«Бледные и глупые, падают секунды наугад.
Без тебя мне места нет на игрушечной планете.
Знаю нет мне дороги назад,
Безвозвратно превращаюсь я в ветер.
Знаю нет мне дороги назад,
Безвозвратно превращаюсь я в ветер.
Мне была нужна всего лишь
Твоя ласка
Мне была нужна всего лишь
Ласка!»
Шмели — «Ласка»
«Он лизал мне руки, но не так, как прежде, когда ласкался. Он
лизал долго и сильно налегал языком, а потом начинал прихватывать зубами.
Видно, ему нужно было кусать руку, но он не хотел. Я не стал давать ему
руки.»
Л.Н.Толстой «Булька»
Бешеные ласки в большинстве случаев не нападают ни на кого, и по их
поведению никак не заметно то, что они больны бешенством. Они прячутся где-нибудь в
укромном месте и впоследствии умирают.
Воцарилось молчание.
Снаружи не доносилось ни отголоска шума, словно Ривервуд, и без того, на моей памяти, бывший небольшой деревней, полностью вымер. Хотя я теперь, наверное, сильно преуменьшаю её реальные размеры, и теперь, после одной-единственной прогулки по ночной деревне, когда я так ничего и не поняла, уже ни в чём не была уверена. Или сейчас день, и все просто ушли по своим делам, которые нас абсолютно не касались.
Странно! Раньше мне казалось, что каждый житель знает, что я где-то здесь и что я впутана в какое-то не слишком-то чистое, а то и определённо в мутное дело, — а сейчас, когда все разошлись, мне не понравилось ещё больше. Интересно, а раньше, когда в игре я превращалась в оборотня около небесной кузницы Вайтрана, все жители города помечались, как огромное количество красных точек, и нельзя было ждать, когда рядом враги. Теперь, разумеется, красных точек не было нигде, и никто вокруг не проявлял к нам ни интереса, ни агрессии, но мне казалось, что все эти красные точки сейчас мелькают у меня где-то в голове, сообщая об опасности, и что если хорошенько постараться, то увидишь несколько системных оповещений о происходящем.
Нет, я не ожидала от чужих людей, виденных разве что в игре, помощи и сочувствия, — но ощущение, что произошедшее с нами только что, для всех не более чем короткий и маловажный эпизод из чужой жизни, каких много, было, мягко говоря, неприятным. Чужие люди, которые проходят мимолётом где-то на границе восприятия, с которыми происходят какие-то странные вещи, которые с ними самими никогда не произойдут, и с которыми случается нечто такое плохое, что те, разумеется, и заслужили.
— А всё-таки, зачем ты меня связывал? — наконец спросила я.
Ну… Не то, чтоб я совсем уж ничего не поняла, — просто, с одной стороны я понимала, что времена были такие, и сам Эмбри не рыцарь, и что хорошо ещё, что потом всё-таки развязал, почти сразу же, как только закрылась дверь, а то ведь мог и много чего другого сделать, о чём запросто никто и никогда бы не узнал, но что мне точно очень не понравилось бы. Просто хотелось хотя бы обсудить этот вопрос, пусть между делом, за сбором сумки, а потом просто удовлетвориться его объяснениями или вообще тем, что он скажет. Неважно что.
Почему-то я ожидала… Да многого, на самом деле, — но когда Эмбри наконец мне ответил, показалось, что ждала я вовсе не этого. А может, просто ситуация такая… дурацкая, как ни крути, да и чего я хотела-то? Поставить в неловкое положение взрослого зрелого мужчину времён Средневековья, — скорее всего, опытного и сильного воина, Предвестника Соратников, — фиг его знает, что случилось с Йоррваскром, — и, наверное, местного старосту и охотника. Не чувствительного и жадного до жизни любопытного молодого человека, который был бы сражён моей красотой или чем-то ещё, к тому же, я так и о сих пор понятия не имею, как я выгляжу. Но что-то мне подсказывало, что Эмбри уже не в том возрасте, чтобы повестись на женские слёзы, на женскую слабость и женскую красоту, хоть возьми всё вместе, хоть по отдельности.
— Знаешь что, дочка… — глубокомысленно протянул Эмбри, отдуваясь — Ты ведь знаешь, что Скайрим — это опасное место? Тамриэль — тоже. Ты ведь не думала, что все эти селяне решили и правда прийти к тебе, так ведь? Или ты не заметила, что вообще-то мой дом стоит недалеко от главной ривервудской дороги, так что можно было предположить, что они просто шли мимо по каким-то своим делам…
— Ну, я поняла… — я старалась говорить спокойно, но вместо этого у меня получалось что-то вроде блеяния козы, столкнувшейся нос к носу с тигром и которая настолько опешила от встречи, что изумление оказалось сильнее любого другого чувства.
— Как ты думаешь, дочка, смог бы я выбросить отсюда всех проходящих, которые, — да ладно, Восемь с ними, зашли и зашли, — и спасти одновременно и твоего приятеля, и тебя? Он хороший друг… вот только самопожертвование не всегда лёгкая ноша, мда. И сдаётся мне… сдаётся мне, что он не надеется на то, что для него всё закончится хорошо. Причём уже давно. Ты меня понимаешь? — добавил он полувопросительно-полуутвердительно.
Перед глазами снова, как живая, встала старуха Анис, которую я вообще редко когда видела не находясь в состоянии полу-оцепенения от переохлаждения и прочих травм или в полудурмане-полубреду из-за её «лекарства». Но я всё-таки её видела. Видела и слышала, — и, должно быть, какая-то часть моего сознания даже тогда, когда я была близка то ли к смерти, то ли к опустошению, то ли к зомби, то ли к отключке, держалась насмерть, одиноко и стойко, как часовой, как стойкий оловянный солдатик, ждущий и знающий, что полководец обязательно вспомнит про него и вернётся.
