она ушла гулять. — И где мне её искать, по-твоему? — Мальчик вылазит из-под подушки и, спустив ноги с кровати, почёсывает раненое им же запястье. — Она где-угодно может быть. — Я без понятия. Она вроде бы говорила, что пошла к жабам. — Чонсо вешает ветровку сына на руку и, вновь оглядев комнату, брюзжит: — Чем ты занимался? — Я не выспался, поэтому решил вздремнуть после школы. Чанёль сползает с кровати и шагает к шкафу, навстречу своему полураздетому отражению — к щуплому мальчишке с оттопыренными ушами, большими бесхитростными глазами и тяжёлой яростью внутри. — Не выспался? С чего бы это? Устал делать за других домашку? — выплёвывает госпожа Пак, хватаясь за ручку двери. — Мам, я, правда, не могу понять, в чём проблема. Почему ты меня продолжаешь ругать? Я перестал этим заниматься, — он достаёт с верхней полки чёрный свитшот, — из школы меня не выгнали… — Ты меня опозорил, сколько раз повторять?! — Чонсо гремит своей обычной сердитостью сквозь кашель — шуршание простуды, вырвавшееся из её лёгких, откликается в Чанёле волной злости; просунув руки в тёплые рукава, мальчик надевает свитер, успев в темноте одежды раздражённо скривить лицо. — Перед соседями, перед родителями других детей выставил полной дурой! Идиоткой, которая не может воспитать ребёнка как следует! Ты представляешь, что о нашей семье теперь думают? что думают о тебе одноклассники? — Какая разница, что они думают? — Пак расстёгивает школьные штаны и сбрасывает их с ног. — Разве это важно… — Да они наверняка перемывают нам кости! Тебе, твоему отцу, мне! — Чонсо заправляет длинные волосы за уши; её глаза блестят, как хрустальные бокалы, стоящие на самой верхней полке кухонного шкафа; мальчик предполагает, что у неё температура. — Представь, что они о тебе говорят! Они наверняка считают тебя обманщиком! — Но я никого не обманывал, — устало мямлит Пак, натягивая бордовые треники. — Всё было честно: я делал — мне платили… — Дети таким не занимаются, Чанёль! — гундосит женщина, комкая ветровку в беспорядочный клубок. — Не занимаются! Если тебе нужны были деньги — попросил бы отца! — У него нет денег, — с упрёком косится на маму, — ты же знаешь, а я хотел купить телефон. — Научись ставить семью выше своих детских желаний, Чанёль. — Чонсо бросает ветровку на кровать и с злобным возбуждением закатывает рукава бежевого свитера; на жёстких ворсинках повис рис и, кажется, капли какого-то коричневого соуса, манжеты укрыты бородавками из тёмных катышков. — Научись быть мужчиной, в конце концов. Неужели это так трудно — просто нести ответственность за свои поступки? Неужели так трудно, как мужчина, найти в себе смелость признать свою неправоту? — Пак брезгливо кривится — эти разговоры о настоящих мужчинах порядком поднадоели. — Сначала ты постоянно плакал, и я постоянно чувствовала себя виноватой, и мне было жаль, что не могу тебя научить быть более сдержанным. Теперь ты не плачешь, а заставляешь меня унижаться перед директором, объясняться перед родителями детей, чьи деньги ты украл… — Да не крал я ничего! — выкрикивает мальчишка, ощущая, как к щекам приливает кровь. — Не крал! Не крал! Не крал! — Он хлопает дверцей шкафа; зеркало опасно вздрагивает, но остаётся висеть. — Я был со всеми честен! Я был честен с этими идиотами! И я не виноват, что у этих родителей такие тупые дети! Не виноват! Не виноват! Слышишь, я не виноват?! — Пак дерёт ногтями запястье сильнее и сильнее по мере того, как гнев крепнет в его лёгких и сердце. — Отстань от меня! Хватит! Не хочу я быть мужчиной! Это нужно только тебе! Вот сама и будь им! Лицо матери кажется очень старым, когда она болеет: хоть на её упругой смуглой коже почти нет морщин, Чонсо выглядит очень безжизненной и невыразительной; нависшее веко делает уставший взор тяжёлым, рот бледный и, как это обычно бывает, грустно заломлен вниз. Когда-то мама была очень красивой — Чанёль точно помнит, и порой ему становится за неё обидно, ведь терять что-то красивое, будь это хорошая пара обуви или лицо, всегда досадно. — Спасибо, Чанёль! Правда, спасибо! Мне будет нетрудно — я привыкла всё в этом доме тащить на своём горбу. — И прежде, чем обиженно стукнуть дверью, женщина сухо добавляет: — Приведи Юнми. И приберись в комнате. Сегодня же. Пак рявкает что-то неразборчивое в закрытую дверь: один раз, второй, третий, четвёртый — пока усталость не накатывает пуще. Конечности слабнут, горло атрофируется и размякает; не находя в себе сил больше кричать, Чанёль ерошит болящие у корней волосы и выходит из комнаты. Ярость пеленает мальчика в свои незыблемые жаркие объятия. Пака раздражает всё: голод, неприятно тянущий в желудке, полный мочевой пузырь, пыхтение матери, моющей полы на кухне, папино дыхание, слышное даже через музыку в телевизоре — мелодия знакомая; похоже, начались криминальные документальные фильмы. Чанёлю хочется закричать, схватиться за дверной откос и оторвать его с «мясом», содрать старые ветхие обои, какие так раздражают своим уродством, сжечь бабушкину подушку; но всё, что может сделать мальчик, — скрипнуть зубами и тихо-тихо проскулить. Он злится. Злится на маму, злится на папу, злится на покойную бабушку и Юнми, злится на всех вокруг себя. И злобу эту укротить у него не выходит. Прежде чем зайти в туалет, мальчик заглядывает в комнату родителей. В спальне темно; папино обрюзглое туповатой сонливостью лицо озаряет холодный свет телевизора. — …сексуальное удовлетворение приносили скальпированные черепа, отделённые от тела конечности, валяющиеся вокруг органы. — Диктор говорит ровно и отрывисто, будто специально делает паузы, чтобы зрители осознали каждое сказанное им слово. — С некоторых мальчиков он сдирал кожу. Это ремесло, как потом утверждал сам убийца, он освоил… Чанёль вздрагивает, когда папа откашливается, но глаз от телевизора не отрывает. Физиономия Пака рядится в недоумение, а дыхание спирает любопытство: на выпуклом экране, который, когда выключен, загадочно серый, появляются странные фотографии, одна за другой, — что-то похожее на свитер без рукавов и порванные штаны, коричневые и сморщенные. — …кожу, которая начинала гнить, несмотря на соль, он закапывал вместе с останками в лесу. Головы хранил в гараже. Ни один из мальчиков, оказавшийся в подземном логове монстра, не пережил пыток и насилия… Чанёль чешет запястье, вглядываясь в телевизор. Диктор рассказывает что-то о повешенных детях, о лужах крови на бетонном полу, о тазиках с кишками и изнасилованиях. Последнее мальчик не до конца понимает, но осознаёт это как что-то плохое, ведь мужчина за кадром говорит об этом холодно, едва не с порицанием. А ещё это связано с сексом. Потом появляется ещё несколько фотографий: кости, разложенные на столе, нечёткие образы подвального помещения, перевёрнутый табурет и грустное лицо некорейского мужчины, треугольное, с большим прямым носом и толстыми чёрными бровями. — …садист наслаждался чужой болью: паяльником жёг кожу лица и лобка, резал ножами и топором грудь, спину, если мальчиков было несколько, то стращал одних пытками другого. Убийца признался, что пытался есть своих жертв… «Интересно, — Пак ерошит затылок, вглядываясь в кадры с места преступления, — какие люди на вкус? — Он чешет язык об верхние зубы. — Наверняка мерзкие». — Чанёль! — Мама выглядывает из кухни и взмахивает мокрой тряпкой, от какой разит хлоркой. — Ты идёшь за Юнми или нет? — Иду. Чанёль нехотя отходит к двери ванной. Похоже, сегодня интересный выпуск — про мучителя, убийцу детей, насильника и, похоже, каннибала. Именно про таких нравится слушать мальчику — про чудовищ, которых очень хочется понять, от чьих преступлений захватывает дух ужасом, а не про скучных воришек, мафиозные группировки или террористов. Но, к сожалению Пака, эту серию ему придётся пропустить. Справив нужду, Чанёль вновь наведывается в спальню родителей; по телевизору идёт реклама. Он отводит взгляд к старому неудобному дивану, на котором спят мама и папа, и с отвращением отшатывается назад. Мальчик не представляет, как родители ложатся в одну постель, — они же ненавидят друг друга: госпожа Пак постоянно обзывает мужа, унижает и сравнивает его со свиньёй, господин Пак сначала долго-долго молчит, а потом тоже орёт и лезет в драку. Чанёль совершенно точно не стал бы спать с кем-то, кого он недолюбливает, с кем-то, кто не любит его. «Например, с братьями Го. Фу!» — Чанёль, ты издеваешься надо мной?! — кричит из прихожей Чонсо. — Да сейчас, подожди! Мальчик вытирает мокрые ладони об штанины и теперь заглядывает в комнату Юнми — на всякий случай, вдруг мама не заметила её. Так, однажды девочка заснула под кроватью, когда играла в пещерного человека, и госпожа Пак в панике бегала по всем дворам, пока запыхавшийся и такой же испуганный Ёншик не прибежал с заспанной Юнми на руках. Тогда мама почти заплакала — Чанёль уверен, но спустя несколько мгновений её руки сжались в кулаки, и она начала орать так же, как и всегда. В спальне сестры душно. Пахнет Юнми. Пак проскальзывает в тёмное пространство, из которого, будто прячась за серой вуалью, смотрели плюшевые тигр и корова; последняя перешла девочки от брата по наследству, когда он уже прекратил спать с игрушками. Фиолетовая пузатая корова с длинными руками, короткими ножками и набитая мягким свалявшимся в копытах синтепоном упирается рогами в стену у кровати, пластиковые глаза обращены к