Eyes Full of Sunlight

The Outlast Trials
Слэш
В процессе
R
Eyes Full of Sunlight
автор
Описание
Два безумца, одержимые разными идеями, их попытки понять друг друга и их попытки понять себя.
Примечания
Знаете, я хотела написать фик по Аутласту со времён, когда была 14-ти летней пиздючкой. Тогда мне мудрости жизни не хватило, но теперь, много-много лет спустя, я возвращаюсь и пытаюсь вновь. Новые персонажи, новые идеи, старая любовь. Спасибо за то, что ты есть, Outlast. По большей части это лишь мои мысли. Моё понимание Койла и Истермана, мои, скажем так, хэдканоны. Я, честно, не знаю, сколько у меня наберётся по итогу идей, так что не удивляетесь, если статус работы внезапно изменится на "Завершён". Пишу, пока есть запал, пока есть, что сказать. Можете заценить мой блог в Тамблере (cringebuthappy), я туда аутист мэмэсы выкладываю. А лучше напишите мне и погнали вместе в эскалацию. Страсть как хочу с кем-нибудь поиграть. Новые метки и персонажи могут появиться в будущем. Ну, поехали.
Посвящение
Майлзу, пожалуй. Ты всё ещё мой самый любимый сын.

Throat Full of Parasites

Тупой комок. Встал поперёк и ни туда, сука, и ни сюда. Ещё и большой, скотина: как будто крышку от бутылки целиком проглотил. Или перекусил двадцатипятицентовой монетой. Но на крышку всё-таки больше похоже: она ободрала своими острыми краями всё горло, затем медленно спустилась ниже, царапая нежную розовую ткань, и остановилась где-то на полпути к желудку, вцепившись мёртвой хваткой в стенки пищевода. Пытаешься протолкнуть эту заразу насильно — ни хрена не получается: еда разной степени пережёванности просто копится на ней сверху, съедобные кирпичи смазываются слюной и прилипают друг к другу, выстраиваясь в медленно гниющую башню. По крайней мере, так кажется. Будь это правдой, башня уже давно дошла бы до глотки. Третья по счёту попытка остановить побег заключённых и Койл не выдерживает: нагибается над ближайшей мусоркой и пихает два пальца себе в рот, пытаясь вызвать рвотный рефлекс. Для верности даже слизывает с них слой тухлой крови, копоти и ещё бог знает какой дряни, прогорклой на вкус и тошнотворной на запах, но кроме вязкой слюны максимально неправильного цвета наружу ничего не выходит. Всё, что проходит по пути через комок, внутрь или наружу, вниз или вверх, превращается в новый природный яд. Он шипит и пузырится на кровоточащих губах, оставляет на стеклянных поверхностях разводы. Дай ему побродить ещё месяцок-другой — он начнёт разъедать дерево. Терпеливо выжди годик — и он начнёт плавить металл. Койлу приходится бороться с навязчивым желанием бросить патруль, залезть в какую-нибудь тёмную каморку, подальше от глаз вездесущих людей в форме, и разобраться с этой надоедливой хернёй самым радикальным и действенным способом: вырезать её к чертям собачьим. Посидеть в тишине, понять и почувствовать, где именно притаился клубок паразитов, и безжалостно вонзить туда осколок стекла. Резать и резать, пока дыра не станет достаточно большой, чтобы туда можно было просунуть руку, и выдрать корень всех проблем. Растоптать его до состояния красной лужицы, втереть подошвой ботинка в пол и вдохнуть, наконец, полной грудью. Но даже если он заберётся в самое неприметное место во всём участке, если найдёт укрытие, где тьма настолько плотная, что сквозь неё не пробивается сияние электричества, где не слышно ни криков, ни рёва, ни голосов, его всё равно остановят. Теперь хочется попробовать чисто из принципа. Чтобы узнать, насколько быстро это произойдёт. Ещё бессмысленнее пытаться решить проблему «дома» — в нынешнем месте постоянного проживания Койла, в точности повторяющем первый этаж его обители в Блэквелле. Те же самые комнаты, та же самая начинка, те же самые царапины, пятна и вмятины на мебели; ублюдки видать обнесли его настоящее жильё и перетащили сюда вообще всё, включая заплесневелую плитку в ванной и рваные зелёные обои в полоску. А может, это