«Такой молодой, а уже жить не хочет… — бормотали старые сморщенные губы. — Заклинание равновесия… Кто же его так, а, девка? Ведь не ты же сама? А я ведь тогда и правда хотела помочь, — улыбалась, как живая, старая ведьма из Ковена, потерявшая одну ученицу и не нашедшую взамен никого другого, — сама понимаю, но… ты ведь не будешь на старушку обижаться, не правда ли?»
«
Нет, я не буду обижаться, Анис. Ты ведь спасла нас от смерти, ты дала нам, что хотела — или что могла. И как могла. И как хотела, наверное, тоже. А обижаться на мёртвых… неправда, что они всё время стоят у нас под окнами и слушают, что мы о них говорим. Это было бы слишком просто. И слишком сложно при этом. Как узнать, где теперь наши окна и где мы сами сейчас, если даже мы не всегда про это знаем? А мёртвые всегда рядом с нами, как и живые, если они этого захотят. Или мы сами этого захотим. Теперь я вспоминаю. Я вспоминаю всё…»
И мне почему-то было уже плевать на то, как я выгляжу и на что я похожа, — меня больше интересовало то, как
не понять, что за тип такой Эмбри. Краем сознания я думала о том, что раньше этот странный тип не производил на меня такого эффекта, даже если он и умел колдовать. По крайней мере, при мне он никакх магический пассов не делал. Или делал? Например, когда отряхивал руки? Да ну, может, у него просто нервный тик такой, или привычка, сразу после этого ведь не происходило ничего! А все заклинания, если не ошибаюсь, как-то проявляются сразу же, а не фиг знает сколько времени спустя.
Как будто…
будто…
Какая-то мысль упорно и настойчиво крутилась у меня в голове, но я никак не могла поймать её и рассмотреть поближе. И это, я чувствовала, было что-то важное, — но в силу маленького веса и необычайной вёрткости, присущей всем умным озарениям и гениальным идеям, её всё время относило куда-то в сторону.
«…
два украшения!» — наконец пробилось сквозь волны помех.
Мысль была, похоже, здравой, и от неожиданности я успокоилась. Что, эти две странные… вещи, принадлежащие… мне, да, мне, как-то могли влиять… Могли влиять… влияют на…
«Думай, Маша, думай давай!»
Почему-то думать стало легче, — а вот придумать я всё равно ничего не смогла. Прямо с ходу взять и догадаться — тоже.
Выходит, обгоревший и обугленный талисман и простая и грубо сделанная заколка для волос, которая никак не вязалась не только с обликом дочери императора, пусть даже и переодетой, но и вообще со взрослой девушкой — не думаю, чтобы Амалия была маленькой девочкой — это не просто украшения и не просто вещи, а какие-то магические предметы? Интересно, а что они делают? Зачем…
мы вообще взяли это с собой? Неужели просто две цацки могли как-то помочь принцессе в её путешествии — и почему она тогда просто не положила их в свою сумку, если они, допустим, просто были ей дороги, как память о ком-то?
Стало как-то спокойнее, — будто я превратилась во врача, который наконец-то был близок к тому, чтобы поставить больному правильный диагноз, но который был при этом уверен в том, что в любом случае излечить болезнь не удастся, но зато хотя бы всё станет объяснмо, просто и понятно, в том числе и механизмы наступающей смерти. Пофиг, что не исправить — зато будет доподлинно ясно, что именно исправлению не подлежит.
А дальше… а что дальше-то? Маша не знает, — а Амалия не расскажет. Очевидно, для того, чтобы всё-всё знать и всё-всё вспомнить, недостаточно тела Амалии и её мозга, нужна ещё и её душа. Или же… А может, если я сразу узнаю и вспомню абсолютно всё, стану простолюдинкой и принцессой одновременно, может, бродить мне целую вечность в цветущих садах чьего-то безумия и готовить рыбные палочки в свободное от созерцания неувядающих красот время.
От потрясения я подавилась воздухом и некоторое время только открывала рот и закрывала, ничего не говоря, как рыба. А что, если они все и правда просто шли куда-то по своим делам, а я сама своими силами навлекла на нас неприятности? Хотя… Если честно, моё положение было ещё не самым плохим; я-то была на свободе и ни у кого ко мне не было никаких подозрений.
Не думаю, чтобы «артефакты» и правда оказались бы таковыми, что здесь кто-то мог проверить отпечатки пальцев, равно как и то, что это моё и что я сама не просто на дороге это всё подобрала. А если что, я всегда могла выйти из дома и отправиться куда глаза глядят, а ненужные мне украшения просто выбросить в кусты или в канаву. И никто ни меня, ни их никогда не найдёт. А если и найдёт, — то только порознь и не найдя никакой связи между тем и этим.
Замечательнй план… для кого-нибудь другого. Потому что я так поступить никогда не смогу, и не в украшениях дело, которые когда-то раньше принадлежали Амалии. Потому что без моего друга, Фарвила, я в любом случае никуда не пойду. Значит, надо будет отыскать его в вайтранской тюрьме, а потом найти способ освободить. И потом мы дальше пойдём вместе… и в следующий раз я буду прислушиваться к нему.
А ещё — скажу ему, как меня зовут.
И прослежу за тем, чтобы ночью мы легли спать — и не под открытым небом.
И скажу ему «спасибо» за всё.
И попрошу прощения.
Пока не знаю, за что, — но думаю, что к тому моменту, когда мы с ним встретимся, или пойму, за что именно — или к тому времени найдётся, за что. И без разницы, если мой друг не сразу поймёт, за что меня так покусала совесть. Главное, что об этом знаю я.
