
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
AU
Ангст
Дарк
Отклонения от канона
Рейтинг за насилие и/или жестокость
Сложные отношения
Насилие
Упоминания пыток
ОЖП
Нелинейное повествование
Преканон
Психологическое насилие
Психологические травмы
Предопределенность
Эксперимент
Религиозные темы и мотивы
Вымышленная религия
Религиозный фанатизм
Сюрреализм / Фантасмагория
Измененное состояние сознания
Описание
«Только Он — твердыня моя, спасение моё, убежище моё: не поколеблюсь более»
Примечания
в шапке - куча меток, связанных с религией, потому что она - основная тема работы, да. из-за этого работа очень специфичная, так что имейте это ввиду
стоит метка вымышленная религия, но более чем очевидно, откуда растут ноги, ахах
таймлайн - Авантюрин только-только получил свою должность в КММ, задолго до Пенакокии
частота выхода глав - элементы психологического ужаса, это тоже имейте ввиду, я могу пропасть на сто лет
удачи))
основные песни работы:
Весна в Сан-Бликко — виноград
The Meto – Веди меня
Diary Of Dreams — O’brother Sleep
Diary Of Dreams — Rumours about Angels
плейлист под работу:
https://music.youtube.com/browse/VLPL6s_7bwxfFiSoVkj3IFqTmCdxK-upES_J
тг канал:
https://t.me/+E-iEmAxo2Vw0MWM0
Посвящение
моей бесовской натуре с фиксацией на религиозных темах
Глава десятая. Красивейший закат
08 января 2025, 12:14
— Разве у тебя нет сокровенных желаний только для себя?
— Для себя?..
— Ну, знаешь… если бы не осталось необходимости бороться за свою жизнь. Если бы была возможность помечтать… Разве у тебя совершенно ничего такого нет?
— Кажется… что-то было. Да, было…
Знаешь, больше всего в жизни мне хотелось бы спокойствия. Блаженного, нерушимого спокойствия, что окружит меня, как защитный кокон. Я желаю отринуть свою старую, совершенно недостойную жизнь, и навечно остаться в куколке, что убережёт меня от новой боли… даже если я не сумею стать чем-то прекрасным, чем-то новым и достойным восхищения, я более не буду и гусеницей, способной лишь на бесцельное существование.
Я стану чем-то в межвременьи.
Только представь: мир, спрятанный ото всех. Никто более не потревожит ни меня, ни тебя. Солнечный свет прольётся, как шампанское из опрокинутого бокала, и зальёт виноградники. Тяжелые гроздья винограда, низко свисающие к холодной траве из-за больших, спелых ягод. Боль останется позади, где-то далеко-далеко за горизонтом, который не будет видно из-за бесконечных вечнозелёных рядов. И мы с тобой на крыльце домика — небольшого, но нам ведь больше и не нужно будет? Скрипучие половицы, старый камин, отсутствие роскоши… будет ли это иметь значения, если мы оба вспомним, как улыбаться, а не скалиться?
Только представь: я, ты и толстый кот на твоих коленях, согревающий своим вездесущим мехом.
Может, и не воздастся противникам нашим — яростью, а врагам — местью, но в этом ли суть?
К какому богу мне обратиться, чтобы он дал мне ответы на все вопросы?
Какой бог обратит на меня своё внимание, а не оставит на покровительство удачи, как было всегда?