один педантичный мудак заставил своих подчинённых в мельчайших деталях воспроизвести интерьер старого дома в «доме» новом. Чтобы создать иллюзию того, что в жизни Койла ничего не поменялось. Какое из этих объяснений более реалистичное, хрен его знает. Только вот эта иллюзия легко рушится, потому что за занавесками нет окон, вместо лестницы на второй этаж красуется нелепо выглядящая стена, под потолком висят камеры (которые волшебным образом восстанавливаются буквально на следующий день, даже если их в труху превратить), по телевизору крутят зацикленный набор программ минимум пятилетней давности, а из дребезжащего динамика периодически раздаётся унылый женский голос, раздающий указания. Это странно, и это раздражает: они с точностью повторили чёрное пятно, оставшееся после взрыва розетки в гостиной, дыры от выстрелов на стене в спальне и паутину на вентиляционной решётке в ванной, но с таким похуизмом отнеслись к стаду слонов в комнате. А раздражение вызывает тот факт, что даже этого достаточно, чтобы Койл, открывая входную дверь, в очередной раз ожидал увидеть знакомый двор, а затем смачно матерился себе под нос, упираясь взглядом в серую стену. Он не чувствует себя хозяином этого места. Полицейский участок и здание суда — даже с учётом всех негласных правил, которые никто не удосужился прописать в договоре хотя бы мелким шрифтом, — вот это его территория. Его островки законности, правопорядка и оправданного насилия, в которых он следует воле правосудия, что так удачно перекликается с его собственной. А в клетке, выделенной Мёркоф для еды и отдыха, в крохотной жилой зоне обманчивой ностальгии, нет ни крохи свободы. Глаза не просто таращатся на тебя из каждого угла; глаза знают, что ты намерен делать, даже если ты об этом только подумал. Глаза пялятся на комок и пристально следят за тем, чтобы тот не двинулся с места. (Хотя что то, что другое — это лишь вольеры, приближенные к естественной среде обитания. Разница лишь в том, что где-то есть отвлекающий фактор, а где-то его нет. Звучит как-то, что сказал бы ублюдок в костюме. Хуёво звучит) Койл сидит на диване, на родной или нагло скопированной жёсткой развалюхе с прожжённой сигаретами обивкой и исколотыми перочинным ножом подлокотниками. В руках у него — вилка и банка дряного паштета, какой Мёркоф регулярно пихают ему в пайки вместо нормального мяса. По телевизору в наплевательском порядке крутят «Дымок из ствола». Время позднее. Рабочий день закончился часа два назад. Шкрябая металлом по металлу в попытке собрать со стенок банки остатки коричневой солоноватой массы, Койл внезапно чувствует привкус крови на языке и стойкое желание прочистить горло. Затем его лёгкие как будто нагло сдавливают чьи-то огромные шероховатые руки, и стойкое желание превращается в срочную необходимость. Он сгибается пополам, кашляя в такт выстрелам Мэтта Диллона, роняя на пол упаковку из-под гадких субпродуктов из свинины, индейки и говядины. Что-то настойчиво просится наружу. Койл подрывается с места и бежит в ванну. Большой кровавый сгусток с потешным звуком шлёпается на пожелтевшее керамическое дно раковины. Из-за тёмных линз очков он кажется зловеще чёрным, как чернильная клякса или разведённая в воде сажа. Вытирая слюну с подбородка, Койл тычет в мёртвый кусочек себя пальцем. На ощупь это вязкая кашица с вкраплениями каких-то ошмётков. Эта херня вылезла из его дырявого желудка или поднялась из прокоптившихся лёгких. А может, это напоминание прямиком из прокажённого кишечника или пламенный «привет» от пупырчатой печени. Ему так перелопатили внутренности, что переваривать еду он может мочевым пузырём, а ссать ушами. Кровавый харчок может быть предвестником смерти вообще любого органа. Злостчастный комок никуда не делся. Есть у Койла ощущение, что вырезать его надо не из груди или брюха, а из совершенно другого места. Его тело подвергли таким изменениям, что любой член