Блюз гнилых сердец

EXO - K/M
Слэш
В процессе
NC-17
Блюз гнилых сердец
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Его несправедливость пахнет гнилью, сладковатой и тошнотворной. Но он не чувствует запах, даже когда нагое тело мёрзнет в прохладе остывшей за день квартиры, — клетка из костей и мяса порой и правда чудится надёжной. Его несправедливость пахнет гнилью, металлической и тёплой. Но он не замечает запах, потому что руки сжаты в кулаки, а в глазах его одуряющая ярость – она так же щиплет, как когда-то слёзы.
Примечания
Вдохновитель: Mylene Farmer - California https://twitter.com/martianfrmearth/status/1598022411194368000?t=PtLIT1fvoJdMDAD_nTlrmQ&s=19 Обложка к этой работе, если кому интересно, как я её себе представляю
Посвящение
Своему неумению писать - спасибо, что всегда со мной 💗
Содержание Вперед

Глава 7. Поездка на катафалке

Иногда мне становится нестерпимо грустно, но в целом жизнь течет своим чередом.

© Харуки Мураками, «Норвежский лес»

Первое, что видит мужчина, когда с натугой разлепляет глаза, — слабенький свет ночника, кое-как поместившегося на одну из книжных полок. Плафон круглый, матовый, едва пропускает через толстые стенки тёплый жёлтый свет; сморгнув пелену сонливости, Пак вглядывается пуще: шар из опалового стекла походит на полную луну, на которой зашпаклевали все кратеры, срезали горы и вытерли лунные моря. Чанёль тихо, с едва уловимым кряхтением выдыхает, когда тело, лицо и руки вспоминают о вчерашней драке; нос ссохся внутри и будто сузился — через него едва получается дышать, под пластырями, которые, к удивлению, за ночь не сползли, горят порезы, на спине немо стонут синяки, оставленные чужой обувью. Похоже, только спустя ночь ссадины и порезы по-настоящему заболели. Обескураживающий ночник теряет внимание следователя, когда тот замечает вороной хохолок в колтуне из белого одеяла. Бэкхён, как и Пак, похоже, ворочается во сне; уснувшие на разных краях дивана, отвернувшиеся спина к спине, сейчас они оба лежат к друг другу лицом, всё ещё далеко, чтобы чувствовать дыхание или жар тел, но достаточно близко, чтобы протянуть руку и коснуться чужой щеки. Большую часть одеяла перетащил на себя Бён — следователю остался маленький краешек, — и в этом мягком коконе мужчина напоминает шёлковую куколку бабочки, пузатую и наверняка налитую теплом. В Чанёле просыпается варварское желание разорвать хлопковую оболочку и вытащить содержимое, ещё не созревшее и не окрепшее, пахнущее ветром и кожей. Звон мобильного Пак осознаёт не сразу, хотя именно из-за него он и проснулся. Приподнявшись, мужчина едва не стонет: в голове перекатываются тяжёлые колючие шары боли, шуршащие и бьющиеся об черепную коробку, как галька внутри мараки, тело словно вылито из тантала, увесистого, но пластичного — сгибать и разгибать конечности у Чанёля пока что выходит. Пережив приступ мигрени, что, наверное, будет мучать, пока ушибленный нос не заживёт, следователь свешивает ноги с дивана. Окна зашторены, через плотную тяжёлую ткань пробивается дневной свет; который сейчас час — Пак не представляет: может, раннее утро, или вовсе обед? Ему и не очень-то хочется знать; во мраке спокойствия, которое морило в себе комнату исключительно, как думается мужчине, благодаря сопящему под одеялом Бэкхёну, очень укромно. Если бы не дурацкий телефон, трезвонящий в кармане ветровки, он бы и не вставал с дивана: аккуратно умостил бы раненое лицо на мягкую подушку, закрыл бы глаза, наслаждаясь маленьким, как эта комната, миром, где нет ни донимающего раздражения, ни непобедимого гнева, и провалился бы обратно в сон, исцеляющий и совершенно пустой. Но мобильный продолжает звонить, и следователю придётся встать. Чанёль двигается медленно, чтобы лишний раз не взывать боли, какая сильнее всего чувствовалась в спине, и не разбудить мужчину. Но, когда следователь оказывается на ногах, Пака клонит в сторону, да так сильно, что он сгибается, отчего в поясницу выстреливает тупая боль, и упирается рукой в край дивана, сминая в кулак простынь. Следователь жмурит глаза — и теперь резь проносится по изрезанному лицу, — судорожно вздыхает и медленно выпрямляется, делая опасливые шаги в сторону прихожей. «Если чахлый вид Бэкхёна передаёт его самочувствие, то лучше умереть, чем вот так каждый день ощущать себя куском мяса». Чанёль добирается до вешалки вечность, как и определяет карман, в котором вибрирует и надрывается мобильник. — Когда ты оставишь меня в покое? — шипит следователь, глядя на экран. — Ты виноват в том, что произошло вчера, ублюдок. И никто другой. Бутон вечно цветущей злобы грозится распуститься: лепестки раскрываются один за другим, с них срывается дразнящая рецепторы монстра пыльца, колючая, липкая и токсичная, отравляющая собой уязвимое естество, в которое цветок гневливости давно пустил свои цепкие корни. Следователь стискивает зубы и, выключив звук на телефоне, выдыхает ртом. Он бросает взгляд на дверь ванной — плохая идея, ведь ледяная вода не способна остудить его пыл; он смотрит на входную дверь — на безлюдную лестничную клетку выходить не хочется; он игнорирует звонок и, проковыляв обратно к дивану, ложится на постель. Бэкхён ворочается — может, услышал копошение под боком или почувствовал на себе осоловелый взгляд, — но не просыпается. Его руки дрожат даже во сне — Чанёль замечает это, когда мужчина наполовину выбирается из полона постелей и придавливает локтями сугроб одеяла, тем самым являя следователю своё спящее лицо. Оцепеневшие филигранные кисти, чуть согнутые пальцы — всё трепещет, словно Бён сильно напуган или, напротив, его тело таким образом выражает восторг. Следователь бездумно протягивает руку и лишь фалангами, горячими и сухими, грубоватыми, касается чужой ладони. Он и сам не знает, чего хочет: почувствовать дрожь или остановить её? У Пака в голове всё так же пусто; он даже не замечает, как та самая лютость, объявшая его в прихожей, исчезла. Мужчина осторожно ведёт подушечками фаланг по руке, и та будто отзывается, дёргая средним и безымянным пальцами, открываясь сильнее; Чанёль задерживает дыхание, наблюдая за дрожащей кистью: она такая мягкая, такая нежная, будто гигантский лепесток петуньи, который хочется смять и растереть, чтобы ощущение его присутствия навсегда осталось на руках. Фаланги следователя продолжают двигаться, еле-еле дотрагиваясь к бледной на внутренней стороне ладони коже: они соскальзывают на пальцы, заставляют их выпрямиться, хоть и не полностью, обозначают каждый изгиб и, в конце концов, останавливаются на самых кончиках. Рука Бэкхёна вновь отзывается на прикосновения — перестаёт мелко дрожать. Чанёль отводит взгляд к лицу мужчины: капризное, озабоченное и чуть растерянное — спящий Бэкхён ничем не отличается от себя бодрствующего, когда он упрямится или ёрничает. Брови чуть сведены к переносице, словно Бён чем-то недоволен, веки крепко зажмурены, что аж немного сморщены, а челюсть плотно сомкнута. Пак не уверен, снится ли мужчине кошмар или, быть может, он всегда так сильно напряжён, когда спит; но вот следователь прячет тоненькие пальцы в своей ладони — Бэкхён вздрагивает, зарывает половину лица в наволочку и, кажется, полностью расслабляется, да так, что из приоткрывшегося рта на подушку падает ниточка слюны. Чанёль задавливает в себе хрюканье и снова воззревает на ночник, которого вчера вечером точно здесь не было. Ему думается, что Бэкхён весьма странный, хоть и притворяется нормальным; убийца, в чью кожу на руках впиталась чужая кровь, чьи глаза вобрали в себя столько смертей, осязает нечто нездоровое в спящем рядом мужчине. Взор Бёна пустой, ужимки нервные, вопросы необычные, а сам он нелюдимый: о семье не говорит — ни о родителях, ни о сёстрах или братьях, — друга упоминал лишь пару раз, словно они видятся так редко, что и нечего вспомнить, коллег на работе избегает. Порой Паку кажется, что он — опасный незнакомец, высокий подозрительный мужчина, который не понравился Бэкхёну с первой встречи — единственный, с кем тот вообще общается; возможно, если бы не настойчивость следователя, какой вершат бесстыдство и жадность, Бён бы сейчас не лежал в одной постели с серийным убийцей. «С другой стороны, не я пустил в свой дом преступника». Телефон снова звонит. Чанёль поспешно выключает звук и, нехотя отпустив пальцы мужчины, встаёт с дивана. На этот раз он уходит на кухню. — Добрый день, господин О, — с натянутой улыбкой молвит Пак, зачёсывая волосы назад. — Привет. — Голос Сэхуна уставший и хриплый, что вызывает у следователя злорадство — так ему и надо. — Ты что, заболел? У тебя голос гундосый. Чанёль задирает ногу назад, чтобы почесать щиколотку, и хватается за край холодильника, когда не удерживает равновесие — голова до сих пор кружится. Кухня маленькая и светлая, как вся квартира: паркет тот же, что и в комнате, напоминает сгущённое молоко с грязными разводами, стены походят на толстые гладкие монолиты то ли из мокрого старого асфальта, за долгие годы посеревшего под жаром солнца, то ли из глины, наверняка вкусно пахнущей влажной горной породой и, быть может, тиной. Чанёль даже нюхает стену, перегнувшись через примыкающий к ней стол, но ничего не чувствует, совершенно ничего. — Да, кажется, простудился — в хостеле прохладно, — врёт Пак, изучая шкафчики кухонного гарнитура: в гладкой изумрудной поверхности дверец отражается его побитое лицо. Выглядит мужчина, мягко говоря, неважно. — Но я в порядке, господин О, завтра на работе точно буду. — Хорошо, — мямлит Сэхун, прочищая горло. — Вчера труп нашли, на рынке Намдэмун. Что-нибудь слышал? — Нет, не слышал. Почти ничего чёрного — только электрочайник, плита и микроволновка, которой, похоже, Бён пользуется так редко, что она даже не включена в розетку. Чанёль предполагает, что будь у мужчины возможность, он бы обязательно перекрасил свои смольные волосы во что-нибудь яркое, дабы чернота не росла прямо из его головы. Следователю безумно интересно, откуда у Бэкхёна конфликт с обычным чёрным цветом, но он подозревает, что в ближайшее время Бён не захочет об этом говорить. «Он не доверяет мне. — Пак подходит к подоконнику, где валяется множество коробочек и полупустых блистеров. — Он наверняка боится меня». — Чхэ Намгиль, пятьдесят три года, бывший заключённый. Найден в одном из торговых рядов рынка. Умер от потери крови. — О чем-то шелестит, а через несколько секунд он снова заговаривает, но теперь его голос звучит как-то отдалённо и более приглушённо. — Множество ножевых ранений, живот почти разорван. — На месте было что-нибудь полезное? Упёршись бедром в край подоконника, Чанёль принимается перебирать лекарства: в основном здесь таблетки от боли в сердце, от повышенного давления и капли для гемоглобина, который, похоже, у Бэкхёна ниже нормы. Мужчина удивлённо складывает картонные коробки и блистеры в одну стопку: если у нездорового на первый взгляд Бёна действительно всё так плохо, то удивительно, как он вообще ещё жив. — Не особо. Несколько следов обуви, кровь, нож, на котором наверняка не будет никаких отпечатков пальцев. В общем, как всегда. Последние слова прозвучали неоднозначно, словно Сэхун на что-то намекает; Пак безрадостно хмыкает, касаясь горящего лица: порой старший напарник мнится ужасно несмышлёным, и это не может не раздражать. Чанёль не знает, был бы ли более сообразительным, находись он на месте Сэхуна, ищи он одного убийцу пять лет, как укушенная в нос ищейка, едва отличая одно преступление от другого. Но ведь это и неважно, потому что они уже давно по разную сторону баррикад, и только О, как болван, до сих пор не понимает, что повернут к ней спиной. — Хотите сказать, что это очередная жертва серийного убийцы? — Да, наверное, да, — неуверенно бормочет. — Погоди минуту, Чанёль, тут пришли… Слушая неприятно шипящую в динамике тишину, Пак шаркает к раковине; на бежевом гранитном дне стоит несколько грязных кружек, вилка, вымазанная в чём-то белом и липком, и кастрюлька, где в мутном бульоне плавают остатки лапши. Мужчина, как обычно, не сдерживает любопытство и, приоткрыв под мойкой шкафчик, заглядывает в мусорное ведро: в почти полностью заполненном пакете на самом верху лежат коробок из-под феты и пару пустых мятых блистеров. Чанёль поворачивает ручку смесителя, и из крана начинает течь тоненькая струйка холодной воды, падать в чашки и смывать с вилки остатки творожного сыра. — Я тут. Голос Сэхуна прозвучал внезапно и порядком громко; следователь даже вздрагивает, роняя набравшуюся в ладонь воду на посуду в раковине. — Так… — Пак сбрасывает лёгкий испуг с тела судорожным вдохом и прикладывает мокрые холодные пальцы к порезам, прямо сверху пластырей. — Вы думаете, что это убийство можно включить в серию? Потому что… Труп сильно обезображен. Что-то вроде гнева? — Да, удары были нанесены беспорядочно, часто и упорно, хотя тем ножом, который нашли рядом с телом, это сделать трудновато. Очень напоминает серийника — тот тоже экспансивный и небрежный. — Значит, будем рассматривать вместе с остальными делами? — бесцельно вопрошает Пак, аккуратно размазывая воду по воспалённому лицу. — Думаю, да, — О заметно подавляет зевок; Чанёля тоже порывает зевнуть, что он и делает, — хотя без улик это будет невозможным. Нужно ждать результаты. — Может, это была простая месть? Месть насильнику или что-то такое? Таким убийствам тоже свойственна жестокость. — Возможно, — соглашается Сэхун и как-то измученно вздыхает, — но есть пару нюансов… — Он затихает; Пак же, наоборот, прислушивается — что-то в этом молчании кажется настораживающим. — Я разве говорил, что он насильник? Следователь смятенно опускает взгляд себе на ноги; он без понятия, за что осудили того раздутого в животе извращенца, сколько он провёл времени за решёткой и тем более когда вышел на свободу. Однако для Чанёля вполне очевидно, что мужчина с ножом и расстёгнутыми штанами, прижимающий сопротивляющуюся женщину к грохочущим рольставням, сидел за какое-нибудь изнасилование и, быть может, убийство, случившееся после животного сношения, грубого и безответного. «Но ведь Сэхун не был там. — Пак трогает разбитый рот — где-то сбоку, у левого уголка, образовалось уплотнение, будто кто-то в губу следователя зашил упругий мягкий шарик. — И для него меня там тоже не было. И тогда откуда мне знать, что этот придурок был насильником?» — Вы же сами говорили, — весело возражает Чанёль, снова подставляя руку под воду, — перед тем как отлучиться. — Да? — рассеянно лопочет О; в его голосе слышится недоверие и к словам напарника, и к самому себе. — Ну конечно, — смущённо хихикает мужчина, глядя своему изумрудному отражению в глаза, лукавые и в тот час злые и холодные. Он ощущает неуверенность уставшего и, видать, почти не спавшего коллеги; он чувствует, что Сэхуна достаточно подтолкнуть, чтобы он поверил в собственную оплошность. — «Чхэ Намгиль, пятьдесят три года, бывший заключённый, сидел за изнасилование» — так Вы сказали в начале нашего разговора; а потом добавили: «Найден в одном из торговых рядов рынка. Умер от потери крови». — А… — тихо шелестит в телефоне. — Да, наверное, да. Прости. — Вы хорошо себя чувствуете? — с вполне натуральной озабоченностью спрашивает Чанёль, оглаживая подбородок — уже колючий, а ведь следователь брился совсем недавно. — Вы на работе? У Вас же сегодня выходной. — Всё в порядке, просто возникли некоторые дела. В общем-то, я звонил не о трупе рассказывать. — Сэхун откашливается, чем вызывает у Пака очередной приступ раздражения: он только проснулся, ссадины и следы от ножа горят, побитую спину ломит, затылок сверлит острая боль — весь этот дискомфорт нервирует Чанёля, а тут ещё О позвонил, шумный, докучливый и до тошноты медлительный. Мужчина прикрывает глаза, силясь в темноте век то ли разглядеть крепнущий гнев, то ли успокоить его, такого ненасытного, смачно жующего жилистое мясистое терпение. — Меня завтра и послезавтра не будет; там появилось несколько дел — я всё в сообщениях распишу. Вам с Бомсу придётся потаскаться по городу; он за тобой заедет. — Хорошо, господин О. — И если будут какие-то заключения из лаборатории — сразу отправляйте их мне. — Ладно. — Чанёль с подозрение прищурился: поведение старшего напарника кажется ему немного необычным. — Что-то ещё, господин О? — На этом всё, — бубнит Сэхун. — Прости, что позвонил в выходной. — Всё в порядке, — вкрадчиво молвит Пак, наклоняясь к раковине. — Тогда до среды. — До среды. Мужчина проглатывает рычание, какое в немой квартире обратилось бы в звериный рокот, и бросает мобильный прямо в умывальник, между двумя кружками. Чанёль и сам не понимает, что его так безмерно злит: то, что его разбудили? боль, от которой иногда хочется вертеться волчком? или он до сих пор не простил О вчерашний день, что был испорчен исключительно и несомненно по его вине? Пак упирается одной рукой в гранитный край мойки, а вторую — большую и крутящую в суставах — сгибает лодочкой, дабы набрать воды; следователь морщится: сбитые костяшки саднит, а когда он выпивает то, что собралось холодной лужей в ладони, и выпрямляет пальцы, счёсанную об чужое лицо кожу начинает щипать. — Воду из крана лучше не пить: там много остаточных солей, металлов и соединений хлора. Умрёте от камней в почках; застрянет булыжник в уретре — и всё, и конец Вашей грешной жизни. — Сиплый и низкий ото сна голос подобен нежному воркованию, мягкостью напоминает фланель, из какой обычно шьют тёплые покрывала, сдавленной охриплостью — потрескивание костра, а спокойствием — уютную постель, из которой мужчина только что вылез. И отчего-то низ живота резко сжимает истома, сладкая и витая из примитивного вожделения, желудок пронизывает предвкушение, уговаривающее тело удовлетворить банальную потребность, — Чанёль судорожно выдыхает в свои мокрые пальцы. — Питьевая лежит в холодильнике, если что, — вдруг Вы передумаете отращивать сталагмиты в теле. — Мне льстит Ваша забота, — хмыкает, выпрямляясь и выключая воду. — Я не решился туда заглянуть: подумал, что моё вторжение в холодильник вызовет у Вас негодование. — Да что Вы? — Бэкхён зевает, массируя припухшее за ночь лицо, и тяжело плюхается за стол. — С каких пор Вас волнует моё негодование? Я в холодильнике ничего не прячу — можете каждую полочку обыскать, господин следователь. — Вы такой милый с утра, — цокает Пак, трогая воспалённый рот. — Просто прелесть. — Наслаждайтесь, пока можете. Я не вечен. Бэкхён задирает ноги на стул, почти прижимая колени к груди, и упирается затылком в прохладную стену. Он смотрит на Чанёля, задумчиво протирающего мокрый телефон краем футболки; тот выглядит ещё хуже, чем вчера: места с порезами явно отекли — кожа вокруг пластырей розовая и воспалённая, наверняка очень болит, под глазами залегли тёмные круги, словно следователь давно не спал, а сам Пак говорит в нос, как если бы сильно простудился и страдал от насморка. И при виде обезображенной физиономии Бёну становится не по себе. Он делает звучный глубокий вдох и задерживает дыхание, чтобы избавиться от тошноты, намордником стянувшей нижнюю часть лица; но вместо облегчения, какое должны были принести заполненные до отказа лёгкие, мужчина добивается лишь покалывания в сердце. — Меня тошнит, — неожиданно для себя, с трудом шевеля языком, признаётся Бэкхён. Чанёль поднимает на него глаза и, заинтересованно склонив голову набок, плавит своё растерзанное лицо ласковой улыбкой. — Потому что Вы вчера не ели. — А Вас тошнит? — Бён по неясно откуда взявшейся привычке передразнивает следователя, наклонив голову в противоположную сторону. — Нет, — усмехается, укладывая телефон на столешницу, рядом с мойкой. — Только этого мне и не хватает. — Он облизывает больную губу и косится на холодильник, серый и невысокий, напоминающий свинцовый гроб. — Если хотите, я могу что-нибудь приготовить. Бэкхён заламывает правую бровь, не сдерживая оробелой и чуть задорной улыбки; он подносит к лицу ладони — они трясутся, крупно и безудержно, напоминая о случившемся вчера — и негромко, всё так же сипло бубнит: — Это будет подвиг, учитывая содержимое моего холодильника. — Не может быть всё так плохо. Следователь отталкивается поясницей от края столешницы и подходит к холодильнику. Серебристая дверца открывается с характерным чмоканьем, когда резиновые накладки отлипают друг от друга, и Пак, чьё раненое лицо обдаёт приятная обезболивающая прохлада, недоумённо охает. Три яйца в картонном лотке, открытый коробок молока и бутылка воды — с этим набором не самый большой холодильник теперь мнится гигантским и ужасно голодным; Чанёлю даже почудилось, что хранящая в себе холод техника испустила отрыжку — приготовилась сожрать мужчину, как только он протянет руку между полок. Однако следователь наклоняется, подбирает бутылку с водой и, кажется, остаётся жив: он стоит на том же месте, в его широкую спину упирается дверца, крепкое сильное тело не пережёвано проводами, в крови не течёт отравляющий фреон — похоже, изголодавшийся холодильник притаился и не собирается сегодня нападать. Позже. — Господин Бён, — Чанёль зажимает бутылку под мышкой и следом достаёт молоко, — Вы что, воздухом питаетесь? — По выходным, — отзывается мужчина и, ощутив безволие в позвонке, валится на стол, укладывая голову на предплечья. — Там, в одном из шкафчиков, ещё хлеб лежит. И чай. — О, тогда это целый пир! — Чанёль сначала трясёт молоко — судя по звону, в коробке осталось совсем немного, — затем принюхивается к горлышку, крышка от которого наверняка лежит где-то под пустой пачкой феты, и еле-еле кривит лицо, громко хохотнув: — Кислое, господин Бён, оно кислое. — Ну да, — вяло пожимает плечами, — оно недели три там стоит. Есть идеи? Пак обречённо вздыхает и, взяв лоток с яйцами, закрывает холодильник. — Глазунья? Омлет? — Не люблю, — ворчит Бён в локоть. — Что-нибудь другое, пожалуйста. И чай. Пак выкладывает