Дом Эмбри, где мы с Мареном провели вместе всего лишь одну ночь и, наверное, часть утра, теперь напоминал мне об этом совместном времени, так что мне казалось, что абсолютно всё, что меня окружало, безмолвно упрекало за то, что из-за меня моего друга отправили в тюрьму. Воображение, несвойственное Машутке с, наверное, её раннего детства — про Амалию не знаю, но, судя по всему, выдумщицей она была знатной, — нарисовало из хоть и большого, но всё-таки обычного деревенского, и отнюдь не дворца ярла, дома Эмбри целый замок, населённый привидениями и погружённый в полумрак. Там и бродить можно было в качестве вымышленного и унылого привидения хоть целую вечность.
Много воспоминаний. Много совместных воспоминаний, — взять хотя бы тот факт, что я вытащила у Фарвила все воспоминания о его прошлом, и он безропотно отдал мне всё, не утаивая. А ему ведь, наверное, было как минимум неприятно об этом вспоминать, но он и словом не обмолвился по этому поводу. Теперь он отдал за меня свою свободу и доброе имя, не знаю, как это говорится, — но что-то мне не кажется, что здесь пойманных преступников или задержанных в местном КПЗ никак и нигде не записывают и не регистрируют.
Из-за меня он взял на себя мой несуществующий грех и решил ответить за несовершённое преступление.
Но не надо считать меня особой трепетной и экзальтированной девицей, возможно, что в кои-то веки и красавицей, которая плачет над дамскими романами, битком набитыми клише об истеричной девице в беде, сломавший розовый длинный ноготь, и о рыцаре, который спасает её ото всех подряд, от драконов до бандитов и от троглодитов до помойных котов, отпугивая супостатов своей страшной стероидной рожей и добивая не успевших убежать и спрятаться, из базуки, лазерной винтовки, ракетной установки, пулемёта, да и вообще любым подручным оружием. Такого рода героизм меня или смешил, или утомлял, или пугал, — прежде всего, своей неестественностью и надуманностью.
А вот ввязаться за свою… а кем, собственно, я приходилась Фарвилу? Освободительницей из тюрьмы? Подругой? Новой знакомой? Может, вообще врагом, временно лояльным по каким-то своим причинам? Блин, да я ведь даже не назвала ему своё имя, — ни одно, ни другое! Про первое и второе я не хотела говорить, в том числе и самой себе.
Короче, ввязаться за малознакомую девицу, взять на себя без страха и сомнений то, в чём её обвиняли, причём некромантия-то в Скайриме очень сильно находится под запретом, — и отправиться в тюрьму и под следствие вместо неё, не сказав ни слова в своё оправдание. И это при том, что и физические данные у него оставляют желать лучшего, и здоровье тоже не особенно — это и без пресловутой шкалы здоровья видно — и особенной склонности к героизму у него тоже не отмечалось. Бесстрашным он тоже не был. Зато у него были сомнения в самом себе и в чём-то ещё, я так и не поняла, но оно время от времени ощущалось просто физически, как, например, недомогане или болезненная худоба у больного раком или лихорадочный румянец и блеск глаз у больного туберкулёзом.
Ни героизма, ни храбрости, ни мышц, ни силы, ни даже уверенности в том, что ему самому хоть кто-то и чего-то должен. А мой приятель, который так и не успел узнать, что я ему очень благодарна, причём даже не за то, что он сделал ради меня, — и ведь когда вот так отдаёшь чужие долги или сам отдаёшься в их уплату, так хоть бы при своих остаться.
И снова, как тогда, казалось, уже давным-давно, после Хелгена, посреди быстро темнеющей пустоши, на стремительно теряющейся границе между мёртвым снежным полем и древне чернеющим до самого горизонта лесом, когда мой будущий друг, тогда ещё безымянный и покорно стоявший рядом со мной с опущенной головой и со связанными руками, я почувствовала приближение совести. И это было совсем не так приятно, очищающе и красиво, как про это пишут в книгах или показывают в фильмах после нескольких дублей. Совесть, как бешеный волкодав, вцепилась в меня и не отпускала, требуя, чтобы я незамедлительно исправила все свои грехи.
Когда хочешь отпущения грехов, нужно идти не в церковь и не в храм, и не со священниками разговаривать. Потому что не факт, что держащая нас острыми зубами псина туда вообще пустит, — и не каждый священник сможет сделать вид, что не слышит её рычания и не видит, как она треплет нас, не слушая никаких покаяний. Если пьяницы видят свою «белочку» в виде зелёных питонов или анаконд, то те, кто увидел или почувствовал свою совесть, видят её в качестве собаки. И не факт, что не бешеной. Моя, по крайней мере, была именно такой.
Вот в этом кресле я сидела вчера и слушала рассказ Марена про то, что с ним случилось, а он сидел рядом со мной и смотрел в догорающий к ночи огонь в камине. Или, наверное, уже к предрассветному времени, потому что я даже не помню, когда мы с ним в последний раз ложились спать.
Может, мы вообще спали только тогда, когда были в хижине у старушки Анис? Вот там, за дверью, выход на задний двор, куда Фарвил сначала уходил один, а потом мы с ним как-то встретились там оба и я показывала ему какую-то ерунду, вроде как звёзды на небе. Просто… наверное, мне просто хотелось с ним о чём-то говорить, словно загладить свою вину за то, что не знаю его прошлое, а потом мне всё интересно и я обо всём спрашивала его так подробно.
Или он просто хороший собеседник, — как я хороший слушатель, который всё думал, надо ли его как-то поддержать, и если да, то как, а потому и ничего не сделал.
До сих пор не могу привыкнуть к тому, какое здесь красивое небо с двумя Лунами, хоть со звёздами, хоть нет.
А если я не спасу Фарвила из тюрьмы, куда его, скорее всего, и отправили, то он, скорее всего, в ближайшее время ни Лун, ни звёзд не увидит. Надеюсь, что не казнят за всё и про всё, потому что здесь, похоже, может произойти что угодно и с кем угодно, как и в нашем мире.