Генеральной Ассамблеи ООН поседел бы от ужаса и возмущения. Инъекции, чтобы можно было выдерживать минусовые температуры и дышать ядовитыми газами. Операции, чтобы можно было доставать языком до локтя и закидывать стопы за уши. Сыворотки, подчёркивающие натуральные уродства и прячущие натуральную красоту. Подкожные микрочипы, вызывающие чесотку, которую можно унять лишь чем-нибудь насильственным. Поначалу это пьянило. Возможность пробегать целые марафоны, без устали избивать преступный сброд часами напролёт, пропускать через тело электрический ток, по силе сопоставимый с ударом молнии, и помимо боли ощущать прилив могущества. Заработал открытый перелом, неудачно сиганув с балкона? Не беда, благодаря смеси из спирта, аспирина и ртути будешь снова в строю буквально через пару дней. Попал под шальной коктейль Молотова и спалил себе весь кожный покров? Врачи приштопают новый. Бегай, убивай и разлетайся на части, а урод из телевизора будет смотреть, как тебя по кусочкам собирают воедино, и комментировать это набором выпендрёжных синонимов к слову «круто». Только потом у Койла в два раза увеличились почки, на затылке вылез какой-то бугор, а в правом боку порой так колит, что невозможно ходить. У него там однажды аппендикс взорвался. С тех пор так и болит. Струя воды равнодушно смывает в канализацию признак болезни на терминальной стадии. Койл смотрит в зеркало — в застрявшую в прошлом поверхность, на которой дозволено быть лишь двум трещинам, но не более — и замечает, что извращение на его лице выглядит паршивее обычного. Мягкие влажные трещины между сухими грубыми буграми сочатся противной жёлтой дрянью. Он лезет в мякоть пальцами (грязными, но да и хер с ними, хуже уже не будет), колупается в тёплой смеси из крови, сукровицы и гноя, нащупывает застрявшие внутри осколки стекла и кирпичную крошку, но никак не может достать. Обычно этим занимаются медсёстры — крошечные, перепуганные до полусмерти молодые блондиночки, достающие маленькими пинцетиками мусор из мусора, поддерживающие жизнь в праведной машине для лишения жизни. Причём занимаются обязательно в присутствии доктора, иначе у этих пигалиц руки трясутся так, что ненароком можно доковырять до кости. Это один из тех моментов, когда козлина из телевизора превращается в козлину у противоположной стены, когда Койл может сидеть неподвижно и представлять, как хватает рукой красный галстук и затягивает его до тех пор, пока бледное лицо его стоп-крана не становится фиолетовым. Раньше его здоровье заботило их так же, как гиперопекающую мамашу заботит здоровье её чада: чуть что — и сразу антисептик, мази, пластыри, опросник самочувствия под сотню вопросов, таблеточки и поцелуи в свежеобработанную спиртиком задницу. Потом здешний персонал понял, что Койл — игрушка не стеклянная, а пластиковая, что если его со всей дури швырнуть в стенку, он недовольно покряхтит, но не сломается, а это значит, что на его самочувствие можно положить большой и толстый. Да и самому Койлу к тому времени уже осточертели их изучающие взгляды и латексные касания, а потому он был только рад избавиться от медицинского надзора. — Я взрослый мужик, мать вашу, — сказал он как-то, отпихивая от себя влажную руку бледной как смерть медсестры. — Сам разберусь, когда мне нужно будет подуть на ранку. Безразличный мерзавец спрятал руки за спиной, окинул Койла оценивающим взглядом и обманчиво пожал плечами. — Как скажете, сержант. Ваши проблемы — Ваша забота. Звучало, казалось бы, честно, только вот большинство проблем Койла ему не принадлежат. Почти всегда это чьи-нибудь тщательно спланированные ошибки и случайные умыслы, которые он лишь хранит в и на себе, как банк, множащий жестокость. Главный вкладчик пристально следит за каждым вложенным центом, потому что от этого зависит конечная выгода. И не дай бог процент поползёт не в ту сторону. Это будет катастрофой похлеще Биржевого краха. Себя нарциссичный подонок