The Tower

Genshin Impact
Слэш
В процессе
NC-17
The Tower
автор
бета
гамма
Описание
«Откуда тебе знать, какой кошмар мне пришлось пережить из-за твоего отсутствия?» Больше трех лет прошло после признания. Это время не пролетело для Кэйи бесследно: заглушая боль алкоголем и курением, он раз за разом пытался забыться. Но прошлое не оставляет его ни на секунду, а лишь забирает последние крупицы счастья. Тем временем на горизонте появляется новая проблема: хрупкий мир между Мондштадтом и Снежной рассыпется, начнется война. Капитан Альберих решается исполнить последнее желание.
Примечания
playlist: https://music.yandex.com/users/r3t.tir/playlists/1002 «башня» в таро означает перемену, нередко крах, конец существующей ситуации под влиянием внешних сил, причем внезапно и очень скоро. символ конфликта, развала существующего порядка жизни. тгк: https://t.me/chort_bezbashennyi (hemera) https://t.me/flyi_without_i_tgk (fly) «когда думаешь, что хуже быть не может, происходит тарталья» (c). сборник со всеми работами по «башне»: https://ficbook.net/collections/31882664 великолепный арт от тилерия к 15 главе: https://t.me/tileriy/356
Посвящение
люкаям солнышкам, флай и всем тем, кто читает💕
Содержание Вперед

part XXVIII. no light

      Требовательные поцелуи. Касания, теряющие осторожность, и разгоряченные тела. Не то реальность, не то сон, хотя Кэйа отмел все сомнения, едва Дилюк прикоснулся к его губам в первый раз — сам, не так давно, но сейчас кажется, будто пролетела целая жизнь.       И ему мало. Он не понимает, что творит, смазанными движениями спускаясь ниже по шее: прикусывая, зализывая эти ранки и просто целуя его кожу, чей благородный цвет хотелось немедленно изменить в пунцовый или вовсе местами фиолетовый.       Рагнвиндр временами шипит, скулит или тихо рвано вздыхает. В комнате жарко, и невозможно понять, от страсти или от того, что Глаз бога неконтролируемо повышает температуру. И той части сознания, которая еще пытается держаться на плаву, несмотря на все бушующее внутри Альбериха, несомненно, приятны подобные отклики.       Рубашка мешается. Кэйа осторожно, на пробу, расстегивает пару верхних пуговиц.       В дверь стучат, и с языка срываются ругательства. Дилюк пытается привести себя в, сколько бы то ни было, пристойный вид, и у него это не получается от слова совсем. Он открывает дверь, беседуя с Альбедо, — это понятно по голосу — злее, чем обычно.       Пикантности ситуации придает то, за чем их чуть было не застукали. Но после разговора с алхимиком все безвозвратно утеряно. И если ранее Рагнвиндр злился не на него, то теперь Альберих может прочувствовать все прелести его негодования. Начиная словами об обещаниях, пресекающих любые тайны, заканчивая пресловутым хождением по комнате из стороны в сторону, перенятому у Джинн.       — Почему ты не сказал мне об этом сразу же, как узнал?       «О чем именно?»       Его выражение лица приобретает совершенно грозный и серьезный вид; в его глазах снедающее до пепла пламя.       — О том, что может стать угрозой твоей жизни.       Кэйа отводит взгляд, будто пристыженный за разбитую вазу. Знает, что нужно было сказать, но вместе с тем помнит, до какого рьяного помешательства может дойти его осторожность.       «Если бы я рассказывал тебе обо всех возможных угрозах моей жизни, мне бы не хватило и суток».       И я бы слушал, — он всплескивает руками, и огонь свеч белеет. — Я бы выслушал сотни твоих историй про то, как ты был на грани смерти. Все твои мысли и страхи.       Дилюк садится перед ним на колени на холодный пыльный пол, сжимая его ладонь в своих руках и едва ли не плача. Весь красный: опаленный любовью, раздражением и страхом.       — Я просто…       Он глотает немного воздуха с тихим всхлипом, закрывает глаза.       — Я боюсь потерять тебя. Снова.       Кэйа касается его щеки, обжигаясь. Сердце безустанно колотится от услышанных слов, разрывается на куски — от тех, что он не может сказать. Как только Рагнвиндр в силах принести ему столько болезненного счастья, столько нежности и страха?       — Ты — мой самый близкий человек. И каждый раз… Каждый раз, — Альберих слышит все его невыплаканные слезы в дрожащем голосе, чувствует их в той силе, с которой Дилюк сжимает его руку — и вновь в перчатках, в этой глупой попытке спасти себя, убежав, скрывшись в хрупкой скорлупе, покрытой трещинами. — Когда я закрываю глаза и думаю о том, что виной случившемуся с тобой стал я, моя гордыня, моя обида, моя ненависть…       Он дрожит, весь сжимается, почти касаясь лбом пола, как если бы его душу жестоко потрошили и медленно, мучительно пытали. А затем вдруг резко подрывается, прижимает руку к сердцу и смотрит в глаз.       — Я мог тебе сказать тогда… Я хотел… Я бы поставил на кон все, лишь бы ты тогда пошел со мной. Иногда я думаю о том, что не заслуживаю тебя, что… лучше бы… лучше, если…       «Не говори этого», — умоляет Кэйа в мыслях. — «Не говори, что…»       — Если бы я попал в плен, если бы меня пытали и убивали… И когда я вспоминаю о том, через что ты прошел, почему ты видишь кошмары и не можешь спать спокойно — я вспоминаю, как отпустил твою руку.       Дилюк шепчет:       — Как я могу жить, как мне себя не ненавидеть после этого?       Дилюк кричит это так тихо.       Кэйа прижимает его к себе, его — открытого и уязвимого. Гладит по красным всполохам волос, ощущая, с какой силой Рагнвиндр сжимает его в своих руках, как глухо стонет и все еще пытается держаться, когда мир крошится и режет осколками до костей. Так сильно, что трогает воспоминания о плене и о мертвом теле, о кровавых поцелуях и матушки скорби, укрывшей его своим крылом — без возможности вдохнуть, без возможности видеть что-то, кроме черных перьев, без возможности говорить, ведь ее рука навсегда прижалась к губам.       Мог ли он тогда подумать, что сказать Дилюку «я тебя люблю» будет так сложно?       Альберих подтягивает к себе лист пергамента, но понимает, что все, что будет написано, никак не утешит; что в его голове ни единого слова, подходящего для такого момента. А еще лавина невысказанного, томящегося в губительном ожидании, молящего вырваться наружу. Он пишет об этом.       «Я хочу забыть о том, что произошло. Хочу перестать вспоминать после кошмаров, хочу смотреть на твое лицо и не видеть на нем кровавых слез.       Хочу просто любить тебя.       И я не хотел тогда уходить. По правде говоря, я боялся отпустить тебя, но еще больше хотел защитить.       Помнишь ночь, когда мы с тобой впервые поговорили, когда ты уходил, а я молил тебя остаться? Ты сделал то же самое: ты оставил меня, потому что это нужно было сделать.       Я помню всю боль и страх, которые ты причинял мне, но ты был не единственным из нас, кто оказался виноват. Ты никогда не забудешь то, что произошло в ТУ НОЧЬ, когда я захотел быть полностью свободным.       И знаешь…       Нам нужно перестать жить этим, перестать причинять самим себе страдания.       Прости себя — и я постараюсь сделать то же.       Ты ЗАСЛУЖИВАЕШЬ любви. И я готов отдать всю свою тебе без остатка».       Кэйа осторожно вкладывает бумагу в его руки, невесомо целуя в макушку.       Дилюк долго молчит, вчитываясь в каждое слово, но эта тишина не режет слух. Она нужна им — их оголенным чувствам, их сломленности.       Восхищение в его уставших глазах. Трепет.       — Кэй, солнце… — тихо выдыхает Рагнвиндр, беря его лицо в свои ладони. Горячие и шершавые, без перчаток. — Какой же ты сильный…       Альберих касается его губ. Мягко, нежно, словно от неверного движения все исчезнет. Так невинно и легко, но после — рьяно, будто не видел этих губ целую вечность и будто прощается с ними навсегда. Вторгается в рот языком, играется с чужим, понимая, что Дилюку это нравится. Срывает ленту с волос, чьи кудри рассыпаются огнем по спине.       И этот огонь, чертовски горячее пламя, распаляется все сильней внутри него от каждого прикосновения к тонкой коже, сжигает, отзываясь приятной дрожью и стенанием — позволить бы больше.       