Как в любом мире.
Как оно, собственно, всегда и происходило. Только мы называли это выдумками сценаристов, разработчиков, режиссёров и мультипликаторов, а вдохновение — чем-то нематериальным, сродни малопонятной и малоизученной волне, о которой не так много людей пишет и о которой ещё меньше людей читает. Вот уж точно, — как говорили куклы в мультфильме, «А мы говорили! А мы предупреждали!» Да только кто кукол послушает? К тому же, кукол из мультика и для детей, а значит — трижды ненастоящих.
В первый раз при попытке изменить если не мир, то своё местоположение, было легче, — я только-только выбралась из таких надёжных, пусть и невольных объятий генерала Туллия и отправилась на поиски Довакина, не зная, ни кто он вообще, ни где его или её искать. Поэтому всё и получилось как-то само, — а переживать за того, кого ты ни разу и в глаза не видел, было бы как-то странно. Я тогда, сказать по правде, больше всего за саму себя переживала, и имела на то все права. Думала пересидеть в разрушаемой хелгенской тюрьме, прибарахлиться, а потом отправиться
с попуткой на повозке в Солитьюд к моему генералу, раз уж мы с ним так сильно разминулись. Теперь, похоже, наш пути разошлись ещё больше, — и если, вернее, когда я снова вытащу своего эльфа, не думаю, чтобы он был очень счастлив увидеть генерала Туллия, хоть они были лично знакомы, хоть нет.
Чёрт, ну кто меня за язык потянул, сказать, что эти украшения, выброшенные и оставленные мной где-то в лесу, принадлежат мне? Они вообще-то принадлежали Амалии, и раз я не помню, что это такое на самом деле и для чего оно служило, надо было просто сделать вид, что не понимаю, о чём идёт речь. Кстати, а где они сейчас?
— А где… — начала я, оглядываясь вокруг, пока Эмбри стоял около дверного косяка с нечитаемым выражением лица.
— Твои украшения здесь, на столике. — ответил он тоном учителя, у которого нерадивый ученик решил попросить подсказку во время контрольной — Что ты будешь с ними делать?
— А… а что я вообще могу с ними делать? — запуталась я. Никогда раньше не думала, что с такими простыми предметами могут быть такие сложные вопросы!
— Не знаю. Выкинуть, надеть, оставить здесь, оставить здесь и сделать вид, что забыла, просто забыть, потом вспомнить и вернуться с полпути? — подсказал Эмбри, будто я была маленькой девочкой, выбирающей, какую игрушку взять с собой на прогулку.
— Я заберу с собой. — ответила я.
Действительно, к чему такие сложности там, где всё и так уже сложно — или где всё просто, только мы этого не видим? А по поводу Эмбри — может, он намекает мне на то, что нечего оставлять у него в доме всякий мусор, только сказать об этом прямо ему было неудобно, или в случае чего он хотел отнести это всё в кузницу и переплавить. А я уже придумала себе целую историю по поводу того, что именно он хотел делать с этой ерундой!
Наверное, сказывалось ещё и отсутствие сна, потому что я не сразу обнаружила этот самый столик, скромно стоявший в «зале», вернее, в углу, предназначенного для этой функции, и выглядевший, как… журнальный столик, вернее, его дальний дедушка. И на столике лежали тонкая, похожая на проволочную, заколка для волос, отдалённо напоминающая раздавленную кулаком бабочку-махаона, и неожиданно маленький, укоризненно лежащий на тёмном неровном дереве, сгоревший и расплющенный амулет, взорвавшийся в ту ночь то попадания в него заклинания молнии одного из некромантов.
И в этом разбитом, как наш пригородные дороги в зимнюю слякоть, куске покорёженного металла, — не пластмассы же, — тоже виделся невысказанный упрёк, словно я каким-то образом не оправдала надежд и предала доверия и этой странной штуки тоже, которая была надета на Амалию ещё при её жизни, а значит, в моё отсутствие.
«А может, хватит уже думать, кто, где, когда и каким был? — неожиданно пришла в голову здравая мысль, от которой посвежело в голове, будто хлопнула дверь, запуская морозный воздух в тепло — Теперь здесь
я, и неважно, кто я в большей степени. И плевать, чьи у меня волосы, руки или ноги, если дело моей личности только в этом. Вести себя по-человечески мне вроде бы никто не запрещает, а если бы и запретил, то никто не заставит послушаться. Человечность — она, извините, вроде как вообще безличностная и безымянная, с одним именем и прошлым или с двумя разными. Да и без разницы, что миру, что отдельным… людям, кто именно их спасает.
Собираем вещи — и пойдём.
Папаша подскажет хотя бы дорогу. Лишь бы не оказался ещё более сумасшедшим, чем кажется, в самый неподходящий для этого момент. А то я, как показала практика, с ним не справлюсь.
Дожили. Теперь нужно думать о том, кто с кем справится при случае. Оглушить исподтишка, что ли? Ага, если он сам то же самое первым не сделает. Да ему и особо прятаться, скрываться и подкрадываться и не нужно. Бешеная ласка. Затаится, затихарится — а потом возьмёт и нападёт в самый неподходящий момент. А неподходящим может быть вообще тот момент, когда к ней приближаешься.»
Я взяла в руки оба украшения, которые теперь, по здравому размышлению, казались мне абсолютно чем угодно, хоть рацией, по которой можно связываться с аэдра или даэдра, но точно не простыми цацками, и мне показалось, что на меня устремился со всех сторон если не свет софитов, то определённо чьи-то взгляды, или чей-то взгляд. Эмбри меня пристально разглядывал, но я списала это на тот факт, что он просто стоит и смотрит, и ничего не делает, пока я тоже ничего не делаю, и ждёт, когда мы наконец соберёмся. Хотя… сейчас, кажется, я впервые в жизни поняла, что такое тяжёлый взгляд, и ощущала его на себе.