описывает как творца. Как художника-инноватора, скульптора-первооткрывателя, писателя-прогрессиста, причём это всё — исключительно его слова. Но эти громогласные заявления легко находят своё подтверждение на практике: Койлу постоянно приходится работать с результатами полёта безгранично больной фантазии самопровозглашённого поэта, так что оценить эффективность авторской методики промывания мозгов он может, так сказать, из первых рядов. Острым словцом и лживой заботой добрый доктор почти любого может возвысить до послушного идиота, и это, признаться честно, нежеланно впечатляет. Но чего креативная мразь не умеет, так это создавать увечья физические. Он знает, как работает мозг и с чем его едят, а вот тела расчленять его в столичном университете для дохуя вумных пижонов никто не научил. Да и хочет ли он сам этим заниматься? Нет, не хочет. Он человек-идея, скромный наблюдатель с экрана; в требухе и дерьме копаться эта неженка не станет. Но ведь амбиции свои реализовывать как-то надо, а они простираются куда дальше простого превращения бомжей в безмозглых солдафонов. Идей у засранца — поле непаханое, и он воплощает их в реальность чужими руками на живых полотнах, прикрываясь экспериментальной значимостью. Он говорит своим недальновидным коллегам, что пришивание третьей руки или развитие половой дисфункции — это важное условие для улучшения общей выносливости, но на деле лишь пытается создать метафорический мясной шедевр. Койл знает. Он всё про эту суку знает. Они сказали, что хотят увеличить его толерантность к электрическому току. Логично: ему большую часть времени придётся провести с ним в непосредственной близости, и упасть замертво от своего же оружия было бы как минимум позорно. Сказали, что подшаманят над составом его крови, и после этого якобы можно будет безболезненно пальцы в розетку совать и обниматься с громоотводами. Три с половиной часа он пролежал под капельницами, в полудрёме глядя на то, как литры прозрачной жидкости медленно курсируют по трубкам и проникают в его вены. Затем — пятиминутный перерыв на туалет и новая порция экспериментов. Теперь надо проверить, сказали они, побрили ему макушку и усадили на электрический стул. Пока они крепили его руки и ноги к деревянной конструкции, пока возились с громоздким шлемом, Койл представлял себя преступником, которого собираются зажарить до смерти за жуткие преступления, и эти мысли его то возмущали, то делали приятно. Прямо перед его лицом они поставили камеру и телик, с которого за процессом следил непосредственный организатор. Следил, руководил и восхищался. Койл сотрясался в судорогах под еле слышные за треском электричества шёлковые одобрения, барахтаясь между мизерным удовольствием и невыносимой болью. С каждой новой секундой ему казалось, что сейчас, вот-вот, ещё чуть-чуть — и он потеряет создание, что он должен потерять сознание по всем законам физики, биологии и здравого смысла, но этот блаженный момент всё никак не наступал. Он вопил до хрипоты в горле и задыхался от вони гари, но при этом не слышал собственных криков и не мог заставить свои лёгкие работать. Перед его глазами плясали ослепительные искры, изображение на экране телевизора мигало как сраная рождественская ёлка. А затем что-то громко хлопнуло, хлестнуло Койла по лицу и всё побелело. В болезненном белом ничего он увидел Бога, и у Бога было два лица: одно из них — лицо Отца, другое — лицо Без Лица. Бог говорил двумя голосами: один из них — протяжный южный акцент, другой — размеренный возвышенный говор. У Бога было два мнения: одно из них Койла принижало, заставляя становиться лучше, а другое возвышало, вынуждая протестовать. Всё смешалось вместе, в одну серую кучу, в святую массу громких нежностей и оскорблений. Койл впервые испугался, что будет наказан. А затем очнулся в кромешной темноте, живой и под завязку напичканный обезболивающими, злой как собака и замотанный в сотни