Позволить целовать по давно зажившим пятнам от удушья, по черным линиям клейма, по пульсирующим артериям. Позволить терзать собственную шею, срывать дыхание, расстегнуть пуговицы и скользнуть ниже, по ключицам, где больно, но так сладко. И терпеть, сдерживать наливающиеся слезы, — это же творил с ним другой, против воли, насильно — не дать им пролиться, но в то же мгновение поддаться лишь для того, чтобы Дилюк превратился в нежность, бережно поглаживал по спутавшимся волосам, прижимался губами к мокрым щекам в упоении и потерявшемся рассудке.       Дотронуться до его тела, слышать напряженный треск нитей, едва ли не рвать рубашку, оставлять царапины поверх шрамов и чувствовать его дрожь, понимать, что теперь ему это доступно.       Задыхаться, хрипло стонать, сжимая его волосы, когда он мажет, покрывает цепочками и сетями поцелуев грудь и быстро-быстро дышать, таять долго и желанно. Беспомощно лежать на этом тонком матрасе, хвататься за одеяло до побелевших костяшек.       Пытаться сложить звуки в слова и сгорать от того, что невозможно произнести, прошептать, выдохнуть — даже совсем тихо, даже один единственный раз — такое знакомое и родное «Люк…».       Смотреть в эти овеянные страстью глаза, умирать, рассыпаться пеплом от осознания, что Дилюк смотрит так именно на него; от осознания, что это больше не фантазии, а реальность — пальцы в мозолях и следах от окурков сигарет на пунцовых щеках настоящие, развязный мокрый поцелуй настоящий, любовь напополам с животной похотью настоящая что ни на есть, заставляющая возродиться вновь.       Срывать эту ненужную рубашку, оголять плечи, оголять прошлое, вымощенное вереницей щербатых ожогов, глубоких царапин и ран, оголять то, что скрыто ото всех, и пытаться запомнить все до мельчайших деталей размытым зрением. Оглаживать, ощущать под ладонями и вызывать этим дрожь — потому что близко, потому что никто другой не смог, не осмелился влюбить в себя, добраться до сердца и навсегда поселиться в мыслях.       И позволять, позволять, позволять все это, достигнув рубежа, с которого уже не сбежать, не отступить, упав на самое дно или вознесясь выше небес. Почти забыть о прошлом.       Но вспомнить о нем, о всей мерзости и ужасе, едва руки попробуют проникнуть ниже, расстегнуть пуговицы на штанах.       Уже своя ладонь на чужом горле, медленно сжимающаяся, упреждающая. Взгляд, в котором отражаются осколки страха.       — Тише, — выплевывает Дилюк, морщась и вцепившись в запястье. Допустив еще одну ошибку. — Тише, прошу тебя.       Кэйа вырывается, ощутив знакомую тень боли смыкающихся оков. Он пробыл в них слишком долго. Бессознательно теперь Альберих выхватывает кинжал, спрятанный под подушкой, направляя острие против Рагнвиндра. Перед глазом — темнота. Слишком быстро.       Дыхание загнанного в ловушку зверя, оскал, непонимание. Кровавые слезы на фарфоровом лице. Снова.       — Кэй… — и это приводит в чувство. Дилюк и не думает отступать, напротив — тянет раскрытую ладонь. — Солнце мое, я тебя не трону. Я не хотел…       Отвращение к самому себе, отброшенный в сторону нож. Стыд. Постоянный: стыд за собственную жизнь, за слабость и беспомощность, за неспособность найти выход. За все свои слезы, горячие, что стекают по щекам, — в который раз? За молчание, эти ломаные звуки, срывающиеся с губ. Бездействие. За усталость и трусливое желание покончить с собой, сбежать.       Стыд за все.       Солнце…       Как он может называть солнцем того, чей свет угас, в ком нет ничего?       Альберих лишь способен, тускло мерцая, отражать свет — свет Рагнвиндра. Это зависимость, постепенное вымирание. Разрушение.       Дилюк касается пальцев. Медленно и осторожно переплетает их.       — Посмотри на меня. Посмотри в глаза, не отводи взгляд, — тихо говорит он припухшими от поцелуев губами. — Это я.       «Держи меня за руку. Не отпускай…»       Почему он такой? Почему мучается, не отступает ни на шаг? Почему он рядом?       Кэйа смотрит на их руки, и даже их шрамы разные. Его — от сражений, от ненависти и ярости к другим, оставшимися на ладони ожогами, напоминаниями о извечной борьбе внутри него. У Кэйи другие. От сигарет на подушечках пальцев, от лезвия ножа на фалангах почти невидимые белесые полосы. И та же ненависть, но к себе.       Почему же ты меня любишь? Откуда имеешь такую силу?       