Почему-то по телу пробежала фантомная волна дежа вю, — как меня грубо хватают огромными ручищами, связывают, как сноп, потом волокут куда-то вниз, судя по всему, вниз по ступенькам, и постепенно становится темно. С какого-то странного ракурса нельзя понять, что это, — вроде какая-то дверь. Дверь переворачивается, встаёт боком, словно приглядываясь, а потом приоткрывается, как пасть рыбы-убицы, меня затаскивают внутрь, то ли уронив по дороге, то ли отпинав, пол крутится волчком, потолок в полумраке кажется голубоватым и розовым, а потом дверь гулко захлопывается, словно под водой. И перед глазами медленно летают огромные бабочки-траурницы.
Я передёрнулась, как от холода, — и поняла, что это было не моё воспоминание.
Со мной такого никогда не происходило, и не происходило сейчас, но откуда тогда оно? Неужели оно пришло ко мне под мрачным и тяжёлым взглядом Эмбри, который оказался вовсе не деревенским забулдыгой, не пьяницей из игры, у которого вечно двоилось в глазах и которому можно было дать пару септимов на поддержание состояния опьянения, чтобы сразу же стать его лучшим другом?
Он был совсем не прост, этот,
настоящий Эмбри… Что-то подсказывало мне, что разгадка совсем близка, — но также что-то, наверное, здравый смысл, подсказывал мне, что лучше ни о чём таком его не спрашивать. А всё-таки, чьё воспоминание, тень чьего пристутствия прошла мимо меня, отдавшись в голове чужим воспоминанием, как случайно пойманная радиоволна на старом приёмнике, и тут же утерянная?
«А что, если то, что я сейчас… Увидела? Почувстовала? Узнала? Не знаю, как правильно сказать — произошло когда-то с самим Эмбри?» — шепнул внутренний голос.
«Да ну его. — ответил любопытному внутреннему голосу здравый смысл — Хоть с ним, хоть не с ним, тебе-то какое дело? Какая разница? Мало ли, вдруг он когда-то в плену был. Или просто выпил малость, потом пошёл в погреб, споткнулся и упал на лестнице, дверь открылась и он ввалился туда. Отоспался в тени и в холодке — и похмелья как ни бывало. А по поводу ясного осознания, что кого-то и когда-то, но не тебя-то уж точно, в погреб тащили… Так может, пьяного Эмбри когда-то вели под руки такие же пьяные дружки, только и всего. Ты ещё воспоминаниям пьяного доверяй больше, пусть они даже и случайно попали в твою голову. Мир магии, что ты, Маруся, хотела.»
Но что-то подсказывало мне, что дело было совсем не так…
— Ну, ты пока собирайся. — пьяница, — бывший или мнимый — окинул меня оценивающим взглядом, в котором был какой угодно интерес, но только не к моим новым статям и прелестям, которые я и сама ещё не знала и которые ещё ни разу не видела в зеркале. — Я скоро вернусь.
Заскрипели половицы, выдержанно и сдержано и почему-то напоминая мне о холодном коньяке и о тёплом лете, и о коктейле, который делала моя сестра, — розовое вино с соком грейпфрута, только здесь скорее уж коньяк и вишня, судя по звуку, если они вообще могли проникнуться магией и начать ассоциироваться с чем-то материальным и земным, заскрипела открываемая тяжёлая дверь, хлопнула о косяк, словно пресекая все разговоры и мысли на корню, и всё стихло.
Обычно глаза долго привыкают к темноте, — но не у тех, кто в ней давно уже живёт и кто часто в неё заходит. Короче — у тех, кто к ней давно уже привык. А что означает, если ты только-только спустился вниз и вошёл в тёмный подпол, освещаемый только светом, проникающим с заднего двора, но уже хорошо видишь всё в темноте?
Может, потому, что ты просто хорошо знаешь всё, что здесь находится, потому что прожил здесь долгие годы, а потому найдёшь что угодно и где угодно даже с закрытыми глазами? А может, ты просто помнишь тот день, когда потерял всю свою семью, или тебе это тогда только показалось и ты, сам того не замечая, шагнул во тьму? Есть ведь ещё и дочка. Вон же она, осталась в доме, собирается в дорогу. Такая красивая и смелая, вся в свою мать, и сильная — вся в него.
А может, в темноте ещё хорошо видят те, в кого она однажды вошла? Вошла — да так и осталась, стерев из твоей памяти самые ужасные моменты, о которых даже ты сам теперь уже не помнишь?
Отчего-то закружилась голова, — наверное, из-за затхлого спёртого воздуха. Нет, это не дочка, это кто-то другой… но вот кто?
В полумраке всё очень хорошо видно. И самому хозяину, зашедшему сюда ненадолго, словно для того, чтобы забрать что-то нужное для дороги, и тому, кто сидит, забившись в угол, и даже не обернулся, услышав шаги хозяина.
— Сидишь? — спрашивает Эмбри.
«Когда-то мне не помогло добро, и всеблагие Боги отвернулись от меня. — думает он, и даже сам не помнит, когда именно он об этом подумал — Зато мне помогло Зло, оно было единственным, кто утешил меня.»
«Кто тебя утешил — и когда? — очевидно, мозг всё ещё не оставляет надежды вытащить своего хозяина. Но тщетно: память так глубоко закопана в беспамятство, что вместо раны, — свежей, рваной, аккуратной, рубленной, колотой, обожжённой, уже начинающей заживать или только что нанесённой, — сознание нащупывает только шрам. Шрам, который невозможно убрать, но который больше никогда не болит.
И больше не заболит.
Пока ему, Эмбри, ещё есть к кому приходить в эти вечные потёмки и есть кому задавать вопросы, странные и непонятные для них двоих. Это стало вечным ритуалом, в котором их замкнуло друг на друге, как неразорванное кольцо.