на столешницу к продуктам хлеб, чёрствый и наверняка такой же древний, как молоко, и коробку чая — там остался один пакетик. Он наливает в чайник воду, волнуя осевшую тонким слоем накипь, и щёлкает по кнопке, из-за плеча смешливо поглядывая на мужчину. Тело Бэкхёна по-странному выгнуто: ноги, спрятанные под мешковатыми штанами, впились пальцами в край стула, коленки, натянувшие сиреневый хлопок, направлены к следователю, мужчина же, словно признавая свою капризность, отвёрнут в другую сторону, и кажется, что его тщедушное туловище туго скручено, как мокрая тряпка, а кости — сделаны из мягкой мочалки или суфле. «Наверное, его тело такое же уязвимое, как и норов». — Тогда остаются французские тосты. Думаю, кислое молоко не сильно испортит вкус. Бэкхён выныривает из укрытия, возведённого из худых обессиленных рук, прижимается щекой к прохладной поверхности стола и почти невнятно бормочет Паку в спину: — Только не добавляйте яд — я не готов умирать; я ещё книгу не дочитал, и химчистке за стирку зимней куртки должен. Бён принимается мучить свои кисти: сжимает пальцы в кучку, пощипывает фаланги и яро чешет ладонь, отчего последняя краснеет и рядится в розовые полосы от ногтей. Он силится избавиться от дрожи, неприятной и раздражающей, что будто глумливо тычет мужчине: «Вот! Вот, посмотри, какой ты слабый, беспомощный! Дверь открыть не можешь! Завязать шнурки — неисполнимая задача! Жалкий задохлик!» И ему хочется выть, потому что это несправедливо, потому что руки должны трястись у злого и беспощадного директора Чу, который надругался над Бэкхёном, который убил девушку из вёрстки, но никак не у Бёна. — Яд — это вульгарно, — фыркает Пак, заглядывая в шкафчики. — Тем более травить Вас на Вашей же кухне после того, что между нами вчера было, — очень грубо и негуманно. Где у Вас тарелки, ложки, палочки? — Посуда в шкафчике над мойкой, остальное в ящике рядом с холодильником. — Бэкхён щупает подушечки пальцев, наблюдая, как высокая крепкая фигура передвигается туда-сюда по кухне. — А что между нами вчера было? Если я правильно помню: мы пришли, заклеили Вашу физиономию, поругались и пошли спать. — Бён опять смотрит на свою ладонь и хмурится: помимо дрожи в каждых жиле и мышце, он ощущает необъяснимый жар на коже, ласковый фантом чего-то постороннего, словно на руках мужчины осели чьи-то прикосновения. — Даже не переспали, — изрекает и снова расплывается по столу. — Не переспали? — изумлённо хрюкает Чанёль, разбивая яйцо об край миски. — А Вы хотели со мной переспать? — Иногда. — Что «иногда»? — Иногда у меня появляется такое желание, — с отчего-то обидным следователю равнодушием признаётся Бэкхён. — Но вчера не хотелось. — Ну да, вчера, мне думается, никому в целом мире трахаться не хотелось. — Пак по-свойски собирает скорлупу всех трёх яиц и бросает в мусорное ведро под раковиной. — Дерьмовый день. — Да, дерьмовый. Ритмичный стук вилки об тарелку, чавканье слизкой жижи из скисшего молока и яиц, чужое звучное дыхание через опухший нос, нагнетающий шёпот закипающего чайника — в квартире Бёна стало оживлённо и уютно. Лёгкая суета, какую создавало присутствие следователя, напоминает Бэкхёну те далёкие годы, когда он перед школой уплетал сытные завтраки, приготовленные кухаркой. Она каждый день приезжала на автобусе, что ездил из Сеула три раза утром и два раза вечером; на этом же автобусе Бён однажды сбежал в город без разрешения, чтобы посмотреть на новогодний салют, — за это он, как ему помнится, получил одно из самых кошмарных наказаний, после которого сильно простудил почки и неделю пролежал в больнице. «Ложь всегда строго наказывается». Бэкхён растерянно кивает, когда Чанёль ставит перед ним кружку с чаем; в постепенно рыжеющем кипятке плавает бумажная пирамидка с мелко растёртой заваркой. Дрейфующий в горячей воде пакетик напоминает мужчине о том, что больше чая дома нет. — Давайте свою кружку — заварим один на двоих. Кухарка готовила вкусно — вкуснее, чем папа, у которого получались только глазунья и омлет, — ещё она убиралась в доме, иногда заглядывала в комнату к Бёну забрать грязные вещи или принести перекусить, пока он сидит за уроками. Впрочем, Бэкхён старался избегать милых бессмысленных бесед с женщиной: он редко смотрел ей в лицо и никогда не заговаривал сам — лишь отвечал на вопросы, здоровался и прощался, потому что папа не считал общение с прислугой полезным. Наверное, поэтому мужчина не помнит, как она выглядела, как звучал её голос, какого цвета были её волосы. Однако он точно знает, что лодочки, в которые кухарка всегда переобувалась в их доме, были бордовыми и стоптанными на пятке, что руки у неё были шершавыми и сухими из-за частого мытья посуды, что была она доброй и очень отзывчивой, но такой же робкой, как сам Бэкхён. — Не омлет же, да? — на всякий случай интересуется, вымачивая чайный пакетик в кружке Чанёля. — Не омлет, — слабо улыбается Пак, продолжая взбивать яйца с молоком. По утрам она так же, как и следователь сейчас, стояла спиной к Бэкхёну и что-то быстро нарезала, жарила, мешала, а потом, через некоторое время, ставила перед ним большую тарелку, полную ароматной вкусной стряпни. Бён никогда до конца не доедал — большим аппетитом он не отличался, — однако уминал с удовольствием, пока желудок не растягивался до боли; временами, когда папа оставался допоздна в больнице, Бэкхён пытался заговорить с кухаркой: он крепко-крепко сжимал кулаки, исподлобья воззревал на неё и ловил ртом воздух, намереваясь что-нибудь да сказать. Но Бён не знал, с чего начать, что спросить, а потому поговорить с женщиной, которая каждый день готовила ему в школу обеды и гладила форму, у него так и не получилось. — Почему Вы вчера плакали? — аккуратно вопрошает Чанёль, доставая из ящика со столовыми приборами нож, похоже, единственный во всей квартире. — Вы настоящий засранец, — закатывает глаза Бэкхён, однако его пухлые губы трогает улыбка. — Я не плакал. — Да? — усмехается Пак, вытаскивая из бумажного пакета кусок хлеба, пшеничного и зачерствевшего. — А что Вы делали? — Ревел в туалете, как девчонка, — хихикает Бён, придвигая к себе кружку с чаем. Сегодня отчего-то очень хочется быть откровенным; наверное, в этом отчасти виноват Чанёль — безжалостный простой убийца, принимающий почти любые пороки. — Между прочим, благодаря этому я принёс Вам бумажные полотенца — иначе бы забыл. — Где у Вас разделочная доска? — Её нет — режьте прямо на столешнице. — Понятно, — вздыхает следователь, с жалостью глядя на белую расцарапанную поверхность. — И кому я должен быть признателен за салфетки? Когда из окна падает свет осеннего то ли утра, то ли дня, проглоченный собравшимися над многоэтажками тучами, выплюнутый ими же, но уже холодный и сизый, когда могучие руки напрягаются, прижимая хлеб и с усилием вонзая в румяную корочку лезвие ножа, когда Чанёль едва слышно кряхтит, отрезая первый кусок, когда у Бёна урчит в животе, а его чернеющее в опухолях сердце начинает радостно биться, — в этот момент мужчина ощущает себя совсем чуть-чуть счастливым и запутанным в топкой подчиняющей заботе. Завтрак Бэкхёну готовили давно, в последний день перед отъездом из родительского дома, — это были подгоревший отцовский омлет, переваренный рис и покупное кимчи; интересоваться его проблемами особо некому, даже так притворно, как наверняка это делает следователь; да и сам Пак мнится мужчине утешением, побитым и порочным, улыбающимся себе под нос, упорно пилящим тупым ножом несвежий хлеб. И отчего-то его существование на маленькой кухне сейчас кажется единственным чем-то действительно хорошим в жизни Бёна; потому что ладони у следователя хоть и кровавые, но мягкие, улыбка лживая, но ласковая, а обращённый к мужчине взор добрый, такой ясный и нежный, какой Бэкхёну очень непривычен, однако ужасно мил. Будь он с собой немного честнее, то обязательно бы признал, что хотел бы растянуть этот момент сразу на несколько бесконечностей. «Вот, что с людьми делает голод, — фыркает про себя, дуя в чай и наблюдая, как мышцы под рукавами фисташковой футболки округляются — на столешницу ложится ещё один кусок хлеба. — Пугающий этот следователь — монстр с двумя ликами». И нож в руках, какие недавно убили, настораживает. — Какая разница? — наконец-то отвечает Бён. — Вы не похожи на человека, которого легко довести до слёз. Вот и любопытно. — Чанёль кладёт пару ломтиков в тарелку со взбитыми яйцами. — Я не собираюсь Вас жалеть, если Вы об этом беспокоитесь. Мне всё равно. — Какой Вы откровенный! — заходится в глухом хохоте мужчина, отпивая из кружки. — Ваша честность — редкая блажь. — Господин Бён, — нож нечаянно соскальзывает с округлой буханки и сильно стукает по столешнице, — обычно я говорю то, что думаю или чувствую. Чаще всего я искренен с Вами. — А реже? — Реже? — рассеянно переспрашивает Чанёль, останавливаясь нарезать хлеб. — О чём Вы врёте, господин Пак? Следователь разворачивается, почёсывая локоть пластиковой рукоятью ножа, и озадачено смотрит на Бэкхёна. Безоружный мужчина селит в него пьянящую безмятежность и противоречивое ей волнение; в отличие от тревоги Бёна, что до сих пор не проснулась, это беспокойство едва заметное и почти не тяготящее — скорее, оно похоже на лёгкую изжогу, от которой можно избавиться, просто выпив воды. И, наверное, Чанёль бы прямо сейчас схватился за холодную бутылку, но то ли сонливость осаживает малейший пыл воли Пака, то ли снулый взор напротив усмиряет не только его гневливость, а и заносчивый нрав, — словом, он так и остаётся стоять перед мужчиной широкоплечим бесстрастным исполином. — Не знаю, — взмахивает ножом следователь, глядя в карие глаза. — Я не запоминаю свою ложь. Обычно я вру, чтобы люди были расположены ко мне. — И как они ведутся?.. — бормочет, бессознательно переводя взгляд на затупившееся с годами лезвие, лениво рассёкшее воздух. — Самому интересно. — Пак замечает напряжение, охватившее, казалось, разнузданное слабостью тело; он мельком смотрит на нож в своей руке, затем снова на Бэкхёна, который внимательно за ним следит. Мужчина опасается — это становится понятным, когда он нервно облизывает губы и ёрзает, придвигаясь ближе к стене, стоит следователю слегка повести ножом в его сторону. — Господин Бён, — возмущённо басит Чанёль сквозь добродушную улыбку, искреннюю и ребячливую, — не будьте смешным — я не собираюсь Вас убивать. — Почему нет? — всё так же безучастно фыркает Бэкхён, но заметно расслабляется. — Ну… — Чанёль возвращается к нарезке хлеба, хоть резать уже и нечего; он аккуратно трёт пальцами глаза, стараясь не задевать раны и синяки, и тихо, во весь рот зевает. — Я… — Пак не представляет, как объяснить упрямому мужчине что-то столь простое и неясное ему самому. — Вы… Я не знаю. Просто. — Он достаёт из шкафчика у ног сковородку и ставит её на ближайшую конфорку. — К Вам тоже много вопросов. — В пределах этой кухни я самый праведный и наименее подозрительный. — Бэкхён спускает одну ногу на пол и полноценно разворачивается к столу. — Какие ко мне могут быть вопросы? Из обеих кружек щупальцами тянется пар, едва видимый и очень горячий; Бёну думается, что, быть может, в том чайном пакетике — одном единственном в его квартире — была по ошибке запечатана медуза; и теперь, состоящая почти из одной только воды, она — скрюченная в муках боли — извивается в бумажной пирамидке, беззвучно кричит на понятном лишь ей языке и медленно испаряется, беспомощно наблюдая, как её желеобразное тело покрывается волдырями, а потом лопается и частями улетает куда-то наверх. Бэкхён брезгливо отодвигает от себя чай и укладывает голову на стол. «Ко мне не может быть вопросов. Как всегда». И почему-то сейчас Бёна это особенно расстраивает: заурядный и неинтересный — о чём можно любопытствовать у мужчины, который впервые за столько лет пригласил кого-то домой, которому рассказать нечего, кроме как о вчерашнем чае, облизнувшем штаны начальника, о парочке трупов и горячих кровавых руках, за какие, похоже, так приятно держаться? В конце концов, по-настоящему общаться Бэкхён так и не научился: в детстве не удавалось, а с возрастом стало страшно что-либо менять. — Много разных. — Пак укладывает в миску с яйцами и молоком очередные кусочки хлеба, а пропитавшиеся бросает на сковородку. — Почему Вы не рассказываете о своей семье? Как так вышло, что Вы теряетесь в пространстве? — спокойно и мягко бормочет следователь, словно неумело напевая колыбельную, и утапливает хлеб в светло-жёлтой жиже. — Откуда появился ночник, которого вчера не было, когда я ложился спать? Почему Вы не проводите время со своим другом? — Он меняет режим на плите и достаёт из шкафчика стеклянную прозрачную крышку. — Почему Вы вчера плакали? Почему Ваш холодильник пустой? Зачем Вы храните кислое молоко? — Чанёль кладёт нож и грязную вилку в раковину. — Почему у Вас трясутся руки? Почему Вам так часто бывает плохо? И ещё много чего, что Вы скрываете, не намереваясь ничего утаивать. — Следователь проделывает с хлебом всё то же самое, что и до этого: мокрый ломоть кладёт на раскалённую сковородку, отчего кухню пробирает змеиное шипение, а сухой — в тарелку. — Вы кажетесь мне причудливым, господин Бён, по крайней мере, пока я практически ничего о Вас не знаю. Возможно, Вы станете вполне посредственным, выясни я о Вас побольше. Но разве это важно? — А разве нет? — растерянно мямлит в ответ, глядя, как спина Пака выпрямляется, а лопатки почти сходятся вместе. — И вопросы у Вас странные. Тело следователя ощутимо сильное и хорошо сложенное; Бэкхёну пару раз случалось спать с такими крепкими атлетичными мужчинами: особого удовольствия он не получал — такой же секс, как и с другими. Но в Чанёле есть что-то притягательное: то ли мнимая или всё же действительная невинность, что на контрасте с его варварским кровожадным естеством чудится совершенно абсурдной и интригующей, то ли ласковость, которой он всех обманывает. Что бы то ни было, Бэкхёна это, признать, увлекает, совсем чуть-чуть. «Я не идиот, чтобы вестись на поводу физиологии», — как и вчера, решает для себя Бён, будучи, как и вчера, совершенно не уверенным в этом, и снова берётся за кружку, давно забыв об умирающей в чайном пакетике медузе. — Странные? — хмыкает Пак, переворачивая хлеб на сковороде другой стороной. — Не знаю, может, и правда странные. Мне иногда тяжело быть тактичным; я не всегда понимаю, что стоит говорить людям, а что нет, тем более если перед этим не сталкивался с подобными ситуациями. — Ну да, с людьми тяжело. — Бэкхён хрюкает, отпив из кружки, опять прыскает, а следом заливается громким хохотом. — Боже… — Что Вас так рассмешило? — Чанёль изумлённо улыбается в ответ, опуская оставшийся хлеб на сковороду и накрывая всё крышкой. — Вы очень забавный, — сквозь смех выдыхает мужчина, обнимая себя за стоящую на стуле ногу. — Хорошо… — Он вытирает краем своей пижамной футболки заслезившиеся глаза и, спрятав улыбающийся рот в ладони, воззирает на Пака, растерянного, однако лучащегося спокойствием и даже некоторой отрадой. — Что принято делать на похоронах? — А? — Брови следователя ползут донельзя наверх, порез на лбу отзывается жжением, отчего Чанёль морщится и хватается за лицо. — Ай… — Что принято делать на похоронах? — повторяет Бён, выдыхая себе в руку. — Просто интересно услышать Ваше мнение. Пак отводит задумчивый взор куда-то в окно, стараясь не прислушиваться к шелестящим звуками, бьющимся об стекло крышки. На улице всё так же пасмурно, разве что пелена из туч стала чуть тоньше — через неё лучам солнца даже удаётся пробиваться и бросать на город бледные жёлтые зайчики, но только на несколько мгновений. Чанёль был на похоронах единожды. Он не помнит всех подробностей: сильный холодный ветер — деревья во дворе соседского дома напротив трещат и гнутся почти к самой земле, простенький флюгер, имитирующий розу ветров, вертится то в северную сторону, то в западную, скрепя проржавевшими от осадков подшипниками; мамины волосы, ещё не поблёскивающие сединой, собранные в сальный длинный хвост, тревожно бьют её по сутулой, трясущейся от рыданий спине, словно гигантские кисточки из конской гривы, и время от времени взмывают в воздух; в кармане школьных брюк лежит просроченный билет на фильм — шестой ряд, седьмое место, подальше от самых болтливых одноклассников, с которыми Пак собирался пойти на какую-то фантастику. Тот день до сих пор кажется Чанёлю особенным; калитка беспрестанно лязгала в плохо закрученных петлях, подпевая соседскому флюгеру, неухоженный, заросший у забора сорняками двор топтали незнакомые Паку люди — мамины подруги, отцовские приятели, а позже и работники в форменных одеждах с глумливо ярким логотипом на грудном кармашке. Присутствие стольких незнакомцев, приносящих в дом конвертики с деньгами и жалостливые причитания, обескураживали и раздражали Чанёля: неужели вся эта суматоха только из-за смерти Юнми? из-за громкой задиристой Юнми, которая подозрительно молчала, как если бы лежание неподвижной в глубоком узком гробу было интереснее прогулок к болоту, чтения её любимых сказок или надоедания старшему брату? «За фильм всё ещё обидно», — цокает про себя следователь, встречаясь с Бэкхёном взглядами; тот сидит неподвижно, глядит на Пака во все глаза в ожидании ответа, накручивая на указательный палец рукав пижамной футболки, и Чанёль не может не улыбнуться, потому что мужчина мнится очень трогательным и юным, словно ему не тридцать лет, а всего каких-то двадцать. — Приносить деньги? — делает предположение следователь и берётся за деревянную лопатку, дабы перевернуть хлеб. — Суетиться? Мыть полы? — Мыть полы? — недоумённо уточняет Бэкхён прямо в кружку. — Правда? — Я не знаю, — хихикает Пак, доставая из шкафчика над мойкой большую тарелку. — Моя мама так делала, когда сестра умерла, — мыла полы любую свободную минуту, хотя раньше ненавидела этим заниматься. До сих пор их драит каждый день. — У Вас умерла сестра? — Давно, — безразлично отмахивается Чанёль, перекладывая готовые тосты на тарелку. — Я тогда в младшей школе учился. Так какой правильный ответ? — Не знаю, — пожимает плечами, — никогда не был на похоронах. — Вы чудак, господин Бён. — Грудной смех Пака отзывается в мужчине смущённой улыбкой; последний мостится на стуле поудобнее, ощутив внезапно обнявший его со спины комфорт, снова задирает ногу, укладывая подбородок на колени. — А как бы Вы ответили? — Ну, я бы ответил, что скорбеть. — Бэкхён обхватывает руками согнутые ноги, пленяя их в тёплое дрожащее кольцо, и ставит чашку с чаем на свои босые ступни. — Я так понимаю… — Он не уверен, можно ли спрашивать о подобном, несмотря на то, что следователь вполне открыт к любой теме разговора, однако любопытство, поселившееся на кончике языка, оказывается быстрее, чем мысли Бёна, и тот в лоб задаёт вопрос: — Вы не грустили на похоронах сестры, да? Чанёль перекладывает оставшиеся тосты на тарелку и переставляет сковороду на другую конфорку. Аромат жареных яиц и хлеба ударяет в нос, когда Пак ставит блюдо на середину стола, и садится напротив Бэкхёна. Мужчина сначала смотрит на круглые куски, парящие жаром золотистой корочки, затем на Чанёля, который, похоже, недостаточно голоден, раз даже мельком не глядит на приготовленный им же завтрак, и снова на тосты. Желудок драматично взвывает, когда Бён втягивает ноздрями горячий запах еды, слипается в узкий скользкий мешок, переживая очередной приступ неблагородной нужды — голода, и, судя по сосущей боли, от нетерпения принимается пожирать самого себя. — Не грустил. Приятного аппетита, — добродушно мурлычет Пак, растягивая рот в большой раненой улыбке. Поставив кружку на стол, Бэкхён тянется к тарелке; его рука застывает над самым верхним куском, свесив утончённую кисть безвольной ломанной, такой же изящной, как и каждый пальчик, тонкой веточкой прорастающий из дрожащей узкой ладони. Следователя сковывают сразу два резких пьянящих ощущения: то самое нелепое влечение, какое его настигло у раковины с появлением Бёна, и восхищение; первое вынуждает Чанёля крепко сжать бёдра и закусить здоровый уголок губ, а второе — затаить дыхание, словно прекрасное видение, почувствовав хотя бы один лишний вздох, тут же исчезнет. Пак любит красивые и хорошие вещи: одежду броских и нежных цветов, яркую обувь и просто симпатичные безделушки, которые он не покупает, но и не отказывает себе в желании на них посмотреть. Так, следователь временами наведывается в магазин канцелярии, чтобы поглазеть на фломастеры и гелевые ручки, на бумагу для оригами и креп, на пластилин и гуашь, пахнущую фенолом даже через коробку; он бывает и в детских магазинах, где продаётся бесчисленное множество игрушек: куклы, машинки, роботы, плюшевые звери — они, безусловно, нравятся Чанёлю, хоть он уже не в том возрасте, чтобы в них играть; ещё он обожает ходить по цветочным рядам или магазинам, вдыхать удушливый запах роз и приторный аромат гиацинтов, пожирать глазами буйство красок, какими пестрят бутоны и уже распустившиеся соцветия. Неумолимый Пак — серийный убийца, лечащий покалеченного несчастного себя чужими смертями — обожает красочные вещи, однако он — порой свирепый и всегда ранимый душегуб, утешающий себя присутствием едва знакомого мужчины — признаёт, что ничего красивее, чем сотворённое природой, нет. И вот жареный хлебец, пропитанный яйцом и молоком, оказывается в дрожащих узловатых пальцах; и вот простой жареный хлебец — кривой на краях из-за тупого ножа, неравномерно покрытый пахнущей белком желтизной — становится в разы вкуснее на вид, чем когда он лежал в тарелке, на груде точно таких же тостов. Потому что руки Бэкхёна — нечеловечески красивы, по-ангельски невинны, хранящие в каждых морщинках и чёрточках откровения прошлого, не раз опороченные прикосновениями убийцы — столь прекрасны, что в их пленении всё обретает своё очарование. «Интересно, — Чанёль