☬☬☬
Авантюрин застревает в душе. Он растирает кожу докрасна, продолжая чувствовать себя грязным. Кожа горит, плавится — ха-ха — под напором, начинает щипать, а он всё продолжает, чувствуя, как грудную клетку сдавливает от невозможности вдохнуть полной грудью. Он не глядя хватается за шампунь. Ему кажется, что волосы липкие, измазанные в кленовом сиропе и карамели, грязные и засаленные, даже если последний раз он мылся сегодня утром. это ведь было сегодня? не сегодня? когда, к о г д а? Его ведёт, когда он чувствует запах миндаля и молока; его ведёт, когда он понимает, что это тот-самый-шампунь. Он касается лица, в попытках успокоиться и наконец-то начать нормально дышать. Вдох-выдох. Давай, это ведь не трудно. Вдох-выдох. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Он прострелил себе голову. Он выстрелил себе в лицо. Он чувствовал, как пуля прошла сквозь челюсть. Он всё чувствовал. Всё, всё, в с ё. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Волосы у него густые, сохнут долго; он сушит их ещё дольше, упрямо не желая выходить из ванной, имитируя бурную деятельность. Включает фен на максимум и оставляет на раковине, а хочется бросить в воду вместе с собой. Потому что за дверьми сидит Агнесса. И она никуда не денется. Совсем как чувство грязи на коже. Совсем как ощущение кандалов на запястье. Совсем как липкое, мерзкое чувство застывшей карамели, покрывающей его с ног до головы. Ту, что принял за Божество в первую встречу, сейчас может сравнивать лишь с грязью. До-жи-ли. Он касается своего лица, словно не верит, что всё ещё жив. Словно это шутка, ха-ха. Шутка, шутка. Ну, обычная шутейка Ахи, ха-ха-ха. Он ведь умер. Точно умер. Поддался забвению; даже ада не заслужил, неудачник. Где там твоя хвалёная удача? Вот он мёртв. Вот он жив. В чём вообще смысл, если грань настолько легко смазывается? Хочется позорно разрыдаться, словно ему снова пять и ему есть, в чьё плечо рыдать. Словно он лежит, раскуроченный, под местной анестезией, и лишь безучастно смотрит, как ему в распоротое брюхо запускают руки по локоть. Нащупывают там что-то. Ещё пульсирующее, живое, тёплое. Вытаскивают из него, вытаскивают всё живое, всё светлое, давно похороненное глубоко-глубоко внутри. Вытаскивают его внутреннего ребёнка, что ещё верил в лучшее, верил в милость богов, верил в счастливое будущее. Вытаскивают, показывают ему, и он смотрит сквозь; не хочет вспоминать, не хочет помнить, не хочет, не хочет, уберите, утопите, добейте… Авантюрин с силой отлепляет себя от раковины, бросает прочь, выскакивает из ванной — хочет резко, быстро, болезненно. Не готов больше утопать, мариноваться в болезненной истоме, не хочет, не может. Хочет, чтобы в него вновь выстрелили; переломали все кости с громким хрустом; не нужна ему ни ласка, ни утешение, ни чья-то милость. Никогда хорошо не жил и нечего начинать. Оказался в комнате, и так и застыл, чувствуя себя полным дураком — выскочил с чувством, что стоит только ступить за порог, как тут же — мгновенная казнь; голову с плеч, копьё в сердце, четвертование… А он Агнессу поначалу и не замечает — та, что столетием служила главным зрелищем и развлечением, прибилась к краю у кровати и, спрятав лицо в подобранных коленях, даже не шелохнулась, не дрогнула, словно снова обратилась в безмолвный мрамор, совсем как раньше. Авантюрин чувствует, как его мутит; словно тело отторгает саму свою суть, готовясь сожрать себя же. Прислоняется к стене, и ощущает себя дураком. Может, его счастье, что Агнесса не смотрит на него — сам не хочет знать, на что сейчас похож, растрёпанный, взъерошенный, мокрый. Как котёнок, которого топили, да не дотопили. Что стоит громкое имя и несметные богатства, если стоит чуть оступиться, и он снова — напуганный, жалкий Какавача? Как не вытравить из него рабских ужимок, как не выжечь с его кожи клеймо, так и имя его, напоминающее о себе больнее, чем стёртые кандалами