слоёв бинтов, словно чёртова мумия. Сколько времени он провёл, будучи прикованным кожаными ремнями кровати, Койл точно не знает, но больничный у него выдался насыщенный. Всё тело болело так, будто его несколько часов вываривали в кипятке, а морду так вообще — окунули в чан с битым стеклом и хорошенько так поелозили. Он требовал у латексного мудачья ответа на вопрос, что случилось с его лицом и как они намерены это исправлять, приказывал им содрать с него повязку и угрожающе скалился, отчего рана на его щеке раз за разом открывалась, но врачи только неэтично чертыхались, просили подождать и чуть что — сразу бросали его в темноте и неведении. Ещё были всякие процедуры, пахнущие травой мази, куриные бульоны через трубочку да попытки укусить медбратьев за пальцы, и всё это под аккомпанемент постоянной рези в глазах, по ощущениям полных песка. По ночам, когда угрожать кровавой расправой было некому и оставалось лишь слушать завывания психов на соседних койках, Койл думал о том, как это на самом деле страшно — лишиться зрения. Причём думал далеко не в первый раз: эта навязчивая фантазия последовала его ещё со времён Блэквелла, где он спать не мог от мысли, что индейцы заберутся к нему в дом посреди ночи и выковыряют его глаза изогнутыми ритуальными ножичками. Но полностью окунуться в пучину паранойи Койл не успел: вскоре врачи, небезосновательно опасавшиеся за своё благополучие, позвали единственного человека, способного, по их мнению, подсластить горькую пилюлю случившегося. Они позвали Истермана. То был первый раз, когда они встретились лично, и сопровождалась эта встреча — равно как и всё, что с Истерманом связано, — лютой болью. Стоило медиатору усесться напротив, как с Койла наконец соизволили снять трижды клятую повязку. Секундная радость от осознания, что способности видеть он не лишился, сменилась желанием навсегда ослепнуть. Свет вдарил по чувствительным глазам, как реактивная струя направленной, точечной агонии. Слёзы прыснули моментально, Койл и рта в болезненном вдохе не успел разинуть. Смотреть на Истермана было всё равно, что смотреть на солнце с расстояния вытянутой руки. Невыносимо. Тут же подоспела медсестра и нацепила на Койла солнцезащитные очки. Дужка соприкоснулась с раной на щеке и вызвала новую волну боли. Белый пламенный мир снова окунулся в уже привычный спасительный мрак. Тёмный и расплывчатый Истерман сказал: — Электроофтальмия. Воспаление глаз вследствие воздействия электрического тока. Как симптом — крайняя светочувствительность. При правильном лечении со временем должно пройти. Должно ведь? — Ну, мы можем купировать болевой синдром… — начал было стоящий рядом врач, но мысль закончить не успел. — Замечательно, значит с глазами разобрались. Что до лица… Истерман сделал театральную паузу, думая, как бы выразиться помягче. — …лицо выглядит великолепно. И все мысли, что крутились у Койла в голове, моментально затихли. Даже в отсутствие технического искажения голос Истермана не утратил своей загадочности: обещая выздоровление, он звучал как конспиролог, в свойственной ему спокойной убеждённости рассказывающий о самой бредовой на свете лжи. Даже без экранной вуали его голос не утратил своего пафоса: описывая изуродованное лицо Койла самым неподходящим для этого словом, он звучал как гордый автор, зачитывающий строчки произведения собственного сочинения. Строчки безумной гротескной поэмы, написанной психом, о психах, для психов. — Как, говорите, это называется? — спросил Истерман у врача, указав на правую щёку Койла. — Металлизация, — ответил тот. — Частички металла расплавились и попали в верхние слои кожи. — Это можно исправить? — Обычно повреждения сходят на нет при естественной смене кожного покрова, но с учётом масштаба поражения… — Прекрасно. Оставите нас? Весь медицинский персонал оперативно покинул помещение. Истерман дождался, пока за последним врачом закроется дверь, и пристально