проглатывает поднявшееся к горлу вожделение и смотрит на свои ладони, большие, горячие и сильные, — мои тоже становятся привлекательнее? Может, поэтому вчера он так спокойно держал меня за руку? В полоне его пальцев даже кровь той похотливой свиньи перестала быть мерзкой». — Э-это вкусно, — рассеянно чавкает Бён, также разглядывая кисти следователя. — Очень вкусно. — Спасибо, — усмехается Пак и тоже берёт тост. — Но буду честен, — он делает акцент на последнем слове, с доброй смешливостью щеря зубы, — это было совершенно не трудно. — Даже так… — Мужчина спешно запихивает в себя хлеб и, почти не пережевав, тянется за вторым — голод оказался зверским, и Бён подозревает, что может умереть от заворота кишок; но ему не до этого, ему хочется есть. — Даже так, я бы не справился и с чем-то столь простым. Я из тех, у кого и чай выходит невкусным, хоть нужно всего-то залить заварку кипятком. Чанёль отрывает от мягкого горячего хлеба краешек и закидывает его в рот; французские тосты вышли поджаристыми, ближе к середине мякиша омлетная пропитка до конца не пропеклась, потому ломтики внутри влажные и дразнят язык вкусом сырого желтка с кислинкой испорченного молока. Следователю думается, что он мог бы приготовить и лучше, хоть продуктов почти не было; а потом он вновь смотрит на чавкающего мужчину, который жадно грыз уже четвёртый по счёту тост, и решает, что чересчур самокритичен к себе, — завтрак вышел очень даже ничего. — Вы выглядите ужасно, господин Пак, — проталкивает пережёванное в желудок и запивает всё чаем. — Будто Вас только что вывезли из морга. — Ощущения такие же, — криво улыбается Чанёль, обнимая свою кружку ладонями, — только не холодно. — Сильно болит, да? Не сказать, что Бёна терзает сочувствие к мужчине, однако раны, которые он вчера промывал перекисью, откликаются на его же лице несуществующим жжением. Похожее Бэкхён испытывал, когда смотрел на картинки свежих хирургических швов, какие заставлял учить папа, и мышечной системы. Вид живого напряжённого тела без кожи особенно сильно задевал Бёна; он представлял, как отец — великан в чёрной водолазке — заводит его в тёмную комнату, снимает с него всю одежду — носочки, штанишки, футболку и даже бельё, — наклоняется вниз, почти складываясь пополам из-за своего большого роста, и, подцепив пальцами кожу на щиколотках Бэкхёна, одним махом сдирает её. В волглых, таких же, как у Бёна, точёных и нежных руках остаётся кожаный чехол в форме людского тела — телесный водолазный костюм, тёплый, брызжущий кровью из рукавов и штанин, из горловины; а Бэкхён, будто тот мясной человек, теперь совершенно голый, даже если обратно наденет хотя бы трусы. — Терпимо. Следователь чувствует укол раздражения — эхо недовольства самим собой. Ему совсем не нравится, что Бэкхёну его жалко; в конце концов, Пак ведь не подвешенная за хвост дворняга, которую недавно поколотила детвора палками, а просто поумневшая за два десятка веков обезьяна с царапинами на лице и неувядающей желчью внутри. Он откусывает от хлеба почти половину и принимается медленно пережёвывать; как это часто случается в последнее время, его взгляд цепляется за безучастные карие глаза, что пытливо глядят на него в ответ. Радужки напоминают коричневый менилит — два колечка, аккуратно вырезанные из осадочного камня, стеклянного силиката, пропахшего горами; в них отражаются окна, цедящие через городскую пыль и разводы дождя дневной свет, и размытое контражуром лицо следователя, раненое и изогнутое. Опал, из которого когда-то были вытеснены маленькие раскосые очи, неживой, но таит где-то глубоко здоровый тёплый блеск — он на одно лишь мгновение появляется в сощуренных от удовольствия глазах, когда Бён впивается в очередной французский тост, громко чавкнув. — Похоже, Вы очень голодный, — тихо смеётся Пак и отпивает из кружки; чай действительно невкусный, но, скорее, потому что дешёвый, а не оттого, что его заваривал Бэкхён. — Я Вам оставлю, — с трудом проглатывает жареный хлеб. — Просто это очень вкусно, правда. Мужчина стыдливо зачёсывает волосы свободной рукой и облизывается — пару крошек, приставших к нижней губе, опадают ему на коленку, на сиреневый хлопок. Бён не церемонится: поджав ноги ближе к груди, он собирает языком со штанины крупинки, пропитанные яйцом и молоком, и вновь возвращает свой заспанный взор Паку. — Мне не жалко. — Он подвигает тарелку ближе к Бэкхёну. — Ешьте всё. — Мне тоже не жалко, — упрямо поджимает рот, отодвигая завтрак обратно на середину. — Вы тоже можете съесть всё. — Откуда ночник? — вдруг вопрошает Чанёль, доедая свой ломтик хлеба; в грудь, под расходящиеся на вдохах рёбра, рядом с большим бьющимся сердцем, закрадывается лёгкий восторг, будто сейчас происходит что-то очень хорошее. Может, виной всему долгожданная еда — Пак тоже вчера и крошки в рот не брал; или дело всё в Бэкхёне и его заспанном лице, отёкшем под глазами и в щеках, один вид которого навивал ощущение чего-то простого, домашнего и уютного. — Очевидно, что я его включил. — Вы боитесь темноты? — Нет. — Бён морщит нос на такую глупость и делает два больших глотка чая. — Просто дискомфортно, а когда ночью захочется попить или сходить в туалет, то приходится нащупывать выключатель. — Чанёль приподнимает уголок губ, демонстрируя небрежную, брешущую весёлостью ухмылку, — ему не верится; мужчина мнится ему каким-то неправильным, потому и ночник кажется не просто обмылками детских страхов, а чем-то более пугающим. — Теперь моя очередь задавать вопрос. — Очередь? — Следователь берёт c тарелки ещё один хлеб. — У нас есть очередь? — Не знаю, но почему бы и нет? — Хорошо, вопрос-ответ, — послушно кивает Пак, отпивая чай. — Вам любые вопросы можно задавать? — осведомляется Бён, внимательно вглядываясь в изувеченное лицо Чанёля; отчего-то мужчине жаждется поймать едва заметную ужимку или хотя бы намёк на раздражение, недовольство или замешательство, какие при сложившихся обстоятельствах и недавних событиях, несомненно, должны одолевать следователя. В конце концов, незнакомец Бэкхён, которому, возможно, совсем нельзя доверять, теперь знает самую жуткую тайну Пака (или одну из них). «В моих руках, — Бён смотрит на свои ладони: фаланги блестят от волглости тостов, на ногтях остались хлебные крошки, — его судьба. Он должен бояться моих решений». Но Чанёль не боится — его устало улыбающийся лик не выражает ни напряжения, ни паники, размашистые плечи расслаблены и чуть округлены, аппетит тоже никуда не пропал. Следователь совершенно спокоен, и Бэкхёна это настораживает и в тот час удивляет. — А Вы собираетесь задавать бестактные вопросы? — Да. — Ну хорошо, — Чанёль прикрывает разбитые уста тыльной стороной ладони, длинными крепкими пальцами удерживая кружку за кромку, и смеётся, озорно щуря глаза. — Я смирюсь с этим. — Не боитесь, что я в полицию позвоню? — с тостом во рту бубнит Бэкхён, укладывая ладони себе на ступни. — За Вашу голову случаем награду не дают? — Не дают — я бы знал, — пуще прежнего смеётся следователь, откидываясь на спинку стула. — Господин Бён, зачем мне бояться того, что ещё не произошло? Губы мужчины внезапно немеют. «Всё-таки отравил», — первое, что ему думается; затем в грудь, словно хлёсткий гигантский бурун, собравший со дна терновые венцы и прихвативший косяк рыбы фугу, ударяет резь — острая и спазматическая. Прикусив нижнюю губу, Бэкхён впивается ногтями в пальцы на ногах, стараясь такой незначительной болью уравновесить агонию, курящуюся под рёбрами. — Подайте, пожалуйста, таблетки на подоконнике, — машет рукой в сторону окна и, стиснув зубы, принимается сдавленно истерично смеяться. — Знаете что? — Что? — с неподдельным любопытством спрашивает Пак и, не отрывая взор от хихикающего мужчины, который на его глазах съёжился и резко побледнел, протягивает руку к стопке из коробков. — Мне на миг подумалось, что Вы всё-таки добавили в тосты яд. — Господин Бён, Вы не оставляете мне шансов быть хорошим человеком! — хохотнул Чанёль, положив таблетки на стол. — Вы собираетесь им быть? — хрипит мужчина, протискивая между коленом и грудью ладонь. — Я уже говорил, что не считаю себя плохим. И, честно говоря, не до конца понимаю, почему обо мне думают дурно остальные. — Не до конца? — хмыкает Бён, одной рукой выдавливая таблетки из разных блистеров, а второй массируя сердце. — Значит, какие-то предположения всё же есть. — Конечно. Это… — Чанёль нащупывает кончиком языка шишку на губе и подпирает подбородок ладонью, с той стороны, где нет пореза. — Думаю, это похоже на грубое нарушение правил; как если, играя в «Монополию», внезапно ограбить банк или придерживать рукой башню, вытаскивая бруски в «Дженге». Мало кому такое понравится. — Что же, — мужчина запивает горсть таблеток чаем и вытирает влажный рот запястьем, — не всё потеряно, господин Пак, возрадуйтесь. Хотя над сравнениями придётся поработать. В груди тянет всё пуще; обычно таблетки действуют быстро, но, бывает, не помогают совсем. Бён жмёт на рёбра сильнее, словно пытаясь сквозь кости добраться до сердца, и обнимает себя за ноги, вдруг порядком ослабнув и потеряв всякий аппетит. Он кладёт голову щекой на колени, чешет кончик носа об штанину и смотрит на следователя, который так же задумчиво глядит на него в ответ; Пак не кажется сумасшедшим — скорее, он будто социально туповат, однако достаточно умён, чтобы не показывать этого. «Понимание плохого у него безумно странное. — Мужчина передёргивает плечами, когда сердце болезненно ёкает. — Но, быть может, если судить иначе — так, как он, и не так, как все другие, — то это обретает вполне честную, хоть и бесчеловечную логику». — Теперь моя очередь? — И, не дождавшись ответа, тут же спрашивает: — Какую книгу Вы сейчас читаете? — «Мифы Ктулху» Лавкрафта, — бубнит в колено, изучая чужие ключицы, проглядывающие из-под ворота фисташковой футболки; они глубокие и крепкие, обтянуты смуглой и наверняка горячей кожей, — дрожащие руки Бэкхёна сковывает порыв ткнуть пальцем в обе ямочки. — Вам это и правда интересно? — Он недоверчиво хмурится. — Или Вас одолел порыв вежливости? — Ну, нет, — неуверенно ведёт головой Пак, — будь мне неинтересно, я бы не спрашивал. Но почему мне интересно, я тоже не знаю. Бён расплывается в улыбке, какую прячет всё там же — в штанине: он впервые в жизни чувствует себя школьницей, которой сделали комплимент; внимание следователя к таким ничего незначащим пустякам удивительно, но в то же время отчего-то очень приятно. Дэхо не особо любит слушать чужую болтовню — он готов терпеть только в том случае, если ему что-то за это перепадёт, например, секс. Папа никогда не интересовался увлечениями Бэкхёна — вернее, он возбранял заниматься чем-то, кроме учёбы; телевизор только в выходные вечером, комиксы и книги запрещены — они мешают запоминать учебный материал, гулять с соседскими мальчишками или одноклассниками не позволено — плохое влияние и пустая трата времени не способствуют усвоению школьной программы и дополнительных заданий. Негласно Бён мог по-настоящему бездельничать две недели в год, когда ездил к бабушке в Андон; однажды он завёл там, как ему думается, самого настоящего друга, на целый день. «Было классно, — царапает ногти на ногах. — Я на велосипеде катался. И ел вишню с деревьев. И даже в футбол играл». Мужчина нахохлился: ему слабо помнится, но, кажется, тот дворовой матч плохо закончился. По крайней мере, для Бэкхёна. — Как собираетесь отстирывать одежду? Чанёль смущённо улыбается прямо в кружку, в один глоток допивая чай. — В стиральной машинке, порошком. — То есть никаких авторских подходов? — Нет, — гундосо посмеивается следователь, — обычная стирка. Вы разочарованы? — Отчасти, — признаётся Бён себе в колено. — А где Вы вчера были? — В хостеле, потом пошёл к Вам. — Чанёль трёт пальцами глаза и сладко зевает. — Через рынок Намдэмун. Хотите погуглить? — Ага. — Тогда расскажите потом, что они там написали. — Пак встаёт из-за стола и берёт свою кружку. — Доедайте, один остался. Бэкхён покорно забирает последний ломтик жареного хлеба и целиком засовывает в рот, продолжая ковырять ногти на ногах. Боль в сердце ослабла, хоть до сих пор отдаёт лёгкой ломотой, опоясывая грудь и плечи; тем не менее, настроение мужчины успело значительно испортиться — на Бёне вновь повисла тревога. — Что-то случилось? — Чанёль забирает тарелку, где лежали французские тосты, и ставит в умывальник, под несильную струю воды. — Вы погрустнели. Вам всё ещё плохо? Таблетки не помогли? — Помогли, — вяло отзывается Бэкхён, запивая хлеб. — Просто вспомнил, что купил вчера чай, а мы с Вами один пакетик на двоих заварили. — Это не повод расстраиваться, господин Бён, — хихикает следователь, выдавливая на мочалку моющее средство, жёлтое, мутное, пахнущее лимонным леденцом. — Вы… — Чанёль втягивая в рот шишку на губе и чуть прикусывает её, надеясь, что она в конце концов лопнет и разольётся лимфой и кровью по языку. — Вы давно были в пригороде? Или ездили в другой город? — Ох, — шелестит Бэкхён и поднимает голову на следователя, мылящего тарелку. — Не помню… Если не считать поездок к бабушке, то, наверное, во втором классе старшей школы. — Что?! — Посуда почти выскальзывает из рук следователя, но тот умудряется поймать блюдо прежде, чем оно рухнет на пол и, быть может, треснет или разлетится на крупные осколки. — То есть Вы после школы ни разу не выезжали из Сеула? — Вроде да. — Бэкхён тоже сползает со стула и, прихватив кружку, подходит к Паку. — А что? — Э-это… — Чанёль споласкивает тарелку и ставит её в шкафчик. — Это ужасно. — Почему? — Мужчина ставит в раковину кружку и, почувствовав слабость в ногах, опускается на корточки. — Я учился в универе, потом пошёл работать… — И за столько лет ни разу не брали отпуск? — Брал. — И как Вы его проводили? — Ну… — Бэкхён упирается затылком в изумрудные дверцы — те глухо грохочут, — зарывается пальцами в свою взлохмаченную вороную гриву и окончательно оседает на пол, подле ног следователя. — Я покупал вкусную еду, читал книги, иногда гулял с дочкой своего друга, если у него появлялись дела. — И никогда не ездили, например, в Ульсан? Ханам? Пусан? На Чеджу, в конце концов? — А должен? — Да, — с непоколебимой уверенностью отвечает Пак, споласкивая миску от взбитых молока и яиц; он поднимает локоть, дабы сверху вниз взглянуть на мужчину, чья измученная физиономия облачилась в недоумение, и ласково улыбается. — Это ужасно, господин Бён, — повторяется, снова берясь за мочалку. — В нашей стране, безусловно, люди работают очень много, даже больше, чем в некоторых других; кто-то предпочитает отдыху деньги, кто-то просто не имеет возможности взять хотя бы неделю выходных. Однако, когда удаётся освободить пару дней от рутины, очень важно, как можно скорее, сбежать: на природу — в горы, к морю — или поехать в другой город, где тоже есть многоэтажки и пробки, но который не будет ассоциироваться у Вас с работой. — Люди и на диване отдыхают, — пожимает плечами, отводя взгляд на босые ступни Чанёля; ноги у следователя здоровенные и широкие: вены от напряжения вздуты, на фалангах пальцев торчат реденькие волоски, в нескольких местах заметны маленькие толстые шрамы — оттиски беспечного детства. Бён полагает, что на таких крепких ногах можно очень долго идти, не чувствуя усталости. — Не обязательно куда-то ездить. — Обязательно. — Чанёль принимается споласкивать вилку. — Такие города, как Сеул, где Вы живёте и каждый день работаете, похожи на соковыжималку; очереди, стресс, бесконечное движение, конкуренция, в которой многие готовы перегрызть друг другу глотки, — это всё изнуряет, как морит организм постоянное поглощение фастфуда. — Этого не избежать, — возражает Бён, роняя голову на грудь. — Вся жизнь такая; не важно, из какой ты страны, кем ты являешься, — это рано или поздно настигает тебя. — Да, поэтому нужна новая обстановка, исцеляющая новыми впечатлениями или безмятежным спокойствием. — Следователь мылит сковороду со все сторон, и даже ручку не обходит стороной мочалка. — Не хотите со мной поехать? — Куда? — Бэкхён вскидывает голову, растерянно воззрев на Пака; сейчас он мнится огромным долговязым атлантом, чей голос глубже, более грозный, чем обычно, и приглушённый, потому что звучит откуда-то с поднебесья. — Ко мне. — В Мучжу? — В Мучжу. — Прямо сейчас? — Прямо сейчас. — Справившись со посудой, Чанёль раскладывает всё по шкафчикам и осторожно садится рядом, стараясь не тревожить ушибленную спину. — Заодно покажу Вам моё любимое место. — Вы там закапываете трупы? — Делать мне нечего, — закатывает глаза и задирает штанины до колен, демонстрируя волосатые голени; треники Бёна на следователя короткие, в бёдрах тесные, а когда он садится, то ткань собирается толстой гармошкой и давит под коленями. — Мне нравится туда приезжать на закате, смотреть, как солнце исчезает за горизонтом, а затем — как наступившие сумерки заменяет ночь. Это происходит очень неспешно, почти незаметно, но, если отвернуться ненадолго, после окажется, уже всё погрязло в темноте. Бэкхён растягивает аккуратный рот в ребячливом озорном оскале — точно так же он улыбался Чанёлю перед тем, как с крыши прыгнула девушка из вёрстки, — а потом и вовсе разражается смехом, нежным, как его голос, и заливистым. Нос морщится, между бровями появляется временная складка, глаза обращаются в два тёмные полумесяца, обрамлённые веерами из коротких ресниц; губы Пака умильно вздрагивают — он увлечённо наблюдает, как мужчина гримасничает и содрогается от хохота, и сам робко улыбается, не представляя, что же такого забавного он сказал. — Вы романтик, господин Пак, — сквозь хрюканье проговаривает Бэкхён; он кладёт ладонь на плечо следователя и склоняется в его сторону, продолжая несдержанно хихикать. — Не могу поверить! — Это плохо? Прикосновению Бёна тело следователя отвечает приятной судорогой и в груди, и в животе, и восторгом в виде мурашек — они, как многоножки, пробегают с пят к самой макушке, затрагивая каждый миллиметр Чанёля, даже его крупные уши. Пак невольно передёргивает всем собой, словно сбрасывая озноб, и вместе с тем чужая рука соскальзывает на паркет, что отчего-то расстраивает следователя. — Нет-нет, конечно нет, — с улыбкой мямлит мужчина. — Просто… Это неожиданно. — Вы думали, я полный антипод любой человечности? — Тоже нет, — качает головой, поджимая пальцы на ногах, как пташка на веточке. — Но было бы лучше, если бы так и было. — Лучше для кого? — по-доброму усмехается Чанёль. — Не для Вас. Не для таких, как Вы. — О, Вы меня уже отнесли к кому-то? — Да. Бэкхёну становится стыдно — наверняка такое слышать неприятно даже серийному убийце. «У монстров тоже есть чувства». — Позвольте полюбопытствовать… — Это Вы делаете всегда, — смешливо фыркает мужчина, ероша жирные у корней волосы. — К мантикорам. — Мантикорам? Я не ем людей, господин Бён! — возмущённо и басовито восклицает следователь и, подобрав ноги, даже чуть-чуть привстаёт. — У Вас обо мне сложилось превратное мнение! — Я и не думал, что Вы их едите, господин Пак! — передразнивая негодующий тон, Бён копирует позу Чанёля, вплотную прислоняясь спиной к дверцам нижнего шкафчика. — Вы… несносный человек, — прыскает Бэкхён, не имея ни сил, ни желания объяснять следователю подобную глупость. — Вы уж определитесь: людоед я или человек? — Пак чешет затылок, глядя на мужчину; тот смотрит в ответ, но чешет ключицы. — Ладно, поедете со мной? Бён отводит взгляд на грудь следователя и как-то несмело бормочет: — Разве Вам завтра не на работу? — Да, но мне всё равно придётся съездить — нужно взять чистые вещи, полить цветы. — Чанёль замечает смятение в заспанном лице мужчины и, склонив голову набок, заглядывает ему в глаза. — Вы боитесь? Или просто не хотите? — Я не знаю… Я… Я не привык вот так внезапно сесть на первый попавшийся поезд. Да и на работу завтра… — Я обещаю вернуть Вас к вечеру. Провожу Вас до дверей. Бэкхён не уверен. Бэкхён не любит непредвиденные события, которые могут занять больше часа. Выйти в супермаркет или ближайшее кафе, сходить в химчистку или забрать дочку Дэхо из школы — для мужчины не составляет труда, за исключением того, что он частенько теряет ориентир в городе; но прогулка в клуб, которая обычно тянется целую ночь и заканчивается не дома, ночёвка у друга, когда последний уходит на долгие свидания и мужчине приходится оставаться с Кюсон, — всё это Бён планирует за несколько недель. Он вынужден свыкнуться с мыслью, что ему придётся провести много времени вне дома и не на работе; он должен настроиться на длительное общение, в котором не силён; ему нужно принять тот факт, что после он обязательно очень устанет. — Я… Бэкхён не уверен. Но Бэкхён смотрит на побитую физиономию следователя, заклеенную пластырями то тут, то там, и ему думается, что с Чанёлем, наверное, всё намного проще. С чудовищем, чья улыбка мягче и теплее любой шерстяной пряжи, позволено быть честным: можно молчать и говорить всякие глупости, смеяться и сокрушаться собственным проблемам, выглядеть плохо и быть странным; чудовище глядит своими большими нежными очами на мир через призму кровожадной, никем не понятой наивности, говорит на другом языке и даже солнечный свет его греет иначе — оно отличается от всех остальных, а потому и внимание его, и дыхание его, и въедливый взор не столь смущают Бэкхёна, ведь он, отстранённый и застенчивый, может делать точно так же — всё не так — и не волноваться ни о чём. Поэтому, быть может, запрыгнуть в вагон следом за чудовищем, один разок и больше никогда, — не такая уж плохая идея? «Вдруг понравится? Да и когда ещё будет такой повод — впервые за десять лет выехать из Сеула?» — Хорошо, — хмурится мужчина, не веря собственным ушам, — ладно, я согласен, если проводите до дверей. — Отлично. — Чанёль расцветает в широкой довольной усмешке. — К слову, не хотите перейти на «ты»?