запястья и плавящаяся клеймом кожа, никогда его не оставит. Авантюрин успокаивается — настолько, насколько может; никогда не сумеет обрести полный покой, никогда не почувствует себя в безопасности, постоянно пытаясь спрятать одну руку, сжатую до побелевших костяшек. Но сейчас — сейчас, спокойно садится на край кровати — противоположный тому, возле которого застыла Агнесса. Спина к спине. Язык словно намертво скрепили с нёбом; попробует оторвать — тут же случится дурное. И всё же он заговаривает: — Ты добилась желаемого? Каждое слово — невысказанная мольба; скажи, что добилась, скажи, что тебе достаточно. Скажи, что более тебе ничего не требуется. Нечего тебе просить. Он всё отдал — абсолютно всё. Своё здравомыслие, свою наигранную, картонную уверенность в себе. Больше ничего, кроме денег, у него не осталось. Совершенно бесполезных, совершенно непригодных для того, чтобы реставрировать руины на душе. Скажи, что больше не станешь истязать — осознанно ли, по воле случая ли, всё не важно. Скажи. Скажи. Скажи. А она молчит, и это молчание ощущается мигом, когда палач точит свой меч, прежде чем замахнуться. Она молчит, словно нет её — совсем спятил, шут и плут, сам с собой говорит уже. Эоны, как он себя ненавидит. Как же он хочет… — Нет. …сдохнуть. Авантюрину кажется, что за стуком сердца, бьющего по клетке из рёбер, ему почудился тихий, глухой ответ. В ушах шумит кровь. Хочется переспросить, но он чувствует себя калекой; язык отвалился, отсох, нет его. Перед глазами маячат чёрные пятна. Кажется, вот-вот на нервах точно откинется, хотя уже чудо, что он вообще дожил до своего возраста. Совсем упускает момент, когда Агнесса показывается перед ним, стыдливого взгляда не поднимая, и опускаясь на колени перед Авантюрином. Снова, снова, снова. В прошлый раз он купился на этот дешёвый жест, поддался наваждению, проклятому благоговению перед ней, позволил за руку отвести себя в мясорубку. Поверит ли он ей снова? Её плечи вздрагивают. — Я… — голос звучит хрипло, и лишь сейчас Авантюрин замечает, что она плачет. Святая. Плачет. Святая. Эта непоколебимая, эта безразличная, эта мраморная Святая. Плачет. Не из камня она, не из мрамора, а из плоти и костей — даже плакать способна, и слёзы у неё самые обычные. Надо же. Он снова ей верит. Авантюрин смотрит, как дрожат плечи. Прямая линия, когда-то непоколебимая, как горизонт, ломается, и он ломается следом, уже и без того надломленный. Авантюрин хочет попытаться утешить, но совершенно не знает, что сделать или сказать. Лишь смотрит бездумно на то, как дрожат её плечи; вслушивается в её глубокое, но прерывистое дыхание. Она плачет, а он даже не знает, как её утешить; она плачет, а он чувствует себя парадоксально проще; она плачет, а он чувствует себя живым. Она плачет, и он чувствует, что нуждается в ней. Авантюрин не желает её слёз, не желает её горя — Эоны, он заплатит столько, сколько нужно, чтобы она почувствовала себя наконец-то счастливой. Он до сих пор кожей ощущает тот причудливый миг, когда его, словно заботливыми руками матери, обернули в плед из влияния эманатора. Когда Агнесса показала ему не только прошлое, но и будущее — раскрыла себя, аккуратно вспорола каждый шов, старательно и собственноручно накладываемые десятилетиями, и подпустила ближе, чем кто-либо сумеет подпустить к себе Авантюрина. Всё это казалось сном, видением — всё случилось не с ним, но всё он ощутил на собственной шкуре. До сих пор не осмыслил до конца то, что видел, чувствовал, слышал. Намертво породнился с болью, осевшей в костях, и забвение было для него подарком, который необходимо было вернуть и встретиться с последствиями своих решений и выборов. Агнесса вспорола себе душу, и все старые заплатки Авантюрина потянулись следом. Не хотел, никогда не хотел, чтоб тревожили его гниющие раны, залитые золотом, особенно — так; особенно — на потеху поехавшему богу. Но слёзы Агнессы сейчас кажутся