уставился на Койла своими еле различимыми за искусственной темнотой глазами. Реальность вокруг него начала рябить телевизионными помехами, пытаясь воссоздать комфортную для него среду. Позже Койл узнает, что это явление называется синдромом визуального снега, и что теперь ему предстоит всю жизнь провести с постоянным мельтешением перед глазами. — Произошла досадная случайность, — сказал Истерман, не удосужившись придать своему голосу и каплю сочувствия. — На Вашем шлеме повредился провод. Он успел несколько раз ударить Вас по лицу, прежде чем мы отключили питание. Это ужасная, но, согласитесь, весьма результативная ошибка. В тот момент Койл ещё не знал, как выглядело его лицо, но был более чем уверен, что единственное чувство, которое его новая физиономия вызывала, это чувство тошноты. Истерман, однако, звучал так, будто готов облобызать ему эту рану, причмокивая собрать с неё языком кровь, гной и частички металла. — Я думаю, фактор привлекательности Вас мало беспокоит, а потому Вы сможете оценить выгоду новой внешности по достоинству. Человек Вашей профессии должен вселять страх в сердца преступников, одним своим видом холодить кровь в их жилах. Дело даже не столько в физическом уродстве, сколько в подтексте: Ваша рана показывает, что Вы столкнулись со стихией в неравном бою и вышли из него победителем. Что Вы укротили разрушительную силу и готовы использовать её себе на пользу. Лесть. Истерман знает, как любого заставить почувствовать себя особенным, на то он и мозгоправ. Пока сам с этим не столкнёшься, не поймёшь, насколько на самом деле липкая паутина его слов. Пара красивых изречений — и ты ложкой выскабливаешь собственный мозг через глаз, ухо или нос. Или отдаёшь ему право распоряжаться собственной жизнью. — Не могу не отметить и символическую красоту произошедшего. Вы, воплощение закона, пережили то, что убило бы любого грешника. Любого подлеца, которому есть что скрывать. Вас абсолютно не в чем обвинить. И Ваше лицо — прямое тому доказательство. На своём веку сержант Лиланд Койл слышал похвалу от многих людей. От довольных его работой честных граждан. От сослуживцев. От директоров общественных объединений. От почётных ветеранов. От мэров. От персон куда более значимых, чем какой-то сноб из секретного комплекса посреди огромного ничего. Но ещё ничьи слова не заставляли его испытывать столь же сильный прилив плотской радости, смешанной с острой волнообразной болью. Почти ничьи. — Я уверен, что новоприобретённые черты станут для Вас не помехой, а преимуществом в борьбе с преступной заразой. Вашей, так скажем, визитной карточкой и устрашающим орудием. Поправляйтесь, сержант. А после мы с Вами заложим фундамент для кардинальных изменений. Истерман встал со стула, похлопал Койла по плечу (размеренно, вежливо, совершенно не боязливо, но немного неловко), поправил свой пиджак и направился к выходу. Перед тем как уйти, он остановился и сказал: — Да, к слову: теперь Ваше тело способно выдерживать четвёртую степень воздействия электрического тока. Злоупотреблять этим, однако, крайне не рекомендую: всё ещё высок шанс нарушения работы внутренних органов. И был таков. Когда Истерман ушёл достаточно далеко, чтобы затих отзвук каблуков его полированных туфель, псих на соседней койке, чьё тело от количества нарывов напоминало бугристую варёную кукурузу, начал бешено дёргаться и верещать что-то про некоего Скиннермэна, выгибая спину чуть ли не до хруста. Только тогда Койл понял, что всё это время не был прикован к кровати. И что все угрозы, оскорбления, убийственные обещания, издевательства и прочие гадости, которые он ночами репетировал исключительно для того, чтобы высказать мёркофским мудозвонам в их наглые рожи, так и не покинули его рта, хотя сидели на кончике языка в полной боевой готовности. Что все фантазии о том, как Койл будет вырывать клочья волос из модных причёсок напыщенных паскуд, так и не покинули