полосатому узору покрывала, под которым спит Юнми, когда холодно. Мама подарила эту игрушку Чанёлю на Рождество восемь лет назад, вложив в безвольные конечности коробку вкусных конфет с разными фруктовыми начинками. Вспоминая реакцию отца, складывалось впечатление, что он видел «подарок от мамы с папой» впервые: господин Пак задумчиво вертел мягкую игрушку в руках и что-то тихо причитал о странном цвете, — в конце концов, коровы фиолетовыми не бывают. «Наверное, не бывают». Наверное. Чанёль ступает на ковёр с принцессами, на голову улыбающейся Авроры в розовом платье, и та, сморщив лоб, подозрительно хрустит, — похоже, Юнми опять спрятала туда фантики от леденцов. Комната маленькой Пак кажется мальчику намного уютнее: она меньше, кровать в ней новая, хоть и куплена с рук, детское постельное белье из комиссионного магазина, а не старое родительское; письменный стол небольшой и синий — Пак согласен изогнуться в любую фигуру, чтобы делать домашнее за таким, а не сидя за дурацким коричневым. Да и стеллаж с одеждой у сестры красивый — папа сам его перекрашивал в белый, потом ещё приделывал крючки и дополнительные полочки. А ещё здесь, в центре, стоит большой кукольный особняк. Комната Юнми определённо лучше спальни Чанёля, хоть обои в ней такие же старые и вздувшиеся под потолком; но отчего-то девочка чаще сидит у брата, читает ему сказки, таскает туда игрушки и, бывает, засыпает у него на кровати. Пак давно для себя решил, что она просто ещё маленькая и ко всему прочему глупая из-за своих больших щёк, а потому не понимает, какая хорошая у неё спальня. Четырёхэтажный дом достаёт мальчику до пупка. На треугольной крыше флюгер, прямо как у соседей напротив, только в форме петушка, и следом — труба, которая, пропадая в загадочных текстурах пластикового корпуса, тянулась к камину на первом этаже. На самом верху две детские и гардеробная, пустующая без кукольной одежды; ниже, как заявила сама Юнми, находятся комната для лошади, которая по какой-то причине жила прямо в доме, спальня родителей с большой кроватью с шифоновым балдахином и зал для танцев и пения — туда мальчик прилепил «зеркала» из фольги, о которых требовательно ныла сестра. На втором этаже — большая ванная на львиных лапах, окружённая голубой шторкой, раковина с мылом и стаканом зубных щёток на краю и полка с большим количеством малюсеньких полотенец; а ещё есть библиотека, где стоит намертво закрытый рояль. Нижний этаж больше всего не нравится Чанёлю — он напоминает мальчику музей, полный допотопной мебели: в гостиной цветочный диван с ажурными подушечками, в столовой — бесполезный сервант с посудой, в длинной прихожей — картины в пластиковых позолоченных рамках. Пак бросает взгляд на место над камином — картины с морем нет; похоже, Юнми так и не нашла её. Тётю Петунью с вывернутой головой Пак замечает на веранде, за садовым столиком. На кудрявой блондинке из пластика жёлтое платье с отложным воротником и чёрные лодочки, а маленький тонкий рот напомажен ярко-красным. Чанёль уверен, что имя сестра услышала в «Гарри Поттере» — они как раз недавно пересматривали третью часть; потому что тётя Петунья в кукольном домике Юнми постоянно кричит, ворчит и драит кухню. «А может, это мама». Может быть, потому что в привычки тёти Петуньи входит размахивать полотенцами. В общем-то, в кукольной семье Юнми часто ругаются, бывают дерутся, размахивая шарнирными конечностями, и только маленький Джорджи, так похожий на отвратительного Го Сынхёба, постоянно прячется со старшей сестрой в танцевальном зале. Рыжая Джулия певица и балерина или, как любит называть её девочка, балетная певичка, а Джорджи — каратист. На вопрос мальчика о том, зачем сестра играет в плохую семью, та недоумённо цокнула, заверив, что это — самая любящая и добрая семья в мире, и у них всё хорошо. «Похоже, она всё перепутала». Похоже на то. Перекрутить кудрявую голову тёти Петуньи действительно не получается; поэтому Чанёлю приходится аккуратно снять её с шарнира и, развернув в правильную сторону, надеть обратно. — Могла бы и сама додуматься, — вздыхает Пак, небрежно забрасывая куклу в ванную. — Чанёль! Он дёргается; примятая дневным сном тревожность, встрепенувшись, крепко-крепко вцепляется в мальчишку. Дыхание спирает исполинская волна раздражения, и Чанёль, испугавшись собственного порыва гневливо заорать в ответ имя матери, пятится назад, наступая на игрушечную коляску рядом с домиком. Та хрустит, ощутимо плющась под пяткой, и Паку думается, что Юнми очень расстроится и наверняка будет и кричать, и плакать, и решит ещё неделю к нему не приходить в комнату; последнее отчего-то его расстраивает. — Я сколько должна повторить?! — визжит женщина, вступая из коридора, залитого тусклым светом, на тёмную сторону — в комнату Юнми, какая сейчас казалась без девочки очень одинокой и жутковатой. Детская без ребёнка. — Сколько я должна повторить, скажи мне?! — Да иду я, блять, иду! — гремит из родительской спальни отец, видать, подумав, что кричат опять ему. — Как же ты меня задрала. — Я не к тебе, свинья, обращаюсь! — орёт себе за плечо, в лохматую смольную копну. — Но тебя это тоже касается! Вы оба испытываете моё терпение! Я сегодня две смены отпахала, а вы даже самое простое сделать не можете! Вам вообще наплевать на меня?! — Я просто зашёл проверить, нет ли Юнми в комнате… — начинает оправдываться Чанёль и, не в угоду гневу, какой покалывал в кончиках пальцев, делает шаг к маме, тянет руки вперёд, словно прося госпожу Пак успокоиться. — А я, по-твоему, слепая? Или тупая? — Она бросает в сына полотенце с ёжиками, — шлёпнув мальчика по плечу, оно валится на крышу домика; и гори камин в гостиной на самом деле, весь дым тут же бы повалил в комнаты. — Я тебя попросила по-человечески! Мне тебя умолять?! Мне тут всех вас умолять?! — Ма… — Мне перед всеми вами на колени встать?! Тебе так нравится, когда я унижаюсь?! — Она вскидывает голову назад, высокомерно задрав подбородок кверху, и половина её лица обнаруживается светом из коридора. Глаза уставшие — мама работала этой ночью и ещё днём, до четырёх, — щёки красные от истеричного напряжения, временные морщины делают Чонсо зловещей. — Так постоял бы в кабинете директора, когда я за тебя отдувалась! «Мой сыночка не такой! Ошибся — бывает! Я дома всё ему объясню! Нет, он знает, что красть — это плохо!» — тебе бы понравилось! — Да я… — Почему ты не можешь признать свою вину?! Почему ты не извинился?! Ни разу! — Потому что я не чувствую себя виноватым, — растерянно выпаливает Чанёль, трогая ногтями запястье через манжету свитшота. — Я не сомневалась! — кричит Чонсо, и её звонкий вопль срывается в кашель. — Такой же, как твой папаша, — не мужчина, а тряпка! Быстро пошёл искать Юнми, пока окончательно не стемнело! И мальчик идёт. Точнее бежит: осторожно, дабы не задеть разъярённую маму ни плечом, ни локтем, он проскальзывает в коридор и рысцой подлетает к своим грязным кроссовкам. — Если вы не явитесь на ужин, можете вообще не приходить! Причитания матери проглатывает клёкот сердца, забившего уши; Чанёль судорожно запихивает ноги в кроссовки, всё быстрее и быстрее расчёсывая запястье. — И хватит чесать свою руку! — Чонсо выходит на крыльцо вслед за сыном, неся тяжёлое фиолетовое ведро. — У тебя что-то там болит? Или комар укусил? — Она выливает смердящую хлоркой воду на реденькую траву и обращает взгляд на сына, натягивающего ветровку. — Чанёль? — Ничего. Комар. Наверное, если бы мальчишка, стремительно направляясь в калитке, обернулся, он бы обязательно заметил извиняющееся лицо мамы, которой, кажется, жаль, что она наговорила лишнего. Чанёль плетётся по давно протоптанной кем-то тропинке, нервно дёргая стебли тростника. Под ногами чавкает мягкий водянистый грунт, пылающее лицо ласкают длинные листья, изо рта валят свистящие тяжёлые выдохи. Мальчишку разрывает изнутри злость, а может, первозданная ярость, нажравшаяся тревоги и обиды, отрыгивающая кислотное раздражение; Пак лихорадочно раздирает ногтями кожу на запястье, жуёт внутреннюю сторону щеки и из раза в раз резко выдыхает через нос, будто закипевший чайник. И дня не проходит, чтобы мама не упомянула о том, как виноват Чанёль в её позоре. Солнце уже село, однако небо ещё светлое из-за лиловой оборки облаков, осевшей на горизонте. Пак пробирается через заросли тростника почти наощупь, ведь большие детские глаза слепит гнев; впрочем, он знает эту местность хорошо, потому что нередко ходит сюда один или с Юнми. Здесь гуляют и другие дети, бывает, шастают и взрослые, поэтому у самой кромки высокой травы остаётся плавать всякий мусор: бутылки из-под газировки и пива, пачки из-под чипсов и сигарет, фантики от шоколадных батончиков. И всё-таки это нечестно — он просто хотел телефон, а его нарекли вором. Челюсть скована холодом, какой на источающем влагу болоте ощущался сильнее, шея вжимается в плечи, пряча укрытую мурашками холку за воротом ветровки. Чанёль начинает дышать часто и резко, как собака, разве что не высовывает язык; он ждёт, когда голова закружится, на веки накатит сонливость, а распалённое неистовством тело чуть онемеет от слабости, — и тогда должно стать легче, потому что сил злиться уже не будет. И почему всегда ему приходится возиться с Юнми? Почему не папа? Он же и так ничего не делает. Тропинка, укрытая втоптанным гниющим тростником, извивается между стенами из