Дилюк понимает без слов. Сжимает его руку крепче, а затем подносит к щеке, прижимает к ней, прикрывая глаза. Его мокрые слипшиеся от крови багровые ресницы почти черные в полутьме.       — Мы начинаем ценить то, что потеряли, — говорит он. — Я злился на тебя после того поцелуя. И еще больше не понимал. А затем, когда мне сказали про твою «смерть»…       «И снова мы к ней возвращаемся», — проносится в мыслях. — «К моей смерти».       — Я не думал об этом. Тешил себя снами, в которых ты появлялся. Пытался надеяться, не принимал. Потом мне начало сниться совершенно другое, — почти то же, что мы здесь с тобой творили — и Розария переубедила меня.       Рагнвиндр кусает губы. Почти раздирает их до крови по давно выработанной привычке: Кэйа столько раз видел его с красными бороздами. Кэйа останавливает его, скользя пальцами другой руки по щеке, смазывая кровь.       — Я нашел в тебе свой покой. Нашел то, чего раньше не замечал или боялся думать. Мне еще никогда не было так спокойно с кем-то другим.       Альберих слышит эти слова и не может в них поверить.       — Я доверяю тебе. Потому что знаю, что ты — самый преданный и верный из всех, кого я только встречал в своей жизни. Ты без раздумья положил свою жизнь, лишь бы защитить меня и целый Мондштадт, ты лег костьми тогда и в плену.       Он открывает глаза, бережно берет его лицо, и прикосновения горячие до адских чертей.       — Я не могу не любить такого человека, как ты. Пожалуйста, не забывай об этом.       Кэйа тихо пытается дышать.       — И я верю, что и ты когда-нибудь будешь спокоен рядом со мной.       Кэйа знает: уже.       Он обнимает Дилюка, прижимаясь к нему, чувствуя его тело своим; чувствуя тяжелое судорожное дыхание; кажется, даже чувствуя его мысли, их перемешавшиеся в тугой узел нити, непонимание: что и как делать.       Мельком скользит взглядом по его спине, замечая черные линии, ведет по ним подушечками пальцев, собирая в птицу с распахнутыми в стороны крыльями.       — Я набил ее во второй год своего странствия, — Рагнвиндр отстраняется, поворачиваясь спиной. — Часов пятнадцать невыносимой боли, не меньше.       В татуировке безошибочно угадывается вольный феникс, не то сгорающий, не то возродившийся из пепла. Но одно его крыло изуродовано четырьмя бугристыми шрамами от лап какой-то здоровой живности, которая чудом не убила самого Дилюка.       — Отец как-то сказал, что я должен быть свободным. А феникс — символ свободы. — он вздрагивает, когда Альберих трогает рваные линии, разрывающие краску. — В тайге Снежной пришлось отбиваться от медведя почти голыми руками. Вот и досталось.       Кэйа, наконец, дотягивается до своих бумажек. В нем вдруг заиграло детское любопытство.       «Я никогда не видел медведя. Какой он?»       Рагнвиндр хихикает.       — Громадный. Становится еще больше, когда встает на задние лапы. Все тело покрыто коричневой шерстью, уши и хвост у него маленькие, но когти длиною в сантиметров пять. А пасть разевает так, что с легкостью может перекусить шею.       Альберих лежит на его коленях и с интересом слушает, как если бы ему было семнадцать, и они допоздна разговаривали о всякой ерунде.       В дверь тихо стучат.       — Если это снова Альбедо, — он вновь впопыхах застегивает мятую рубашку. — Клянусь, я ему запрещу на пушечный выстрел приближаться к этой комнате.       Кэйа накидывает его сюртук, ежась от холода.       — Капитан, я бы не стал вас беспокоить, да вот девчонка сказала, что с важным посланием от Магистра…       — Можешь идти. Я разберусь.       Поджатые ушки, распушившийся подрагивающий хвост и обноски — в девочке он узнает Диону. Она входит так, будто бы ни жива ни мертва, взгляд нечитаемый, стеклянный. Неживой.       — Милая, что случилось? — Дилюк притворяет дверь, закрывая на ключ. — Что-то серьезное?       Диона долго молчит, глядит в пол, а потом, неуверенно поднимая голову, смотрит в глаза и тихо спрашивает:       — Что ты чувствовал, когда твоего отца не стало?       Тишина душит, смыкает костлявые пальцы на горле и давит что есть мочи с неистовой силой — на всех. В Рагнвиндре пробуждаются воспоминания. Все еще болезненные, отравляющие. Его лицо теряет краску, в красных радужках тлеющий костер.       — Я вот ничего не чувствую, — и в этом детском голосе столько стали, сколько не было у них в юношестве. — Ни слезинки не пролью. Может быть, это потому что он был козлом?       Она продолжает, тихо шепча:       — Он убил мою маму перед тем, как повеситься. Заколол ее, как скот.       Красный.       Его вдруг охватывают отрывки собственного прошлого, времена, когда он был совсем еще мал, но так же резко стираются, оставляя после себя лишь едкую тревогу и ужас. Кэйа видит эту маленькую девочку, чувствует ее страх и боль, как свои, знает, о чем все ее мысли. Ее ломают, убивают, а она не сдается, не вопит до хрипоты, лишь затравленно смотрит на них двоих, ожидая чего угодно, но надеясь: больше ей пойти некуда, больше не у кого искать помощи. Альберих узнает в ней себя.       — Я хочу только убить его… Я хочу…       Ее пальцы впиваются в волосы, лицо безумеет. Она задыхается — Кэйа притягивает ее к себе, обнимает словно себя маленького, того беспомощного мальчика.       Дилюк тяжело выдыхает.       — Он убил маму, — повторяет Диона в помешательстве, впиваясь коготками сквозь ткань в его спину, — Я бы могла ее спасти. Я знала, что когда-нибудь он это сделает.       — Поплачь.       — Не могу. Я… не могу…       Ее дыхание срывается. Всхлип. Одинокая слеза. Все начинается тихо: беззвучный плач и дрожь в теле, перерастающие в рыдания.       — Простите меня… Простите за то, что я плачу…       Держа эти хрупкие дрожащие плечи, запутавшись пальцами в грязных волосах, Альберих может лишь смотреть на Рагнвиндра в растерянности и неясной мольбе: не зная, о чем просить и как.       Иногда молчание — единственный способ выразить свою скорбь. Иногда бездействие имеет силу большую, нежели тысячи слов.       Диона засыпает на его руках.       Ей снятся кошмары, она ворочается из стороны в сторону, затем застывает — и каждый раз Кэйа поправляет край одеяла. Задерживает взгляд на измученном лице.       «Что с ней будет в приюте?»       — Определенно ничего хорошего. Ей двенадцать. Дети в ее возрасте особенно завистливы. Обделенные — самые озлобленные на мир. — с тоской роняет Рагнвиндр и, будто бы отрывая от сердца, произносит: — У нее есть Глаз бога. Они сожгут ее живьем за одно лишь это. Это… это будет ее проклятьем, но никак не благословением.       «Тебя ненавидели?»       Дилюк грустно улыбается, вертя в руках собственный Глаз бога с таким видом, будто эта стекляшка не принесла в его жизнь ничего, кроме страданий.       — Да. Много кто. Если не за спиной, то прямо говорили, что у меня такая судьба: быть любимчиком богов. Родился в благородной семье — да, повезло; получил Глаз бога, стал самым молодым капитаном, приумножил капитал отца — не мои заслуги, а удачное стечение обстоятельств или деньги.       Альберих никогда не думал о нем с такой стороны. Всегда казалось, что Дилюк, солнечный мальчик, взял все от этой жизни; что его все абсолютно устраивало.       — Я привык. Нет средства заставить людей думать, что ты сам сделал свою жизнь. Если бы я не работал, я бы стал Альвером, отец которого подкупил всех — это уже давно стало фактом — лишь бы его сынок добился таких иллюзорных высот.       Он скучающе водит по контурам слов на листке. Так, будто разговор не имеет для него никакого значения, будто это не что-то личное, запертое за семью замками.       — Отец никогда не любил меня просто так. Его любовь нужно было завоевывать, и мне приходилось впахивать втрое больше, чем я мог. Только бы он гордился мной — все остальное не имело значения. Я хотел быть лучшим для него.       Дилюк вздыхает, зарываясь рукой в копну алых волос.       — Потом я искал утешения в борделях. Иногда спал с девушками, но чаще всего просто платил им за то, чтобы они были рядом. Меня успокаивало это. Я представлял руки матери вместо их: было легко, я не помнил ее, никогда не видел фотокарточек или портретов. Отец даже не сказал ее имени.       Он осмеливается спросить:       — Ты помнишь свою мать?       