его головы, хотя пальцы подрагивали от переполняющего тело напряжения. Позже он, конечно, научится. Научится рявкать, затевать бессмысленные споры о законе и науке, не молчать в тряпочку, когда Истерман смотрит на него не с экрана телевизора, а вживую, заглушать его голос и игнорировать его взгляд, мысленно убивать его, расчленять его, хоронить его, всегда сохранять хотя бы крупицу самосознания и не слушать бредни, разинув рот как идиот. Научится, спустя время научится. Только когда неловко мнущиеся в коридоре врачи начали потихоньку возвращаться в палату, Койл, ради интереса решивший вновь посмотреть на мир без тёмных линз, окончательно убедился, что его глазам настал необратимый пиздец. Всему остальному, впрочем, тоже. Место, куда его провод поцеловал, выглядит так, будто он уснул щекой на конфорке плиты, потом пошкрябал по ней крупной тёркой и для пущего эффекта прыснул сверху кислотой. Волосы на голове сгорели окончательно, борода в конце концов поседела от постоянного контакта с электричеством. На правом глазу нависло веко, из-за чего Койл в редкие моменты отсутствия очков похож на умственно отсталого. Башка регулярно болит, ни хуя не видно. Прекрасный сборник качеств для карающей руки правосудия. Одна большая ходячая метафора. Тут все — сплошные ходячие метафоры, и Койл не может об этом не думать. Двухметровые громилы, способные человеческий хребет как щепку переломить, а внутри — маленькие дети. Вздыхающие о светлячках солдатики, сидящие на манер лягушек в кромешной тьме. Уродливое гниющее нутро матери под неумело натянутой маской любви и ржавое сверло за клювом милой куклы. Овощи, панически боящиеся любого шороха, способные найти покой только в оглушительных криках. Всё настолько очевидно, что аж блевать тянет. Вдоволь поколупавшись в своём шраме и выудив оттуда далеко не последний, но всё же какой-то кусок мусора, Койл смывает с рук соки упрямого разложения. Немного подумав, он закрывает глаза, стаскивает с себя очки, цепляет их на футболку и наклоняется над раковиной, чтобы прополоскать это гнойное недоразумение: авось поможет. Эта хрень, кажется, даже подванивать начала, хотя когда первую половину дня ты наслаждаешься запахом дерьма и трупов, а вторую — ядрёным ароматом спирта, обоняние начинает слегка шалить. Не открывая глаз, Койл выключает кран и упирается влажными руками в края раковины. Чувствует жжение в щеке, холодную керамическую поверхность под ладонями и привкус металла на языке. Слышит звук падающих капель, гудение лампочки и пальбу из телевизора в гостиной. Чует гниль, сырость и Блэквелл. Из шести чувств только одно осталось. Койл видит себя без тёмного фильтра, но в белом тумане, мерцании точек и искажении слёз. Старается не моргать и не щуриться, хотя резь такая, будто в глаза втыкают миллионы крошечных игл. Поверх белого света и визуальной боли вырисовывается тёмная фигура паразита из телевизора — чёрные пятна околочеловеческой формы. Кто-то из воспоминаний кричит: «Выключите ток, ради бога, он же сейчас зажарится!» Кто-то из воспоминаний говорит: «Так держать, сержант, Вы отлично справляетесь» Так держать, Лиланд, ты отлично справляешься. Смотри и терпи. Смотри и терпи. Терпи, сука. С громогласным «да блядь!» Койл зажмуривается и яростно вытирает слёзы тыльной стороной ладони. Каждый день он ждёт чудесного выздоровления и каждый день чуда не происходит. Они говорят ему, твари в халатах, что нужно подождать. Истерман, хуйло злоебучее, говорит ему, что нужно подождать. Но Койл знает, что остаётся только смириться. Капли, компрессы и зарядка для глаз не помогут сделать мир немучительно ярким. Мольбы, попытки и самоистязания не помогут сделать мир вновь дружелюбным. Довольствуйся искусственным тенёчком и захлопни свою пасть. День сегодня особенно дерьмовый выдался. Преступники удрали, башка трещит и кружится, как на долбаной карусели, ещё и комок этот сраный с самого утра мозги