болотной травы; она походит на тех змей, которых Чанёль в сентябре безуспешно ловил в лоток для еды, — петлистая и бесконечная. Ничего не помогает. Паку становится только хуже. Ногти в очередной раз с нажимом проносятся по запястью, и на пальцах остаётся кровь. Тростник, защищающий от ветра и хранящий в себе стужу осеннего вечера, таинственно недобро шелестит. Мокрая почва ритмично хлюпает под тяжёлой тревожной поступью, и вода, пахнущая илом, жабами и тухлыми раковинами, попадает в кроссовки. Почему всегда он? Почему он? Почему он? И Чанёлю становится страшно. Он проводит вспотевшими ладонями по лицу, и с сухих губ сходит тихое рявканье — раздражение собственными касаниями. За звериным рокотом следует протяжный стон — теперь мальчишка пытается спастись голосом от разлагающего внутренности гнева. Пальцы брезгливо минуют кровоточащие царапины и, с трудом пробравшись под рукава ветровки и свитера, впиваются ногтями в сгиб локтя. Он не заслужил. Он не сделал ничего плохого. Он хороший. Пак почти падает в болотную жижу, когда спотыкается об торчащее из земли донышко бутылки. Воркование, какое через горло мальчишки издавала раздразнённая всеми ярость, тоже не помогает: в груди, где когда-то укрывался ненадёжный бумажный улей, пузырятся раны — незажившие рубцы тревоги, укусы обиды и ожоги злобы; и эту агонию не утешают ни пекущая боль в запястье, ни головокружение, ни бормотание, которое так и не заглушает раздражающий шёпот травы, плеск грязной воды и голос матери, всё громче гудящий в ушах. «Я не заслужил». Последней и тщетной потугой справиться с муками становится бессмысленная борьба с тростником. Набросившись на заросли, что наиболее выступали над тропинкой, Чанёль выходит из драки проигравшим: ещё свирепее, вымазанным по колено в грязи, с единственным трофеем в руках — стеблем тростника. — Мама зовёт есть, — хрипит мальчик, переступая на сухой островок земли. — Я потом. — Опустившись на корточки, Юнми окунает трёхлитровую бутылку из-под лимонада в воду — она часто играет с мусором, если мама не видит. — Я не хочу сейчас кушать. Здесь, где начинается вода, где живут жабы и улитки, утки и кулики, тихо и безлюдно — иллюзия бесконечного одиночества, от которого становится Чанёлю по-хорошему волнительно; словно там, за стелящейся впереди водой, за твердыней из рогоза и камыша, куда влачится холодное сиреневое небо, ничего нет. Ни родного Ханама, ни гигантского Сеула, ни других городов и стран. Большой, как мир, обман, заключающий единственную действительность в болоте, в мальчике с горящем в гневе сердцем и его маленькой сестре. — Мама сказала, чтобы ты пошла есть. — Пак нервно теребит в руках длинный стебель тростника, наблюдая, как из бутылки выходит последний пузырь воздуха. — Она злая. — Она всегда злится. Юнми прижимает мокрую бутылку к груди, чтобы она — нелёгкая и скользкая — не выпала из рук, и мелкими шажками отходит в противоположную сторону рыхлого землистого бережка. На ней серые резиновые сапоги и такого же невзрачного цвета дождевик — влага девочке нипочём, оттого она легко сходит с берега и, наклонив бутылку вплотную к стеблям камышей, принимается лить туда воду. Из кустов выпрыгивает несколько жаб. — Что ты делаешь? — Поливаю лягушек. — Это жабы. Зачем? Они же и так в воде. — Их спины на воздухе — вдруг они засохнут. Чанёль склоняет голову набок, накручивая тростник на палец. «В этом есть смысл». — Пошли домой. — Я не хочу. Я хочу поливать лягушек. — Девочка поправляет заколку, которую ей недавно нацепил на чёлку брат. — Это жабы. Не беси, Юнми, — цедит мальчик, раздражённо прикрывая глаза, — мама сказала идти прямо сейчас, иначе она не пустит нас домой. — Мы можем забраться через твоё окно. — Оно закрыто, — обрывает листья со стебля. — Пошли. — Нет. — Да. — Мальчишка подходит к маленькой Пак и хватает её за плечо, мягко и напористо. — Пошли. — Да не хочу я! — Я из-за тебя сюда шёл! Не раздражай меня! — Отстань! — Девочка выворачивается из-под руки брата и сердито воззревает на него исподлобья. — Я. Не. Пойду. Не хочу. Ты мне не указ, Рёва-Ёль! — Не смей меня так называть! — выкрикивает Чанёль, пиная землю. — Я нормальный! — Липкие комки грязи попадают на подол дождевика, но маленькая Пак этого не замечает. — И я не плачу! — Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! Рёва-Ёль! — повторяет Юнми, качаясь на носочках. — Будь мужчиной, Рёва-Ёль! И что ты мне сделаешь? — Заткнись и пошли! На этот раз Чанёль хватает сестру за локоть больно, грубо; ему удаётся вытянуть Юнми из воды, но та снова вырывается и, капризно хныкнув, толкает его в грудь. — Нет! Не пойду! — Она топает ногой, отчего в земле остаётся чёткий узорный след от подошвы сапожка. — Я не хочу и не пойду! Сам иди, Рёва-Ёль, если тебе нужно! Я хочу поливать лягушек! А потом Юнми сжимает бутылку в ладошках, и та, извергнув струю воды, глумливо, как показалось мальчику, и зычно трещит. Визг младшей Пак больше негодующий, нежели испуганный. С гулким всплеском рухнув в воду, она сразу пробует вскочить сначала из-за холода, какой вместе с илом пробрался в горла сапожек, за шиворот и под подол дождевика, а затем, чтобы ударить обезумевшего брата и, если повезёт, тоже повалить в болото. Однако не успевает Юнми оказаться на четвереньках, как Чанёль тут же толкает её обратно. — Да что ты делаешь?! Ты дурак что ли?! Пак смотрит на сестру сверху вниз, жадно вдыхая холодный волглый воздух и выпуская обратно согретое лёгкими и гневом дыхание. Мальчик в очередной раз убеждается, что Юнми действительно миниатюрная: тоненькие ручки, острые коленки, узкие плечи, только щёки большие, как у хомяка, — она совершенно не походит на игрушечного Джорджи, так напоминающего мальчику Сынхёба. А ещё её насупленное сердитое личико — точная копия физиономии мамы, когда та снова и снова кричит. Юнми совсем не похожа на шарнирного Джорджи, но почему-то сейчас, когда она сидит по грудь в воде, дрожит от холода и пытается встать, хватаясь за растущий сбоку камыш, Чанёль, кажется, не способен бороться с желанием придушить её. Вода ледяная — судорога буквально сразу скручивают мальчику колени, расцарапанное запястье саднит. — Дай мне встать, придурок! Чанёль суетливо натягивает стебель тростника, жилистого и крепкого, и вновь пихает Юнми в плечо, не позволяя ей подняться. — Я нормальный. Я мужчина. Я не рёва. — Мальчик тоже дрожит — в лихорадке гневливости пылают лицо, спина и ступни; кожа тлеет под тёплыми свитером и ветровкой, а горло — плавится в потребности заорать. — Я нормальный! — Чанёль… И Чанёль кричит. Тростник петлёй обвивает шею Юнми — грубый стебель угловато гнётся, с хрустом растягиваясь в местах потолще, но не ломается и не рвётся. — Я нормальный! Я хороший! Я мужчина! Трясущиеся в болезненном возбуждении руки ведут концы петли в разные стороны, с нечеловеческими усилиями стискивая крепкую траву в кулаках. — Я нормальный! Я хороший! Я не вор! Чанёль ревёт сестре в лицо, заглядывая в её распахнутые в ужасе глаза. Стебель окончательно вжимается в кожу, явно норовя врасти в детскую шею, пустить туда корни из своего волокнистого тела и поселиться в девочке навсегда. — Я нормальный! Я хороший! Я не плакса, слышишь?! Слышишь?! Чанёль равнодушно терпит мокрые ладошки Юнми: они, напряжённые и крупно подрагивающие, скользят по разъярённому лицу брата — по его искривлённому в свирепости рту, сведённым к переносице бровям и глазам, в которых отражалось растерянное лицо девочки. Наверное, сейчас маленькой Пак мальчик кажется очень злым, похожим на Синюю Бороду из книги со сказками, который убивал своих жён; но она знает, что Чанёль не Синяя Борода, что на самом деле Чанёль очень хороший, просто иногда он злится, просто иногда ему бывает очень грустно, и поэтому он кричит. Снедающий гнев находит свой апогей, когда грудь мальчишки сводит позыв захохотать. Сперва он нервно хрюкает, замечая, как стремительно багровеют большие щёки сестры, а потом захлёбывается хихиканьем, заглядывая в слезящиеся глаза. Паку совсем не смешно, но то, как пальчики Юнми путаются в его волосах, беспомощно дёргают за пряди, а потом за уши, отчего-то в конце концов взывает истеричному смеху. Он стягивает петлю туже и налегает на подрагивающую в подступающих конвульсиях сестру, окуная её в воду, продолжая непроизвольно гоготать. Маленькую Юнми опыляет ил; и её искажённое болью и страхом лицо скрывается за завесой болотной грязи. Однако Чанёль видит глаза девочки, миндалевидные и небольшие, похожие на мамины; и из этих карих глаз мальчик испивает то самое утешение — смирение пред его силой. Ведь как ещё Пак докажет, что он тот самый настоящий мужчина? и как ещё убедить себя, что он непобедим? а главное, как иначе освободиться от бремени гнева, которому, кажется, нет конца? Потом Юнми странно дёргает ногами — мелко и беспорядочно, словно анорексичные конечности пронизывает ток, и правый сапожек слетает, обличая розовый носочек с Барби и колючим люрексом; спрятанное в дождевик детское тело жеманничает в предсмертных ужимках: изламывается в спине, выворачивается налево и направо, волнуя под собой ил. Под конец девочка делает невозможное — преодолевает сжавший горло ошейник из тростника и отрыгивает большой пузырь воздуха вместе с жёлтой слизью, похожей на рвоту. Заколка с божьей коровкой соскальзывает на дно. Юнми обмякает. И вместе с её судорожными дёрганьями