***

— Сэхун, ты что тут делаешь? О прекращает мучать свой ноготь, уже сгрызенный до мяса и расслаивающийся на краях; фаланга покраснела, в местах, где были вырваны заусенцы, отекла и теперь ужасно болит. Возможно, воспаления скоро загноятся, и придётся распаривать кожу и выдавливать белую густую жижу. Мужчина оборачивается, продолжая держать большой палец во рту, и приветственно кивает, ёрзая на холодном подоконнике. — Добрый день, капитан Мён. Я думал, Вы приедете пораньше. — Я тоже думал, — хмыкает мужчина, перекладывая коричневый кожаный дипломат в левую руку. — А потом встретил однокурсника — пришлось идти в бар. От господина Мёна пахнет алкоголем, заплывшие глаза хмельно блестят, в розовой влажной ладони сжаты ключи от машины. Сэхун недовольно поджимает свой маленький пухлый рот, прикусывая подушечку пальца: капитан очень не любит соблюдать правила дорожного движения и ловко пользуется своим званием, дабы избегать лишних проблем; и сегодня он в очередной раз, по-свински наплевав на всё, сел выпившим за руль. — Ой, не смотри на меня волком, — отмахивается, ныряя рукой за пазуху своего чёрного пиджака. — От одного бокала пива ничего не станется — даже мерзкую мышь смогу объехать. Господин Мён по-барски небрежный и спесивый, а ещё порядком ленив; последнее Сэхун подметил в первый месяц работы, когда капитан переложил на него всю бумажную волокиту, которую должен был делать сам. Маленький пузатый босс с погонами — что-то из этого, как подумалось тогда следователю, лишнее — умудряется быть разгильдяем, забывающим в кафе бумажник и телефон, строгим начальником, какой сядет на шею, передавит позвонки своей тяжёлой задницей и заставит делать то, что на первый взгляд кажется невыполнимым, и неплохим мужичком, что знает себе цену, справедливо кичится своим высоким, в отличие от его роста, положением и умеет давать дельные советы. — Осуждаю, — только и произносит О, вынимая палец изо рта. — Удивил, — как-то обречённо вздыхает капитан, вплотную подходя к двери своего кабинета; его дыхание влажное и согрето алкоголем — следователь отворачивается обратно к окну, чтобы не чувствовать неприятное дыхание господина Мёна, и упирается носом в холодное стекло. — Так что там у тебя? Срочное дело, раз в выходной пришёл? В затылок стреляет мигрень: спица боли проносится чуть выше холки и, насквозь протаранив содержимое черепной коробки, выходит через лоб, почти посередине; мужчина жмурится, силясь притупить пароксизмы напряжёнными желваками, но становится только хуже — покалывать начинает и виски. О ищет спасение у всё того же окна, льнёт к нему едва не всем лицом, но это, конечно же, не унимает те жужжание и мучительный зуд, копошащиеся в голове, будто жирные суетливые шершни в бумажном улье. — Да, кое-что случилось. — Следователь прикрывает глаза, но только на секунду, боясь заснуть прямо на подоконнике. — Точнее выяснилось. Последние дни октября выдались студёными: в ветровке холодно, открывать окна в кабинете уже не приходится, в машине теперь всегда работает печка. Сэхуну думается, что, если бы он не чувствовал себя куском дерьма, а его зуб не ныл, этот день был бы более сносный; но сегодня расстраивает всё: и боль, и испорченный выходной, и отсутствие сына. Впрочем, то, что Муёна так и не отпустили, к лучшему; мужчина совсем не спал, тревожная дремота в такси не позволила даже немного отдохнуть. В следователя будто зашит динамит с горящим фитилём — ещё чуть-чуть, и О разорвёт на куски от раздражения и измора, которым он сам себя мучает, а это определённо не то, что следует видеть ребёнку. — По какому делу? — Серийного убийцы. — Звучит оптимистично. — В голосе господина Мёна проскальзывает одобрение. — Заходи, а то простудишь свою задницу на подоконнике. Сэхун бросает взгляд в окно, будто в последний раз, — впрочем, он уверен: после разговора с капитаном многое поменяется, даже цвет неба; поэтому следователь придирчиво изучает внутренний двор, где несколько рабочих подметали опавшую за ночь листву, левое крыло участка, в чьих квадратных окнах отражались проблески остывшего к концу осени солнца, и собирающиеся над Сеулом тучи — они тонкие, словно над городом натянута сложенная вдвое серая марля, почти прозрачная, неохотно пропускающая свет, оттого кажется, что вверху собрался смог горящей в искусственном свете столицы. «Уныло, — с унынием думается О. — Поскорее бы лето». Мужчина забирает с подоконника тоненькую папку и, сжав пальцами свободной руки ломящую в позвонках шею, заходит в кабинет капитана. — Слышал об убийстве на рынке, — кряхтит господин Мён, бросая дипломат на стол. — Что думаешь? В серию войдёт? — Вероятнее всего, — измождённо кивает Сэхун, плюхаясь на стул. — Подождём результаты экспертиз — станет ясно; но я более чем уверен, что это серия. Кабинет пропах сигаретами — даже в главном полицейском участке господин Мён умудряется нарушать правила; здесь так смердело всегда: первое время тогда ещё младшего следователя ужасно воротило, стоило ему переступить порог обители капитана, а позже он и сам стал смолить по пачке в день — грубый, неприятно сладковатый запах въелся в волосы, кожу и дёсны, и, в конце концов, О перестал его чувствовать. Зато Инсон замечала, и с каждым годом вонь раздражала её всё больше; и если представить жизнь в вакууме, где, кроме вредной привычки и их двоих — мужчины и женщины, — ничего нет, то воображается комичная драма, в которой двое людей, поклявшись друг другу в вечной любви, расстались из-за дурацких сигарет. «Низкопробный юмор в нелепом арт-хаусе». — Понятно. — Господин Мён стягивает с себя пиджак — выходит это у него медленно и как-то неуклюже; рукава нехотя слазят с плеч — похоже, мужчина прилично набрал вес за последнее время, — пройма на швах трещит, когда капитан разводит лацканы в стороны, а вздыбленный сзади ворот мнётся пуще. — Чёрт, пора худеть! — ворчит, неаккуратно бросая пиджак на крючок, прикреплённый к боковой стенке шкафа. — Ни в один костюм нормально не влажу, а в футболках будто медуза выгляжу. — Господин Мён расстёгивает пару верхних пуговиц — из-за белоснежных краёв пожёванной стиральной машинкой сорочки высовываются реденькие кудрявые волоски, наверняка расползающиеся по всей груди. — Ещё поджелудочная болит — сколько проблем от жизни, в которой делаешь то, что хочешь, а не то, что следует. — Действительно, — иронично хмыкает О, вытаскивая из металлической подставки карандаш. — Зло в свободе? — Так и есть. — Полная верхняя губа растягивается в улыбке и, кажется, только она, потому что нижняя часть рта — тоненькая и всегда бледная — почти исчезает. Следователь слышал, что раньше лицо господина Мёна выглядело иначе, и не потому, что он был моложавее, густые брови не отливали сединой, а лишний вес не пучил его щёки, — просто в то время, когда они с О не были знакомы, а звание капитана мнилось мечтой, мужчине ещё не отсекли полрта, намереваясь засадить филейный нож в шею. — Людям нужны правила — оковы, которые будут сдерживать их порывы и желания; без них они забывают о человечности и рушат цивилизованный мир, который так долго создавался. — Учитывая, что у нас есть наша работа, правила не особо помогают. Сэхун окидывает взглядом рамки с наградами — за всё время, которое он тут проработал, у господина Мёна ни одной не прибавилось. Следователь подозревает, что капитана никогда не интересовали почести, несмотря на его заносчивость; следователь также полагает, что своего звания он добился исключительно ради того, чтобы иметь больше возможностей лениться. В их первую встречу господин Мён был злой и мокрый — в начале апреля сильно дождило, О в этот день, как потом любил рассказывать своим друзьями капитан, мог похвастаться лишь бестолковой суетливостью, с какой бегал по всему участку. Новенького Сэхуна сразу нарекли мальчишкой на побегушках: будто секретарша, он носился то с документами, то с кофе от одного кабинета в другой, перебегая из крыла в крыло. Сначала Господин Мён познакомился с крепким плечом следователя — тот врезался в капитана на повороте, выбив из его ладони маленький стаканчик с американо и рассыпав коробку кнопок. Кричал мужчина долго, до хрипа в горле и нездорового румянца на лбу; неистовство в его слабом от природы голосе напоминало О глухое тарахтение старой стиральной машинки родителей, а кофейное пятно на чужой голубой рубашке — рыбу. — В любом государстве найдутся мятежники. Им неудобно жить по закону — последний не даёт закармливать их эгоистичные потребности. — Капитан подходит к окну, которое чуть больше того, что в подсобке следователя, и несколько раз дёргает пластиковую верёвочку, собранную из маленьких белых шариков, — роллеты с лязганьем поднимаются почти до самого конца. — Ты уже такой взрослый, Сэхун; но каждый раз, когда мы с тобой общаемся, мне кажется, что тебе всё ещё двадцать семь. Не дорос ты до меня. — О прячет улыбку за карандашом. — Поэтому ты собака, Сэхун, дорогая породистая ищейка, а не следователь. — О хохотнул, расплывшись по стулу. — Смешно? Я тебе выговор делаю — веди себя поприличнее. Мужчина прикусывает уголки губ, дабы сдержать навязывающуюся его красивому лицу усмешку, и послушно подбирается на месте, выпрямляя широкую ровную спину. Если откровенно, вопли капитана тогда новенького Сэхуна не особо испугали: он чувствовал себя виноватым за то, что испачкал рубашку, и растерянным, потому что не знал, как будет собирать все эти кнопки — разноцветные шляпки с острой ножкой. В конце концов, такие мелочи, как пролитый кофе, не стоят беспокойства; если попросят — следователь оплатит химчистку, покупать явно дорогую рубашку он не станет, захотят уволить — будет ратовать до последнего. В тот момент, собирая кнопки в коробок, Сэхун извинялся, время от времени натыкаясь подушечками пальцев на острия, и думал, что бы ещё такого сказать, дабы не выглядеть отпетым хамом. — Так вот, — господин Мён массирует лопатку, которая опять неприятно болела, и бесцельно выглядывает в окно, хмуря брови, словно передразнивая пасмурное небо, — ты, Сэхун, собака. Я люблю собак, — тут же добавляет мужчина, — ты знаешь. Однако дело не в том, чтобы нравиться мне; ты умеешь искать, у тебя, кажется, талант или разгадка в твоём упорстве — неважно. — Он облизывает свою маленькую нижнюю губу и, продолжая высматривать что-то на улице, вытаскивает из кармана пачку сигарет. — Как бы цинично не звучало, но, похоже, этот серийный убийца — твой первый достойный тебя монстр; а может, он — твоя слабость. — В смысле? — хмыкает О, запуская в свою засаленную чёрную гриву пятерню; похоже, господин Мён умял не один бокал пива, потому что на подобные философствования его тянет, когда он прилично выпьет. — Ты умеешь искать, — повторяется капитан, — но ты не понимаешь, что ищешь. Ты, как служебный пёс, знаешь, чем смердит преступление, и, как нормальный человек, осознаёшь, что есть плохо, а что — хорошо. Однако ты совсем не видишь тех, на чьи руки набрасываешь наручники. Кнопки были собраны быстро, потому что покрасневший от собственных криков капитан, в конце концов, опустился на корточки и тоже начал собирать разбросанное по полу, утонувшее в луже ещё горячего американо. Его короткие пальцы с подстриженными под мясо ногтями находили кнопки одну за другой, даже быстрее, чем узловатые пальцы О, и бросали цветные металлические горсти в коробку у ног Сэхуна. Тон господина Мёна был деловитым и сиплым: «Новенький, да? Куда так летел?» Следователь промямлил номер кабинета, куда так срочно зачем-то понадобились кнопки, и снова извинился, предлагая оставить канцелярию в покое — Сэхун может справиться и сам. «Знаешь, парень, неостывшим кофе и услугами посыльного на значок шерифа не заработаешь — сделай себе услугу: будь тем, кем всегда хотел стать». О позволил себе благодарную улыбку, ощущая, как напряжение в миг исчезло, и закрыл картонную коробку поплотнее, когда все кнопки были снова в одном месте. «Мир любит перекладывать обязанности стариков на молодых и неопытных; я делаю то же самое. Но никогда не стоит забывать, чем ты должен заниматься по-настоящему». И перед тем, как встать, капитан хлопнул Сэхуна по плечу — сильному и твёрдому, по тому самому, в которое он врезался — и с усмешкой булькнул: «И принеси мне новый американо». Это был первый совет от господина Мёна, который О посчастливилось услышать. Как позже оказалось, ленивый надменный мужичок с очень маленькой нижней губой и лукавыми глазами довольно сметливый, чтобы каждый его совет имел цену. — Не понял, — устало мотает головой Сэхун, принимая сигарету от капитана. — Ты и не пытаешься, — сердито машет рукой, плюхаясь в кресло. — Либо твоя добродетель слишком жирная, чтобы ты мог поставить себя на место преступника, либо ты вообще не представляешь, что происходит в их головах. — Не представляю, — соглашается следователь, задумчиво почёсывая щёку. — Но я помню основы теории — в университете были соответствующие курсы. Я… — О вздыхает и всовывает в зубы сигарету. — Я не знаю. Я просто полагаюсь на улики и логику — это никогда не подводило. Зачем мне понимать преступника? Как я вообще могу понять убийцу, если я сам не способен убить? — Способен. — Капитан подпаливает сигарету и, сделав затяжку, кидает зажигалку Сэхуну. — Все мы — животные — способны на убийство; просто у каждого из нас разный предел и своя на то причина. — Вы предел испытали? — Нет, — усмехается капитан, и его нижняя губа опять куда-то пропадает. — Не приходилось. — О жмёт на кнопку металлической зажигалки, замечая гравировку на одной из сторон: «Любимому другу, чей рот съел мой пёс». Спросить о странной надписи следователь не решается. — Очень важно понимать преступника: чем он болеет? чем живёт? что его расстраивает? а что радует? Переступив предел, он убьёт свою семью? или ему потребуется избавиться и от соседских детишек, что постоянно визжат и топают по вечерам? Может, он убивает домашних болонок, потому что в детстве одна такая растерзала ему лицо? Или его планы имеют наполеоновские масштабы: он жаждет избавить мир от человечества? Печалит ли его смерть? Испытывает ли он вину? — И что? — О выдыхает дым к потолку, незаметно целясь на пожарный датчик. — Вы это всё понимаете? — Нет, конечно, — с глумливым недоумение хрюкает господин Мён. — Зачем? Это уметь должен ты. Сэхун опускает взгляд на зажигалку в своей ладони: она тяжёлая, поцарапанная — наверняка валялась в одном кармане с ключами — и тёплая; глаза щиплет недосып, язык беспрерывно трогает больной зуб, отчего тот начинает ныть ещё сильнее, в голове, будто отбойный молот, дребезжит мигрень. И вместе с этим О ощущает давление: капитан в очередной раз ждёт от него невозможного — быть гениальным следователем, а не его, как тот любит выражаться, любимой породистой ищейкой; из года в год капитан терпеливо ждёт, когда в один прекрасный день Сэхун, придя на работу, оправдает все его надежды. Впрочем, мужчина не чувствует вины, потому что совершенно уверен: господин Мён слегка обезумел — годы берут своё, работа оставляет шрамы, порой даже в голове. «Скоро я тоже сойду с ума». — Как это поможет их ловить? — покорно вопрошает О, делая затяжку. — Ловить — никак. — Чудесно. — А вот говорить с ними станет намного проще. — Капитан откидывается на спинку кресла и стряхивает пепел на какой-то отчёт. — Помнится, в позапрошлом году мы долго не могли разговорить того придурка, который убил свою мать и сожрал половину её спины. — Сэхун недовольно цокает, закатывая рукава синего свитшота. — Тебе понадобилось восемь допросов, чтобы понять, почему он постоянно просит маринованную редьку и горчицу; на девятый раз тебя стошнило, когда дошло, что он этим заправлял мясо. И уже после того, как ты весь свой желудочный сок оставил в мусорной корзине, ты додумался заказать маринованную редьку с горчицей. Иногда мне кажется, что ты очень тупой. О по привычке игнорирует оскорбление: господин Мён не скрывает, что очень любит уничижительные словечки, особенно по отношению к женщинам и всем, кто моложе него; он всегда оправдывает это тем, что слишком умный и старый, — не в силах терпеть чужую глупость. Тем не менее, следователь не воспринимает его серьёзно; он знает себе цену и так же понимает, что у него, как и у всех, есть слабые стороны. И Сэхун не станет спорить: несомненно, вести допросы получается у него посредственно. О достаёт из подставки с ручками бумажку для заметок — зелёный квадратик, напоминающий тонюсенький листик салата — и стряхивает на неё пепел. Голова кружится из-за дыма, который, пыхтя, будто пропахший углями пароход, выдыхал через ноздри капитан, который тонкой струйкой, расходящейся в воздухе бесцветным облаком, выпускал изо рта следователь; на языке горчит крепкий вкус сигарет и, похоже, через дырку в зубе пробирается к его воспалённым корням — одурманенная никотином боль постепенно утихает. Сэхуну хочется спать. — Допросы могут вести и другие следователи. — Мужчина с трудом закидывает ногу на ногу, отчего джинсы на бёдрах собираются складками, — в крепком поджаром теле почти не осталось сил. — Если у меня совсем не будет получаться. — Было бы кому, — отмахивается капитан и, зажав в зубах сигарету, скрещивает руки на пузе. — От них толку ещё меньше, чем от тебя. — Нормальные они, — упрямо возражает О, массируя пальцами слипающиеся глаза. — Иначе раскрываемость была бы нулевой. — Сэхун, мне совершенно плевать на раскрываемость; Ваши каждодневные маленькие победы над сумасшедшими бабами и моральными уродами меня не волнуют. Вы все — кучка бесполезных нахлебников, которые не могут уже несколько лет поймать одного, — господин Мён выставляет вверх указательный палец, продолжая обнимать себя за живот, — одного, чёрт тебя подери, серийного убийцу. — Мужчина злобно подворачивает рукава рубашки и, нарочито громко вздохнув, тянется к папке на противоположном краю стола, которую принёс с собой О. — Что там у тебя, раз ты в выходной сюда прискакал? — Результаты анализа крови, найденной на лице утопленной девушки, и сравнения грунта с места, где было закопано тело расчленённой Ким Субин, с грязью, найденной в туалете клуба. — Я так понимаю, там что-то шокирующее. — Капитан облизывает нижнюю губу, которой вроде бы и нет, и с явным нетерпением открывает папку. — Это разочарует меня? — Не думаю, — качает головой О. — Но тебя это явно расстроило. Следователь кивает и отводит стеклянный взгляд к окну, ощущая, как с новой силой накатывает головная боль. Гигантские жёлтые ботинки шумные и небрежные — они с чудовищным равнодушием топают по городу, разбивая грязными носками многоэтажки и сминая каблуками машины. На коричневую подошву налипли кровавые лепёшки — домашние собачки, остатки от детей, размазанных по игровым площадкам, курьеры, плотью сроднившиеся со своими мопедами, и множество серых и чёрных костюмов, светлых сорочек и строгой обуви. Жёлтые ботинки не любят грязь — оттого они усердно шаркают прямо по небоскрёбам, намереваясь соскоблить собравшиеся на каучуке обломки и мясо об антенны и кромки крыш; жёлтые ботинки раздражены: они яростно ступают по Сеулу, откровенно намереваясь сровнять тот с землёй, а потом, хорошенько притоптав, и вовсе сделать вид, что здесь — на месте величавой столицы, вылитой из битума и стекла — ничего не было, и люди тут тоже никогда не ходили. Ни один из громадных жёлтых ботинок ещё не настиг Сэхуна: он до сих пор стоит на влажном от прошедшего дождя асфальте, его напряжённое и даже оцепеневшее тело не растёрто по тротуару и всем своим немалым ростом нависает над бордюром, откидывая на последний кривую тень. О вдыхает — в нос ударяет запах искусственной кожи, какой всегда пахнет от новой обуви, и металлическое зловоние крови и содержимого чьих-то кишок. О выдыхает и с ужасом хватается за рот: нижней губы нет. «Её съела собака!» — в панике думается следователю; он судорожно оглядывается, продолжая упорно прикрывать нижнюю часть лица, словно боится, что и верхняя губа куда-нибудь денется. Это оказывается абрикосовый пудель — точно такой был у бывшей жены Сэхуна; хрупкий и лохматый, будто сшит из множества кудрявых помпонов, он обожал облизывать коленки следователю и лез целоваться каждый раз, когда мужчина ложился на пол или низко нагибался что-то поднять. Его звали Сальгу, и пахло от него всегда псиной, а из вытянутой пасти, укрытой мягкой вьющейся шёрсткой, несло залежавшимся в ведре мусором. — Ты! Отдай! Крик О тонет в его же ладони, влажной, пахнущей сигаретами и потом; он делает несколько неуверенных шагов к миниатюрному пуделю, вздрагивающему каждый раз, как жёлтый ботинок вжимает засаленную в крови и бетонной пыли подошву в очередную многоэтажку. Глаза собаки пытливые и лукавые, отдают недружелюбным холодом и напоминают две мокрые осетровые икринки, которые кто-то вдавил в маленький череп. В чёрных глазах собаки таятся колкость и благородная горделивость — и Сэхун понимает, что у Сальгу, кукольного абрикосового пуделя, глаза Инсон. — Сальгу! Пёс заинтересованно склоняет голову и устало раскрывает пасть, словно ему, стоящему посреди грязной лужи, очень жарко; вместе с длинным синеватым языком показывается кровавый ошмёток, застрявший на клыке, — нижняя губа, которую собака так нагло украла у следователя, всё ещё не прожёвана и не проглочена, а значит, её можно отобрать. — Сальгу! — вновь вопит О, делая два широких шага к пуделю. — Сальгу, отдай! Фу! Пудель с человеческим чванство встряхивает ушами, чем опять напоминает следователю бывшую жену — та, будучи ещё совсем молоденькой студенткой, обожала самоуверенно, с дерзкой напыщенностью поправлять свою роскошную каштановую гриву, и одаривать благоговеющего её Сэхуна смешливым и понимающим взором. А понимала она лишь одно: как сильно О её любит и как ужасно ей это нравится. — Сальгу! Собака срывается с места. Следователь бежит следом. Пудель быстрый и юркий, он старательно перебирает ножками, обходя лужи, и ловко перепрыгивает ливнёвки; О, напротив, напоминает заплывшего бессилием увальня: в обуви хлюпает дождевая вода, широкие шаги медленные и тягучие, как если бы у воздуха, сгустившегося вокруг следователя, резко возросла плотность. Сальгу мчится куда-то вперёд, по опустевшей улице, крепко-крепко сжимая в зубах нижнюю губу; Сэхун стремительно, пряча истерзанный рот пальцами, плетётся за кудрявым абрикосовым облаком. — Сальгу! Сальгу! И, наверное, они могли бы бегать вечность: пудель бы носился по разрушенному городу с губой во рту, О, как преданная собака, гонялся бы за ним следом. Но квартал вдруг поглощает густая тень — в небе повисает жёлтый ботинок, намереваясь обрушить на город ещё один уничтожающий шаг. Мужчина боязливо отступает на свет, глядя вверх, на чью-то прилипшую к краешку подошвы голову и раздавленный экскурсионный автобус. Сальгу же поднять голову не додумывается, а может, просто не решается. — …заснул? Сэхун? Следователю удаётся разлепить глаза, только когда его плеча касается горячая рука господина Мёна. Сначала отчётливость приобретает окно, за которым, к счастью, не мелькают исполинских размеров жёлтые ботинки, затем и физиономия капитана, с какой О, повернув голову на хриплый недоумённый голос, едва не сталкивается носом. Сэхун выпрямляется, ворочается на стуле, трёт глаза отчего-то онемевшей рукой и тут же припадает губами к сигарете, будто очередная отупляющая затяжка его сможет ободрить. — Извините, — бормочет О, закусывая фильтр. — Ты что, заснул? — Я… — Ладно, об этом позже. — Перегнувшийся через стол капитан возвращается на своё место; на его округлом лицо застыла маской озабоченность, и неизвестно, что именно волнует господина Мёна — папка в его руках или измученный внешний вид младшего коллеги. — Значит, земля одна и та же, кровь на лице Кан Нани принадлежит Ким Субин. — Мужчина чешет затылок, принимаясь постукивать пальцами по столу. — Самый здравый вариант: убийца Кан — тот же человек, что расчленил Субин. — Не подходит. — Сэхун выдыхает дым и наваливается локтями на бедро, округляя свой статный силуэт. — Субин убил её муж — это подтверждено и его признанием, и найденными уликами; в клубе он в тот день быть не мог, потому что с алкогольным отравлением валялся в больнице. Господин Мён нервно двигает плечом, надеясь избавиться от боли в лопатке, и, потушив окурок об присыпанные пеплом отчёты, достаёт ещё одну сигарету. — Значит… Кто-то из местных? Труп нашли дети, однако в полицию позвонили взрослые — кто-нибудь из них? К примеру, местный наследил… — Вы таким нелепым образом пытаетесь отсеять тот очевидный факт, что убийца из наших? — Длинные выразительные брови О делают попытку изломиться в сардоническом удивлении, однако у следователя выходит лишь тяжело моргнуть и едва заметно податься вперёд. — Я думал, Вас это обрадует. — Почему? — отстранённо пробурчал господин Мён с сигаретой в зубах. — Подай зажигалку. Участок полнится слухами о нижней губе капитана, которая тонкая и бледная, которой, как иногда кажется, почти нет; одни говорят, что на него напала бывшая любовница, ревнивая и озлобленная, другие до сих пор остаются верными поклонниками теории о преступниках, которые таким образом пыталась избавиться от лишнего свидетеля или уже неугодного сообщника из полиции. Однако всё это — лишь сплетни, потому что, в конце концов, все знают вполне прозаичную, но оттого не менее драматичную правду о мести отчаянной матери, уверовавшей в невиновность своего любимого сына так же сильно, как праведник — в Бога. «Хотя эту надпись, — О протягивает мужчине зажигалку, — всё равно ничего не объясняет». — Потому что будет легче искать. В конечном счёте, мы сократили список подозреваемых, в который можно было включить хотя бы половину населения Кёнгидо, до нескольких сотен человек или чуть меньше. — Да… — Капитан делает затяжку и отводит безучастный взгляд к бурой двери, словно кого-то ожидая. — Да… Как ты себя чувствуешь? — В смысле? — супится следователь, вертя между пальцами сигарету. — Во всех. Ты наверняка подавлен этой новостью. — Господин Мён чешет живот через плотный хлопок сорочки и со слегка презрительной жалостью поджимает рот. — Я знаю тебя: ты очень справедливый и временами до неприличия доверчивый идиот — мысль о том, что серийный убийца, которого ты ловишь шестой год, работает в полиции, быть может, где-то рядом с тобой, пришла бы тебе в голову ещё очень нескоро. — Были бы хоть какие-то намёки на это — подумал бы, — едва не рявкает О и тушит окурок об бумажку для заметок. Сэхун не мягкотелый и не тупой; он достаточно хлебнул дерьма, работая следователем, чтобы относиться настороженно к каждому, кто хотя бы отдалённо напоминает человека. Бывали дни, когда даже в любимой капризной Инсон он видел что-то подозрительное; бывало и так, что тогда ещё очень маленький Муён взывал мерзкой тревоге своими детским хихиканьем и плачем. Ощущая, что сходит с ума, О бежал к Ёнран. Подобные слова капитана по-настоящему задевают, в отличие от банальных издёвок: мужчина наивностью никогда не грешил, и всё, что он упорно делает, — относится к людям по-человечески; и, похоже, именно это господин Мён называет той бесчестной слабостью и глупостью, которых гнушается. — Ладно. — Капитан сутулится ещё сильнее, отчего торчащий живот ложится ему на бёдра, и складывает руки на столе. — Что собираешься делать? — Мне нужен список всех, кто приезжал на место убийства Ким Субин в день её смерти и в день, когда нашли тело: патрульные, участковый, криминалисты, можно даже местных — все нужны. — Служебный список организую, — кивает, делая затяжку. — Но он будет большим: тогда четыре команды работало — это исключая патрульных и криминалистов из другого участка. С местными будешь разбираться сам, если нужно. А дальше что? — Дальше буду проверять каждого… — О трёт ладонью колючий подбородок, а затем зевает себе в плечо. — Ну, Вы знаете, как это делается. — Что же, дотошность — это очень похвально, она хороший помощник в тяжёлых запутанных делах; мне всегда это нравилось в тебе, — хмыкает капитан, и его несвежее, тяжёлое от выпитого пива дыхание повисает над столом. — Однако, Сэхун, порой быть старостой-отличницей в выглаженной юбке и с полным конспектом под мышкой — плохая черта: можно потерять очень много времени. — Постараюсь не мять юбку лишний раз. — Следователь отодвигает стул — ножки последнего шумно проезжаются по линолеуму — и осторожно поднимается, ощущая, как в челюсть вгрызается тошнота. — Я пойду, господин Мён… — Завтра и послезавтра тебя здесь быть не должно. — О удивлённо оборачивается на капитана, останавливаясь на полпути к двери. — Ты выглядишь отвратительно. Сколько ты не спал? — Сэхун вяло пожимает плечами, укладывая ладонь на болящий в позвонках загривок. — У тебя два дня, чтобы нормально выспаться и отдохнуть. В среду ты должен походить на человека, ясно? — Хорошо, спасибо, — кивает следователь. — И о том, что мы сегодня обсуждали, никому ни слова. — Господин Мён бросает недокуренную сигарету на стол. — Кто ещё в курсе? — Бомсу, — мужчина берётся за прохладную дверную ручку, — но я уже предупредил его. — Тогда свободен. — До свидания. Оказавшись в коридоре, Сэхун тут же тянется обратно к подоконнику, на котором два часа ждал капитана; он нетерпеливо плюхается на пластиковую прохладную поверхность, лицо его льнёт щекой к окну, а тело забивается в самый угол, где залежалось немного пыли. Голова после сигаретного дыма до сих пор кружится, зубная боль, раздразнённая свежим воздухом, тут же даёт о себе знать, стоило мужчине вновь пощупать языком воспалённые дёсны. О достаёт из кармана штанов мобильный: полдень, предпоследний день октября, непрочитанное сообщение от Ёнран — она хвастает тем, что теперь будет ходить по вторникам и четвергам в бассейн, — от Муёна — жалуется, что его заставляют есть тушенные овощи, — и пропущенный звонок от Йевон — наверное, опять хотела предупредить, что заболела. Следователь безучастно смотрит на яркий экран, который через пару секунд резко погасает, а затем — в глаза собственному отражению. Сэхуну противно; ему противно находиться в стенах участка, дышать этим воздухом — мужчина даже на некоторое время задерживает дыхание, — видеть работающих здесь людей. На кого он может полагаться? Один ли серийный убийца ходит в полицейской форме? Или вокруг множество таких — насильников, домашних тиранов, извергов? О знает: да, много, но признавать это страшно, ведь как тогда Сэхуну — в прошлом тепличному мальчику, твёрдо убеждённому в существовании добра — верить людям и в людей?

Кому: Капитан Мён Хотел напомнить, чтобы Вы в тот список не забыли включить своё имя. Заранее спасибо. От кого: Капитан Мён Подозреваешь меня? Кому: Капитан Мён Не стоит упускать ни одной детали. От кого: Капитан Мён Похвально. Хотя моя комплекция в последнее время не особо подходит под описание. От кого: Капитан Мён Тогда и себя не забудь вписать. Кому: Капитан Мён Хорошо, спасибо.