ебёт. Вина это одной причины или их совокупности, не важно: Койл заносит кулак. Ему хочется превратить две трещины на зеркале в двадцать, а потом в две сотни. Ему хочется превратить своё отражение в осколки. Ему хочется что-то ударить и чтобы это что-то ударило его в ответ, ему хочется доставать стекло из костяшек большими грубыми пальцами, невольно вгоняя его глубже и делая хуже. Ему хочется узнать, сколько ещё у Мёркоф осталось идентичных этому зеркал, спустя какое количество вспышек гнева им придётся найти другое, совершенно на оригинал не похожее, изогнутое как буква S и в кислотно-розовой металлической раме. Но, глядя через боль на себя, лысого, изуродованного и скалящегося от гнева, Койл в очередной раз сдаётся под натиском осознания, что всё это бессмысленно. Мир вокруг нас не меняется, меняемся лишь мы сами. И в Мёркоф эту концепцию выкрутили до возможного максимума. Можно сколько угодно долбиться в решётки, но толку от этого ноль. Можно найти тысячу причин бороться, но смысла в этом мало, когда результат один и тот же. Ну, это не значит, что нужно сдаться. Просто можно отложить борьбу до лучших дней. До удобных дней. До удачных дней. Койл надевает очки. Выходит из ванной. Садится на диван. Телевизор, сигареты и злосчастный комок составляют ему компанию до самого утра. Ему нравятся моменты, когда получается ни о чём не думать, но сегодняшний день, видно, к тишине не располагает. Когда Койл собирается на работу — а именно бродит туда-сюда по комнате, застёгивая провонявшую потом, дымом и смертью рубашку, — динамик под потолком с громким хрипом оповещает, что доктор Истерман ждёт его в больничном крыле, полное обмундирование при том не требуется. Койл накидывает штаны с фуражкой и выныривает в яркие бело-серые коридоры Синьялы, главный источник его перманентной головной боли. Одни сотрудники Мёркоф до сих пор его шугаются, другие уже привыкли. Рядом на большой грузовой платформе двое работяг везут прикованную сумасшедшую мамашу, кукла на руке которой в очередной раз борзым тоном интересуется, почему мусору можно свободно разгуливать, а ей нельзя. Нахуй пошёл, гнида пернатая. Истерман находится у входа в операционную, стоит в своей излюбленной позе «палка в жопе» и беседует с каким-то доктором, укутанным в сто слоёв защитных шмоток. Стоит Койлу появиться на горизонте, как Истерман отправляет своего дружка восвояси и поворачивается к новоприбывшему, нелепо качнувшись вперёд в знак приветствия. На нём сегодня очки. Редкое явление. — Сержант Койл, доброе утро. Благодарю за пунктуальность. У меня для Вас отличная новость: мы разработали способ ускорить Ваш метаболизм посредством одной простенькой операции на желудке. Это улучшит Ваши физические способности в два, если не в три раза. Будете быстр, как молния, образно говоря. Ага. А потом они разработают способ сделать его сильным, как медведь, чтобы можно было одной рукой легковушки поднимать и головы уголовникам отрывать, но за это придётся заплатить жизненной ёмкостью лёгких. А потом им придёт в голову сделать из него экстрасенса или развить его поэтические задатки, отчего в его мозгу вылезет опухоль размером с грецкий орех. А потом они выведут его в поле во время грозы, пригвоздят к металлическому кресту аки Иисуса и оставят до тех пор, пока в него не шибанёт молния. И он сдохнет ради красивого сравнения. Ради того, чтобы местный Шекспир от восторга уссался. — Но это, разумеется, только с Вашего согласия, — добавляет Истерман. — Ничего против Вашей воли. И Койл говорит, конечно. Давай. Почему бы и нет. Жги. Погнали. Без проблем. Обязательно. Двумя руками за. Ага. Да. — Отлично, — непринуждённо говорит Истерман. Ничего другого он, впрочем, и не ожидал. — Кто-нибудь, сбегайте к Ноксу, заберите у него гастрочипы от Глушилки. Находиться под наркозом приятно. Можно выспаться. Можно игнорировать пульсацию комка, выросшего до размеров сердца.

Награды от читателей