Сидящий не отвечает. Он в своё время тоже не смог разорвать кольца цепи, но уже не помнит об этом.
Ему просто нечего сказать. Снова и снова. Раньше его просто не слышали, — а теперь сказать уже нечего. Иногда ему кажется, что когда-то он умолял о пощаде, возможно, даже кричал, срывая голос, но когда это было? он уже не помнит. Он сам себе и то был лучшим собеседником, — а теперь ему не о чем говорить даже с самим собой.
Возможно, всё когда-то было.
Возможно, и он сам когда-то тоже был.
Возможно, когда-то он пытался удержаться на плаву, старался хоть как-то облегчить свою участь, ломая ногти и пальцы, удержаться тогда, когда он уже расставался с жизнью и падал в смерть, словно поскользнувшись на влажном глиняном крутом склоне, — но он этого не помнит.
И разум засыпает, не выдержав того, что с ним сделали, наверное, и что с ним, должно быть, произошло.
Баю-бай…
Вот как выживают невыжившие, вот что становится с теми, кто не смог умереть, потому что их в этот момент никто не видел, а значит, им и умирать было не для кого. А как умереть просто для самих себя, — они забыли.
Забыли…
Вечные сумерки там, куда уже за эти годы давно забыта дорога, баю-бай…
И только тёмная фигура — чья она? смерти? а разве она такая? недавнего или уже давнего мучителя? — напоминает ему, что где-то остался Мир.
— Вот, я принёс тебе воду и хлеб. — говорит мужчина, ставя что-то в полумраке на пол — До моего возвращения тебе этого хватит. Потом и ведро вынесу, пока и так сойдёт. Когда я вернусь, будешь мыться.
Сидящий в углу еле заметно отворачивается к стене, которая в темноте кажется ему красочной и цветной, пёстрой, как давно забытая лесная поляна в цветах. Пуст мир, оставшийся где-то там, где остались и все живые. Нет больше ни леса, ни полян, ни бабочек, ни цветов, — они все здесь, на тёмной стене в темноте.
Он чувствует, как кровь приливает к впалым щекам, и он безудержно краснеет. Потому что даже за все эти годы её остаются вещи, к которым привыкнуть невозможно. И одной из таких вещей он считал стыд. Стыд — и болезненное стеснение из-за того, что кто-то давно забытый прикасается к его телу, что кто-то раздевает его и одевает — зачем? Неужели он бы не справился сам? Или просто для того, чтобы унизить его её больше? Или по привычке, как тогда… тогда… А когда же?
— А ко мне там дочка вчера пришла! — хвастается хозяин — Но сейчас она уже уходит, спасать своего друга. Он в большой опасности. Я помогу ей немножко, чтобы с ними ничего не случилось, но она всё равно справится и сама. Она сильная, она всё сможет.
Сидящий в углу молчит и слушает новости со свободы, — из того мира, от которого он теперь отрезан и, похоже, уже раз и навсегда. Там, в мире живых, есть принцессы и драконы, герои и рыцари, демоны и волшебники, сказки и легенды, чудеса и приключения, есть добрые и доблестные девушки, готовые спасти своих близких. Там оживают герои детских сказок и древних, давно забытых легенд.
А здесь есть только сумасшедший, уже отчаявшийся получить ответ на интересующие его вопросы — и есть тот, кто сидит в темноте и уже не помнит, что именно у него когда-то спрашивали. А тот, кто запер его здесь, наверное, и сам уже не помнит, что было раньше.
— Ну, так мы идём или нет? — подал голос мужчина, уже вернувшийся и по-прежнему стоящий около дверного косяка.
Казалось, что мы с ним каким-то непонятным и непостижимым образом сошлись в клинче, не выходя из разных углов комнаты и даже не прикасаясь друг к другу, и у Эмбри хватило ума отпустить меня первым.
Наверное. Может быть.
Я вздрогнула.
Чёрт, не хватало ещё Эмбри начать бояться! Причём так, чтобы он сам это заметил. Что-то подсказывало мне, что не стоило ни показывать ему свой страх, ни рассказывать о странном видении, ни о предчувствиях. В лучшем случае — не поймёт. В худшем — а фиг с ним, не хочу я знать, что будет в худшем случае! Нелюбопытная я, скажем так. Попаданство в Скайрим и последующие приключения напрочь отбили во мне всякое любопытство. И если в нашем мире за него могли оторвать нос, как какой-то любопытной Варваре, пришедшей на базар за покупками, что само по себе хоть и неприятно, но всё-таки не думаю, чтобы смертельно, то здесь результаты могли быть гораздо более плачевными.
На улице вполне ожидаемо было пустынно. Не сказать, чтобы мне так уж хотелось увидеть кого-то, хорошо знакомого по игровому опыту, — тем более, что это знакомство было ошибочным, неполным и односторонним, — но всё-таки, увидеть кого-то для меня было бы чем-то вроде знака. Не знаю, правда, хорошего или плохого.
«Баба с пустым ведром. — подумала я, залихватски забрасывая на плечо свой рюкзак в знак того, что у меня теперь пеший билет в один конец и что мои намерения серьёзней, чем в храме Мары в присутствии жреца — Интересно, а такие случаи вообще бывают или нет? И есть ли в Скайриме такие приметы? Или здешний народ настолько суров, что у них к дождю не ласточки низко летают, а драконы, осёдланные великанами?»
Почему-то упоминание драконов не вызвало у меня никаких особенных переживаний, будто я подумала не о древних летающих рептилиях, а о какой-нибудь, например, старой лепнине на потолке, или о нарядных тряпках, которые можно купить в магазине «Сияющие одежды». Спасти мир — это хорошо… если, конечно, сначала спасти того, кто этот мир спасать должен. Кстати, у меня ведь в руке должно быть какое-то оружие… или не должно? Или здесь разгуливать по улицам с
с шашкой наголо оружем наготове
немудрено занервничать — это невежливо. И это — как минимум.