утешением. Словно они способны смыть с него всю горечь, всю печаль, въевшуюся под кожу. Посмел из злобы сравнить её с грязью, но до сих пор видит в ней лишь Святость, и её надуманной Святостью сам же продолжает упиваться. Она сковырнула его гнойник, измазалась в его грязи, и всё равно осталась Свята. Что может быть благодатнее, чем плачущая Святая? Даже если это вновь проделка Ахи, и скоро вместо всхлипов зазвучит смех, Авантюрин смирится с этим. Но смех не звучит. Пусть не умолк навечно, и однажды точно настигнет их вновь, тишину нарушает лишь Агнесса: — Я так сожалею, — надломлено зашептала она, склоняя голову, — я так сожалею, я так сожалею, я так сожалею… Моя цель оказалась пустой, а вина пред тобой — безграничной. И если бы она сказала, что ей плевать, Авантюрин чувствовал себя правильнее. Если бы она сказала, что ненавидит его, что жалеет, что он остался жив, цел, так ещё и посмел вновь появиться перед ней, он бы чувствовал себя на своё месте. Не надо перед ним извиняться. Не надо, не надо, не надо. Он переживёт, если сковать его по рукам и ногам, заживо снять с него кожу, вырвать глаза и выставить на аукцион, как красивую диковинку, отобрать у него всё, что ещё намекает на то, что он че-ло-век, но никогда, никогда не переживёт, если придать ему, как личности, значимость. Пусть и желает этого больше, чем чего-либо ещё. Его голос предательски дрогнул: — Прекрати передо мной унижаться. кто ты, а кто я. — Я не считаю это унижением. кто ты, а кто я. Она подняла на него взгляд — ничего не осталось от былой непоколебимости, застывшего во времени безразличия к судьбе, что была от неё на ладони, и которую более всего она желала сжать в кулак, и превратить вместе со своей родиной в труху и пыль. В итоге перемололи в пыль именно её. И его прихватили следом. Вернее — сам потянулся. Словно у него были силы на это. Словно он — нечто цельное, представляющее ценность, и его присутствие значило хоть что-то. — Ты должен был выстрелить в меня, — зашептала она, — я заслужила этого более тебя. Не раскаиваюсь ни в чём сделанном — лишь в том, что посмела пренебречь тобой и твоим доверием. Ни века, ни тысячелетия мне не хватит, чтобы вымолить за это прощение. как ты смеешь как ты смеешь к а к ты смеешь говорить т а к о е К нему возвращается паника, с которой он едва сладил; заставляет себя дышать, но может лишь задыхаться. Хочет спрятаться от взгляда Агнессы, что наконец-то, н а к о н е ц т о, смотрит на него, только него. Не вскользь, не сквозь. Видит его, слышит его. Какая же это пытка. Лучше бы она снова дала ему револьвер и он бы снова — уже не думая — выстрелил в себя. Но она продолжает тихо говорить: — Авгин. Ты и без моих слов понимаешь, что всё произошедшее между нами ранее — воплощение твоих желаний. Авантюрин замирает. Не хочет её слушать больше, но она забирается ему под кожу, и нежно, как игривый котенок, царапает ему жилы и мышцы. Дотягивается своими паучьими лапками до его сердца, обхватывает, не позволяет и помыслить о том, чтобы перебить. — Ты ненавидишь себя настолько, что жаждешь вывернуть себя наизнанку. Ты возжелал сделать это моими руками и я поддалась, зная, что этого зрелища желает и Эон. Но теперь я могу спокойно сказать тебе, что я хочу утешить тебя. Не вредить тебе. Больше — никогда. Я жалею, что пошла на поводу у наваждения и взаправду поддалась твоей жажде саморазрушения. Я… Она слабо потянулась к нему рукой, и Авантюрин машинально дёрнулся, как от замаха. И лишь в тот миг осознал, как загнанно дышал; лишь в тот момент осознал, что уже на грани. Агнесса заговорила ещё тише, ещё мягче: — Я более не прикоснусь к тебе, коли ты того не захочешь. Ты должен знать это. Он знает, знает, знает. Он уверен в этом больше, чем должен быть; он уверен в этом, словно сам вырос в грёбаном культе и с рождения целовал ноги своей дрянной Святой, принимая её слова за единственную истину, потому что иначе — смерть; заживо