затихает и смех Чанёля. Так они молчат пару минут: она лежит под водой, смятенно глядя в почти тёмное небо сквозь мутную толщу, а он сидит рядом, наблюдая, как сиреневая линия горизонта постепенно размывается полутьмой. Высокая трава всё так же шумит; в камышах и рогозе поют жабы; куликов не видать; из Пака изредка вырывается хихиканье, чередующееся с икотой. Чанёль выбирается на берег, когда ему становится совсем холодно. Он закатывает левый рукав, чтобы от мокрой манжеты не щипало царапины на запястье, выжимает штанины, насколько это вообще возможно, и выходит обратно на тропу. Агония исчезла. Тело лёгкое, в ступнях засела невесомость. Спокойствие, которого не хватало все эти годы, от которого тело полнит эйфория, топит в себе мальчишку и с жалостью лелеет его ранимое и израненное естество. Улей снова цел, и гнев, и тревога, и раздражение теперь дремлют там, в бумажной тюрьме, чтобы когда-нибудь снова проснуться. Чанёль в последний раз оборачивается на Юнми: из воды торчит нос серого сапожка и кончик розового носочка с Барби, капюшон дождевика, как пузырь, дрейфует у безвольной головы, в чёрных волосах запутался стебель тростника. Девочка не дышит — Пак это точно знает, потому что под водой дышать нельзя. Но это неважно. Ведь самое главное, что теперь он спасён. — Чонсо, милая! — Калитка в который раз скрипит, — кажется, низкие деревянные ворота за сегодняшнее утро открывались чаще, чем за всю сознательную жизнь Чанёля. — Чонсо! Боже, мне так жаль! Пак презрительно морщится, застёгивая пуговицы на школьной рубашке одну за другой. Лицемеры — все они: соседи, дальние родственники и просто знакомые; приходят, приносят деньги, плачутся и лезут обнимать маму — то же самое они делали, когда умерла бабушка. А бабушку никто не любил. — Всё в порядке, Сэхи, — устало отзывается госпожа Пак и, приткнув швабру к стене дома, обнимает сестру. — Спасибо. — Конечно не всё в порядке, Господи! — Она бросает свой лакированный хобо на крыльцо и обнимает Чонсо ещё крепче, принимаясь поглаживать её спину через бордовую синтетическую блузку. — Конечно не в порядке. Где Ёншик? — В доме где-то, — вздыхает женщина и, кажется, обмякает. — Сказал, что выйдет, только когда поедем в… — Голос госпожи Пак вздрагивает; будто чего-то испугавшись, она выбирается из объятий Сэхи и вновь хватается за швабру, которую с самого утра практически не выпускает из рук. — В крематорий. Чанёль чуть наклоняется вперёд, дабы через пыльное окно кухни рассмотреть приехавшую тётю. Ли Сэхи — редкий гость в доме семьи Пак; впрочем, к Пакам вообще редко заходят гости: только собутыльник отца, с каким он перестал в последнее время общаться, и подруги Юнми, которые теперь вряд ли когда-нибудь придут сюда ещё раз. Тётя Сэхи работает экскурсоводом в музее в Инчоне, там же снимает квартиру. Она часто носит некрасивые юбочные костюмы серого цвета, практически не красится, а в её жирных тёмно-каштановых волосах всегда теплятся хлопья перхоти. «Она консервативная» — так говорил о ней папа каждый раз, когда Ли наконец-то уходила; мальчишка не знает, что значит это слово. «Женщина без вкуса? Невежливая брюзга? Или просто зануда?» Пак обнаруживает, что для петельки не хватает пуговицы, — похоже, он неправильно застегнул сорочку. Устало, но без всякого раздражения крякнув, он принимается заново застёгивать рубашку, решив на этот раз начать снизу. — Он вообще тебе не помогает? — Не начинай, Сэхи, — вздыхает мама, елозя грязной тряпкой на швабре по вымытому крыльцу. — Ему тоже сейчас тяжело. — То есть тебе нет? — сердито бормочет Ли, поднимая и отряхивая чёрный хобо. — Ты ведь мать… — А он отец. — Тётя на эти слова несогласно поджимает рот — она не верит, что мужчины вообще могут любить детей. — Мы можем ссориться из-за чего угодно, но это не отменяет того, что Ёншик тоже любит и Чанёля, и Юнми. — Ещё он, Чонсо, мужчина, а мужчины обязаны быть сильными. Сэхи хочет замуж — об этом она говорит каждый раз, когда приходит в гости к сестре; однако с женихами ей катастрофически не везёт: один много пил, второй проигрывал деньги в ставках на скачки и гонки, а третий был самодуром, который сначала бил Ли, потом просил прощение, снова бил и опять обещал исправиться. Последний ко всему прочему ещё изменял — в этом Чонсо совершенно уверенна. Поэтому, находясь в активных поисках не любви всей жизни, а хотя бы нормального мужчины без вредных привычек и с золотыми руками, раз в полгода Сэхи приезжает к Пакам, дабы вывалить на стол все свои неудачи. Сегодня исключение — тётя Ли приехала на похороны. — А Чанёль как? Мальчик вновь выглядывает в окно, когда слышит своё имя. Тётя вешает хобо на плечо и шагает вслед за сестрой, в дом. — Спокойный, — кряхтит уже в коридоре госпожа Пак. — Просился гулять с друзьями в кино, аппетит хороший, ходит в школу… — Кино? Друзья? — возмущённо тянет Сэхи. Мальчишка закатывает глаза, заправляя застёгнутую сорочку в школьные штаны: он не виноват, что похороны совпали с сеансом. Чанёлю очень хотелось посмотреть «Росомаху», — в конце концов, когда у него ещё выпадет возможность попасть на этот фильм в кинотеатр? Но эта неделя — последняя для повторного проката, и мама не разрешила сегодня пойти; мальчик опять всё пропустит. — Он с ума сошёл?! У него ведь сестра умерла! — Не говори так о моём сыне! — сердито гаркает госпожа Пак, и Чанёль даже вздрагивает, отводя взгляд к кухонной двери. — Я разговаривала о нём с врачом, психотерапевтом. — Зачем? Тётя Ли не нравится Чанёлю. Но ни своими безобразными костюмами, в одном из которых она приехала сегодня, ни нравоучениями о правильной жизни, вроде тех, что: «Будь всегда опрятной, Юнми, ты же девочка!», или «Чанёль, будь мужчиной, не жалуйся!», или «Татуировки делают только те, кто собирается сесть в тюрьму, поэтому, Юнми, не нужно рисовать у себя на руках!», или «Чанёль, розовый — женский цвет!»; единственное, что действительно раздражает мальчишку в тёте, — её брезгливость. Брезгливость всеми ими — уже не такой большой семьёй Пак. — Это тяжёлая травма для ребёнка — когда в семье умирает кто-то из близких. — И что? Зачем психотерапевт? — Каблуки ботильонов Сэхи гулко стучат по паркету в коридоре. — Он же не сумасшедший, у него ведь нет шизофрении или психоза. — На всякий случай. Нам предложили во время следствия, и я согласилась. Чанёль становится на носочки и заглядывает в шкафчик, где обычно хранятся печенье, конфеты или вафли. Пусто. Мальчик удручённо вздыхает, укладывая тёплую ладонь на урчащий от голода живот: мама не готовила с тех пор, как бездыханную Юнми, успевшую немного раскиснуть, нашли в болоте. «Хочу есть. — Он закрывает шкафчик и садится за пустой стол, на один из четырёх стульев. — Были бы сегодня уроки, поел бы в столовой». — И что выяснили? — Доктор сказал, что у него скорее всего стресс. — Судя по звуку капающей воды, мама выжимает тряпку. — Тревожный, нервный, апатичный — раньше я этого за Чанёлем не замечала. Только плакал много, и то было давно. Поэтому он так спокойно перенёс… — Госпожа Пак замолкает, а затем, бросив тряпку на пол, добавляет: — То, что произошло. Это нездоровое спокойствие, Сэхи. Ещё, может быть, у него неврастения — это надо вести в больницу на обследование. Но пока что ни времени, ни денег на это нет; слава Богу, не пришлось брать кредит на похороны — Чханхён всё оплатил. — Ну, врачи что угодно сейчас наговорят, — недобро хмыкает тётя Ли. — Им только дай повод — миллион диагнозов поставят, а потом ходишь лечишь то, чего и нет. Само пройдёт, не переживай. — Я тоже так думаю. Но он хоть перестал руку чесать: в последнее время обзавёлся дурацкой привычкой — драть запястье до крови, а сейчас вроде бы прекратил. В коридоре наступает молчание, которое разбавляет лишь скрип скользящей по паркету тряпки. — Время всё лечит, — зачем-то роняет Сэхи. — Меня не вылечит, — тихо отвечает мама. — Никогда. Чанёль несогласно хмурит брови, ковыряя пальцем рейку на спинке стула: нет у него никакого стресса — всё хорошо, даже отлично! Раздражение не терзает его уязвимое существо, тревожность лишь изредка, будто сломанный маяк, вспыхивает в лёгких мальчика, отзываясь в нём учащённым дыханием и лихорадочными ужимками. Даже бессонница исчезла. Мама неправа, когда говорит, что ему очень плохо, ведь сейчас, пока все эти недели она с отцом суетилась над похоронами, Чанёль ощущает покой, оберегающий его от разрушительного гнева, от изнуряющей тревоги. Покой, который подарила ему Юнми. — Чханхён в Корее? — вновь подаёт голос Сэхи, похоже, продолжая стоять на пороге. — Он уже приехал из Штатов? — Конечно, утром заезжал. Он сейчас в Ханаме — разбирается с транспортной компанией, которая предоставила нам машину. — Чонсо со свистом вздыхает, продолжая натирать и без того чистый пол. — Не знаю, что там произошло; заверил, что всё решит сам. — Как хорошо, что он смог прилететь. — Да, он даже из-за нас выступление своей дочери в театре пропустил. Ты и Чханхён так помогли нам, я даже не знаю, как вас потом отблагодарить… — Господи, Чонсо, милая, не начинай! Для чего ещё нужны братья и сёстры — чтобы помогать и поддерживать! — Да. — Мальчик слышит, как ручка ведра стукает по фиолетовому корпусу. — Теперь Чанёля некому будет поддержать. — Дверь приоткрывается, и до Пака доносится отчётливое: — Давай я сделаю тебе чай — ты наверняка устала с дороги. — Нет-нет, не нужно, Чонсо. — Сэхи