— Господин О! — Бомсу делает полупоклон, отчего зачёсанная набок чёлка опадает на сощуренные в улыбке глаза. — Здравствуйте! Не знал, что Вы и сегодня придёте. Сэхун не рад видеть Мина, и встреча с ним ещё больше расстраивает, когда следователь вдруг ощущает отвращение к коллеге. Нет ни одной причины не доверять Бомсу — у него есть крепкое алиби: когда любительница черепах захлёбывалась водой в раковине, он обхаживал сразу двух девчонок в каком-то баре в Итэвоне, после чуть не подрался со студентом из Японии, а затем снял, как потом выяснилось, дорогущий номер в отеле, где всю ночь провёл в компании сексуальных, однако, что Мин не забыл отметить, не особо смышлёных прелестниц. Скучноватая история об очередных похождениях Бомсу растянулась на весь обед; О, как всегда, отнёсся к россказням скептически, тем не менее, со снисхождением, — личная жизнь сотрудников его не касается. Но сейчас, вдруг вспомнив о тех приключениях коллеги, следователь почувствовал настоящую брезгливость. В жизни случается всякое — Сэхун знает, но предательство никогда не будет иметь оправдание — Сэхун уверен; и, к счастью или сожалению, изменщик Бомсу вряд ли когда-нибудь понесёт наказание; и, если быть откровенным, мужчину это немного расстраивает. — Появились некоторые дела, — нехотя бубнит в окно. — Ты на обед? — Ага, не хотите с нами? Тэхён уже в столовой ждёт. О было открывает рот, чтобы отказаться, но желудок, будто очнувшись от голодного анабиоза, рокочет покалывающей болью: она проходит сверху вниз и остаётся, как приставучий репейник, на чувствительных стенках, омытых соляной кислотой, страждущих от недоедания. Следователь прижимает руку к животу, словно надеясь успокоить слизкий мешок под рёбрами, переваривающий самого себя. Сэхун косится на Мина — сегодня он одет ярко, почти как Чанёль, по крайней мере, великоватый лимонный джемпер с свободными рукавами цельного покроя кажется снятым именно с Пака. Наверное, О стоило бы поесть — он совсем недавно, в начале этого года, лечился от гастрита; задабривание больного желудка каждые три часа едой и всякими лекарствами оказалось очень хлопотным и утомительным делом — повторять бы не хотелось, хотя бы сейчас, когда так много работы. — Обед… — Сэхун подозревает, что дома холодильник пуст — может, лежат несвежие остатки жареной курицы, которую мужчина заказывал пару недель назад; Сэхун так же знает, что на обратном пути он точно не пойдёт в магазин, а по возвращению — тут же ляжет спать. Да, согласиться всё-таки стоит. — Пошли на обед. Следователь прячет телефон в карман штанов и сползает с подоконника. — Вы выглядите не очень… — Спасибо за замечание, Бомсу. — О едва удерживается, чтобы не огрызнуться; но у него неплохо выходит притвориться просто строгим начальником, не любящим личные вопросы. Впрочем, так оно и есть: Сэхун не позволяет лезть в его жизнь любопытным чужакам. — Я в порядке.

Кому: Муён Овощи полезны — ешь побольше Кому: Муён На следующих выходных сходим в зоопарк Кому: Муён Только не зли маму, а то так все животные от старости умрут, пока мы к ним доберёмся Кому: Муён Люблю тебя

Сэхун задерживается у витрины буфета, крепко сжимая края пластмассового подноса. Аппетит дразнит запах горячего пресного риса и тушёной свинины — так пахнет вся столовая, так пахнет теперь и следователь: свитшот, только стиранные джинсы, грязные спутанные лохмы и кожа, ещё молодая и упругая. О терпеливо игнорирует ворчание в животе — он занят, он разглядывает стойку с салфетками: сухие по триста вон, влажные — по пятьсот. Влажных салфеток три вида: розовая пачка с ароматом лилий, синяя обещает уничтожить девяносто девять процентов микробов из-за спиртовой пропитки, а зелёная подойдёт для детей — без ароматизаторов и агрессивных антисептиков в составе. Сэхун помнит их хорошо: все одной фирмы, все три вида найдены на нескольких местах убийств; поначалу и правду выглядело так, будто преступник неуклюже заметает следы, недавно стало казаться, что разбросанные салфетки, порой даже не использованные и не развёрнутые, обратились в обычный жест глумления. — Можно вот эти салфетки? Все три, пожалуйста. — Тысяча пятьсот вон. — Женщина нагибается к коробкам под ногами. — Если наличными, то, пожалуйста, поищите без сдачи. О ставит поднос рядом с кассой и достаёт из кармана мятые купюры; бросив салфетки на поднос, мужчина благодарно кивает и медленным плавным шагом приближается к столу, где уже сидели двое его коллег. Грузный Тэхён, закутанный в довольно жаркий для нынешней погоды заношенный свитер, похож на кожаную груду, которая увеличивается на вдохах и, наоборот, кукожится на выдохах; из-за дневного света не разглядеть его круглое лицо, как и жующую физиономию Бомсу, но отчётливо виднеется его щетинистый подбородок, поблёскивающий капельками пота. Наверное, в толстой шерстяной вязке Ому всё-таки жарко. Следователь снова испытывает разочарование, но теперь оттого, что сегодня он один, без Чанёля. Пак необычный, даже странноватый, как тогда сказал капитан, однако его трогательная робость и временами ребячливая наивность кажутся мужчине более-менее комфортными. С остальными Сэхуну сложнее: они не столь кроткие, как Пак, недостаточно тихие, чтобы можно было на долгое время уйти в себя, — они хорошие, но порой их компания утомляет, да так что кожа на голове начинает чесаться, а корни волос — болеть. — А куда бы Вы поехали, господин О? — вопрошает Бомсу прямо в ложку с супом; бо́льшая часть бульона с мелко рубленной морковкой выливается обратно в тарелку. — Что? Ты о чём? Мужчина садится рядом с Мином, опуская поднос на стол; желание есть пропадает, когда зуб начинает ныть с большей силой, а желудок, будто затеяв мятеж, — болезненно тянуть. Но есть придётся, поэтому Сэхун подбирает металлические палочки и погружает их в липкий рис. — Мы с Тэхёном обсуждали отпуск — говорит, что хочет в палаточный городок. — И что Вы там будете делать, Тэхён? — Сэхун кладёт ком риса в рот; воспалённый зуб отвечает на горячую кашу кислотной болью — следователь морщится и перегоняет еду к другой щеке. — Рыбачить, — кряхтит Ом, громко всасывая лапшу из картонной пиалы, где та недавно лежала сухой и без приправы. Мужчина почему-то не ест в столовой, хоть еда здесь очень даже вкусная; он приносит обед с собой: чаще лапшу быстрого приготовления, реже — собранный матерью ланч. И, вспоминая неаккуратную стряпню, кое-как уложенную в пластиковый судок, следователь подозревает, что уже пожилая мама Тэхёна не особо рада ни заботе о сорокапятилетнем сыне, ни тому, что он до сих пор живёт с ней. — Пить пиво, наслаждаться природой. Возьму отпуск в середине весны, чтобы не знойно было. — Скука, словом. — Очки Бомсу запотевают, когда его лицо низко нависает над тарелкой с супом; он дует на парящую жаром поверхность, отчего капли жира расходятся по бульону, словно округлые плоты, и косится на О. Сэхуну чудится, что ускорение свободного падения вдруг резко возросло или же это нижние веки Мина отяжелели, — как бы то ни было, что-то одно, а может, и всё сразу, вынудило бульдожьи глаза обвиснуть ещё сильнее. — Я бы во Францию поехал. Мои девочки как раз хотели в Диснейленд. Я полсуммы накопил, но в следующем году вряд ли получится съездить. — Ложка стукается об передние зубы Бомсу и вместе с бульоном скрывается во рту. — Зато послезавтра мы идём на какой-то детский концерт в честь Хэллоуина. Надеюсь, он будет интересней утренников в садике. — Твои девочки? — хихикает Ом; его зоб надувается и мелко трясётся, будто горловой мешок гигантской лягушки, одетой в коричневый свитер и тесные джинсы. — Это ты про кого? Про студенток, которые согласны заскочить тебе в койку ради бесплатной чашки кофе? Или ты про девчонок из клуба? — Что Вы несёте? — Бомсу убирает с глаз чёлку и зло облизывает ложку. — Следите за языком: то, что Вы старше меня, не даёт Вам право говорить мне такие вещи. — Это всего лишь правда, — квакает Тэхён; однако, глядя на то, как мужчина судорожно приглаживает выкрашенные в чёрный волосы, становится ясно, что ему немного стыдно. — Какая, к чёрту, правда?.. Сэхун достаёт из кармана штанов мобильный: замечание Мина о девочках напомнили следователю о непрочитанных сообщениях Ёнран. Уложив телефон рядом с тарелкой, О забрасывает в рот пару кусков мягкой жирной свинины.

От кого: самая_красивая_Ёнран Ты опять брала мой телефон? От кого: самая_красивая_Ёнран мне не нравиться что я просто «Ёнран» От кого: самая_красивая_Ёнран хочу быть самой красивой Кому: самая_красивая_Ёнран Куда ещё больше? От кого: самая_красивая_Ёнран не знаю ты дома? голова прошла? Кому: самая_красивая_Ёнран Да, дома. Всё в порядке, собираюсь спать Кому: самая_красивая_Ёнран Мне дали два выходных От кого: самая_красивая_Ёнран ну слава богу хоть выспишся От кого: самая_красивая_Ёнран крепких снов, любовь моя, вечером пришлю фотки нового купальника Кому: самая_красивая_Ёнран Надеюсь, он достаточно целомудренный От кого: самая_красивая_Ёнран ну из басейна выгнать меня не должны

— …поэтому не нужно переходить на личности. — Я просто хотел пошутить, Бомсу, ты чего взъелся?.. Сэхун медленно пережёвывает мясо, сонно хлопая глазами. За окном расстилается небольшая стоянка, наполовину заставленная машинами; со второго этажа хорошо просматриваются крыши автомобилей: большинство из них укрыты бисером прошедшего рано утром дождя, на некоторых валяются жёлтые и красные листья, опавшие с деревьев или заботливо уложенные ветром, который этой ночью был порывистым и сильным. «Я бы поехал на море. — О загребает палочками как можно больше риса, наблюдая, как молодая девушка — бухгалтер из другого крыла здания — щёточкой стряхивает листву с бампера и крыши серебристого купе. — Хочу в отпуск». — …это не повод отпускать злые комментарии в адрес моей семьи. — Это было лично в твой адрес, — возмущённо бубнит Ом, вытирая краем рукава пот с щетины над губой, а вместе с ним — остатки лапши. — Не перевирай! Пытаешься прикрыть семьёй личную обиду!.. — Я… — Замолчите оба, — цокает следователь, высыпая всё мясо в тарелку с рисом. — Ешьте молча, если не можете спокойно разговаривать. Среди пережёванных каши и свинины Сэхун находит языком больной зуб. «Нужно записаться к стоматологу». — А почему Чанёля сегодня нет? — интересуется Тэхён перед тем, как вобрать в себя длинный пучок лапши, напоминающий О грязные мокрые волосы. — У него выходной. — Сэхун спешит отвести взгляд, потому что лапша, так похожая на блондинистый вихор, взывает тошноте, тем более когда исчезает во рту Ома. — С чего бы ему тут быть? — Ну, не знаю, он всегда с Вами ходит. — Тэхён причмокивает и, довольно сощурив глаза, отворачивается к окну. — Он странный, да? — Обычный, — пожимает плечами Бомсу, набирая в ложку суп. — Йевон вообще его милым считает, а это уже, можно сказать, достижение, учитывая, как она ненавидит мужчин. — Всё равно жутковатый, — кривится Ом, перемешивая палочками лапшу. — Всегда такой улыбчивый, спокойный, будто здоровенная кукла, а не человек. Он вообще умеет злиться? или грустить? О задумчиво хоронит осоловелый взор в рисе. Действительно: скоро будет четыре месяца с тех пор, как Чанёль здесь работает, однако за всё это время он ни разу не показал себя другого — недовольного, раздражённого или обиженного. Вежливый и дружелюбный Пак мягок и сдержан, а его широкой доброй улыбки удостаиваются даже преступники; он также бывает уставшим — большие бесхитростные глаза затягивает в себя истома, всё ещё юное лицо обретает взрослую разбитость, что, как телесная шелуха, залегает временными морщинками в уголках глаз; но чаще всего безмятежность младшего следователя съедают недоумение, детское замешательство, словно он — порядком взрослый и далеко не глупый — постоянно пытается что-то понять. — Может, он хочет быть комфортным для других, — предполагает Мин. — Тем более Чанёль новенький — ему необходимо добиться расположения на работе. — А мне не нравится, — упрямо хрипит Тэхён, хлюпая в миске лапшой. — Он ненастоящий, попахивает лицемерием — в глаза улыбается, в душе таит желание хорошенько тебе врезать. — Это уже паранойя, — качает головой, поправляя за ухом дужку очков. — Хороший парень — этот Чанёль; просто Вы к нему ещё не привыкли. Я ведь прав, господин О? Сэхун склоняет голову набок, вдруг подумав о том, что его напарник часто так делает, особенно когда чего-то не понимает или о чём-то размышляет. Следователь не представляет, как это помогает Паку, — мужчина ощущает лишь усилившуюся мигрень и беспорядок, в который постепенно скатываются липкие шуршащие в ушах мысли. — Все мы разные. — О запихивает в рот еду, чувствуя, как желудок болезненно тянет то ли до сих пор от голода, то ли от тяжелых риса со свининой. — Это всегда нужно помнить. И надеюсь, ваши непростые взаимоотношения не будут мешать работе; мы всё-таки не в детском саду. Сэхун откладывает палочки, оставляя их подпирать фаянсовую стенку пиалы, и берёт розовую пачку салфеток. Липкий язычок отстаёт с трудом, как и достаётся первый влажный лоскут; аромат напоминает освежитель воздуха — навязчивый и сладкий. Дальше следователь берётся за зелёную пачку — в ней салфетка пахнет мылом, даже пенится, когда сильно сжимаешь, а на синтетической ткани виднеется невнятный узор. Последней открытой становится синяя пачка: как только мужчина отодрал наклейку, в нос тут же ударил яркий запах спирта, словно кто-то рядом откупорил бутылку портвейна. О нюхает каждую по несколько раз; той, что пахнет мылом, вытирает жирный от тушёной свинины рот. — Зачем Вам столько салфеток, господин О? — Мин озадаченно чешет шрам на лбу. — В последнее время эти салфетки находили рядом с телами жертв серийного убийцы. Никакие другие — только эти. Вот я и думаю: почему именно эта фирма? именно эти запахи? — Может, самые дешёвые? Тэхён, похоже, доедает лапшу, потому что кладёт палочки на стол и, обняв ладонями картонную миску, принимается хлебать оттуда бульон. — Или самые доступные? — предлагает Мин и, задрав очки на лоб, убирает закись с уголка правого глаза. — Продаются везде, вот и покупает; или его любимые, специальные для кровавых преступлений. — Любимые салфетки, — с сомнение поджимает свой капризный пухлый рот. — Он не похож на такого человека. Чанёль правильно сказал: этот убийца не из тех, у кого есть свои ритуалы или обязательные привычки; у него нет чёткого плана: орудие убийства выбирает почти на месте — не редко убивает вещами жертв, — места определённого тоже нет, как и типа людей, на которых охотится, времени суток или погоды. — Следователь снова берётся за палочки. — Он действует спонтанно, необдуманно, полагаясь на удачные обстоятельства и собственную смекалку. У такого человека не может быть специальных салфеток, любимых салфеток. — О качает головой, утрамбовывая мясо в кашу. — Скорее, он их покупает, потому что так удобно. — Да он больной! — отмахивается Тэхён, отодвигая пустую миску на середину стола. — У него в голове что угодно может быть. — Ну, — с сомнением тянет Бомсу, — он не сумасшедший, иначе бы давно попался. Поэтому, вероятно, почти у всего, что он делает, есть объяснение, даже если оно непонятно нам. Сэхун согласно кивает на слова Мина и без всякого желания вновь принимается за свой обед. Заметив одобрение старшего следователя, Ом закатывает рукава тёплого свитера и смущённо прочищает горло: — Да, конечно, он не сумасшедший, но я не думаю, что такие мелочи, как салфетки, нам чем-то помогут. Тэхён ещё некоторое время наблюдает за жующим О, надеясь тоже получить утвердительный кивок, однако Сэхун, кажется, никак не реагирует на его слова; быть может, он толком и не услышал. Ома это злит. И расстраивает. Сэхун вновь вытирает рот, но уже салфеткой, пахнущей, по идее, лилиями. Ему помнится, что Чанёль всегда носит с собой влажные салфетки: для грязной обуви, немытых с улицы рук и просто освежить лицо, если жарко или хочется спать. Хоть Пак и не тянет на педанта, не терпящего грязь, он совсем не прочь лишний раз почистить свои жёлтые ботинки. «Наверное, они очень ему нравятся». — Может, он когда-нибудь остановится? О косится на Бомсу, который только что проглотил последнюю ложку супа. — С чего бы? — шелестит старший следователь. — Надоест, — пускается в рассуждения Мин. — Или это перестанет быть нужным. Люди по разным причинам убивают: кто-то так развлекается, кто-то преследует безумные цели… — Мужчина цокает, ведя острым подбородком в сторону. — В общем, пока он видит в этом смысл — будет продолжать убивать; но ведь рано или поздно это должно прекратиться. — Ага, и прежде чем ему наскучит, этот ублюдок успеет вырезать полстраны, — фыркает Тэхён и поднимает чёлку наверх, дабы убрать пот со лба. — На кой ляд нам его извращённые пристрастия или тяготы жизни? Будь он выжившим после аборта ребёнком, вскормленным дворовыми собаками и выросшим на свалке, — плевать; главное, его остановить. — Выживший после аборта? Вскормленный собаками? — изумлённо повторяет Бомсу. — Мерзкая у Вас фантазия, Тэхён. И Сэхун опять с ним согласен, правда, сил промычать нет — только порывисто вздохнуть. — Господин О! — Последний кусок свинины так и не настигает рта следователя — мужчина, ободрившись от чужого зова, поворачивается в сторону выхода. — Господин О, там Вас просят! Молодой парень, невысокий и худощавый, лавирует между столами, цепляя клетчатыми крыльями сорочки спинки стульев. Сэхун помнит его лицо: треугольное и зеленоватое, словно мужчину постоянно тошнит, с широким носом и красной воспалённой сыпью вокруг рта. Следователь сочувственно прикусывает щеку, наблюдая, как худенькое тело стремительно приближается к их столу: в выпускному классе у Ёнран выскочили точно такие же угри. Она часто плакалась О: садилась с ним где-нибудь в парке на лавочке и, уткнувшись ему в плечо, горестно ревела, поскуливая, будто обиженное дитё, и вытирая сопли об одежду Сэхуна. Воспаления болели, девочки, с которыми Со враждовала, дразнили. Ей понадобилось четыре месяца, чтобы полностью вылечиться, — это оказался гормональный сбой; ей пришлось четыре месяца притворствовать в собственной самоуверенности и делать вид, что её невозможно задеть. В то время О чувствовал себя беспомощным: всё, что он мог сделать для Ёнран, — лишь каждый день вновь и вновь говорить, сколь она красива, не смея лукавить. — Там какая-то женщина. — Парень машет в сторону двери. — Говорит, что, возможно, она видел того, кто вчера убил человека на рынке Намдэмун. Все три следователя уставились на молодого мужчину в клетчатой рубашке; Сэхун точно помнит его лицо, но не знает ни имени, ни должности, а может, просто забыл. — Господин О! — вдруг восклицает Бомсу, на миг хватая старшего коллегу за узловатую руку, держащую палочки. — Свидетель! Вы же говорили, что будет свидетель! Сэхун не сдерживает улыбки, потому что до Мина, вполне сообразительного, всё ещё не дошло, откуда он знает о существовании свидетеля. — Свидетель? — удивлённо переспрашивает Ом, настороженно выпрямляясь в спине. — Какой свидетель? — Отведи её, пожалуйста, в наш кабинет и составь ей компанию, если есть возможность. Я через пару минут подойду. Парень в клетчатой рубашке послушно кивает и, уже ловчее преодолев лабиринт из столов, выходит в коридор. О перехватывает палочки поудобнее. Он справляется с остатками обеда быстро; сонливость как рукой сняло. Его крупное тело, чья крепость упрятана под синим свитшотом, обросло панцирем напряжения — точнее ликования; Сэхун не уверен, что показания свидетеля будут очень ценными, тем не менее, это даёт мужчине надежду, быть может, отрадную иллюзию, что дело впервые за столько лет движется вперёд. — Какой свидетель? — повторяет вопрос Тэхён, провожая нетерпеливым взглядом каждое движение старшего следователя — то, как он встаёт, как берёт поднос, как отодвигает стул. — Там был свидетель? — Бомсу расскажет — мне нужно идти. О не планировал сегодня заходить в рабочий кабинет — только навестить капитана в срочном порядке; но вот мужчина уже на нужном этаже, его длинные ноги преодолевают метр за метром, едва сгибаясь в коленях, размашистая линия плеч режет воздух, оставляя в искалеченном пространстве запах пота, сигарет и одеколона. Руки мучают телефон, потирая тёмный экран большими пальцами, зубы издеваются над нижней губой, пухлой и сухой; отчего-то Сэхуну на душе становится чуть легче, хоть и всё вокруг напоминает, что серийный убийца с варварским норовом и подростковым безрассудством может быть где-то рядом. Или всё-таки он очень далеко? Кровь Ким Субин, убитой и расчленённой собственным мужем, на лице Кан Нани — утопленницы в раковине — чудится следователю глупостью. При каких обстоятельствах могла случиться эта ошибка? Убийца вернулся из пригорода, выждал ночь и пошёл убивать в самое людное место — в клуб, зная, что там охмелённые алкоголем и притуплённые потешным беснованием все ничего не заметят. Он не помыл руки? Не переоделся? Почему, в конце концов, кровь женщины, разделанной тупым лобзиком, оказалась на лице Кан Нани? Зачем убийца трогал труп из пакетов? «Или это его работа, или для него в порядке обыденности — трогать мертвецов. — О берётся за прохладную, шершавую со внутренней стороны ручку и тянет дверь на себя. — Кажется, дело не станет легче, даже если в списке капитана будет всего десять человек. Хочу в отпуск». — Добрый день, следователь О Сэхун, — представляется привставшей женщине, которая сидела за столом Чанёля. — Здравствуйте, Хо Донми, — кивает та, приглаживая штанины свободных расклешённых брюк, и опускается обратно на стул. Её чёрная дерматиновая сумочка стоит у компьютера, рядом лежат раскрытая пудреница и гребешок с тоненькими густыми зубчиками. О прячет улыбку пальцами, делая вид, что трёт свой колючий подбородок. Ему думается, что женщины изумительны; вот, госпожа Хо — зрелая и, на первый взгляд, очень серьёзная — сидит в кабинете следователей, на ней яркий салатовый костюм — кюлоты и блейзер, — жёлтые очки — заострённые к верху, будто мультяшные кошачьи глаза, — а её короткие волосы аккуратно уложены — и кажется, лака или, скорее, пенки, судя по белым хлопьям на проборе, так много, что причёска обязательно будет хрустеть и нехотя проседать ровным пластом, если на голову положить ладонь; вот госпожа Хо — она вроде бы и не волнуется совсем — сидит в кабинете следователей, а перед ней пудреница — она буквально только что закончила в четвертый раз проверять целостность своего макияжа, — и расчёска, из-за которой пенка и скаталась в труху. Госпожа Хо сидит и думает о том, как выглядит её зрелое, но вполне привлекательно лицо — ей нет дела до следователей. Она хочет быть красивой, как любая женщина, каждую секунду, которую проживает здесь и сейчас, даже в этом безобразном кабинете с пожелтевшим чайником и старой мебелью. «Они очаровательны», — делает вывод Сэхун. — Я могу идти? — Парень в клетчатой рубашке поднимается, освобождая место для О. — Да, спасибо. Тот зачем-то делает поклон и, робко защипнув в кулаки манжеты рубашки, выходит из кабинета. Мужчина садится напротив Домин — стул тёплый; он кладёт руки перед собой, сцепляя пальцы, но не сжимая ладони, чтобы госпожа Хо не ощущала его напряжение, и даже чуть сутулится. Женщина тут же расслабляется: её худенькие плечи становятся круглее; она забрасывает ногу на ногу, отчего ступня, обтянутая телесным капроном то ли чулка, то ли колготок, выскальзывает из чёрной туфли, и обнимает себя за плечи, наклоняясь вперёд, будто у неё болит живот. — Вы хотели что-то рассказать? — начинает Сэхун, спокойно глядя на госпожу Хо. — Да, я… — Женщина прочищает горло, будто собираясь с мыслями. — Сегодня по новостям я увидела, что на рынке Намдэмун убили мужчину. Она замолчала и уставилась на О. Статный следователь с осунувшимся лицом и недосыпом, приставшим синяками под глаза, внушает доверие. Обычно Домин остерегается красивых мужчин, а этот даже слишком хорош собой: высокий, ладно сложенный и наверняка очень упрямый — так госпоже Хо мнится из-за его волевой челюсти, выступающей чуть вперёд, и чуть нахмуренных бровей, длинных и выразительных. Тем не менее, Домин он не внушает опаски, потому что хара́ктерность в бесстрастной физиономии Сэхуна делает его в глазах женщины отчего-то более надёжным и порядочным. — Что-то случилось? — Левая бровь О вопросительно заламывается, обращаясь в тёмную дугу из волосков. — Нет, — качает головой госпожа Хо, глядя на свой фиолетовый маникюр. — В общем, вчера я возвращалась с работы через рынок Намдэмун. — В котором часу? — Начало седьмого. — Следователь кивает, призывая продолжить. — Я шла через рынок Намдэмун. Вы же знаете, он в это время закрыт. — Сэхун вновь кивает. — И я знаю, что там лучше не ходить в такое время, но мне было к спеху… — Она закрывает пудреницу и бросает её в сумочку. — Мне показалось, что за мной кто-то следит; я решила сделать вид, что говорю по телефону, и через некоторое время мне стало думаться, что мне всё почудилось. Госпожа Хо спокойно бормочет, хватаясь за гребешок; её голос ровный, дыхание, пахнущее кофе, тоже спокойное, и лёгкое волнение выдают лишь её пальцы, скользящие туда-сюда по зубчикам расчёски, и всё та же поза «боль в животе» — Меня нагнал мужчина. — Домин поджала тонкие напомаженные сиреневым губы. — Тот, которого убили. — Он что-то от Вас хотел? — Сначала спросил, куда я направляюсь; я не ответила, и он начал преграждать мне путь. Я пыталась его напугать, мол, позвоню в полицию, но он напирал всё больше. — Зубчики на гребешке звонко стрекочут каждый раз, как подушечка большого пальца с напором проходится по всей длине. — А затем он на меня напал. С ножом. — Напал? — Я думаю, — хмыкает госпожа Хо, — он хотел меня изнасиловать. Прижал к стене, стал лезть под юбку, говорить всякие пошлости. А потом появился он. «Он» прозвучало как-то заговорщицки, словно следователь и госпожа Хо говорили о ком-то великом или, наоборот, о ком-то страшном и опасном, или всё сразу. — Он Вам помог? — интересуется Сэхун, ощущая, как подкравшееся волнение медленно ползёт вдоль позвоночника. — Можно и так сказать, но… — Домин прикусывает длинный фиолетовый ноготь на мизинце и упирается локтями на край стола. — Он вроде бы не хотел меня спасать — просто так вышло. — Почему Вы так решили? — Он прошёл мимо. — Мужчина туго сглатывает, скрещивает руки на груди и откидывается на спинку стула, намереваясь задавить, как жуков, то ли тревогу, то ли жуть, какими ощерилась кожа на лопатках. — И если бы я его не окликнула, он бы так и ушёл. Может, он был пьяный или под наркотиками; а может, ему действительно было всё равно. — Что-нибудь подозрительное в нём было? — Внешне? Нет. — Она чешет указательным пальцем за ухом, и длинная золотая серёжка, похожая на шторку, вздрагивает. — Высокий мужчина, широкоплечий, крепкий на вид; одет был во всё чёрное: джинсы, свитер, кепка. — Домин поправляет свои очки — в линзах пляшут блики серого дневного света. — Обувь была жёлтой. На лице — медицинская маска. — Его поведение не казалось необычным? Исключая его равнодушие к происходящему. — Когда я его окликнула, он остановился и уставился на нас — на меня и того мужчину. — Госпожа Хо обнимает себя за плечи, отчего подплечники, вшитые в рукава блейзера, задираются наверх, и женщина становится на вид более угловатой и квадратной. — Мужчина стал угрожать ему, и тот начал раздеваться… — Что делать? — удивлённо пробормотал Сэхун, массируя шею. — Раздеваться? — Не поймите неправильно, — хихикнула женщина. — Он снял с себя ветровку и бросил на землю. — Как выглядела ветровка? — Трёхцветная, — пожимает плечами Домин, — точнее не скажу. На вид дорогая, из плотной ткани. — И зачем он это сделал? — По-моему, он таким образом дал согласие на драку; кажется, его взбесило, как с ним говорил тот мужчина. Вообще, он выглядел очень раздражённым, особенно когда я его окликнула. — Так они подрались? — О снова переносит вес вперёд, наваливаясь на потёртое ребро стола животом. — Не знаю. Я убежала. — Понятно. — Сэхун наклоняет голову вниз, почти касаясь столешницы лбом, — шею в позвонках ломит, и, наверное, кроме мягкой подушки, сейчас ничего не поможет. — Вы видели его лицо? Госпожа Хо виновато опускает взор на свои ухоженные, но уже постаревшие кисти, и тихо молвит: — Едва ли. Глаза большие, уши такие… — Женщина поднимает руки к своим маленьким ушкам и оттягивает их вперёд и в стороны, отчего те становятся более выдающимися и широкими. — Он лопоухий. Что ещё я помню? — Домин судорожно выдыхает, приглаживая волосы на висках. — У него был низкий глубокий голос. Это всё. — Госпожа Хо опускает себе на колени чёрную сумочку и кладёт туда свой гребешок; следователь выглядит растерянным и немного разочарованным — оно и ясно, ведь ничего путного женщина так и не сказала. — Извините, я вряд ли была полезной; я сначала не хотела идти сюда, думала, что раз его появление спасло меня, то стоит вовсе забыть о случившемся. Однако потом моя коллега сказала, что, быть может, это очередная жертва серийного убийцы; и мне вдруг показалось, что он действительно напоминает того человека, которого показывали по новостям. — Всё в порядке; Вы всё правильно сделали. — О выдавил из себя ободряющую улыбку, дабы не расстраивать женщину. — Вы сказали, он сначала прошёл мимо — он куда-то спешил? — Да, было похоже на то. Его шаг был торопливым. — И в какую сторону он шёл? — Могу ошибаться, но он направлялся к выходу к метро. Сэхун невнятно кивает и, будто позабыв о присутствии Хо Домин, похожей в своём костюме на стручок гороха, прячет лицо в ладонях. Наверное, капитан Мён всё-таки прав: было бы проще, понимай следователь убийцу хотя бы чуть-чуть; но О не может, О не понимает, и О подозревает, что, вероятно, на это способен чудаковатый Чанёль, который тогда так просто разговорил трусливого Ким Джэсона, который, хоть и не оправдывал, однако будто из раза в раз находил здравость в словах убийцы. «Зачем он вообще ввязался в драку? Он ведь явно не собирался никого убивать, по крайней мере, на рынке». Следователь не знает; он решает, что спросит об этом убийцу, когда поймает его.

