
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Однако быть с Эсме смертельней самоубийства. Не оттого ли в очередной раз ноги сами несут Томаса к ней?
Примечания
Колибри — Орландина.
...
17 августа 2022, 01:20
Nizkiz — Люстэрка
— Скажи, как ты нашел меня, Томас? — темный взгляд исподлобья. Стоять почти вплотную физически больно. Эсме так чудовищно красива. Ветер срывает с ее шеи драный платок, открытая кожа сразу же коченеет. — Поспрашивал нужных людей, — Томас пожимает плечами, чуть улыбаясь. Такому как он, кажется, все нипочем: он уже достаточно потерял, перетерпел достаточно. Грозное осуждение со стороны Эсме совсем не трогает. Другое трогает. Каждый раз: — Ответ неверный. Каждый раз неверный ответ. — Теперь убирайся. Улыбка сразу стирается. И он уходит. Отвратительно покорный, но с остатками самолюбия: не умоляет, не оборачивается. Только испачкал новые туфли. Ну вот. Эсме хлопает ресницами — пахнет порохом. Нечитаемые эмоции наэлектризовывают ее волосы, Эсме что-то испытывает, но что именно — не говорит. Томас знает — не заслужил. И вряд ли заслужит в ближайшее время. Откровение ее стоит дорого. Томас морщится от горькой обиды, вяжущей язык. Не высказал, но отвернулся так, чтобы все стало понятно. Томас делается Томми на мгновение: будто мальчишка летом пробрался в чужой сад за осенними яблоками, да еще и недоволен, что уши надрали — нечего зариться на чужое. Эсме думает: «Мог бы прийти в нужное время и вежливо попросить, но ты же так не умеешь, тебе бы все силой иль хитростью забирать». Томми пинает камушек носком изношенных ботинок, Томас докуривает сигарету и садится в машину — здесь им обоим делать нечего. Не нужно к ней вообще приходить. Никогда. И думать о ней не нужно. Не думать получается хорошо, когда есть, чем или кем заняться. Все начиналось за здравие, а закончилось помешательством. Томасу нужна ее мудрость. Мудрость той, кого он не может терпеть. Забавно до сардонического смеха и слез из воспаленных от бессонницы глаз. Эсме — кошмар, преследующий по жизни, мрачная тень, что видна даже в кромешной тьме, торжество природы над руинами города. Это все. И даже больше. Начиналось за здравие: Эсме и Джон, Джон и Эсме, такое счастье! Ее смущенная улыбка, сладенький поцелуй, радость обоих — оценили друг друга, понравились. Поначалу Томас не обращал на нее внимание: Эсме затаилась, приглядываясь к каждому члену семьи и только потом принялась показывать характер. О, было там, что показывать. Но. В тот день ничто не предвещало беды, и не было бы беды, если бы Томас на нее не взглянул. На нее. На нее! Заметил таки, в душу влезть попытался, раз уж возникла перед ним с каким-то там намерением. Эсме не позволила расковырять себе нутро. Моргнула — и придушила, молча послание передала: «Только попробуй, и пожалеешь». Не на ту не напал. Черные зрачки — два дурных знака. Томми про себя возмутился: «Нельзя на меня так смотреть!», но смолчал, ведь он не жалкий до той степени, чтобы всерьез гневаться на жену своего любимого Джона, пусть даже Эсме свободу познала лучше самой себя, заявила об этом без страха, прямо. Это добавляло ей шарма. Но Томми счел, что в его доме, стоя за плечом его брата, демонстрировать силу, превосходящую силу Шелби-короля, непростительно. Впрочем, да, он ничего не сказал. А Эсме тихо посмеялась над проглоченным порывом, Эсме видела всех членов семьи насквозь и ничего не боялась с самого начала. «Какой семьи?» — спросила, и то был хороший вопрос. Томас, стоя на развалинах, отмечает одно: каждой семье рано или поздно приходит конец, и это нормально. Любить волю — нормально, а желание всех собрать под крылом насильно — нет. Выходит, Томас Шелби — плохой человек, который испугался, когда ему взглядом сказали правду? Покойник тот, кто косо смотрит на