— Вот, возьми лук. — одобрительно произнёс Эмбри, словно телепортировавшийся мне за спину.
Я привыкла к тому, что, когда закрываешь дверь, слышен звон ключей, поворот ключа в замке, — а здесь не было ничего из этого.
Я привычным жестом взяла лук, проверила его натяжение и на всякий случай приладила стрелу. Стрела одобрительно легла на тетиву, ободряюще блеснула в дневном свете сероватым.
«Должно быть, стальные стрелы. И лук наборный.» — шепнул внутренний голос, появившись в голове с лёгкой щекоткой, просачиваясь до уровня восприятия, как дождевой червяк сквозь рыхлую грунтовую почву.
Светлый день вокруг посветлел ещё больше, дрогнули вековые ели и, неощутимая, прошла волна искажения. И я увидела со стороны, как от третьего лица, саму себя. Я была одета в какой-то причудливый наряд и держала в руках лук, из которого уверенно целилась в бегущего оленя. У меня за спиной стоял кто-то, кого я не узнавала, да и не могла рассмотреть, но чувствовала — за нас троих — странный, но приятный коктейль одобрения, симпатии, радости от всего происходящего вокруг и… нежности? И настроение у нас было ясным, как солнечный день.
Мигнув ещё раз миражом и рассыпавшись радужными осколками, мелькнуло, истончаясь, искажение, — и мир вернулся в своё прежнее русло. А только что пережитые ощущения всё ещё наполняли меня изнутри, радуя, как приснившийся, волшебный, яркий и красочный детский сон.
Каково это — быть в плену, который начинается в тот момент, когда плен ещё только начинается? Ужасно! Всё это настолько ужасно, что рано или поздно — вернее, сейчас уже слишком рано — становится всё равно. От тебя больше ничего не зависит, и от переживаемого невыносимого чувства собственной беспомощности накрывает ощущение полного равнодушия. И даже оскорбления твоих — новых — тюремщиков словно относятся к кому-то другому, несуществующему, как герой сказки, придуманной сходу и которому поэтому даже нельзя навредить. Он ещё не родился, он ещё не придуман.
«Я пытался предупредить мою госпожу, что здесь может быть очень опасно, но я сказал ей, что сделаю всё, чтобы спасти её.» — думал Фарвил, когда грубые руки бесцеремонно стащили его с крыльца и так сильно дёрнули вперёд, что он едва удержался на ногах и не упал в придорожную пыль.
Именно тот факт, что ему стоило усилий не упасть, вид пыли, лёгким слоем, как персиковый пушок, прикрывающей твёрдую землю, и пёстрая курица, равнодушная сидящая в стороне в разлапистых кочках придорожной травы, напомнили ему без слов и про то, что с того самого момента, как он остался один в двемерских руинах, и до сегодняшнего дня, от него самого больше ничего не зависело. И раз уж он перестал быть нужным кому бы то ни было, кем-то настолько…
незабываемым, чтобы его пришли выручать и спасать, пока даже сама Жизнь не сочла нужным дать ему понять хотя бы во сне, что теперь происходит, то он хотя бы поможет тем, кто оказался в беде рядом с ним. Кому тоже нужна помощь, раз ему всё равно не поможет никто. Теперь он понимал переживания одиноких, брошеных, отчаявшихся и попавших в беду, как никогда.
Значит, оставалось только помогать этой девушке, которая зачем-то пришла в хелгенскую тюрьму, где он ждал своей неминуемой смерти, и забрала его с собой. И что бы она потом ни сделала с ним впоследствие — о том, зачем она вообще взяла его с собой, Фарвил, разумеется, не спрашивал, а сама она ему не рассказала — всё это время он был не один. И это ощущение давало тепло и ощущение собственной нужности, что он годится хоть для чего-то и хоть кому-то. А он тогда даже не успел попросить у неё прощения за тот огненный шар, которым чуть не попал в неё! Надо было сказать, что он вовсе не хотел вредить ей, что не надеялся на спасение, и что им двигало только отчаяние. А простила его потом его госпожа или нет? Или он умрёт непрощённым и отправится таковым уже навеки к Ситису, в Мундус или куда-нибудь ещё, откуда нет возврата?
Сейчас его отведут в другую тюрьму вместо хелгенской, где его наконец ждёт отсроченная, неизвестная, но от этого не менее ужасная смерть. Смерть, а перед этим и пытки из-за того, что он —
довакин, так его называли те люди. Что такое «довакин» — Фарвил не знал, но учитывая, как с ним обращались и что ему пришлось пережить, он решил для себя, что это нечто ужасное.
Когда у нас связаны руки за спиной, от ощущения собственной полной беспомощности чувствуешь, как начинает болеть что-то внутри, — наверное, душа, потому что вместе с ощущением жёсткой верёвки, впивающейся в запястья, приходит обречённость и то, что теперь с нами произойдёт что-то без нашего на то согласия и желания.
Что-то нам во вред, причинённый с полным и совершенным равнодушием. И хотя ты можешь дышать, двигаться, стоять, идти, ты можешь разговаривать и слышишь всё то, что происходит вокруг тебя, оно уже не имеет значения, потому что принадлежит не тебе, а миру. А ты уже вне него. И почему раньше он, Фарвил, думал, что все умирают как-то внезапно? Смерть может долго ходить по пятам — а может и просто уйти, но воспоминания о ней всё равно не исчезнут и не сотрутся.