Кэйа лишь отрицательно качнул головой. Стоило ему задуматься о ней — и его голову пронзает вспышка боли, виднеется чертовский красный, ненавистный ему всем сердцем, пугающий и отталкивающий. Он не помнит ничего: ни ее лица, ни голоса, ни цвета волос, ни прикосновений.       «Прошло уже больше тринадцати лет. Мое самое первое воспоминание было о том, как я оказался в этом мире. Мне было семь. Но я начал забывать даже отца».       — Как думаешь: он любил тебя?       «Раз оставил одного в чужой стране, где все было незнакомым и опасным, то, полагаю, нет. Может быть, на это была причина. А, может, он просто хотел избавиться от меня. Я часто думал о том, что просто выдумал свое предназначение, чтобы придать себе ценность. Но сейчас уже неважно. Было ли это правдой или нет, я уже не жду его возвращения.       Никогда его не прощу за то, что он бросил меня».       Рагнвиндр приваливается к стене, притягивает к себе и позволяет положить голову на свое плечо, просто быть рядом. Становится так тихо, спокойно, безопасно. Без тягостных и гнетущих мыслей о прошлом — Кэйа может рассказывать о нем, не вспоминая о пронизывающем до костей ветре, пока родные руки разжигают тепло.       — Каково это? Жить со знанием, что в конце концов за тобой придут; жить фальшивую жизнь и постоянно притворяться?       «Я, наверное, не смогу тебе ответить вот так просто. Это страшно, временами грустно. Иногда завистно или ненавистно. Я хотел быть таким же, как все, и просто радоваться. Жить без боязни и ужаса, хотя бы из-за того, что делал со мной твой о…»       Последнее было лишним. Альберих уже хотел было зачеркнуть последние строки, но Дилюк остановил его: стало быть, успел прочитать.       — Что мой отец делал с тобой? — и вновь, пальцы на щеках, так ласково и заботливо, что хочется умереть здесь и сейчас, лишь бы они стали последним воспоминанием в его жизни; только его руки, их тепло на холодной коже и ничего больше. — Кэй, ответь мне, пожалуйста. Я прошу тебя. Что бы я ни узнал, я не совершу прошлых ошибок.       Рагнвиндр изменился. Он смотрит на него по-другому, старается изо всех сил не просто любить, но говорить о том, как любит, несмотря на то, что это все еще ново для него. Даже в детстве Дилюк не был таким открытым и чутким. И Кэйа ему верит.       Снова.       Слова даются ему тяжело, быть может, сказать было бы легче, чем писать, вкладывать эмоции в простые буквы.       Он много раз представлял, как рассказал бы. Раньше, когда между ними еще не было той пропасти, Альберих ночами мог продумывать весь монолог, как бы сказал: со слезами и криками или тихо, абсолютно равнодушно. Но ему никогда не виделось это так. С дрожью в пальцах, выводящих одну из историй, без опасений, что об этом узнает сам Крепус.       И, закончив, Кэйа протягивает исписанный лист, совершенно не колеблясь, не задумываясь о том, что будет дальше, потому что это неважно.       «Самым страшным было молчание. Он заставлял меня молчать о том, что происходило. Угрожал тем, что будет хуже, если ты узнаешь.       Я научился скрывать свой страх, когда ты был рядом, но боялся, стоило тебе уйти.       Он часто закрывал меня в погребе. На целый день, реже — на два-три. Один раз мне не повезло провиниться перед ним в твое отсутствие (ты был в горах со своим отрядом), и я провел среди темноты, сырости и холода больше недели. Он не пускал ко мне даже Аделинду, отобрав ключи.       Мне настолько хотелось пить, что я хлестал вино, пока меня не тошнило им же. В какой-то момент показалось, что я умру там.       Бил он меня еще чаще. В запасах Аделинды лекарства заканчивались так быстро, что она не успевала их пополнять.       Долгое время я вечерами пил чай настойкой лилии-каллы просто для того, чтобы мне не снились кошмары.       Но то, что я никогда не забуду — твое восемнадцатилетие. Он нашел мой дневник и прочитал его полностью. А там я делился самым сокровенным. Своими мыслями, желаниями. Я писал о том, как мы бы занимались любовью, потому что видеть тебя рядом, совсем близко, и не иметь возможности прикоснуться, было невыносимо.       