сгниёшь в безжизненной пустоши. — Я не буду выпрашивать у тебя подробности, которые ты не захочешь мне рассказывать, пусть и желаю с тобой искренней близости. Но я всё понимаю. Не должна понимать, не должна. Такое не понимают. Такое не принимают. Авантюрин столько раз склеивал себя, разбитого и растоптанного, по осколкам заново, что сам едва понимает себя. — Ты… хочешь, чтобы я звала тебя… Ави? Грудную клетку сводит. Нет, не хочу. Да, хочу. Возможно, да нет наверное. Хочу. Хочу. Хочу. По-жа-луй-ста. Агнесса поднимается с колен, совсем неловко, неуклюже для своей обыденной невозмутимости садится на край кровати рядом с ним, и протягивает к нему ладонь, но замирает, спрашивая: — Позволишь? Перед глазами всё плывёт, лицо сводит от нервной улыбки. С него течёт в три ручья; он оголённый провод, который лучше не трогать, но он с хрипом говорит: — Да. И Агнесса гладит его по щеке. Касается аккуратно, бережно, точно любит его. И Авантюрина трясёт, хочется уткнуться ей в плечо, хочется обнять её, прижаться к ней, отыскать в ней своё утешение, а не только нездоровый, извращённый азарт и предвкушение от истязания. — Я понимаю тебя. Я пойму твоё недоверие ко мне. И всё же я не могу не испытывать радость от того факта, что я не отвращаю тебя. как бы я посмел. как бы я посмел отвернуться от тебя. — Если пожелаешь… мы более с тобой не пересечёмся. Авантюрин смотрит на неё, уверенный в том, что это правда. Если он захочет. Если он захочет. Е с л и он з а х о ч е т. Авантюрин тянет к ней руку, касается её щеки, словно в попытках удержать себя в этом миге. Агнесса смотрит на него пристально, слезливо щурясь, и слегка ластится к подставленной ладони, как домашняя кошка. Позволяет ему всё, после того, как вышибла мозги. Если он захочет, они больше никогда не пересекутся и не увидятся. Если он захочет, она никуда от него не денется. Авантюрин подаётся вперёд и целует её — взаправду, по-настоящему, губы в губы. Как умеет — а умеет он безбожно малое, как ребёнок. Ни считать, ни читать, ни писать не умел — научили с горем пополам и кое-как. Не умеет касаться кого-то с любовью и лаской — и никогда, видимо, уже не научится. Его любовь другая, больная совершенно, разрушительная, уничтожающая. Его почти пугает, что он готов позволить ей живьём содрать с него кожу, если она захочет. Когда его желания имели какой-либо вес? Долгие годы он был товаром, выставленным на распродажу. Экспонатом в контактном музее, с пожизненной табличкой «ТРОГАЙТЕ СКОЛЬКО ДУШЕ УГОДНО» рядом с собой. Был плюшевой игрушкой, которую таскали с собой настолько долго, настолько небрежно, что пришлось из раза в раз заштопывать, пока от первоначального вида ничего не осталось. Так долго был чьим-то, что совершенно забыл, каково это — быть собой. А при первом же подвернувшимся случае позволил Агнессе вновь распороть своё нутро. Но тогда — касался и давал касаться под чужим надзором, пока бог-хохотунчик держал свечку, а теперь — взаправду, по-настоящему хватает её за запястья и тянет к себе. Отстраняется от неё, прерывая жалкое подобие поцелуя, и добровольно, осознанно прикладывает её холодные руки к лицу, и уговаривает себя успокоиться. Направляет её ниже — к шее, ключицам, небрежно растёгнутой рубашке. Прижимает её руки к своему гулко бьющемуся сердцу, и смотрит на неё с упрямостью, на которую способен лишь обречённый смертник. Одним взглядом говорит: смотри, смотри только на меня теперь и никогда не отворачивайся, как бы тебе не было от меня мерзко. трогай меня, сколько захочешь, а если не захочешь — твоё право. используй меня, а потом отвергни, главное — вернись после всего обратно. можешь лгать мне, можешь издеваться, можешь высмеять моё отчаяние, но никогда — уйти от меня. никогда не буду ненавидеть тебя, никогда не открещусь от твоих шрамов, значит и ты прими мои. Она не отстраняется от него, не отводит взгляда, не говорит ни слова против него. Лишь