проскакивает вперёд, прежде чем мама с ведром и шваброй зайдёт на кухню. — Лучше давай я сама. А ты бросай всё это и присаживайся… Тётя Ли замолкает, стоит ей увидеть сгорбившегося за столом мальчишку. С прошлой зимы он чуть подрос, его юное личико огрубело, заострилось, а тело стало угловатым и долговязым, как у подростка. Но взор всё такой же: наивный, порой непонятливый и чем-то очень неправильный — Сэхи боится этого взгляда. Старший ребёнок четы Пак, откровенно говоря, у женщины вызывает неоднозначные чувства, потому что он необъяснимо странный; Чанёль кажется хорошим спокойным мальчиком, пока не уронит голову набок и не откроет рот, чтобы сказать что-нибудь ненормальное. «Почему ты просто не избавишься от своего мужа, если он тебя бьёт?» — что именно имел в виду Чанёль, женщина может только догадываться. — Привет, Чанёль, — сочувственно улыбается Сэхи. — Как ты? — Здравствуйте, нормально, — бормочет Пак, опуская взгляд на чёрные бархатные ботильоны тёти; на каблук налипли листья и грязь, острый носок в коричневых брызгах, напоминающих глазурь на мороженом. — Мы обычно разуваемся на входе. — Ох, я… — Женщина растерянно смотрит на свою обувь и приподнимает одну ногу, будто намереваясь простоять так всё последующее время. — Да, я просто… — Всё в порядке, — машет рукой госпожа Пак, ставя ведро с шваброй у раковины. — Это не так важно. — Да, сейчас это неважно. Точно. — Сэхи уверенно подходит к сестре и, взяв её за плечи, одним нажатием усаживает рядом с мальчиком, — Чонсо, я сейчас приготовлю тебе чай. Где у вас заварка? — В соседнем шкафчике над раковиной. Чанёль гладит большим пальцем запястье — царапины, какие кровоточили в день смерти Юнми, зажили и едва прощупываются на тонкой коже. Рука не чешется, впиваться пальцами в собственную плоть, собирать под ногти полумесяцы крови потребности больше нет. Всё в порядке. Мальчик поднимает голову на тётю Ли, вертящуюся у электрического чайника. Вот, она достаёт вымытые чашки, брезгливо цепляя их за ручки одними пальцами; вот, она брезгливо поддевает ногтем крышку коробки, где лежит заварка; вот, она брезгливо открывает каждый ящик в поисках чайной ложки; вот, она достаёт из-под рукава чёрной тёплой курточки такой же чёрный рукав пиджака, чтобы брезгливо нажать на кнопку чайника через шерстяную ткань. «И не разулась она, потому что брезгует ходить по нашему полу босиком». — Почему Вы не можете нормально держать вещи? — Кажется, мальчишка впервые за эту неделю ощутил раздражение. — Ч-что? — удивлённо переспрашивает тётя Ли, оборачиваясь на племянника. — Почему Вы не можете нормально держать вещи? — Он наклоняет голову вбок, уставившись женщине прямо в глаза. — Вы чем-то болеете? — Н-нет, не болею… — Тогда почему Вы так странно держите нашу посуду? — Я… Сэхи не находит ответ и взгляд Чанёля тоже не выдерживает. Отвернувшись обратно к начавшему закипать чайнику, она смущённо выглядывает в окно — снаружи капает мелкая морось. «Жуткий мальчишка. Вырастет преступником». Чанёль оглядывается на сидящую рядом маму: мальчик готов прямо сейчас принять немой укор, какой он обязательно ждёт в её как всегда уставших и в последнее время очень грустных глазах. Но госпожа Пак даже не смотрит на сына — её блеклый опустошённый взор уставлен в пол. «И почему она такая печальная?» Чанёль тянется вперёд заглянуть в лицо маме, пускай он ничего не понимает, глядя в эти обременённые глубокой скорбью глаза, наблюдая за подрагивающим ртом, смотря, как трясутся её руки, когда в них нет швабры. Он кладёт ладонь на её худенькое плечо, сжимая губами ободряющую улыбку, откуда-то зная, что в эти дни улыбаться не положено; оказывается, мама содрогается всем телом, но это практически незаметно за ниспадающей синтетикой её парадной блузки. Чонсо сотрясается всей собой раз за разом, как если бы ей было очень холодно, как если бы внутри неё всё замёрзло и выдыхало студень сквозь кожу, как если бы она плакала. Госпожа Пак отзывается на прикосновение сына не сразу; однако стоит ей увидеть озадаченное лицо Чанёля, как её взгляд на миг яснеет. Она кладёт огрубелую, пахнущую хлоркой ладонь на затылок мальчишки и, притянув к себе, мягко целует его в лоб. Этого Чонсо не делала очень давно — не обнимала, не целовала или как-нибудь прикасалась к сыну, оттого в Паке мамина нежность откликается противоречием. Её губы ласковы, рука нежна, но Чанёля одолевает жутковатый морок, что целует его и гладит его не мама, а чужой, незнакомый ему человек. — Как проходит следствие? — вдруг спрашивает Сэхи и, взявшись за ручку закипевшего чайника через рукав пиджака, принимается разливать по чашкам кипяток. — Да так себе. — Чонсо поправляет воротник рубашки; мальчик ёжится от прикосновений холодных пальцев к загривку. — Чанёль, сходи, пожалуйста, в магазин — у нас закончилась питьевая вода. — Ты просто хочешь от меня избавиться, — вздыхает, поднимаясь из-за стола. — Взрослые разговоры. — Ничего подобного, — виновато улыбается мама, почёсывая серую бровь. — Папе сейчас не очень хорошо — ему нечем запивать таблетки. А кипячённую воду он не любит. — Ладно. — Спасибо, деньги в кармане моей куртки. Не задерживайся, пожалуйста. Пак нехотя выходит из кухни, не до конца прикрывая за собой дверь. Он остаётся в коридоре, ведь ему очень любопытно, о чём таком запретном собираются говорить мама и тётя. — Убийцу не нашли, — начинает госпожа Пак, откашливаясь. — Как проходит расследование — нам не говорят. — А подозреваемые? — Сперва опрашивали нас с Ёншиком и Чанёля. Потом соседей и знакомых семьи. Но всё без толку. — Вас? — Чашки звонко приземляются на стол. — А вас-то зачем, вы же семья? Вас что, в чём-то подозревали? — Следователи в первую очередь считают основными подозреваемыми самых близких людей. — Да ну, кто в здравом уме… — Ох, Сэхи, я на работе и не с таким сталкивалась. Страшные звонки бывают… — Чонсо отпивает из кружки, кажется, не обращая внимание на боль, с какой кипяток касается дёсен, губ и языка. — Однажды на линию звонила заплаканная девушка, просила о помощи: сошедший с ума муж грозился выкинуть их новорождённого ребёнка из окна, потому что решил, что она ему изменяет. — Ужас. — Тётя Ли наконец-то снимает с себя куртку и, повесив её на спинку стула вместе с хобо, придирчиво оглядывает кружку — вдруг она грязная? — И что выяснили? — Ничего. Больше всего у них вопросов было к Чанёлю, который ходил тогда на болото. — И что они сказали после допроса? Он не виноват? Пак льнёт к двери, затаив дыхание. Конечно, ему не хотелось бы попасть в тюрьму, и поэтому на допросе мальчик врал, чтобы его не арестовали и не посадили в камеру-одиночку. — Конечно не виноват! — Чонсо гневливо хлопает по столу; чай тянется к краям кружек, но не выливается. — Что ты такое несёшь, Сэхи?! Мой ребёнок не убийца! — Прости, я не это хотела сказать. — Тётя Ли поспешно берёт сестру за руку и утешающе поглаживает её предплечье. — Я неправильно выразилась. — Да. Следователь тоже постоянно неправильно подбирает слова, — фыркает госпожа Пак, вновь делая глоток кипятка. — Мне кажется, он всё ещё подозревает Чанёля, просто умалчивает об этом. — Почему? Есть какие-то улики? — Нет, никаких улик, — качает головой Чонсо, скрещивая ноги под стулом. — Он выражал некоторые сомнения, касаемо того, что Чанёль так и не встретился в тот день с Юнми. И его настораживает, что Чанёль не пошёл к месту, на котором они часто с Юнми играли. Мол, почему, когда он искал сестру, то не пошёл туда, где вероятнее всего она и гуляет. Даже если это сделал не Чанёль, то, в конце концов, он должен был найти её. Следователь Мён — невысокий мужчина с животиком и мясистым носом. На нём всегда весит чёрная куртка, снизу — клетчатая рубашка, заправленная в старомодные джинсы с заклёпками на карманах, а на ногах кроссовки, которые, кажется, он снял с подростка — яркие и цветные. Следователь Мён мнится доброжелательным, пока не устаёт быть нарочито вежливым. Похоже, ему не нравятся женщины, особенно ревущие матери: он до последнего пытался установить контакт с господином Паком, чтобы не общаться лишний раз с истеричной Чонсо; но тот в дальнейшем отказался как-либо участвовать в расследовании. Ещё следователь не любит детей — так решил сам Чанёль, потому что за всё время допроса господин Мён взглянул на него лишь пару раз, и то недобро, остальное взвалив на хлюпающего носом напарника. Допросы были тяжёлыми. Мальчишка постоянно забывал, о чём врал следователю; последний же отчего-то делал всё, чтобы запутать теперь единственного отпрыска Паков и поймать его на лжи. Уверенность в вине Чанёля крепла с каждым новым допросом — никого другого убийцей господин Мён признавать не хотел; но и Пак, рассудительный и невозмутимый, держался хорошо. На его стороне были все, кроме следователя. И равнодушие его все путали со смелостью. Однако всё-таки, если бы не психолог, которая просила не давить на Чанёля каждый раз, когда господин Мён подбирался к очередной несостыковке в рассказе мальчика, Пак бы окончательно потерялся в собственной лжи. Убийцу семилетней Юнми, которая когда-то научилась у брата уважать животных, которая любила читать ему сказки, спасла чужая жалость — жалость к несчастному подростку, потерявшему сестру. — Так можно рассуждать о чём-угодно, — скептически щурится Сэхи, дуя на парящий жаром чай. — Вдруг Чанёль просто забыл? Или решил туда