После обеда он позвал меня к себе, а это никогда не заканчивалось ничем хорошим. Он сказал, что не позволит мне испортить тебя, что я никогда не буду с тобой. А потом ударил меня раскаленной кочергой. Я не успел увернуться. Джинн возилась со мной больше часа, залечивая рану, но кость срослась неправильно.       А когда он умирал, он не смотрел на тебя, только на меня с ненавистью. И напоследок оставил шрам от Глаза Порчи».       Дилюк отрывает взгляд от пергамента и, Кэйа готов поклясться Архонтами, своей жизнью, всем, что у него есть, по его щеке бежит одинокая слеза, слетает вниз по белоснежной коже. Рагнвиндр быстро стирает ее след — он все еще не может позволить себе плакать.       Альберих расстегивает пару пуговиц на рубашке и приоткрывает ключицу с ощутимо видным бугорком.       Вот и все. Тайна, которую он хранил годами, держал в секрете пуще своего происхождения, теперь рассказана. Еще один шаг к откровению.       Дилюк опустошенно смотрит то в глаз, то на ключицу, открывает и закрывает рот в немом шоке, сожалении, но никак не злости на оскверненную память о Крепусе.       Он верит. Всему, что написано, всей горькой правде, которую взвалили на него. И Кэйе этого достаточно.       Для того, чтобы в безумии целовать; чтобы сжимать в руках, оттягивать, зарываться в его волосы; чтобы пьяно ловить воздух, совсем чуть-чуть отрываясь от его губ, прикусывать их; чтобы дышать им и не представлять, что бы было без него.       Дилюк отстраняется, закрывает глаза и, прижимаясь лбом ко лбу, в беспамятстве шепчет:       — Я люблю, люблю, как же сильно я люблю тебя…       Кэйа улыбается, но Рагнвиндр вдруг смущенно кашляет и смотрит куда-то за него.       — Давай повременим пока. Здесь ребенок, я бы не хотел, чтобы она увидела нас.       Он согласно кивает. Задумчиво рассматривает ее расслабленное на мгновения лицо и пишет:       «Они придут за ней. Не сегодня, так завтра. Я не хочу ее отпускать, не могу себе этого позволить, зная, сколько всего она перенесла».       — Удочери ее. Мне кажется, она будет рада.       «Думаешь, я смогу стать для нее хорошим отцом?»       — Я это знаю.

* * *

      — У вас нет права держать здесь ребенка.       Дилюк скрещивает руки на груди, облокотившись на стену в коридоре, и пытается тянуть время бессмысленным разговором с этим уполномоченным. И с каждой минутой терпение обоих утончается.       — Вы правы, нет. Я лишь прошу десять минут на то, чтобы разбудить и собрать ее.       Кэйа краем глаза видит сквозь приоткрытую дверь, как Рагнвиндр сжимает ладони, но лицо его каменное и непробиваемое разительно отличается от того, что было ночью.       Он мягко тормошит Диону за плечо.       — Что такое?.. — она сипло шепчет сквозь дремоту, щурит глаза. — Почему так рано?..       Из коридора слышно:       — Каким образом девочка оказалась у вас?       — Она сама пришла. Будь вы на моем месте, вы бы отказали ребенку, который только что лишился родителей, в крове и тепле?       — Нет, но…       Дилюк усмехается, буравя одним из своих самых прожигающих взглядов — Альберих не один раз испытывал их на себе — и мужчина заминается.       — «Но»? Я правильно понимаю, что работник опеки выкинул бы на произвол судьбы беспомощного и беззащитного ребенка?       Диона навостряет ушки, потирая веки и пытается уловить суть происходящего.       — Что происходит? — тихо спрашивает она. — Это за мной?       Кэйа кивает, немного злорадствуя. Ему нравится, как Дилюк неуклонно топит того, не давая и слова вставить.       — Мне стоит написать на вас жалобу?       И это только начало.       — Они хотят меня забрать? Ты меня бросаешь?       Она в истеричном порыве сжимает его руку и моляще смотрит вмиг заслезившимися пронзительными глазами, только бы это оказалось неправдой.       — Кэйа, пожалуйста, не отпускай меня. Не отдавай меня им.       Он шепчет:       Верь мне.       Берет ее за руку. А после — крики, рыдания и вырывающаяся из нескольких пар рук девочка, словно он видит ее в том переулке, словно ее вновь ведут на убой. Кэйа и сам готов броситься к ней, ему режет слух собственное имя — Диона кричит его.       Дилюк обнимает его, и крики стихают.       Альберих понимает, что это нужно. Так — правильно. Того требует закон, бороться с которым он не в силах.