***

«Жесткое убийство на рынке Намдэмун. Около 7.40 вечера на рынке Намдэмун владельцем одного из торговых павильонов было обнаружено тело с признаками насильственной смерти. Личность убитого была установлена полицией на месте происшествия. Им оказался 53-летний Чхэ Намгиль из Андона, бывший заключённый, осуждённый за нападение и изнасилование, и освобождённый из-под стражи четыре месяца назад. На теле убитого обнаружены множественные раны предположительно от ножа и следы побоев. По предварительным данным Чхэ Намгиль погиб от объёмного кровотечения. Никакой информации о подозреваемых в убийстве следствие пока не даёт». «Похожие новости: Будет ли когда-нибудь пойман сеульский серийный убийца? Бывший следователь и эксперт в уголовных делах назвал настоящее число жертв серийного убийцы — что ещё от нас скрывает полиция? Заговор: кому выгодны случайные смерти и почему полиция бездействует?» — Не любишь насильников? — бормочет мужчина, пряча телефон в карман джинсовой ветровки. — М-м-м… — рассеянно тянет следователь, глядя в мобильный. — Я к ним равнодушен. «…Ктулху — злой бог, что спит в затонувшем городе Р’Льех в ожидании часа, когда звёзды сойдутся в правильном порядке и он вернётся к жизни, дабы сеять хаос и приносить разрушения на Землю. Внешне Ктулху походит на человекоподобного исполина с двумя кожистыми крыльями, укрытого скользкой чешуйчатой зелёной кожей и с длинными когтями на руках. Его голова напоминает осьминога: волос на черепе нет, а вокруг рта растут многочисленные щупальца…» — То есть Ктулху это морской монстр? Что-то между Годзиллой и Дейви Джонсом? — Ты что, читал о «Мифах Ктулху»? — Ну, да. — Пак тоже кладёт телефон в свою вельветовую ветровку и пуще расплывается по двухместному сидению. — Я думал, тебе не нравятся ужасы. — В книгах они другие. Бён теснится лбом к окну; на прохладном стекле растекается мутной волглостью дыхание — пятно, будто густое марево, укрывает собой часть горизонта: сначала лоскут ещё зелёного раздолья, затем гурьбу безлистых осин вдалеке, вновь кусочек поля, но уже вспаханного и коричневого, как бобовая паста, и электрические столбы, что, вдруг откуда-то вынырнув, теперь колонной тянутся вдоль рельс. Поезд плавно, словно обмазанный жиром уличной грязи или сливочным маслом, несётся вперёд, куда-то на Юг; за ним, не поспевая и раз за разом теряясь позади последнего состава, мчится осенний ландшафт; солнце, к окончанию дня вырвавшееся из тесных мокрых пелёнок туч, неустанно следует за электричкой. Жёлтый лик серьёзен и бледен; он, как непоколебимый страж, пристально следит за рвущимся вперёд поездом и раскаляет кайму персикового полотна до жгучего карминового. И кажется, что где-то там у горизонта блестят гладкие и горячие гребни волн — сросшиеся друг с другом плавленые горные массивы, вскипевшее море и растопленное месиво из нутра городов. Бэкхён упорно борется с искушением: то изо всех сил вдавит осоловелую физиономию в окно, то забьётся в угол сидений, крепко-крепко скрестив руки на груди. Но соблазн велик — желание взглянуть на благословлённого брызгами солнца следователя сильнее жажды, какая осела сухостью на дёснах и языке. И вот мужчина сдаётся; и его дыхание на миг сбивается, однако почти сразу приходит в норму; и зубы его непроизвольно защипывают нижнюю губу, вынуждая ту чуть побелеть. Бён забрасывает ногу на ногу, вальяжно, уложив обутую в коричневый ботинок ступню на коленку, умащивает локоть на узкий выступ под окном и прячет сухой рот за пальцами. Его слега недовольный и внимательный взор встречается с улыбающимися глазами Пака, что в свете приближающегося к краю мира солнца напоминали растаявший шоколад — такие же тёплые и такие же сладкие. Бэкхёна вбирает в себя противоречие: опасливость перед чудищем, жрущим чужие жизни, и сладострастие, в каком изнемогают и грудь мужчины, и живот, и что-то ниже. Бёну кажется это неправильным — вот так непривычно сильно хотеть коснуться монстра, вдохнуть его пряный запах, что теряет за собой смрад крови, ощутить жар грубоватых рук, которые так приятно держать в своих — слабых и дрожащих. Однако это Бэкхёна не особо беспокоит; он знает, что всему виной примитивная физиология и очарование следователя. «Тяга к прекрасному — слабость человека». Раненые губы Чанёля шевелятся — наверное, с них слетают звуки, собирающиеся в слова, — но Бён, утонув в наваждении собственного упоения, не слышит и даже не пытается прислушаться. Ласковый взгляд становится до оскомины невинным и растерянным, густые брови жалостливо ползут наверх. Пак, то ли нарочно, то ли неосознанно следуя своему дурацкому пристрастию гримасничать, обращает едва не юный лик в непорочность, порядком глумливую для того, кем он является. Бэкхён прикусывает костяшку указательного пальца и хмурится; солнечные зайчики лижут и нежатся к Чанёлю так же рьяно, как это делает сейчас неудовлетворённость мужчины. Его смуглая кожа поблёскивает пляжной золотистостью, пухлый рот кажется розовее, будто разрумянен хмельным помрачением, массивная челюсть — ещё более очерченной не только чёткой линией контура лица, но и границами между закатным светом и тенью на шее, уползающей назад на загривок. — …в порядке? — Наконец-то расслышав бас, Бён испуганно моргает; его взор наполняется осмысленностью, рука отлипает от губ и ныряет изящными пальцами в вороную копну, вымытую пару часов назад. — Бэкхён? — Д-да. — Мужчине вдруг вспоминается ночь в клубе, когда умерла любительница черепах. — Да, всё хорошо. Задумался. — О чём? — Пак склоняет голову набок, едва щурясь на солнце и внимательно вглядываясь в лицо Бэкхёна. — О твоей безответственности, — на ходу сочиняет, продолжая ворошить свои волосы. — Тогда в клубе в туалет мог зайти кто угодно и когда угодно — не было страшно, что поймают? — Нет, — чуть недоумённо ухмыляется следователь, запрокидывая голову назад. — Мне было всё равно. Как я и говорил: зачем бояться того, что ещё не произошло? — Все так делают, — хихикает Бён, расстёгивая пуговицы на джинсовой ветровке. — Волнуются о будущем, о последствиях — ты нет? — Похоже, что нет, — смущённо улыбается Чанёль, принимаясь ковырять ногтем уголок белого пакета, где лежала грязная одежда. — Но ты тоже не особо беспокоишься о дальнейших перспективах. Бэкхён осклабился и стянул с себя ветровку, оставив ту обнимать его за талию пустыми рукавами. В вагоне тепло и тихо, пахнет людьми, которых совсем недавно было очень много в электричке и большинство которых встало где-то шесть остановок назад — Бён не запомнил, на какой именно. Сейчас в поезде пассажиров почти нет, полно свободных мест, и, если сильно захочется, можно смело заняться какой-нибудь дуростью: сорвать все рекламные объявления, обрисовать маркером стену под окном, выцарапать на стекле ругательство, размазать жвачку по сидению — словом, сделать всё то, последствия чего можно найти в вагонах даже новых поездов. Бэкхён умащивается на сидениях поудобнее. Раздражающее возбуждение спало, теперь мужчина давится лёгкой завистью — ему бы хотелось сидеть на солнечной стороне, на месте Пака, однако просить поменяться ему наглости не хватило даже для следователя; тревога не ушла, но теперь мужчина захлёбывается в щенячьем счастье, каким его тело откровенничает в периодичных ужимках и восторженном кряхтении. Окутанный солнцем следователь, пленённый в такие же оранжевые пятна полупустой вагон, красный закат, напоминающий ни то приторный слоистый десерт в неровном разрезе, ни то медленно подкрадывающийся к планете конец, огненный и всепоглощающий, — это отчего-то услаждает, наверное, впечатлительного Бёна, взывает романтичной меланхолии, сладкой тоске. Всё такое красивое — и протёртая обивка сидений, теплеющая на солнечном следе, и поблёскивающие лоском волосы Чанёля, и грязный прорезиненный пол, что сверкает крупинками песка и пыли. И эта сомнительная на первый взгляд красота заставляет больное сердце биться усерднее: если это только начало пути, то что будет дальше? будет так же минорно и сказочно, словно списано со страниц романа? Бэкхёна, несомненно, можно было бы назвать самым счастливым в эту секунду, в целом мире, однако его гложет всё та же необъяснимая тревога, оттого и полностью расслабиться у мужчины не выходит. — У тебя нет друзей, девушки, парня? — интересуется Бён, наблюдая за птичьим клином; на фоне розоватого неба птахи выглядят как кривые лезвия, рвущие заживающее в миг пространство над поездом. — Зачем они мне? — хмыкает следователь, продолжая глядеть на длинные лампы над головой. — Обычно у людей они есть. Хоть что-то из этого. — Но у тебя тоже никого нет. — Чанёль выпрямляется и одаривает мужчину напротив мягкой улыбкой. — Иначе бы я ехал сейчас один. — У меня есть друг, — возражает, опуская ногу на пол. — Я уже говорил. — Значит, тебе его недостаточно. — Пак чешет через фисташковый хлопок футболки грудь и тоже снимает с себя ветровку. — Вы с ним близки? — Ну да, раз мы друзья. Но Бэкхён не уверен. Дэхо для него самый близкий человек — ближе бабушки, которая, быть может, уже умерла, ближе отца, о котором Бён давно ничего не слышал; тем не менее, порой мужчина сомневается: правильно ли он понимает слово «близость»? В конце концов, если Пон когда-нибудь исчезнет из жизни Бэкхёна, для него это будет немного грустным, но вполне сносным событием; они редко встречаются и почти не созваниваются — возможно, Бён и не заметит отсутствие Дэхо. Настроение мужчины тут же портится — его настигает чувство вины. — Бэкхён. — Тот, словно дрессированный пёс, тут же поднимает на Пака глаза; и мужчина вдруг осознаёт, что имя своё слышит очень редко. И имя это ему кажется странным. — Ты ездил куда-нибудь в школе? Бён отводит глаза к рекламным афишам: с чёрного глянца смотрит зловеще скалящийся тыквенный Джек — эта реклама приглашает на детский концерт во вторник в честь Хэллоуина, — с пёстрого листа, размером почти в полноценный ватман, улыбается миловидная молоденькая девушка с яркими зелёными линзами, рисованными веснушками и апельсиновым каре. Эту девушку Бэкхён видел в новостях: PerseFone — набирающая популярность певица, айдол; её песни в последнее время звучат едва не на каждом шагу, да и многим подросткам она очень полюбилась. И, судя по афише, через пару месяцев должен состояться её первый концерт. Мужчина коварно улыбается, хватаясь за манжеты ветровки, — он знает, что после его ответа лицо Пака, вымазанное в солнце, вытянется в ужасе и изумлении. Бэкхёна это забавляет. — Дважды. Чанёль угрюмо вздыхает, подаваясь вперёд. — Ты шутишь? — Нет. — Бён трескается в улыбке пуще — ему нравится общаться со следователем неформально. От такого необязывающего к пристойностям общения становится ещё уютнее. — Я ездил в средней школе на историческую экскурсию по Сеулу и в старшей — в другой город. На этом мои путешествия закончились. — Почему? — Папа не разрешал. Да и… — Бён чешет указательным пальцем бровь, рассеянно наблюдая, как вместе с электричкой движутся соседние рельсы. — Правильно, наверное; в таких поездках мне всегда было скучно и не с кем общаться. Пак склоняет голову набок, наблюдая, как спокойное лицо мужчины чуть рдеет. Бэкхён поджарый и осунувшийся, в своей пижаме, которую он так и не переодел, выглядит хрупким, хворым и утешающе домашним. Почему упрямый Бён вдруг смутился — Чанёль не представляет, но решает, что ему просто неловко рассказывать о себе. Впрочем, следователя больше волнуют слова Бэкхёна: как в школьной поездке не может найтись компания? — Не с кем общаться? Это ведь поездка с классом, — с любопытством заглядывает в лицо мужчины. — Или ты не ладил со своими одноклассниками? — Я… — Они тебя обижали? — Нет, — фыркает, утыкаясь лбом в окно. — Я просто не общался с ними, а они — со мной. — Почему ты с ними не общался? — Не умел, — вздыхает Бён, прикрывая глаза. — Так вышло. Ты приставучий, Чанёль. — Следователь хохотнул, и, кажется, вагон содрогнулся; Бэкхён смешливо поморщил нос в ответ, так и не открыв глаза. — А ты наверняка дружил с одноклассниками, да? Пак задумчиво уставился на мужчину, наклонившись вперёд и упёршись локтями в колени. — Не знаю. — Он подпирает волевой подбородок кулаками. — Может быть. Может, я был для кого-то другом. — А для тебя, значит, не существует друзей? — глядит из-под ресниц Бён на озадаченную физиономию следователя. — Просто я не совсем понимаю, что это такое. Пальцы Чанёля, будто чашечка розового бутона, расходятся по его лицу: по щекам, почти доставая кончиками до самых глаз, по подбородку и челюсти. Мужчина не удерживается от ребячливого порыва передразнить: оттолкнувшись головой от окна, он копирует позу Пака и, едва не касаясь носом чужой щеки, заглядывает в ласковые карие глаза, где сейчас резвились сонливость и весёлость. — По деревьям с друзьями лазил? — Да. — В озере с ними купался? — Ага. — Палками дрались? — Было дело. — Тогда не заморачивайся, — хихикает Бён, опаляя скулы следователя дыханием, пахнущим мятной зубной пастой. — Этого вполне достаточно, чтобы назвать их друзьями, когда тебе почти тридцать, а детство уже далеко. — Бэкхён наблюдает, как в расплывающихся зрачках тонут чайные окаймления и замысловатые прожилки, напоминающие разводы на воде. — Это ведь было давно — нет смысла разбираться, кто кому был другом. Чанёль смущённо улыбается, глядя мужчине в глаза. Ему думается, что Бён и в самом деле очень нежный, каким бы колючим для следователя он не пытался казаться. Израненный нежный цветочек, привыкший чахнуть и цвести в темноте. — Получается, Дэхо не школьный друг? Пак переступает сразу две ступеньки, чтобы поравняться с бодро шагающим на третий этаж мужчиной. Бэкхён заметно оживился, стоило им сойти с электрички: разговоры поддерживает охотно, хоть временами и отдаётся затяжному молчанию, часто улыбается, реже смеётся и порой даже жестикулирует, активно и неловко. Чанёля это, безусловно, тешит: такой Бён — расслабленный и беззаботный — отчего-то делает следователя немного радостным. — Мы встретились в универе. — Его бархатный, чуть мальчишеский голос эхом рассыпается по лестничной клетке. — На одном потоке учились, но в разных группах. Иногда пары совпадали — вот и познакомились. — То есть после поступления ты научился общаться с людьми? И, наверное, больше приподнятого настроения мужчины Пака увлекает его уверенный шаг, каким он ступал неизвестно куда. Бэкхён здесь впервые, ориентируется в пространстве плохо — ещё у железнодорожной станции он перепутал правую сторону с левой, — не помогают ему даже указатели с названием улиц и любезно названый Паком адрес. Чанёль — поводырь, знающий путь и разницу между верхом и низом; Бэкхён почти слепой, хоть глаза его зрячие. Тем не менее, малость впереди шёл и идёт именно Бён, одетый в светлую пижаму, нервно дёргающий металлические пуговки на ветровке. — Да, — закатывает глаза мужчина, подтягивая себя за деревянные перила. Подъём по лестнице — то ещё испытание для сердца, умирающего в тисках опухолей. — В первый же день я стал старостой и повёл всех в бар за свой счёт. Пак в походке, ведущей мужчину куда-то вперёд, ощущает силу. Мнительный, больной, неуверенный в себе Бэкхён хранит силу, из которой, будто наросты-мутанты, выродились упрямство и капризность. Следователя это интригует и смущает, и задевает — в конце концов, он не привык себя чувствовать слабым, а в Бёне словно есть что-то, что может заставить Чанёля быть если не хорошим, то покладистым мальчиком. «Ну, нет, я же не собака. Всё в порядке». — Рад слышать, — подхватывает иронию Пак, когда они подходят к двери его квартиры. — Кстати, что ты делал тогда в клубе? Бэкхён налегает плечом на дверной откос — отдышка после трёх лестничных пролётов только усилилась, подбородок каменеет в позывах наблевать куда-нибудь в угол подъезда, а мозг в черепной коробке будто вертится на дворовой карусели, старой, скрипящей и очень опасной. Мужчина запахивает ветровку поплотнее, ощущая, как замёрз, пока они шли от вокзала к дому Пака, и задерживает дыхание — вдруг тошнота пройдёт? — Отмечал важное событие и искал, с кем бы потрахаться. С двумя поворотами ключа вправо крашенная в бордовый дверь послушно отворяется под наседающим толчком широкого плеча. Пак молча кивает, приглашая разомлевшего в недомогании мужчину пройти, а затем помогает отлипнуть от стены, ненавязчиво подобрав Бэкхёна под локоть, и заводит внутрь, захлопывая за собой входную дверь. — Нашёл? Смешок следователя волнует волосы на затылке и через уши пробирается в самое нутро, оставаясь позванивать низкими басистыми отголосками по всей нервной системе. Спина Бёна опасливо щетинится мурашками и вставшими под раскисшей на теле футболкой волосками, бёдра наливаются онемением, как если бы мужчина выпил пару стопок текилы и забыл закусить, сердце болезненно сжимается, запуская очередь острых пароксизмов. Бэкхён знает, что боится; в конце концов, глупо уговаривать себя, что человека, ставшего смертью для стольких людей, не достойно страшиться. Он цепляется указательным и средним пальцами за пустующий крючок вешалки и задирает ногу едва не к груди. — Твоими стараниями, — отрицательно мотает головой мужчина, развязывая шнурок сначала на одном ботинке, а потом на втором. — У тебя есть вода? — В холодильнике должна быть бутылка. Можешь поставить чайник; заварка в жестяном коробке́. — С жасмином? — равнодушно уточняет, сбрасывая обувь. — Придётся потерпеть. Бён специально оборачивается, дабы увидеть лживую и виноватую улыбку следователя. Мужчине хочется крикнуть: «Прекрати! Я знаю, какое ты чудовище, — зачем ты притворствуешь сейчас?»; но он не в праве требовать что-то от Пака. Бэкхён знал, с кем садился в поезд, к кому шёл в квартиру, с кем делил завтрак и постель; и будет совершенно нечестным по отношению к Чанёлю просить его быть другим — не брехливым, не пугающе странным, не убийцей. — Я нормально отношусь к жасмину, — отзывается Бён, рассматривая красивое лицо следователя. — Не устал? — От чего? — удивлённо вопрошает, вешая свою вельветовую курточку на крючок рядом с рукой мужчины. — Когда ты улыбаешься, у меня рот болит. — Что? — Пак разражается громким смехом, доставая из белого пакета ком одежды; Бэкхён опускает взгляд на ворох тканей, пропитанный кровью, — ему вспомнилось то несогласие, которым он встретил чёрный цвет на следователе. И это, как оказалось, до сих пор возмущает. — Почему? — Не знаю, — пожимает плечами, снимая джинсовку. — Если что, тебе не обязательно притворяться учтивым и дружелюбным. — Бэкхён трогает свой лоб, проверяя, нет ли температуры. — Я пойму, если ты вдруг решишь сделать ужин из чьих-нибудь внутренностей и разбить в приступе ярости пару тарелок и моё лицо. Правда, последнее я могу не простить. Чанёль вновь взрывается в гоготе; его смеющаяся физиономия, что выглядит сейчас искренней и очень человечной, вызывает у Бёна укоризненное и тот час смешливое фырканье. — Бэкхён, — тот вздрагивает, но взор от сверкающих смехом глаз не отводит, — я пойду закину вещи в стиралку. Мне некрепкий. Мужчина цокает, с недовольством наблюдая, как Пак скрывается в ванной, и, тяжело вздохнув, выглядывает в основную и единственную комнату, так и не переступив тоненький, почти плоский порожек. Конечно, Бэкхён боится, но по какой-то неведомой ему причине стоит в квартире маньяка и собирается делать ему чай. Наверное, во всём виноваты французские тосты — уж больно вкусными они показались мужчине; или проблема в Чанёле — комфортном, несмотря на его сомнительную сущность, и простом. — Я сошёл с ума, — делает вывод Бён, наконец-то проходя в комнату. — Похоже, я перепутал полицейский участок с пристанищем убийцы. Он должен был позвонить в полицию; вчера, сегодня днём, прямо сейчас, когда солнце вот-вот сядет, — неважно. Бэкхён должен, но он этого не сделал и не сделает: желание попробовать жасминовый чай, коим упивается следователь, порядком сильно́, да и взглянуть на любимое место Чанёля очень любопытно. В конце концов, позвонить мужчина успеет всегда, если, конечно, его не убьют до того, как он на это решится. Пак не врал: квартирка у него маленькая — студия, где кухня и спальня соединены в общее пространство, а южная стена несёт на себе груз небольшого застеклённого балкона. Бэкхён не успевает как следует осмотреться — в нос ударяет вкусный запах влажной почвы, будто за окном внезапно начался дождь; но на улице ясно — погода в Мучжу не такая ненастная, как в столице, — топота ливня не слышно. Бёну в голову тут же бьёт ужас, тошнить начинает с новой силой — что в квартире серийного убийцы может пахнуть свежевскопанной землёй? Мужчина медленно, будто боясь тревожить чуть спёртый воздух, накрывает рот как всегда дрожащей ладонью, наверное, чтобы уговорить челюсть не цепенеть в рвотных позывах. Он стоит так секунд пятнадцать, гипнотизируя бирюзовое покрывало, швами наружу наброшенное на двуспальную кровать, и прислушивается к копошениям в ванной. «Он не закапывает трупы, — вдруг напоминает себе Бэкхён, изучая плетение хлопчатобумажного полотна. — Делать ему нечего — трупы закапывать». И мысль кажется мужчине здравой. И паника вовсе исчезает, когда он бросает взор в противоположный конец комнаты, к стене напротив кровати. Потёртая тумба из рыжего дерева напоминает стол для швейной машинки — такой стоял у бабушки Бэкхёна; похожий на низкий шкаф, он мог трансформироваться в столешницу, раскладываясь и становясь в два раза шире, внутри вверху, как прыщ, свисал деревянный тайник — хранилище для швейной машинки, а внизу стояло куча коробочек с нитками, иголками и лоскутами тканей. Бабушка не шила — лишь вручную, если нужно было заштопать дырку или пришить пуговицу, поэтому Бён делал с той тумбой всё, что ему вздумается: выцарапывал маникюрными ножницами узоры, клеил старые марки, предварительно их слюнявя. Впрочем, в тумбе Чанёля ничего примечательного нет, кроме ребристой ручки, похожей на зефир, и большого прямоугольного аквариума, водружённого сверху. — Боже… Непонятно, что больше взывало любопытству и изумлению Бэкхёна — стеклянная коробка, в которой явно кто-то жил, или растительность, как плотная мантия, укрывающая полстены. Цветочные горшки — вот откуда пахнет влажной землёй; они развешены в два ряда, по три штуки в каждом, хотя кажется, что цветов здесь в разы больше. В ботанике Бён не силён: в самом верху в персиковых кашпо он узнаёт крестовник, побеги которого, свиснув вниз, напоминают зелёные бусы или растянувшиеся чётки; раздобревшую вширь алоэ мужчина тоже знает — её сок часто добавляют в косметику для ухода за кожей; выползшую за края белого горшка мяту Бэкхён определяет по запаху. Другие