не идти? Или там было очень грязно — не захотел пачкать обувь? — Тем более я его выгнала на улицу, когда он только проснулся. — Вот-вот. — Я так и сказала следователям, но этих упрямых спесивцев из Сеула мало интересует чьё-то мнение — себе на уме. — Из Сеула?! Что они тут забыли? — Соседка говорит, что, наверное, они заподозрили… — Мама лихорадочно выдыхает в кружку. — Заподозрили, что случай с Юнми может быть связан с другими убийствами детей, которые произошли недавно. — Какой кошмар! Убить ребёнка — каким чудовищем нужно быть? И что? Это действительно как-то связано? — Судя по тому, что наше дело отдают местному следствию, — нет. — Госпожа Пак суетливо трёт лицо: одна ладонь тёплая из-за чая, а вторая — холодная, будто по ней совсем не течёт кровь. К её бледной, очень исхудавшей физиономии приливает румянец, но ненадолго — через пару секунд щёки Чонсо вновь приобретают нездоровый землистый оттенок. — Ладно, давай не будем об этом говорить. Это очень тяжело… — Конечно, — вздыхает тётя Ли, с жалостью глядя на свою совершенно растоптанную горем сестру. — Конечно не будем. Чханхён сильно изменился? Я так давно его не видела — только по фотографиям. — Да, — измученно улыбается Чонсо, — раздобрел. — Ха! — восклицает Сэхи, весело стукнув ногтями по столу. — Он всегда любил поесть, а в Штатах, наверное, много вредной еды. — Да и у нас хватает… Пак отстаёт от дверного откоса — вряд ли они будут разговаривать о чём-нибудь интересном — и растерянно глядит в противоположный конец коридора, в открытую ванную. В тесном помещении темно, но дневной свет, струящийся с улицы, из распахнутой входной двери, освещает покатый бок ванной и неопущенный отцом стульчак унитаза. Мальчишка знает, что сейчас он должен взять из маминой куртки деньги и пойти в ближайший магазин за большой бутылкой воды. Но Чанёль не может; он ведом неосознанным желанием или, скорее, детским любопытством, какое тянет его в самую дальнюю комнату. Мама ходить туда запретила, однако вряд ли она заметит, если мальчик заглянет на пару минуток. Пак ступает особенно осторожно, когда оказывается рядом со спальней родителей. Папа на своём месте: утонув грузным и крупным телом в старом кресле и во мраке неосвящённой комнаты, он смотрит телевизор. Чанёль удивлённо заглядывает в спальню; здесь непривычно тихо: ведущая «Телемагазина» не щебечет о новом блендере, диктор не рассказывает об очередном преступнике, который сшил из человеческой кожи штору или съел соседского ребёнка. Экран серый, зловеще потрескивает изнутри; пульт лежит под журнальным столиком, — похоже, он упал, потому что батарейки валяются снаружи. Телевизор выключен. — Па? — тихо зовёт мальчишка, цепляясь пальчиками за ручку двери. Он всматривается в выпуклый экран, замышляя через отражение разглядеть лицо папы. — Всё хорошо? — Но Ёншик молчит. Его большие глаза — такие же глаза, как у Чанёля — не моргают, рот стянут в тугую сухую линию, в уголках губ пекутся заеды. — Па? На грудь Пака налегает тревога: застывшая на кресле бесформенная груда жира, мяса и костей с лицом отца пугает. Нечто не шевелится, не дышит; нечто чудится мёртвым, скончавшимся с открытыми глазами, и мерещится живым, потому что, на первый взгляд безликая и пустая, физиономия — гримаса ужаса, изношенная скорбью и днями мучительной бессонницы. Чанёль пятится сначала к ванной, ощущая, как горлу подступает тошнота, а затем, толкнув дверь комнаты напротив, прячется внутри. Он ещё какое-то время тянет на себя дверь, со всей силы, отклонившись назад и упёршись босыми пятками в холодный пол. Мальчик, несомненно, страдает отсутствием фантазии, но сейчас воображение играет с ним злую шутку, ведь теперь Паку кажется, что обрюзглое нечто, приплыв из родительской спальни, ждёт его за дверью. — Па? Но он, как и прошлый раз, не отзывается. Чужое дыхание не слышно. Болезненный страх отпускает Чанёля, хоть и не сразу. Однако иллюзия чьего-то присутствия остаётся. Вытерев потные ладошки об школьные штаны, мальчишка неуверенно отшагивает назад; он опять наступает на игрушку — на этот раз на стульчик с мягкой спинкой и резными ножками. Пак хватается за ногу, молча переживая тупую боль, — шуметь страшно. Кукольный домик спрятан за плотно задёрнутые шторы, хотя раньше мама запрещала ставить его у батареи; ковёр с улыбающейся Авророй задвинут под кровать — голубой глаз принцессы выглядывает из-за свисающего к полу покрывала; сиреневая корова на своём месте, чтобы пристально смотреть на каждого входящего, например, на Чанёля. Впрочем, те небольшие изменения в комнате сестры не цепляют взгляд мальчика; даже массивный гроб на деревянных кóзлах с заусеницами не привлекает его внимание. Любопытство уступает примитивной потребности — голоду, и Пак, торопливо приблизившись к голубому письменному столику, набрасывается на пакет с конфетами. «Птичье молоко». Мальчишка не любит эти конфеты — их он купил Юнми на позапрошлых выходных, чтобы она не плакала из-за очередной ссоры с одноклассниками, с которыми у неё так и не получилось поладить. Девочка прятала сладости от мамы под кроватью, и, наверное, госпожа Пак нашла их, убирая ковёр. Сейчас, когда в желудке пусто, почти безвкусное суфле в приторной шоколадной глазури кажется весьма неплохим, поэтому Чанёль распаковывает сразу несколько штук и, положив фантики обратно в пакет, запихивает конфеты в рот. Стол мама не убирала: школьный дневник открыт, вокруг валяются цветные карандаши, в ряд у самого края стоят резиновые зверюшки — краб без одной клешни, ястреб с разведёнными в стороны крыльями и жираф с плохо прорисованным узором. Активно пережёвывая конфеты, Пак осторожно достаёт из-под дневника альбомный лист. В верхнем левом углу неказисто написаны имя Юнми, класс и тема «Я и моя мечта», а ниже — нарисованы простым карандашом два человечка: маленькая девочка с крыльями бабочки и в туфлях на тонюсеньком каблуке и высокий мускулистый мальчик в супергеройском костюме; в последнем Пак узнаёт себя из-за неестественно больших ушей и длинных ног. Он сначала недовольно фыркает, трогая свою мочку, а затем и смешливо хрюкает, когда замечает кучу из тел поверженных, как догадывается Чанёль, врагов. Юнми успела раскрасить только солнце и пару серых туч. «У меня ноги не до ушей, Юнми. — Он кладёт рисунок на место. — И уши не до ног. И мечта у тебя странная». Да, странная. Как можно мечтать о крыльях, которые тут же перестанут летать, стоит с них стряхнуть пыльцу? Вот у Чанёля самаое, как он считает, хорошее и здравое желание — поскорее уехать отсюда. Тяжёлая крышка гроба подпирает стену у стола, утыкаясь узкой верхушкой в полочку с книгами. Отражение Пака изогнуто, черты лица неразборчивы — коричневая лакированная поверхность искажает и мальчика, и застеленную кровать позади, и такой загадочный громоздкий гроб. После смерти Юнми мама теперь часто сюда приходит. Плакать. А с утра позавчерашнего дня, когда привезли тело девочки, госпожа Пак из спальни дочери практически не выходила: она жадно хваталась за её сморщенную ладошку, заплетала и расплетала волосы, целовала её всё ещё большие, бледные щёки и каялась ей на ухо в своей бесконечной вине. Чанёля подобная близость с мёртвыми немного пугала, да и мама заходить в спальню сестры до похорон запретила, чтобы мальчик лишний раз не переживал. Но всё-таки очень интересно взглянуть на бездыханную сестру, приехавшую прямиком из морга, до сих пор отдающую стужей тесного холодильника и запахом формальдегида. Пак хмурится, когда склоняется над гробом, глубоким и белоснежным из-за атласной постели, — Юнми выглядит совсем не так, какой он видел её в тот день, когда она была ещё живой. Детская кожа синеватая, губы практически сливаются с лицом, из-под выреза зелёного сарафанчика, который когда-то застирывал Чанёль, виднеется толстый грубый шов из чёрных ниток. Юнми некрасивая. Теперь по-настоящему некрасивая. Мальчик наклоняется ближе и, прежде чем коснуться руки сестры, опасливо оглядывается на дверь. Папа здесь не появляется и сейчас вряд ли сюда зайдёт — его проглотило кресло и собственное пузо; однако мама может ворваться в любой момент — от постоянных наведываний к дочери сегодня госпожу Пак останавливают только похоронные хлопоты. Чанёль не представляет, как мама держит Юнми за руку: ладонь холодная, окоченевшая и сильно испорчена бледными мягкими складками — такими же, какие появляются на пальцах рук и ног, когда долго сидишь в ванной. Казалось, кисти семилетней девочки сильно постарели, пока она лежала в холодильнике; но Чанёль просто не знает, что это он заставил её ладони сморщиться, ведь это он оставил её лежать там, в окружении высокой травы, в постелях ледяной, пахнущей илом и жабами воды, в силках такой несправедливой смерти, какой в тот день согрешил гнев мальчика. Тем не менее, Пак сжимает ладонь сестры крепче, преодолевая ужас, обуявший всю его правую руку и сердце, и склоняется близко-близко, отчего его тёплое дыхание оседает сладкой влагой на щеке с трупным пятном. Чанёль внимательно смотрит на Юнми, которая выглядела так, словно она уснула на морозе, а потом оттаяла; от девочки тянутся неприятный запах химикатов и едва уловимый трупный душок, её непроницаемый лик — мертвенно бледный и какой-то взрослый — взывает непонятным мальчишке чувствам. Будто он сделал что-то не так. Будто ему нужно сделать что-то ещё, пока холодная Юнми