Тяжело ходить. Тяжело стоять. Тяжело думать и тяжело жить, кажется, что от физической боли душа сжимается так, что даже тяжело и больно дышать, и мир сжимается вокруг тех, кто равнодушно и хладнокровно лишил нас свободы и у кого нет к нам никаких чувств. Кто-то, кто может оставить нас в беспомощном состоянии на собственное усмотрение и на долгий срок, если ему это для чего-то будет нужно — или если кого-то совершенно не заботим ни мы, ни наши переживания, ни наш комфорт, ни наша жизнь.
Те моменты, когда Фарвил не задумываясь взял на себя вину в том, в чём подозревали его госпожу, в тот момент, когда все эти люди оскорбляли его и даже когда его ударили, он ощущал себя ещё живым. В опасности, осуждаемым и ненавидимым всеми теми людьми, которым он лично ничего не сделал, но всё-таки живым и свободным. Его госпожа тогда уже ушла в дом. Хорошо, что она не видела ничего этого и не стала свидетелем его унижения.
Обо всём пережитом придётся рассказывать, сидя у очага, юной госпоже, которая заменила Марену и оставивших его друзей и его прежних пленителей, и которой он поклялся служить и помогать прежде всего перед самим собой. Рассказывать о себе, как о ком-то другом, к кому ни у кого больше нет ни участия, ни сочувствия, ни даже любопытства, потому что так и не назвавшая своего имени госпожа казалась эльфу какой угодно, — хоть безмолвно осуждающей, но не любопытной.
Марен всегда боялся боли, а тогда, когда он взял на себя обвинения в преступлениях, его ударили перед тем, как тот мужчина приказал собравшимся перед домом людям не трогать его.
Дорога от Ривервуда до того города, куда его вели в тюрьму, была долгой.
Руки, крепо стянутые за спиной, мучительно затекли и уже начали терять чувствительность; онемение тяжестью заползало на плечи, заставляя то откидывать голову назад, то опускать её вниз, так, что длинные растрёпанные волосы падали пленнику на лицо и на грудь. Несколько раз он споткнулся и чуть не упал, так, что сопровождающие его солдаты ругались и грубо дёргали его.
— Живее, даэдрово отродье! — рывкнул один из них, поднимая пленника за шиворот и грубо встряхивая его — Плетёшься, как на казнь идёшь, так мы с тобой и до вечера не дойдём!
Почему-то эта реплика вызвала среди его сослуживцев приступ бурного веселья.
— А что, он совсем не понимает, думаешь? — отсмеявшись, спросил его другой солдат, постарше и с медно-рыжей щетиной. — Ты не смотри, всё он понимает, что живым после всего не выйдет, даром что на придурка похож.
Насмешка и грубые слова ударили эльфа, как пощёчина. Он вздрогнул от смеха и комментария и опустил голову, так, что длинные волосы скрыли его пылающее лицо. Только бы не расплакаться, потому что он даже не сможет ни закрыть лицо руками, ни вытереть слёзы, прежде, чем они что-то заметят или заподозрят.
— Ну, долго нам ещё идти, салаги? — послышался женский голос — Такое чувство, будто мы два дня уже идём, а во рту и капли мёда не было!
— Ну, Риге, тебе только мёд и подавай, пьёшь, как старая кляча. — ответил ей кто-то, идущий позади.
— Это кто здесь кляча, а? — мгновенно окрысилась та, которую назвали Риге, высокая и здоровенная нордка с пшенично-белыми волосами и загорелым лицом, расечённым светлым и каким-то лучащимся шрамом — Забыл уже, как я тебя побила на учениях? Хочешь повторить, слабак? Хочешь? Я тебя прямо здесь разложить могу, так и скажи.
Гогот остальных солдафонов, наблюдающих за перебранкой, полужил ответом сразу двум спорщикам.
— Да не, Риге, всем бы ты была хороша… — голос её оппонента, явно задетого за живое упоминанием чего-то то ли личного, то ли неприятного, так и сочился ядом, как щупальца дреуга — Если бы не твоя вонь. Я ведь тогда, пока лежал под тобой, чуть от вони не сдох, разрази меня Шеогорат! Как-то не умею я спорить с женщиной, от которой так воняет и которая такая тяжёлая, будто меня хоркер…
Что именно должен был сделать хорер, остряк уже не договорил.
Откуда-то справа, из зарослей темнеющих вековых деревьев, послышался шорох, будто деревья ожили и, неслышно переставляя сучковатые мощные корни, поплыли-пошагали к дороге.
Вслед за этим откуда-то из зелёной густой тьмы в сторону солдат, идущих по дороге, полетели стрелы, поражающие одну мишень за другой.
Военные, идущие из Ривервуда в Вайтран, расслабились и потеряли бдительность всего лишь на пару секунд, после чего быстро пришли в себя и взяли себя в руки, — но таинственным нападающим этой форы хватило. Невидимые, скрывающиеся в тени разлапистых елей, они выходили короткими перебежками, не желая расставаться со спасительной тенью, рассеиваясь по дороге и окружая солдат, наконец понявших, что они в принципе готовы как к неприятным сюрпризам, так и к тем, кто имел несчастье такое устроить.
У нескольких нападающих, одетых в грязную и потрёпанную броню, потерявшую какой бы то ни было один определяемый цвет и напоминающую переплетение жгутов и жил, поломанного металла и кожаных ремней, ситуация ещё пару секунд была относительно выгодной. Так же, как и у всех, кто нападает первыми, было неоспоримое преимущество того, кто изначально не только держал ситуацию под контролем, но и сам её и создал.
— Во имя Исмира, ты не уйдёшь живым! — послышался первый боевой клич.
Лязгнули мечи, на бегу выхватываемые из ножен, земля сдавленно загудела от шума бегущих ног.
— Победа или Совнгард! — зычно вторил кто-то.
Запахло свежей кровью, обильно пролитой на холодную пыль, которая тут же стыдливо прятала подношение и крутилась на месте упавших алых капель воронками.
Через мгновение на лесной дороге кипела битва не на жизнь, а на смерть.