вновь сходит до шёпота: — Позволь мне самой прикоснуться к тебе. И Авантюрин резко, словно обжёгся, отпустил её запястья. Позволил скользнуть её рукам от груди до плеч, а там — выше; до шеи, до позорного клейма, что остался единственной его гордостью. Привлекал к нему внимание осознанно, не сводил, не прятал — заставлял смотреть, вспоминать, где он был, и где находится теперь. Извращённая причина для самодовольства. От Агнессы хочется укрыться, сделаться крошечным, размером с песчинку. Но она не позволит — уже нет; она целует его в лоб, обхватив лицо обеими ладонями, как целуют боги новорожденных, коих желают благословить; как целовала его Гаятра, прежде чем проклясть. Агнесса целует его острые скулы, выпирающие ключицы; метит новым клеймом, своими коралловыми губами, что оставляют горящий под кожей след. Она отстраняется, а после — целует под глазами, аккуратно наклоняя его лицо. Целует мягко, точно совсем не издевается, подолгу задерживая губы на коже. Словно извиняется каждым прикосновением. Словно желает исцелить каждым прикосновением оставленные собою же раны. Та, что для всех была воплощением зла и безрадостного будущего, с ним — самая мягкая, самая кроткая; рассмеялся бы в лицо её сёстрам, если бы одна не была мёртвой, а вторая убита горем. — Чего ты хочешь? — заставляет себя прошептать Авантюрин. Верит в удачу, но не верит в любовь к себе; готов поставить всё на карту, чтобы привязать её к себе намертво, с неё — всего лишь цена, которую ему придётся заплатить за это. И он, безусловно, заплатит столько, сколько она потребует, даже если это будет неравный обмен — никогда они не смогут встать друг перед другом на равных, никогда их союз не станет правильным. Он ведь человек. Простой, обычный человек. Немного лживый, немного — честный. Живой, дышащий. Она — звёздная пыль, черная дыра, осколок Бога; вместо крови — сладкое вино, которым будут пировать на празднике вечной насмешки над всем живым. Разольют по хрустальным бокалам и закусят ещё румяной, мягкой плотью. Не он один мечтал о смерти. — Я хочу… хочу, — она несколько раз моргнула, словно пыталась отогнать морок, и в миг сделалась растерянной. Авантюрин с нажимом повторил: — Чего? — Чтобы ты сохранил и спас, — она умолкает на мгновение, и в глазах вновь мелькнул влажный блеск, — меня. Сама я уже не сумею сделать этого для себя. И вновь дрогнули её плечи в подступающих рыданиях, но в этот раз — не расстерялся; притянул к себе, коснулся в желании утешить своим присутствием. Попытался уловить во взгляде облегчение, но она жмурится, словно не желает лить безутешные слёзы, словно не желает видеть этот мир, издевающийся над ней. — Я ничего больше не знаю, и я чувствую себя птенцом, которому переломали крылья. Всё, что я знала о родине, оказалось ложью. Всё, что я видела в будущем, испорчено мною же. Всё, что я отныне знаю, это доверие к тебе, и всё же… Авантюрин обнимает её, не перебивает. Наконец-то, наконец-то он вспомнил о том, что кроме них существует остальной мир и его проблемы, но, отчего-то, он по-прежнему кажется таким незначительным, таким маловажным, что думать о нём не хочется. Лишь об Агнессе, что окончательно дала волю себе и чувствам, что хоронила в себе заживо десятилетиями. — Из меня во второй раз сделали святую. Снова. Снова выставили истинной спасительницей и предсказанным утешением народа, пока всё, что я хотела сделать, это утопить Дом Святости в крови. Почему… почему мой брат должен был умереть, а я — страдать, чтобы остальные сумели спастись? Я не желала этого… я не желала, чтобы другим было хорошо. Я хочу, чтобы все они страдали и горели в агонии, как это делали мы с Агнием. Я желаю и камня на камне не оставить, хочу стереть их кости в пыль, хочу наблюдать за их предсмертной агонией. Столько лет я терпела, столько лет я молча сглатывала ярость, чтобы однажды станцевать на их останках. Я не желала для них подобного исхода, не