здесь. И он прижимается к её груди, запуская одну руку под узкую костлявую спину, а вторую — под шею, которая, похоже, полностью одеревенела. «В конце концов, ты любишь обниматься». В Юнми не стучит сердце. Зато сердце мальчика заходится в гомерическом биении. Грудь гложет смятение, в каком, несомненно, виновато безжизненное тело в объятиях Чанёля; грудь распирает беспокойство, которому мальчик не может найти объяснение. Он стискивает Юнми сильнее, отчего в ней что-то недобро хрустит, и возбуждённо выдыхает ей в шею: — Ты знаешь… Ты зря тогда не пошла — мама приготовила очень вкусную курицу в кисло-сладком соусе. А потом он нервно хихикает в её холодную пятнистую шею, потому что это глупо — говорить с мертвецами. И жутко. Больше Чанёль так делать не будет. Он ждёт некоторое время — вдруг руки Юнми потянутся обнять его в ответ. Но ничего не происходит, и Пак, нырнувший головой в гроб, выпрямляется. Когда Чанёль выходит из комнаты сестры, он замечает, что отец, так и оставшийся сидеть на своём кресле, поменял позу: теперь его лицо спрятано в больших ладонях, а сам он, согнувшись пополам, будто сморкался себе в колени. И только прислушавшись к хлюпанью, доносившемуся из родительской спальни, мальчик вдруг осознаёт, что папа плачет. «Так странно». И грудь Пака вновь пинает изнутри то необъяснимое и очень неприятное чувство. Поднялся сильный ветер. Морось закончилась быстро. Распахнутая куртка крыльями хлещет Чанёля по спине, а тонкий чёрный капюшон дуется, будто парус, утягивая мальчишку назад к дому, к скрипящей калитке и обросшему непобедимыми сорняками забору. Пак засовывает руки в карманы брюк и опускает голову вниз, чтобы порывы из холода, пыли и листьев не били прямо в лицо. В складках полиэстера нащупывается согнутый в два билет: шестой ряд, седьмое место, на половину четвёртого. Чанёль комкает плотную бумагу и грустно вздыхает, наблюдая, как его ноги преодолевают заплатки из асфальта и выбоины на проезжей части. Красная вывеска магазина показывается за трясущимися ветками сливы, и на фоне пасмурного, необременённого рельефом туч неба она кажется более яркой, чем есть на самом деле. В четыре часа дня здесь частенько ошиваются ровесники Чанёля — приходят за газировкой и снеками вроде розовых чипсов со вкусом краба или кукурузных палочек с беконной присыпкой; встречаются и всякие женщины, которые потом оказываются соседями по улице или вовсе мамами одноклассников. Чанёль не здоровается ни с кем. Принципиально. Потому что ему редко отвечают взаимностью — отчего-то многие взрослые, особенно старушки и старики, считают, что с ними здороваться должны все, а их подобные обязательства, напротив, не тяготят. Значит, и Чанёль не будет об этом волноваться. Однако сейчас рядом с продуктовым магазином никого; зато на недавно отремонтированном крыльце вылизывает своё брюхо Селёдка. Розовый шершавый язык зарывается в шерсть, задняя лапа изящно вытянута кверху, хвост елозит по бетонной ступеньке, собирая на себя мокрую после дождя пыль. Чанёль раскалывается в счастливой улыбке — кота он не видел давно: кормить было нечем, поэтому Селёдка перестал приходить к их дому. Да и вообще, Чанёль соскучился по компании животных; к тому же, как назло, змея, которую Пак поймал в день смерти Юнми, сбежала. — Селёдка! — Мальчишка забегает на крыльцо и подхватывает кота на руки. — Как дела, Селёдка? Селёдка настороженно обнюхивает лицо Пака: губы, нос, щёки. Судя по гортанному мурлыканью, которое, будто дрожание маленького моторчика, мягкими вибрациями расходилось по спине животного, кот Чанёля узнал. Селёдка неудобно мостится в мосластых объятиях и с надеждой заглядывает Паку в глаза, — похоже, он, как и мальчик, голоден. — Не замёрз? — Пак чмокает кота в нос, ощущая, как у груди, где сидит кот, становится очень тепло. — Хочешь есть? — Кот, как всегда, не отвечает. — Я тебе что-нибудь куплю. Он заходит в магазин с Селёдкой, — в конце концов, пока кот у него на руках, тот вряд ли здесь кому-то помешает. — Ты чего сюда с котом припёрся? — фыркает женщина за прилавком. — Не хватало ещё лишай подцепить. — Здравствуйте, — нарочито мягко, дабы ей стало совестно, улыбается Чанёль, позволяя Селёдке засунуть морду ему в капюшон. — Мне нужна пятилитровая бутылка негазированной воды. И рыбная консерва. — Какая? — нервно крякает продавщица, наблюдая, как кот перелазит на плечи мальчика. — Килька? Сайра? Тунец? — Какая самая дешёвая? — Сайра. — Тогда её. Продавщица раздражённо закатывает глаза и, пробормотав что-то про блохастых животных, скрывается в подсобном помещении — за резиновой шторой, какая ведёт, похоже, на склад. — …говорят, полиция подозревает отца. Входная дверь открывается с мерзким чмоканьем, и женские голоса становятся громче. — Ёншика? Неудивительно, Чонсо давно бы пора с ним развестись. — Согласна. Пьёт, не работает, целыми днями торчит дома — ты видела, чтобы он в последнее время появлялся на улице? — Не-а. — Вот, и я о чём, — с укором цокает одна из женщин — та, что с коротко стриженными волосами. — Но Чонсо с ним не разводится, потому что боится, что о ней подумают плохо. — Какая разница? — хмыкает вторая, переваливаясь с двумя тяжёлыми продуктовыми пакетами из стороны в сторону. — О ней и так все думают плохо. — Да. — Они подходят к холодильнику, за прохладным стеклом которого лежат мясо, молоко и сладкие сырки в глазури. — Но девочку очень жалко. Юнми было всего семь. «А будь ей тридцать, всем было бы плевать?» — Чанёль недоумённо склоняет голову вбок. — Я слышала, она была очень невоспитанной: спорила, требовала к себе внимание, да и с одноклассниками практически не дружила. — А кто её воспитывать-то будет? Чонсо постоянно на работе, этот жиртрест у Юрама — бывшего вояки — ошивается. Дети растут как трава. — Женщина с короткими волосами склоняется над холодильником, чтобы получше рассмотреть ценник. — Без очков ни черта не понятно… Кстати, многие говорят, что у младшей была анорексия. — Оно и видно, — ставит пакеты на пол. — Девчонка тощая ходила: ноги-руки как спички, позвонок торчит — страшно смотреть. — И было бы, что лечить! Накормил ребёнка — и всё! А Чонсо даже за этим уследить не смогла. Удивительно, как девочка не умерла раньше. Ты пробовала эти сосиски? — тычет пальцем в кем-то уже залапанное стекло. — Да, но они не очень. Чанёль раздражённо ведёт подбородком, как-то уж совсем по-взрослому щёлкая челюстью. Юнми всегда ела больше остальных, а мама никогда не оставляла семью без завтрака, обеда или ужина. Сколько бы госпожа Пак ни орала, ни била детей вонючим полотенцем с ёжиками, она — изнурённая и рассерженная на мужа — помнила о том, что Юнми нужно принять витамины, а папе — не забыть выпить лекарство для желудка. Самым обделённым такой сухой сдержанной заботой был именно мальчик, ведь он абсолютно здоров и телом, и душой. Пак помогает Селёдке устроиться у него в капюшоне — кот оказывается достаточно тяжёлым, отчего курточка начала постепенно сползать с худых плеч. Чанёль застёгивает куртку до конца. — Зато сын у неё удачный получился, — вдруг заявляет хозяйка пакетов с продуктами. — Улыбчивый, вежливый, со всеми дружит — словно из другой семьи. А красивый какой! Глазища большие, личико маленькое — весь в отца; Юнми меньше повезло — копия матери. Чанёль прикрывает глаза, ощущая, как самообладание, заточённое в хрупкие стены спокойствия, постепенно обращается в крошево гнева. Мальчик вдруг ловит себя на помысле вцепиться в шеи женщин и, не давая обеим продохнуть, зреть, как в испуганных глазах тлеет полымя их никчёмного существования. — Ага, — неодобрительно отзывается та, что с короткими волосами, — а потом вырастет и будет, как отец, за шиворот заливать и работы одну за другой менять. — Тысяча девятьсот двадцать три воны. — Вернувшись, продавщица громко ставит консерву на стол, а следом поднимает большую бутылку воды. — Только неси осторожно — у этой фирмы ручки хлипкие, постоянно рвутся. — Спасибо. — Чанёль лезет в карман за мамиными деньгами, стараясь сильно не шевелиться, чтобы мурчащий в капюшоне Селёдка не свалился вниз. — Сейчас, я попробую найти без сдачи. Все купюры оказываются номиналом в пять тысяч, поэтому мальчишка решает быстро отсчитать нужную сумму среди монет. — Я, кстати, слышала, что Чонсо практически не стирает. Мой сын говорил, что от Юнми часто плохо пахло. «Ложь. От Юнми всегда пахло её особенным запахом. — Он вновь прикрывает глаза, ища в темноте век хладнокровие. — Брехня. Мама всегда заботилась о том, чтобы наша одежда была чистой. Даже папина». — А я думала, Чонсо одевала их в комиссионке… — Эй, вы! — вдруг гаркает продавщица, высовываясь из-за прилавка, — от неё повеяло ароматом фруктовых духов, слишком девчачьих для её зрелого лица и грубого голоса. — Вам не надоело кости обсасывать при ребёнке? — Возмущение на физиономиях обернувшихся женщин тает, стоит им наконец-то заметить Чанёля. — Треплитесь и треплитесь! Совсем голову потеряли? — Ничего страшного. — Мальчик осторожно высыпает горсть монет на прилавок. — Зато теперь я знаю, что мне очень повезло с тем, что они не мои родители. — Он поднимает голову на замолкнувших женщин и расцветает для них — сконфуженных и виноватых — в яркой ласковой улыбке, какая лишь дрогнувшим уголком губ признаётся в своём обмане. — А то из меня бы вырос кто-нибудь похуже пьяницы. — Чанёль прячет консерву в карман куртки