растения остаются для Бёна безымянными, как и змея, притаившаяся в дальнем углу террариума. — Как её зовут? — спрашивает мужчина, опускаясь перед стеклянным убежищем на корточки. — Максвелл, — доносится бас из ванной, а за ним звон машинки — оповещение о начале работы. Максвелл небольшой змей, очень нежный и скользкий на вид, особенно в тех местах, где лоснились блики специальных ламп — ультрафиолетовой и накаливания; цветом чешуя напоминает бледный красный кирпич, а узор, более яркий, похож на розовый лишай, что симметрично укрывал всё длинное тело оранжевыми пятнами. Небрежно уложив хвост на корягу, пресмыкающееся большей частью себя возлегало в тенистом углу просторного террариума, на подушке из сфагнума и торфа, середина его тела повторяла неровную форму резервуара с водой. В воде, наверняка пахнущей ящерицами, плавали, будто фантомные кораблики, куски облезшей кожи. — Я тоже хочу бассейн, — пробубнил Бён, наблюдая, как на клиновидной бесстрастной морде едва заметно раздуваются две щелочки-ноздри. — Не боишься змей? — Не знаю, — мужчина садится на пол, обнимая себя за колени, — она же в аквариуме. Что это за вид? — Карликовый питон. Чанёль переоделся — теперь на нём не подстреленные болотные треники, а красные спортивные штаны из шелестящей болоньевой ткани. Фисташковую футболку он оставил, что показалось Бёну своеобразным жестом признательности. — А это? Бэкхён указывает на пышный куст, свисающий из кашпо прямо над аквариумом; растение походит на длинную копну из фиолетовых и тёмно-зелёных листьев, неаккуратно подстриженную и сильно начёсанную. Кажется, что в сером горшке спрятана женская голова, отвёрнутая к стене и по брови засыпанная землёй. Мужчина с омерзением передёргивает плечами. — Традесканция. — Пак подходит к низкому холодильнику, что едва дотягивал до его груди, и отворяет дверцу; белый холодный шкаф принимается гудеть, усердно гоняя то жидкий, то газообразный фреон по камере. — Висячая, — уточняет, доставая шестилитровую бутылку воды. — Ну, это видно. Бэкхён косится на следователя, чуть покачивая свёрнутым в калачик собой вперёд-назад. Кухонька такая же маленькая, как и холодильник, втиснута в дальний угол комнаты и примыкает к стене, граничащей с ванной. Раковина, короткая столешница и шкафчик с посудой — этого вполне хватает для небольшой квартиры, для одного человека, и это всё кажется крохотным на фоне могучего Чанёля. Пак напоминает мужчине отца, но только своей крупностью — во всём остальном следователь полная противоположность господину Бёну. Чанёль мягкий, улыбчивый, даже будучи в скверном настроении, он умудряется хихикать и с брехливым смущением лыбиться, да и несмотря на свою ужасающую природу, он остаётся ярким и тёплым. Господин Бён почти никогда не улыбался — только своим друзьям, а Бэкхён в них не числился. Отец был всегда холоден, серьёзен и по-взрослому надменен; бабушка говорила, что папа очень сильно любит Бэкхёна, и он верил. Сейчас, когда мужчина вырос, он знает, что его обманывали, потому что так с любимыми не поступают. Бён точно знает, хоть никогда и не любил. — А это? — Бэкхён тычет на небольшой куст в горшке посередине — он единственный стоит на полочке; остальные растения висят прямо на стене. — Китайская роза. — Пак наклоняется к нижнему шкафчику под столешницей и достаёт оттуда электрочайник. — Которая в этом году не расцвела. Бён поднимается, подтягивая пижамные штаны повыше, и подходит к следователю. — Плиты нет? Ты делаешь костёр из костей и варишь на них лапшу? — Я не думаю, что кости могут так просто гореть, — несогласно хмурится Пак, насыпая заварку в обе кружки; Чанёль посматривает на мужчину, что, навалившись животом на край раковины, с любопытством заглядывал ему в лицо, и к удивлению замечает, что тот отчего-то улыбается, счастливо и озорно. Следователь не может не улыбнуться в ответ: — Ты чего? — Ничего, — невинно пожимает плечами Бён, подбирая со стола жестяной цилиндр. — Так у тебя есть переносная плита? С одной конфоркой? с двумя? На синем фоне вытеснен кувшин молока и кремовые кубики карамели; мужчина вытаскивает круглую крышку, едва не ломая ногти на большом и указательном пальцах, — внутри скрюченная уродливыми тёмными трупиками заварка. Банка из-под конфет выдыхает в лицо Бёна жасминовым душком. — С двумя. — Пак наливает воду из бутыли в чайник и жмёт на кнопку. — Что тебя так развеселило? — хохотнул он, глядя в смеющиеся глаза Бэкхёна. — Не знаю, — честно отвечает, — просто весело. И правда, вид следователя, готовящего чай, посапывающая в аквариуме змея, растение, похожее на голову, — всё это по какой-то неведомой и совершенно точно нелепой причине подняло настроение Бёну. И страха как ни бывало. — Откуда у тебя змея? — Голос Бэкхёна сейчас походит на воркование, томное и очень нежное, — Пака одолевает приятная тревога, предвкушение чего-то очень хорошего. — Купил или подарили? — Скорее, второе. — Чанёль чешет сбитые костяшки. — Один мой знакомый работал на рынке, где продают всяких животных — котята, щенята, попугаи, грызуны и другая живность. Но он торговал более экзотичными питомцами. — Законно? — Почти, — брезгливо морщится Чанёль, трогая подушечками пальцев шишку на губе. — На прилавках одно, а если правильно спросить — можно найти и кое-что поинтереснее. В общем-то, обычная нелегальная торговля животными. — И что ты там забыл? — Я не собирался никого покупать, — уверяет мужчину, стыдливо усмехаясь. — Мы встретились, разговорились. Он перебрал соджу и стал болтать о всём подряд. — Пак довольно щурится, когда почти всю комнату озаряет оранжевое и холодное солнце; его истерзанное чьими-то ударами лицо — прекрасное и опухшее, исполненное болью в каждом порезе и синяке — вновь вспыхивает янтарным. — О всяком гадком: кого на сумку пустят, кого на обувь, а кого на разделку для особых блюд. Хотя, конечно, немало животных попадает именно в домашние коллекции, вроде зоопарков. Чайник щёлкает — звук закипающей воды постепенно стихает, и теперь квартиру тревожит лишь чавканье стиральной машины и дыхание двух мужчин. — Ты не похож на любителя домашних зоопарков. — Бён разливает кипяток по кружкам, с трудом удерживая одной рукой керамический чайник. — Неужто из жалости взял? — Ага, — обречённо вздыхает, трогая ушибленный нос. — Максвелл был последним из карликовых питонов, вывезенных из Австралии; таких змей всегда покупают как декоративных — едят крайне редко. Его долго не брали из-за дефекта, а потом он вырос, и взрослую особь покупать уже никто не хотел. — Пак поднимает кружку с чаем и задумчиво склоняет голову набок, обращая свой лукавый ласковый взор на мужчину; теперь Бён выглядит рассеянно, и следователю думается, что эмоциональный диапазон у Бэкхёна порядком обширный, настроение иногда очень неустойчивое, а порой твёрдо стабильное — апатичное. — Знакомый собирался его съесть; говорил, мол, продаю змей всяким гурманам, а сам ни разу не пробовал. — И тебе стало его жалко? — мямлит мужчина прямо в чай. — Да. Я его забрал, почти бесплатно. Долго не знал, что с ним делать, но потом как-то разобрался. — Пак аккуратно чешет отёкшую переносицу. — Вообще я с детства мечтал о змее; бывало, ловил их на болоте и приносил домой, но они всегда сбегали. Когда я съехал от родителей, понял, что заводить домашних питомцев не стоит, — я не смогу за ними достойно ухаживать. Но, в конце концов, всё вышло иначе. — А какой у него дефект? — Глаз нет. — Что?! Мужчина поспешно отставляет кружку и возвращается к аквариуму, где спал, а может, напряжённо чего-то выжидал Максвелл. На солнечном свету кожа питона бахвалится роскошью глянца, что чешуйка к чешуйке складывается на длинном сильном теле; узор теперь менее выразительный, потому что ясность его съедена тёплым жёлтым зайчиком, а пятна — рыжеватые, будто змея, когда-то перележав на солнце, покрылась большими веснушками или родинками. Боясь показаться невежливым или слишком навязчивым, Бэкхён вытягивает свою лебяжью шею вперёд и заглядывает в тёмный угол террариума, не подходя ближе ни на шаг. Узкая голова того же цвета, что и разбросанное по дну стеклянной берлоги тело, ноздри всё так же еле-еле шевелятся, чуть выше зияют две тёмные дырочки — пустые глазницы.  — И… как он с этим справляется? У Бёна сжимается сердце ни то от жалости, ни то от того, что постепенно умирает. Он комкает белую ткань на груди и судорожно выдыхает на своё призрачное отражение в аквариуме. «Чудовищная несправедливость для такого маленького существа: оказаться в неволе, быть в шагу от верной смерти, остаться без глаз. — Бэкхён выпрямляется, а затем оседает вниз, у тумбы. — Жизнь — это пиздец». — Ну, у него есть язык — у змей он что-то вроде нашего носа. — Следователь, шелестя спортивными штанами, подходит к балконной двери. — Врагов тут нет, так что, думаю, для Максвелла всё сложилось вполне сносно. Тебе снова плохо? — Слабая забота в низком голосе щекочет самолюбие мужчины, но ему чересчур паршиво, чтобы упиваться лживой опекой. — Принести таблетки? — Нет, сейчас пройдёт. — Бэкхён жмёт ладонью на грудь несколько раз — на третий сердце отвечает жжением, и Бён беззвучно скулит себе в плечо. — Чем ты его кормишь? Живыми мышами и жабами? — Нет, конечно. — Пак выглядывает на балкон, будто проверяя, не притаился ли там кто-нибудь, пока квартира пустовала две недели. — Это жестоко, разве нет? Я бы не смог кинуть в террариум со змеёй живую испуганную мышь. И Бэкхёну думается, что он тоже бы не смог. — Пойдём на балкон — там прохладно, может, легче станет. Чанёль протягивает руку скукожившемуся на полу мужчине; чужая боль трогает любопытство и, наверное, равнодушие, потому что следователя совсем не волнует чья бы то ни было агония. Он одержим эгоистичным порывом жадности, тем самым, что в последние недели одолевает его всё чаще, навязчивее и особо сильно в присутствии Бэкхёна, — Паком вновь овладевает желание или даже потребность ощутить хрупкую и дрожащую ладонь мужчины в своей. И вот пальцы Бёна уверенно скользят по чужой грубоватой руке; Чанёль с готовностью сжимает изящную кисть и тянет мужчину наверх, помогая встать. Тело пронзает множество сладких ужимок — и грудь сводит истома, и в конечностях начинает покалывать, — на коже проступают шершавые восторг и взволнованность. «Это похоже на оргазм, — решает для себя следователь, сжимая дрожащую руку крепче. — Бэкхён пугающий». — Что-то случилось? Бён продолжает массировать грудь, ладонь Чанёля отпускать не спешит, потому что она удобная и сильная — мнимое покровительство чужого могущества, кровавого и несправедливого, заставляет мужчину млеть. И он знает, что это тоже неправильно, знает, что, как нормальный человек, обязан стращаться и отвращаться бессовестного убийцы. Но он даёт себе право выбора: жасминовый чай или пиетет нравственности? И он выбирает чай, потому что жасмин и в самом деле вкусно пахнет. — Ничего. Просто руки у тебя красивые, — как-то грустно вздыхает следователь, глядя на мосластое запястье. — А толку от них, — сконфуженно смеётся Бён, вдруг ощутив всю нелепость ситуации: он стоит посреди квартиры убийцы, держится с ним за руку и думает о стынущем жасминовом чае, безглазой змее и голове в кашпо, что никак не развернётся. Очень нелепо — Бэкхёну бы стоило побеспокоиться о завтрашнем дне, как он будет показываться коллегам на глазах и начальству, а не о красивом избитом Чанёле, так бережно и даже боязно держащем его за руку. — В красоте много толку. Да и не всё должно нести в себе смысл, я уже говорил, — цокает Пак и с большим внутренним усилием отпускает ладонь Бэкхёна. — Там на балконе холодно. Лучше возьми ветровку. Бён закатывает глаза на столь вышколенную учтивость, но слушается. — Я так понимаю, в комнате то, что не поместилось сюда, — догадывается мужчина, когда заходит на балкон. — Ты так любишь растения? — Да, с ними любой дом становится в разы лучше. — По бедру Чанёля кокетливо скользит широкий лист монстеры, однако следователь на флирт большой зелёной лианы не ведётся и, сжав горячие кружки, подходит к Бёну, заглядывающему в каждый цветочный горшок. — В твоей квартире их катастрофически не хватает. — Ну да, — фыркает, забирая у следователя свой чай. — У меня плохо получается заботиться о ком-то — всё живое погибает от моих легкомыслия и забывчивости. Лучше не рисковать. Чанёль усмехается, отпивая из кружки, и открывает окно, приглашая на балкон осенний холод и витьё из разнообразных запахов. Аромат влажной почвы испускает мокрая после вчерашних дождей земля, из чьего-то окна сбегает дым от пригоревшей еды, еле-еле уловима тяжёлая сырость креозота. Последний тянется от железной дороги, какая хорошо виднеется через несколько рядов таких же низких домов, как этот, в котором живёт следователь. Все трёхэтажки стоят на склоне, и царь горы — Пак, обитающий на возвышенности, глядящий вместе с остальными жильцами на поезда и бетонные коробки чуть сверху, будто на свои владения. — Так, — мужчина чешет своими по-дивному гибкими и прелестными пальцами щёку, — я узнаю́ кипарис. — Бён указывает на небольшой конусообразный куст ярко-салатового цвета — он стоит прям над изнемогающей без внимания монстеры. — Правильно? — Правильно, — слабо улыбается Чанёль, упираясь локтем в раму распахнутого окна. — Это мирт. — Бэкхён трогает небольшое деревце в гигантской керамической чаше; его упругая крона напоминает шапку созревшего одуванчика — такая же округлая и пухлая. — Да? — Да, — улыбается шире в кружку. — Юкка, — обзывает похожее на карликовую пальму растение и косится на следователя — тот кивает. — А это… Бамбук. Очень маленький бамбук. — Верно. Бэкхён остаётся довольным собой, хоть безымянных растений в цветных горшках ещё около дюжины. Поёрзав в своей джинсовой ветровке, в которой не особо тепло на открытом балконе, он становится рядом с размякшим в разнузданной позе следователем и высовывает голову на улицу. — Поезда тебе не мешают? Чанёль склоняет голову набок, делает большой глоток чая и отрицательно мычит, зачарованно созерцая, как красно-оранжевый зайчик, охлаждённый лиловым небом, жмётся к мягкой безмятежности на лице мужчины. В коротких ресницах путается солнечный свет, прорываясь через тёмные волоски, расползаясь по векам и пробираясь в карие радужки, чтобы согреть в них разочарование и опустошённость; кожа блестит молодостью, что тоненькими сияющими ниточками продета в каждую пору на теле Бэкхёна, на сухих бледных губах горят розовым трещины — они особенно яркие на останках заходящего солнца, оттого и кажутся безумно болезненными. Пак тянется к порезу на скуле, укрытому пластырем, и давит совсем рядом. «Больно». И вот он лжёт сам себе, ведь боль едва ощутима, ведь влечение, внезапно смявшее в кровавый слизкий ком внутренности, мнится ещё более невыносимым и, откровенно говоря, безумно приятным. Длинную шею душат последние лучи солнца, впиваются толстыми слепящими телами в наверняка очень нежную кожу. И следователю чудится, что Бэкхён задыхается, потому что Бэкхён совсем не шевелится, и вдохи его такие слабые, что грудь застыла широкой когтистой клеткой, обтянутой кожей и спрятанной под белым хлопком, что грудь вовсе не двигается. Следователя втаптывает в себя вожделение с новой силой, и ему бы стоило отвернуться, чтобы дразнящее его либидо очарование не усугубляло заурядную, однако столь, оказывается, нестерпимую необходимость прикоснуться хотя бы кончиками пальцев к чу́дной красоте, скромной и очень пленительной. Но Чанёль не может, потому что возбуждение непримиримо на манер снедающего гнева, который он никогда не умел вовремя укротить. Оттого Пак безвольно отводит глаза к ладоням, что с грациозной небрежностью держат кружку за самые края, где жар недавно заваренного чая не так сильно нагрел жёлтый фаянс. Руки Бэкхёна такие же прелестные и чарующие, как и с утра, как и вчера вечером, когда они перебирали миллиметр за миллиметром покалеченного лица следователя. Дрожащие холёные ломаные, на которых надулись вены от напряжения, на которых так же, как и на лице мужчины, нежилось солнце, которые вот-вот уронят кружку за окно. Пак судорожно выдыхает через ушибленный нос, натужно и со свистом; он скрещивает ноги, ощущая, что спортивные штаны стали намного теснее в мотне, и вновь отводит взгляд к лицу, зацелованному закатом. Чанёлю думается, что солнце очень любит меланхоличного хрупкого мужчину, буквально вьётся у его пухлого рта, узких запястий и ненадёжных ног. Чанёль осознаёт, что хоть и не жалует ясную погоду, на Бэкхёне солнце выглядит прекрасно; и следователь, быть может, готов потерпеть чистое небо, морящую засуху и пекло, лишь бы солнце никогда не покидало мужчину. «Бывает же, в голову сперма стукнет», — усмехается себе Пак и опять устремляет взор на чужие руки, точнее на кружку, что постепенно выскальзывала из трясущихся пальцев. — Ты гей? — с бессовестной наглостью вопрошает следователь и тоже высовывается в окно. Мужчина ошарашено косится на Чанёля, перехватывая кружку за выгнутую равнобокой трапецией ручку. Он смотрит сначала на Пака, что, по-странному вывернув ноги, разглядывал лысеющую клумбу под окном, потом на женщину, которая, похоже, что-то высаживала, а затем возвращает свой взгляд рельсам, с детским интересом ожидая, когда проедет какая-нибудь электричка. — Да, — неохотно отзывается Бэкхён. — Понятно, — только и отвечает следователь, и улыбка его эхом расходится по кружке, волнуя горячую поверхность жасминового чая. — Весело тебе? — Раздражение в велюровом голосе выходит настолько неестественным, что мужчина сам начинает смеяться. — Это проблема? — Нет, — хрюкает Чанёль; теперь он вглядывается в местами жёлтую, местами безлистую чащу по другую сторону железной дороги. — Откровенно говоря, я нахожу это разделение бессмысленным и бесполезным. Цифры нужны, чтобы строить мосты, слова — чтобы написать инструкцию к мостам. А в названиях сексуальных предпочтений есть толк? — Пак делает глоток. — Я не имею в виду, что в мире место исключительно науке и точным расчётам, однако есть вещи, существование которых не несёт никакой пользы или красоты. — Но если кто-то это придумал — значит, это кому-то было нужно. — Бэкхён делает глубокий вдох и почти в половину своего роста вылезает из окна. На свежем воздухе ему действительно стало легче: сердце уже не горит, голова не кружится; осталась только слабость в конечностях — впрочем, тело мужчины она одолела ещё вчера. И Бён уверен: в беспрестанном треморе виноват исключительно директор. — А ты девственник? Пак поворачивается к мужчине и роняет голову на левое плечо, будто пытаясь прочесть что-то на его невозмутимой физиономии. Бо́льшая часть лица Бэкхёна теперь укрывает тень, однако рот с подбородком, шея и руки всё ещё обёрнуты в батист солнечного света. — Нет. — Чанёль силится задавить смущённую улыбку, но из этого ничего путного не выходит, и в конце концов следователь начинает хохотать. — Почему ты вдруг спрашиваешь? Я похож на девственника? — Очень, — ухмыляется Бён, изучая окна низеньких домов — большинство зашторены, в некоторых виднеются закрома квартир, на подоконнике одного из них сидит пушистый чёрно-белый кот, вытянутый стрункой, смотрящий, кажется, прямо на Бэкхёна. Животное напоминает дешёвые копилки в форме котов из магазинов со всяким хламом. — И с кем ты спал? С мужчинами? Женщинами? — С детьми? Или животными?.. — Мертвецами? Или старушками?.. — подхватывает Бён, закусывая губу, чтобы не рассмеяться. — С собственной матерью?.. — Или дядей по папиной линии? — Мужчина гогочет в кружку, глядя на черную макушку возящейся в клумбе женщины. — И всё-таки? — Как думаешь сам? — Думаю, — Бён встречает лукавые глаза Чанёля своими и расцветает в яркой широкой улыбке, такой заразительной и безудержной, — и с мужчинами, и с женщинами. — Следователь кивает, допивая чай. — И как? Кто тебе больше понравился? — Не знаю. — Пак ставит пустую кружку прямо в горшок с бамбуком и, почесав ягодицу через красную ткань, хватается за край оконной рамы, чуть отклоняясь назад. Острые лопатки встречаются, спина прогибается в пояснице — раздаётся глухой хруст нескольких позвонков. У мужчины заныло в шее — ему бы тоже размяться; спортом последний раз он занимался в университете, потом ходил в бассейн, а потом и вовсе бросил хоть как-то двигаться. — Разницы особо нет. — Нет? Ты, наверное, всё время был сверху? — Ну да. — И вообще никакой разницы? — Только в определённых моментах. — На этот раз следователь высовывается в окно, как до этого делал Бён. — Люди это люди — пол не всегда играет главную роль. — Может быть. Или они тебе просто не нравились. — Тебе тоже никто не нравился. — Откуда тебе знать? — ворчит мужчина и тоже допивает чай, сомкнув губы на кружке так, чтобы заварка не попала в рот. — Мне так думается, — ласково щурится следователь и смотрит на Бэкхёна снизу вверх, продолжая свисать с окна. Его сильные мускулистые руки укрыты гусиной кожей — в одной футболке на балконе очень холодно; Бёну хочется растереть плечи следователю. — Ты иногда говоришь такие вещи, которые заставляют меня так думать. — Учитывая, что ты не особо-то разбираешься в людях… — Я просто сравниваю с другими. В любом случае, секс всегда один и тот же, просто в разных интерпретациях. — Ты его не любишь? — Кого? Секс? — бубнит себе в плечо Пак, покачивая в воздухе руками. — Мгм. Мужчина тоже сгибается и тоже высовывается наружу; он утыкается носом в плечо и находит глазами глаза следователя. — Я… не знаю. Обычное дело. Никак не отношусь. Я не получаю от этого особого удовольствия, но иногда этим приходится заниматься. — Ты этим недоволен? — прыскает Бён, ощущая, как руки под джинсовой ветровкой леденеют и будто пухнут оттого, что кровь стремительно приливает к пальцам. — Отчасти. Это… утомляет. Мне, как человеку, это не нужно; моему телу, как биологическому организму, нужно. — Чанёль щёлкает суставами пальцев. — Вот и получается конфликт. А тебе нравится, да? Бэкхён вновь бросает взгляд на рельсы — электрички до сих пор нет; солнце вот-вот опустится за горизонт, а пока что кромка неба горит. — В последнее время почему-то нет. — Крутая. Бён заглядывает в кузов машины, похоже, намереваясь найти там что-нибудь провокационное, страшное или хотя бы останки чьего-нибудь тела; однако, кроме ящика с инструментами, двух пар резиновых сапог, которые Чанёль прихватил с собой из дома, и свёрнутого в рулет тента, какой в дождливую погоду укрывает кузов, тут больше ничего нет. — Спасибо. — Следователь закрывает гараж и, положив ключи в карман парки, шаркает к машине. — Правда, над ней ещё нужно поработать. — Ты её с рук купил? — Да. Весьма