* * *

      — Это ближайшие лагеря Фатуи, — объясняет Джинн, указывая на красные флажки, вколотые в настенную карту. — Первоочередно нужно ударить здесь. Дилюк, я поручаю это тебе. Все данные у тебя на руках, за уточнением обратись к Эоле.       — Сколько она уже ведет разведку?       — В общей сложности, три недели. Последние два дня она находится со своим отрядом в непосредственной близости к лагерю, поэтому передача информации затруднена. Собери людей и выдвигайся.       Она перебрасывает растрепавшуюся косу через плечо, складывая руки на груди.       — К концу недели лагерь должен быть уничтожен.       Рагнвиндр согласно кивает, пересматривая папку еще раз.       — Теперь ты, Кэйа. Вот здесь, — Гуннхильдр обводит пальцем скопление красных флажков почти на краю северного подножия Драконьего Хребта. — Самый обширный лагерь. Тебе нужно будет вместе с Альвером, Микой и небольшим отрядом собрать как можно больше всего. Сколько людей, какая у них огневая мощь и тому подобное.       Альберих бросает вопросительно-нахмуренный взгляд на Дилюка, и тот понимает все без слов.       — Не целесообразнее ли было бы послать нас вместе разбираться с одним лагерем, а второй оставить на Эолу? Тем более, что это ее специфика работы.       Джинн устало качает головой.       — Я понимаю ваше желание сражаться вместе. Вы хорошо друг друга знаете, но в этой операции справитесь и порознь. Эола знает повадки и действия именно тех Фатуи, и отправлять ее на новую разведку сейчас невыгодно. Ждать мы не можем — времени слишком мало.       Кэйа видит, как она старательно избегает его; ведет себя так, будто бы его здесь и вовсе нет, хоть и обращается к нему. Он замечает это в ее скользящем взгляде, нежелании даже смотреть на него.       Пустое. Их пути давно разошлись. Если Джинн нашла себе правую руку получше — пускай так и будет. Даже если это Дилюк.       Вместо ненужных споров он кладет на ее стол чуть мятый лист.       — Что это?       — Прошение об удочерении, — поясняет Дилюк. — Легче получить подпись напрямую от тебя, нежели обивать пороги всех нижестоящих инстанций по десять раз.       — Я не понимаю, причем здесь приют? У Дионы, насколько мне известно, есть оба родителя. Вы не можете просто так взять и забрать ее без органов опеки и проверок.       Потирая виски, Гуннхильдр присаживается за стол, заваленный скрученными свитками, стопками из непроверенных донесений — которые Альберих обычно брал на себя — и прочими отчетами.       — У нее больше нет родителей. Вчерашним вечером Драфф убил свою жену, а после повесился.       Рагнвиндр говорит это с тенью печали в голосе, хотя, казалось бы, ему вовсе нет дела до этой маленькой девочки. Кэйа знает лишь то, что он вывел ее из плена, но вряд ли за такое короткое время Диона бы привязалась к нему.       С другой стороны, и сам Альберих пробыл с ней не так уж и долго. Пара дней в плену — но отпускать ее больно. Отрывать от себя с кожей и костями, безвольно толкая к совершенно чужим ей людям.       — Не думала, что ты хочешь стать отцом, — бросает Джинн. — Кто будет за ней присматривать, пока ты будешь на миссиях?       Кэйа пожимает плечами: на самом деле, это не особо и важно. Диона самостоятельна донельзя, выживала сама и заботилась о своей матери вместо того, чтобы беззаботно играть в куклы.       — Я смогу. Если нас обоих не будет, справится и Розария.       Она саркастично улыбается.       — Розария точно об этом знает? Я не могу представить ее, сюсюкающуюся с ребенком.       — В любом случае, такой расклад лучше приюта. Так мы сможем обучить ее лучше справлять с Глазом бога. К тому же, Диона и сама этого хочет.       Джинн соглашается. Быть может, еще и потому, что у нее самой не было семьи. Альберих знает: мать не любила ее.       — Ты должен понимать, Кэйа, — она протягивает ему бумагу со своей подписью. — Ты несешь за нее ответственность. Больше никаких самоубийств.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.