и берёт бутылку воды. — Например, наглая лицемерная сплетница. Пак выходит из магазина злой — его пылкий шаг сдерживает кот в капюшоне, успевший там сладко заснуть. Мальчишке вдруг вспомнилась Сара-Сало, которая когда-то отстаивала своего американского папу перед Чжонын. И, кажется, теперь Чанёль её понимает. Выложив сайру в одну из тарелочек, Селёдку Пак кормит возле дома. Там же дребезжит обезумевший соседский флюгер, воет водосточная труба и трещат роскошные деревья, большинство которых уже растеряло часть пожелтевшего убранства. Великолепие соседского сада ощущается даже спиной — Чанёлю и смотреть не нужно, чтобы представить, как с гибких прутов и толстых ветвей срываются жёлтые и оранжевые фейерверки из листьев. Ему хотелось бы сейчас оказаться в том дворе; сгрести прах былого лета в сухой хрустящий сугроб и с разбегу нырнуть в него, чтобы остаться там навсегда — в очередной минувшей юности деревьев. «Какой странный день». Пак гладит жующего кота по спине, разглядывая неравномерную пасмурность над головой — солнце пока не село, но, казалось, что сумерки ещё с самого утра заволокли небо. Мальчик жадно затягивает носом прохладный воздух — отчего-то запах мокрого асфальта, треплющий волосы ветер и горестный осенний полумрак навязывают Чанёлю сладкое и в тот час безутешное предчувствие последнего дня, конца мира, который никто не переживёт. — Юнми! Чанёль удивлённо поднимает голову, и Селёдка тоже на мгновение отвлекается от солёной сайры в миске из-под молока. Мама бросает ведро на траву, так и не вылив воду до конца, — остатки едва грязной, разведённой хлорки смешиваются со следами прошедшей мороси и оседают на почве и траве, которая в этом месте кажется очень пожухлой и мёртвой. Женщина бежит к калитке — Пак видит, как скачет низкий хвост, ударяясь об сутулую спину, как блузка, что, похоже, на маму велика, соскальзывает с одного плеча, как её лицо, вдруг покраснев, полнится безумной надеждой. Взгляд Чонсо обращён куда-то на дорогу, какая ползла за спиной мальчика широкой асфальтированной полосой и разделяла их старый дом с соседским — ухоженным и большим. На крыльцо, видать, последовав за сестрой, выбегает испуганная тётя Ли. Чанёль настороженно оборачивается, гадая, что же он увидит: холодный труп Юнми, с потешной неловкостью шагающий к калитке их дома, или её призрак, помехами волнующий волглый воздух? Но смелые ожидания не оправдываются — это оказывается обычная девочка: школьница лет восьми, с похожей чёлкой и такими же худенькими ногами, на коленках которых проступали синяки. — Это не она… — начинает было Пак, но мама его не слышит; она, едва не налетев на сына, бросается к школьнице. — Ма… — Юнми! — Сухие руки хватают девочку за плечи — персиковая курточка шелестит под узловатыми пальцами женщины, взволнованной и испуганной. — Юнми! — Опешившая школьница, сжав лямки рюкзака, делает попытку отпрянуть от незнакомки с уставшим лицом и горестным взглядом. Но хватка отчаяния сильнее. — Юнми, с тобой всё в порядке?! — Чонсо! — кричит с крыльца Сэхи. — Чонсо, пожалуйста, вернись, это не Юнми… — Ма… Мальчишка недоумённо уставился на госпожу Пак, вцепившись в загривок кота. «Зачем она это делает? Юнми же умерла». Умерла. Чонсо как раз вспоминает об этом, когда осознаёт, что маленькая девочка, хрупкая и круглолицая, — не её ребёнок. Это точно не её ребёнок: пахнет по-другому, взгляд уж больно робкий, да и голос, когда школьница наконец-то заговаривает, не тот. — И-извините, — девочка вырывается из одеревеневших в ужасе рук странной женщины. — Мама не разрешает говорить с незнакомцами. И чужой ребёнок — точно не ребёнок Чонсо — спешно уходит вниз по улице, а миновав дом Паков, и вовсе пускается рысцой. Не её ребёнок. Верно, не её. Малышка Юнми мертва. Кто-то без капли сострадания, не жалея ни саму девочку, ни её мать, утопил маленькую Пак в холодных илистых водах болота. Если бы женщина была там, она бы обязательно остановила этого монстра, — она сама, собственными руками, чью прекрасность давно выжгли хлорка и стиральный порошок, убила бы это чудовище; вгрызлась бы своими ноющими от кариеса зубами в глотку, заставила бы захлебнуться воздухом. А вдруг Чонсо была бы бессильной перед этим выродком? Вдруг там, на болотах, она бы с ним не справилась? вдруг её дрожащие в ужасе и ярости ладони не справились бы с этой тварью? Тогда, несомненно, Чонсо бы предложила взамен себя; если бы этого было мало — Ёншика; не хватило бы и этого чудовищу — тогда и город, и страну, и целый мир. Кого угодно, но только не её любимую драгоценную девочку — Юнми, только не её любимого дорогого мальчика — Чанёля. Госпожа Пак квакает, продолжая смотреть чужому ребёнку вслед, и заводит трясущиеся руки за спину, будто пытается нащупать за собой опору. — Б-Боже… Вскочивший Пак тотчас подхватывает маму под локоть — она, похоже, потеряв всякую волю в ногах, валится прямо на асфальт, и только руки мальчика, подоспевшие вовремя, смягчают падение, помогая женщине плавно опуститься на бордюр. — Мам? Женщина задирает голову и, как раненое животное, протяжно мученически взвывает. Худое тело в бордовой блузке извивается, ужимается и так и сяк, ноги сплетаются и расплетаются, руки зарываются в складки одежды, волосы и влажные сорняки, облюбовавшие низкий старенький забор. Это походит на агонию; словно чудовище из болот никуда не ушло — теперь оно тут, в груди Чонсо, чтобы её пытать: медленно и настойчиво давить и кромсать внутренности, жечь сердце болью потери, травить всю оставшуюся жизнь. И госпоже Пак придётся это терпеть день за днём, ради Чанёля; а потом, глядишь, свыкнется: и пустая комната дочери перестанет казаться страшной, и все девочки на улице не будут напоминать Юнми. — Мам, — мальчишка опускается рядом, тоже усаживаясь на бордюр, и обнимает маму за плечи, — почему ты плачешь? Чонсо не отвечает — она разражается в новых рыданиях; неуклюже притянув сына к себе, госпожа Пак обнимает его крепко и трепетно, словно вот-вот и Чанёль исчезнет из её, оказывается, такой бессмысленной и невыносимой без детей жизни. Мамины шершавые руки, пахнущие хлоркой, прижимают голову мальчика к груди, пальцами вспахивают его мягкие тёмные лохмы и ласково мнут его лицо, растерянное и пронизанное откровенным непониманием; Паку даже становится боязно — мамины объятия кажутся устрашающими в своих жадности и лихорадочности, как будто мальчику действительно грозит неизбежная смертельная опасность, стоит ему отстраниться. — Её-ё н-не-ет, — судорожно шепчет Чонсо, целую сына в висок. — Ю-Юнми-и бо-ольше-е нет-т. — Она вновь клюёт Чанёля, но на этот раз в макушку. — На-ам нуж-жно про-осто с э-этим сми-ириться-я. Пак осторожно заглядывает наверх, в глаза ревущей матери: сейчас Чонсо выглядит несчастнее, чем это бывало раньше, — например, когда она ссорилась с папой или приходила замученная с двух смен; её зарёванная физиономия мнится серой, как сухая земля, и такой же бледной, как пасмурное небо, утаившее за собой холодное осеннее солнце. — Всё будет в порядке, — с уверенностью заявляет мальчишка и выпрямляет ноги для Селёдки, который, облизываясь после плотной трапезы, тут же запрыгнул на руки. Не будет, но мама об этом не скажет, — Чонсо сильнее обнимает сжавшегося в замешательстве сына и заходится новой истерикой, проговаривая, будто молитву, раскаяния одно за другим. Послушно отдавшись рукам госпожи Пак, мальчик задумчиво уставился на серую шубку кота, какая к зиме должна будет поплотнеть и перестать так сильно лезть. В грудь вновь закрадывается то давящее чувство чего-то неправильного, и Чанёль раздражённо полосует ногтями запястье. «Нет Юнми и нет — какая разница? — Он ёрзает на твёрдом бордюре, стык которого больно давит в копчик. — Раньше её тоже не было, и всем нормально жилось». Чанёль отводит задумчивый взор к небу, подставляя лицо под холодный гневливый ветер; проржавевший на подшипниках флюгер продолжает визжать, вертясь практически во все стороны, — как ни странно, соседи уже давно не появлялись во дворе, чтобы убрать листья или смазать подшипники; мамины волосы, укрытые двухнедельной сальностью, оголтело вьются с каждым порывом свежести подкрадывающегося ноября; от Чонсо разит горьким потом и удушливой хлоркой — мальчик решает, что именно так пахнет грусть, — а её рыдания постепенно превращаются в свистящие судорожные выдохи, от которых Паку тоже становится трудно дышать, — мальчишка решает, что так звучит печаль. Папа наверняка сейчас сидит в своём любимом кресле и походит на большой кожаный мешок. Он точно до сих пор плачет. У мамы успокоиться не получается — руки сжимают сына сильнее, губы напористо целуют его макушку. Она тоже плачет. Все вокруг плачут. Быть может, даже и тётя Ли на крыльце плачет. «Я тоже должен». Чанёль напрягается всем собой в твёрдом намерении выдавить из себя слёзы. Пытаясь отвлечься от маминого скуления, он изо всех сил жмурит глаза, силой мысли собирая под веками влагу со склеры, а потом резко их распахивает. Не помогает. Затем мальчик решает долго не моргать — тогда глаза устанут и заслезятся; однако и это не срабатывает, и слизистой становится очень холодно и больно. Напрасно. И когда мальчик уже бросает любые усилия разделить горе родителей, то он сладко зевает, выпуская изо рта тёплые фантомы бессонной ночи; и на его глазах выступают долгожданные слёзы, нетронутые тоской и сожалением.