желала… Авантюрин машинально продолжает гладить её, пытается успокоить. Губами проводит по волосам, находит висок; он ещё способен на сочувствие, способен, так почему чувствует, как ухмыляется? На нервах, наверное. Конечно же на нервах. Агнесса не замечает этого и цепляется за него, и её хватка почти удушающая, словно паучья. Авантюрин видел то, что было в прошлом, но понятия не имеет, что было после фееричного размазывания его мозгов по стенам и потолку. Когда очухался — осознал себя здесь, в своей комнате, словно совсем ничего и не было. А после — сбежал, сбежал от Агнессы и желания содрать с себя лицо и снова выстрелить в себя. Возможно, ему понравилось умирать и страдать больше, чем он хотел признаться себе. Возможно, ему понравилось ощущать себя любимым больше, чем он хотел признаться себе. Возможно, ему понравилась мысль, что у Агнессы ничего не осталось, больше, чем он хотел признаться себе. Авантюрин упивается чувством, что у неё никого, кроме него, не осталось. Авантюрин упивается чувством, что ей больше не к кому, кроме него, пойти. Авантюрин упивается чувством, что он в конце концов стал чьим-то самым сокровенным, самым дорогим, самым важным. Как она цепляется за него, как обнимает, как следит взглядом за ним. Как она вслушивалась в каждое его слово. Эоны, он понятия не имеет, что люди называют любовью, а что — одержимостью, но чем бы это не было, он готов обманываться этим чувством. И совсем не хочет думать, что, в отличие от Агнессы, у него до встречи с ней совершенно ничего не было. Главное — теперь они равны хоть в чём-то. — Ты помнишь наш разговор до всего случившегося? О том, почему я согласился тебе помочь? Авантюрин отстраняется так, чтобы заглянуть ей в глаза, и Агнесса в ответ смотрит на него растерянно, но кивает. Помнит, конечно же помнит. Авантюрин нервно улыбается, оглаживает большими пальцами её скулы. Кажется, его лихорадит, как в предчувствии крупного выигрыша. — Ответь на мой вопрос, — говорит едва слышно, и голос дрожит точно так же, как руки, — всего один вопрос, Агнесса. И, обещаю, я, в отличие от всех остальных, тебя больше не оставлю. Ты ведь хочешь этого? Чтобы я всегда был рядом. Тогда стань моей самой большой ставкой. Взамен я… Позабочусь о том, чтобы подарить твоей жизни смысл. Она смотрит на него — всё, что осталось в её жестокой, беспощадной жизни, — и снова кивает. Соглашается на сделку. Добровольно намертво связывает себя с ним. — Спрашивай, как того и желал. Я наконец дам тебе ответ, который ты жаждешь услышать. Авантюрин сильнее стискивает её в своей хватке, и улыбается, улыбается-улыбается-улыбается. Могут ободрать его до нитки, но улыбка навсегда с ним. Ждал этого момента с тех пор, как впервые оказался на Обетованной земле; с тех пор, как узнал, что отправляют его в логово Святых, что повелевают над будущем; с тех пор, как узнал, что всё — ложь, кроме отчаяния Агнессы. С тех пор, как Агнесса сама пришла к нему, и дала понять: они похожи в своём безумии. — Скажи мне, — начинает он судорожно, — скажи. Скажи то, что я хочу больше всего услышать от тебя. Насчёт того, что ждёт меня впереди. Ты знаешь. Не можешь не знать. Агнесса прикрывает глаза на томительный, растянувшийся в вечность мгновение, прежде чем раскрывает вновь; в пустом взгляде более нет ничего, кроме золотого отблеска звёзд. — Корпорация межзвёздного мира рухнет — так, как ты того желаешь; ты заберёшь всё, что тебе полагается по праву, а я… — она костяшками касается его щеки, — с Радостью тебе помогу. чтобы сыграть и обыграть судьбу и жизнь, нужно нечто особенное. чтобы поставить мир на колени, нужно нечто большее, чем простая уверенность в своей удаче. всё было ради этого момента — заполучить такую ставку, что обеспечит неоспоримое преимущество. Улыбка медленно расползается, превращаясь в совершенно дикий оскал. Он целует её, словно ставит печать на договор, что отныне — нерушим. да будет так.