дёшево, потому что она едва ездила. — Пак открывает дверь и, забравшись на водительское место, командует: — Залазь. — Трупы возил в кузове? — Лишь пару раз. — Звучит это как оправдание. — И где ты на ней ездишь? — Мужчина садится рядом с Чанёлем, захлопывает дверцу и растекается по креслу — он порядком утомился, правда, неизвестно от чего. — Не помню, чтобы ты хоть раз появлялся в Сеуле на пикапе. Бэкхён вертится, осматривая салон: на пассажирских сидениях лежит двухлитровая бутылка с газированной водой, на зеркале заднего вида качается картонная ёлочка — она уже выдохлась, от неё исходит едва уловимый запах ароматизатора, воздух холодный, словно пикап простоял всё это время в морозильнике, а не в гараже. — На работу я его не беру — у нас есть служебная машина. — Пак бросает свою чёрную кепку на бардачок и проворачивает ключ зажигания. — Пристегнись. — Следователь включает печку, хоть толку от неё никакого. — А сейчас просто так в город не поездишь — пикап теперь в розыске; тут только перелицовывать машину до неузнаваемости, чтобы не сильно приставали. — В розыске? — со злорадством прыскает Бэкхён и поправляет ремень безопасности, обнявший его поперёк груди. — Это после того случая в клубе? — Да, — следователь разворачивает машину, оглядываясь назад, дабы убедиться, что других автомобилей поблизости нет. — Я прятал пикап за клубом, среди деревьев, но какая-то проститутка заметила его. — Проститутка?! — хохочет Бён, утыкаясь в мягкий малахитовый флис на сгибе локтя. — Так вот на чьих хрупких плечах держится безопасность города! Чанёль на это отвечает смущённой улыбкой и выезжает на главную дорогу. Мучжу — небольшой город, обросший халвовыми скалами и укрытый смешанными лесами, которые, как полинявший кот, кое-где уже оплешивели, а где-то оставались тёмно-зелёными из-за высоких трещащих сосен; здесь протекает множество горных рек, рябеют на ветрах озёра и простираются луга, которые в летнее время хвалятся высокой сочной травой и простенькими цветами. Бэкхён читал об этом городе, когда переводил тексты для путеводителей. Он совершенно не такой, как гигант Сеул или прибрежный Пусан, — спокойный, низкий, собранный из кирпичей и бетона, а не из стекла и металлических балок. Здесь нет плотных дорожных трафиков и модных улиц; туристы и земляки съезжаются сюда ради горнолыжного курорта, когда маковки скал наряжаются в блестящие белые шапки из свежевыпавшего снега, и ради велосипедных троп. Впрочем, Бэкхён решает, что необязательно быть поклонником спорта или любителем походов, чтобы поехать в Мучжу. Тут красиво; у мужчины разбегаются глаза — куда смотреть: на маячащие между деревьями горы? на таинственную чащу, чем-то напоминающую обвешенную растениями стену в квартире Пака? или глядеть прямо вперёд, куда тянулась проезжая часть, многообещающе уводя машину вниз мимо опушек и рощ? «Теперь понятно, почему он переехал именно сюда; тем более с его любовью к растительности». — Кто был твоей первой жертвой? — спрашивает Бён и, зарывшись носом в ворот кофты, принимается нервно и одновременно смущённо ковырять ногтем указательного пальца резиновую полоску у окна. Флисовая толстовка пахнет следователем — его одеколоном; с сумерками похолодало ещё пуще, и Бэкхёну пришлось одолжить у Пака тёплую кофту и штаны — в пижаме он бы не высидел и десяти минут в едва тёплом пикапе. — Моя сестра, — спокойно отвечает Чанёль, и в его грудном голосе нет ни раздражения, ни недовольства — кажется, его совершенно не стесняют подобные вопросы. — И зачем? — сдавленно бормочет мужчина и вместе с ногтем упирает взгляд в уплотнитель. — Не знаю. Это было спонтанно. Я был зол и обижен. — На что? — Не помню точно, — мотает головой Чанёль, немного сбавляя скорость. — Она всегда меня доставала, а в тот день… В то время… — Следователь поджимает губы, похоже, пытаясь собраться с мыслями. — В какой-то момент мне стало тяжело. Его ответ совсем непонятен мужчине, но допрашивать у него нет ни желания, ни смелости. Бён прячет ладони в рукава флисовой кофты и вжимается боком в холодную дверь. — А потом стало легче? — Да, стало. — Пак мельком взглянул на смятённого Бэкхёна и хихикнул, нежно промурлыкав: — Ты боишься? — Ну, это, скорее, сбивает с толку. — Мужчина прячет взор в сиренево-розовом небе — солнце уже село, но небесная канва ещё светлая и цветом походит на синяк. — И… да, пугает. — Понятно, — растягивает разбитый рот в виноватой улыбке. — Это нормально. Не переживай из-за меня. — И покусав немного шишку на нижней губе, добавляет: — Пожалуйста. Бён скептически цокает и поднимает с бардачка кепку. Выцветшая чёрная джинса, пятна от хлорки на внутренней стороне козырька, хлипкая заклёпка, которая должна прилегать к затылку. Бейсболка старая или, по крайней мере, затасканная; немного поколебавшись, Бэкхён набрасывает её себе на голову. Он ждёт пару секунд, затаив дыхание, — желание убивать не появляется; значит, дело не в кепке. — Тебя били родители? — В каком смысле? — склоняет голову набок, продолжая следить за дорогой. — Ну, знаешь, бывает родители наказывают детей. — Бэкхён опять прячет пол-лица в высоком вороте кофты. — Бьют ремнём, заставляют держать руки над головой, ставят в угол… — Мужчина провожает взглядом дорожный знак, предупреждающий о крутом повороте. Деревья стали реже. — Что там ещё бывает? Запирают в тёмной комнате, оставляют ночью на шоссе… — Что? — Пак от удивления останавливает машину. — Ночью? На шоссе? — Ну да. — Бэкхён тонет в кресле сильнее, наблюдая, как на физиономии следователя распускается недоумение. Бён и не знает, что его больше тревожит: то, что пикап перестал ехать? или подозрения, что он сказал что-то, о чём не стоило бы говорить? или лицо Пака, огрубевшее в изумлении и даже обеспокоенности, такое настоящее, без неприятной учтивости, но всё ещё очень ласковое? — Просто… — Он вздыхает и встречает взгляд следователя своим, упрямым и на удивление воинственным. Чанёль полагает, что нарваться на драку с Бэкхёном не так уж и трудно, как могло показаться с самого начала. — Я подумал, что, быть может, у тебя было трудное детство. Например, над тобой издевались родители, и поэтому ты на досуге убиваешь людей. — Под конец голос Бэкхёна стал нагловатым, а взор его маленьких глаз — пытливым. Он храбрится — это заметно, но следователь со снисхождением не придаёт этому значение. — Едем дальше? — указывает на руль и запахивает крылья джинсовой ветровки туже. — Ага, — всё ещё растерянно мычит Пак и давит на педаль; пикап трогается с места. Они некоторое время молчат. Бэкхён следит за тем, как на обочинах постепенно исчезают деревья и вместо них вдаль расходятся водянистые просторы, будто поражённые загноившейся от влаги паршой поля. Взамен примятой осенними холодами траве колышутся тростник, мелко потрясывая лохматыми кончиками, отцветшая ещё летом пушица и камыш. Чанёль же мыслями прибывает на шоссе. Ночью на шоссе темно? В черте города такие дороги освещены высокими фонарями, но если ехать дальше, выезжать на автомагистраль, будет ли там так же светло? «Что это за наказание такое — высаживать ребёнка ночью на шоссе? — Следователь чешет за ухом. — По-моему, это не самый лучший способ воспитать». А потом он представляет, как один бредёт в темноте вдоль трассы, и мимо мчатся машины, путь округлыми лоскутами подсвечивают фонари и, возможно, луна, и дом, где вкусная еда, где постоянно брюзжит мама, где папа дремлет перед телевизором, очень далеко. С этими размышлениями на Чанёля наваливается непонятная тяжесть, тоска; будто ему чего-то сильно не хватает или как если бы он по чему-то очень скучал, — то же гнетущее чувство, какое порой стискивает грудь следователя при виде Бэкхёна, читающего книгу. Пак предполагает, что снова проголодался. — Меня не били, — обрывает тишину и трёт пластырь на лбу. — Бывало, когда мама сильно злилась, но то пустяки. Хотя Чанёль не уверен; ему не было больно получать от кухонного полотенца матери, однако обиду он точно ощущал. К тому же Юнми, будучи ещё живой, любила потешаться над ранимым Паком, особенно когда в очередной раз он начинал плакать. «Рёва-Ёль», — дразнилась она, похабно хохоча, как это умеют дети, и театрально тёрла кулачками глаза, копируя хнычущего брата. Чанёль ненавидел эти обезьянничанья, но, как часто вспоминает, к сестре столь ярых отрицательных чувств он не испытывал. — А кричали? — Бён снимает бейсболку и бросает её на то же место, где и взял. — Да, мама часто вопила, когда возвращалась с работы; обычно она орала на папу. — Пак ерошит затылок, и на его макушке появляется хохолок. — А мы с сестрой по глупости попадали под горячую руку; мама всегда была нервной, она просто уставала и срывалась, приходя домой. Ничего ужасного в нашей семье не происходило. — Понятно. — Бэкхён смотрит на тёплые синие треники, проглотившие его худощавые ноги: двойная подкладка и начёс — штаны зимние, в них не может быть холодно, тем более когда они надеты поверх пижамы. — Что же, будем считать, что ты нашёл себе неудачное хобби. — Мне оно тоже не сильно нравится, — хмыкает следователь и отвечает на недоверчивый взгляд Бёна широкой задорной улыбкой. — Оно утомляет. Много возни. — Тебя послушай — ты от всего устаёшь, — фыркает Бэкхён, замечая несколько уток в тростнике рядом с дорогой. — Ну, нет, — гогочет Пак и случайно жмёт на сигнальный гудок; пикап гремит хриплым предупреждением — из копны камышей вылетает стая небольших длинношеих птиц. — Ой, я напугал выпей. — И сокрушение в его смеющемся голосе — самое искреннее, что существует на Земле в это мгновение; и Бён начинает заливисто хохотать, кутая воздух в мягкий, как кашемир, смех. — Чего ты ржёшь? — почти шепчет следователя, украдкой поглядывая на мужчину и параллельно увеличивая скорость пикапа. — Ты постоянно смеёшься ни с того ни с сего. Почему? — Не знаю, — продолжает хихикать Бэкхён, — правда, не знаю. Может, ты смешной. — Или ты обезумел, — с ехидством щурится. — Точно нет, — с уверенностью возражает мужчина. — А тебя били родители? — Нет. — Лицо Бёна становится серьёзным, но не угрюмым. — Он никогда меня не бил. — Он? Отец? — Да, я жил с папой. — Бён снова начинает ковырять резиновый уплотнитель у окна, но взгляд его обращён на большие руки, сжимающие руль. — С мамой виделся редко, а когда я поступил в среднюю школу, она пропала. — Пропала? — Перестала приезжать. — Мужчина укладывает затылок на спинку кресла и сползает ещё ниже, пока ремень безопасности не начинает давить в ключицы. — Думаю, я ей не был нужен — я был вроде разменной монеты. — Не понял, — качает головой Пак, сворачивая с асфальтированной дороги на тропу из тонкого слоя грязи, где остались затвердевшие следы шин. — Ну, наши встречи всегда организовывались по настоятельным требованиям бабушки и по причинами каких-то договорённостей родителей. — Бабушка — мама отца? — Ага. А папа… Он врач, хирург. Он был помешен на своей работе, на науке и здоровье. Его больше ничего не интересовало; иногда он говорил странные вещи. — Бэкхён хмурится и тянет ближайшую руку к печке — веет слабым теплом. — Что-то вроде того, что он выбрал правильную женщину — здоровую, потому что я родился вполне с неплохими… данными. Чанёль останавливает машину и, похоже, теперь насовсем; он отстёгивает ремень и, разбросав его концы по бокам кресла, разворачивается к мужчине, склоняя голову набок. — Разменная монета? То есть он попросил твою мать, которая подходила ему по результатам… медосмотра, родить ему ребёнка взамен на что-то? — Ну да. Но это лишь мои догадки. Да и неинтересно мне. — Бён капризно морщит нос. — Ты с папой не общаешься, да? — Да. — Он был строгим? Чанёль заглядывает мужчине в лицо, пытаясь поймать его взгляд, но тот упрямо глядит вперёд, на продолжение продавленной тропы, которая очень скоро затягивалась зарослями тростника и водой. — Да. И холодным. И напыщенным. И жестоким. Бэкхён не может не улыбнуться, посмотрев на следователя. На его красивом лице — облепленном пластырем, с тёмными кругами под глазами, шишкой на губе — нет жалости ни наигранной, ни искренней; взор полон одним любопытством, губы заинтригованно приоткрыты. У Бёна зачесалось в груди — не мучительные спазмы, как это обычно бывает, а тягостная неодолимая потребность рассказать Чанёлю всё или хоть что-нибудь, поделиться болью, с которой жил так долго и о которой никогда никому не говорил. «Чудовищам можно доверять секреты — они им не нужны». — Он никогда меня не бил, — повторяется, прикусывая внутреннюю сторону щеки. — Он придерживался другой тактики: морального насилия; и больше всего он ненавидел, когда его обманывали. Следователь сглатывает, вдруг ощутив, как внутри расползается едкая тошнотворная жуть; он застёгивает змейку на парке до конца, будто надеясь, что от этого ему сделается теплее, и спокойно бормочет: — И часто ты врал? — Да. У меня не было выбора. Вплоть до средней школы он держал меня на домашнем обучении, поэтому у меня не было одноклассников; и никогда не разрешал мне гулять во дворе со сверстниками, даже когда я был в выпускном классе, поэтому у меня не было друзей. — Бэкхён хрюкает, глядя на заусенцу на своём тоненьком мизинце. — Он контролировал каждый мой шаг и даже повесил камеры в моей комнате, чтобы наблюдать, чем я занимаюсь. Мне нельзя было читать книги не из школьной программы — только учебники, были запрещены комиксы и глупые мультики. По задумке отца у меня была одна задача — учиться. Учиться в школе на отлично и учить выше того, что требует школа. — Зачем? — Чтобы я стал лучшим, пошёл по его стопам. — Бэкхён игриво сощурился и, подобравшись на месте, тоже повернулся к Паку всем собой. — Иногда он брал меня за руку вот так. — Он поднимает ладонь Чанёля и укладывает большие пальцы на её середину, чуть надавливая; кисть следователя размякает и теряет всякие силы. — И проговаривал: «Какие красивые и гибкие у тебя руки — за ними большое будущее, Бэкхён, я верю, в них кроется талант. Мой талант. Будет кощунством не воспользоваться тем, что подарили тебе мы с мамой». Так он давал понять, что путь мне один — в хирургию. — Но ты его не слушался, так? — Бён, к несчастью Чанёля, отпускает его ладонь, сбитую на костяшках, и укладывает её на край сидения. — В детстве я пытался его обхитрить — чаще попадался на вранье. К старшей школе я стал смекалистее, и почти всегда удавалось выйти сухим из воды. — И как он тебя наказывал? — Обычно запирал в темноте. У нас был свой двухэтажный дом; на втором этаже была большая комната с незаконченным ремонтом. — Бэкхён достаёт из кармана ветровки пачку сигарет, но закурить не решается. — Окна были заклеены чёрным полиэтиленом, освещение не работало. Он не бил меня и даже не кричал — ему достаточно было уничижительно посмотреть, чтобы я почти без возражений принимал любое наказание. Он заводил меня туда и говорил: «Ложь — это самое плохое, что ты можешь сделать в первую очередь для себя», и закрывал дверь на замок. Три раза. Чанёль тяжело выдыхает и склоняет голову набок, задумчиво морща лоб. — Ты никому не жаловался? — Нет, — улыбается Бён, замечая, как пластырь на лбу следователя тоже собрался гармошкой. — Долгое время мне казалось это нормальным. — Что? — прыскает Чанёль, и недоверие заламывает его густые брови. — Нормальным? — Да, — хмыкает, отстёгивая ремень безопасности. — Почти всё детство я провёл дома; я не ходил к другим детям в гости, не общался с одногодками, едва смотрел телевизор — я даже близко не представлял, как бывает иначе. Я не знал, что в большинстве домов нет огромной тёмной комнаты для наказаний, не знал, что детям позволено играть без разрешения родителей, не знал, что можно просто поставить перед фактом: «Пап, я гулять», — взмахивает рукой мужчина, — и выбежать на улицу. Поэтому для меня всё это казалось нормальным, хоть и было неприятно; заподозрил неладное я только после того, как по-настоящему пошёл в школу. — На шоссе он тоже тебя оставлял? — Да, я сбежал в Сеул на Новый Год — сел на автобус и уехал, бросив задания, которые обязательно должен был сделать к вечеру. — Бён сжимает губы в подобие улыбки и со смешком в голосе бубнит: — Возвращался я уже с папой, на машине; по дороге он высадил меня и сказал: «Похоже, уютный дом тебе не нравится, раз ты сбежал. Возможно, ты хочешь жить как уличная псина». И мне пришлось пешком идти домой — добрался к утру. Бэкхён приоткрывает дверь пикапа и высовывает ногу наружу — в сырое холодное пространство, пахнущее цветущей водой и болотом. Пак замечает, что лицо Бёна помрачнело, глаза заволокла колючая непримиримая злоба, а губы пару раз вздрогнули, намереваясь изогнуться в печальную дугу, и подобрались в плотную линию; но поинтересоваться, всё ли в порядке, Чанёль не успевает: мужчина выходит из машины и добавляет что-то очень важное, но совершенно непонятное следователю. — Впрочем, это всё пустяки, знаешь. Есть вещи, страшнее темноты или придушенной свободы. Вещи, которые не могут быть прощены. Вещи, на которые не способен даже ты. Потом они молча надевают резиновые сапоги, сидя на краю кузова. И молча заходят в воду, пробираясь через высокие кустарники тростника и рогоза. Бэкхён не знает, куда и зачем они идут, но, как и по пути от вокзала, он шагает впереди, уводя Пака всё дальше и дальше от пикапа. Чанёль послушно ступает следом, засунув руки в карманы парки, наблюдая, как ноги мужчины рвут водную гладь голенищами серых сапог. Настроение следователя испортилось. Пак не раздражён и не зол — ему просто стало грустно, но причину своей грусти он найти не в силах. Чанёль останавливается несколько раз, чтобы поднять со дна ракушки непритязательного коричневого цвета; маленькие и брошенные своими хозяевами, они будут вымыты содой, отчищены от мягких речных водорослей и уложены в террариум для красоты. Так Пак отстаёт от мужчины; или Бэкхён оставляет его позади. Бён и правда обо всём забыл, и о Чанёле тоже, стоило ему выбраться из зарослей высокой болотной травы. Ноги в сапогах неторопливо грузнут в иле, под флисовую кофту норовит подлезть прохладный ветерок; Бён делает вдох — он выходит очень громким в застывшей над водой тишине, — и горло тут же схватывает тугой строгач из бесчисленных порывов зареветь. Сиреневое небо, покинутое солнцем, кичливо глядит на собственное прекрасное отражение в неспокойной поверхности воды. Тростник, соцветия которого напоминают вычурный плюмаж, громко перешёптывается с рогозом — наверняка насмешничают над мужчиной, по чьим холодным щекам текут уже не первые слёзы. Оттуда же — из длинных кустов — звучит скрипящее кваканье жаб или лягушек; они подпевают сплетням, потому что самим сказать нечего. Окутанный таинственными сумерками, Бэкхён вдруг осознаёт, какой же пустяк — эта дурная работа, эта похотливая свинья; он смотрит на горизонт, куда тянется вода, поросшая островками камыша, где вдали виднеются малюсенькие очертания деревьев — окончание болота, и он понимает, что тревога, поедающая его апатичное спокойствие, ни что иное, как обычный страх. Страх перед смертью. И ему становится и грустно, и обидно; столько лет Бён провёл в заточении — в кулаках отцовской тирании, и вот, ему удалось сбежать. Что теперь? Теперь не поменялось. Вместо школы — работа, вместо родительского дома — квартира, где Бэкхён так же сидит в четырёх стенах и смотрит на мир через припорошенные пылью окна. Всё, как он привык. И небо, что действительно, как и говорил Чанёль, стремительно темнеет, жалит самолюбие мужчины, который, громко крякнув, принялся плакать навзрыд. Почему-то сейчас Бэкхёну кажется, что всё в своей жизни он делал не так; и когда осталось ему немного, на него обрушилось досадное осознание того, как много он упустил: чарующего, как это болото, чудно́ смердящее торфом, волшебного, как это небо, напоминающее местами застиранную кобальтовую простынь, как горы-великаны, от громадности которых дух захватывает, как жасминовый чай, нежащий нос и оседающий травянистым привкусом на языке. И почему-то сейчас Бэкхёну мнится, что уже ничего не исправишь; он упустил шанс быть счастливым, как в этот миг, когда оползень чувств, проглотив самообладание и гордость, хватает за горло и заставляет и ныть, и реветь, и некрасиво всхлипывать. — Почему ты плачешь? — Большой долговязый Чанёль ступает по воде на удивление тихо, почти беззвучно. — Я н-не зн-наю, — хнычет Бён, вытирая тыльной стороной ладоней слёзы, неустанно бегущие по щекам. — М-мне с-страш-шно. Мн-не оч-чень стр-ра-ашно. Ноги дрожат, колени, будто разбитые шарниры, подкашиваются; мужчина хватается за плечо Пака и оседает вниз, на корточки, утягивая следователя за собой. — Почему тебе страшно? — спокойно бормочет Чанёль и одной рукой обнимает Бёна за талию, чтобы он — дрожащий и размякший в истерике — не плюхнулся в воду. — Я-я с-скор-ро ум-мру-у. — Бэкхён прячет искажённое рыданиями лицо в ладонях. — Я с-скоро-о ум-мру. — Ну и ну, — хихикает следователь, подтаскивая его поближе к себе и повыше, ощущая, что сейчас неподвластное Бёну тело продолжает упрямо тянуться к водной глади. — Нашёл чего бояться. Все когда-нибудь умрут. Не будь жалким. — Ж-жалким? — Смешок делает всхлип ещё более истеричным. — Н-ну да, согл-ла-асен. Но э-то-о слож-жно. — Что именно? — Не б-быть жалк-ким. Чанёль ласково посмеивается и, приметив очередную ракушку рядом с носком своего сапога, достает её, окуная свободную ладонь в холодную болотную воду, волнуя густой мягкий ил. — Знаешь, я бы на твоём месте волновался не о смерти. — Чанёль вытряхивает из раковины воду. — А о жизни. — Пак замечает, что мужчина, оторвав трясущиеся руки от лица, на него вопросительно воззрился. — Ну, — он заглядывает ему в глаза и расплывается в нежной улыбке, озабоченно хмуря брови, — ты ведь не живёшь, человек, — его интонация приобретает нарочито театральную драматичность и шутливую патетичность, — а просто существуешь, даже не в своё удовольствие. А это, как по мне, хуже смерти. Бэкхён вспоминает, что ему завтра на работу, туда, где обитает похотливая свинья, а потому он начинает плакать ещё пуще, задыхаясь в собственных слезах и соплях, едва не крича себе в дрожащие колени. Чанёлю думается, что ночник теперь имеет намного больше смысла, чем сегодня утром; он прижимает истошно рыдающего Бёна плотнее к себе, и недовольно, даже нервно прикусывает больную губу, ощущая противную тревогу и странное смятение. Следователь кладёт мокрую ракушку в левый карман парки, к ключам от пикапа, и утыкается носом себе в колени, прислушиваясь к зычному жалобному плачу у себя под боком. Отчего-то ему стало ещё грустнее.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.