Томми Шелби. Эсмеральда Ли, став Шелби, потеряла право косо смотреть и на саму себя в том числе, но она делала, делает и будет делать лишь то, что посчитает нужным. Эсмеральда Шелби Ли считает нужным говорить Томасу правду, которую он слышать не хочет, манить его той свободой, которой ему никогда не вкусить, издеваться, изводить с улыбкой невинной и предательски честной. Они с Томми стали врагами, не тратя времени на лишние разговоры. С ведьмами водиться опасно, опасно впускать их в свой дом. Пистолет против черной магии совсем не оружие. Честность можно стерпеть из уст отчаявшегося: сколько бы Томаса ни обвиняли, ни проклинали самые близкие и родные, он живет всем назло и наслаждается величием всем назло. Живет назло близким, процветает назло. Любить Томаса со временем становится неприятно. Это закономерность, к которой легко привыкнуть, если ни от кого ничего не требовать. Томас давно перестал требовать чувств, в которых нуждается, не столько потому, что понятия не имеет, что ему нужно, сколько потому, что требовать чувств преступно само по себе. Томас преступник, но не настолько! Впрочем, вся ложь, за которую он цепляется, чтобы все-таки себя не убить, вовсе не спасительная рука. Разжатые пальцы и пропасть, зияющая призывно. Мгновение перед падением, когда слетает корона. Но Томас требует чего-то от Эсме. Требует, сколько бы ни отрицал. Необходимы ответы, которые у нее точно есть, не зря же Эсме так омерзительно уверена в собственном превосходстве, и она действительно превосходна. Ответы на вопросы, которые Томас страшится себе задать. Вопросов много, да слов не находится. Честность можно стерпеть из уст отчаявшегося, особенно если это любимый, особенно если он бьет по больному. Но Томас не может стерпеть честности Эсме, такой чужой и величественной. Ее не заземлить, сколько ни бейся: она не изменила себе рядом с Острым козырьком в самом сердце Острых козырьков. Она не забыла про свои корни. Не забыла и свою истину. Маленьким огоньком или целым солнцем, нет-нет — золотой монеткой — истина освещает ей путь по сей день. А Томас себя потерял. Еще там, на войне, под чьим-то дулом. Эсме как-то сказала и была права, как всегда: — Пытаясь застрелиться, себя не обрящешь. Толку от истины, если ты не сможешь с ней жить. Оторвала бы кусок от своей истины, поделилась бы как сладким пирогом, но Томас не ест с чьих-то рук, он слишком гордый для этого, правда с годами гордость притупляется, как и инстинкт самосохранения. Слишком часто гибель была близка, слишком часто накрывало тоской. Эсме всегда гнала — слова не те. А Томас приходил к ней только в минуты самого невыносимого отчаяния. К ведьмам от хорошей жизни не ходят. Она выслушала лишь один раз, когда дело коснулось Руби. Почувствовала, что в тот миг жизнь Томаса по-настоящему рушилась. А дальше все вернулось на круги своя. «Ответ неверный». Иногда Томасу кажется, что верного ответа не существует и ему просто закрыта дорога в табор. Это к лучшему, определенно. А если серьезно, то она все-таки хочет услышать что-то конкретное. Может быть, даже в гости ждет. Или по-прежнему желает зла. Кто ее знает? Однако быть с Эсме смертельней самоубийства. Не оттого ли в очередной раз ноги сами несут Томаса к ней? — Ответ неверный. Прочь, прочь, прочь. Он сказал бы, что ему и не нужно, но тут сложнее: ему необходимо. Чем больше проходит времени, тем сильнее захватывает этот закостенелый порыв (давно уже не порыв, а осознанное желание, но признать бы это еще). Простая потребность — говорить с кем-то на одном языке, впустить кого-то себе под кожу. Не все ж препарировать. Коли хочет, пусть смотрит в самую суть. А ее еще, видите ли, уговаривать надо. А не пошла бы… …и Томас уходит. На месяц, на полгода, на год. Женщины, выпивка, дела — все теперь умеренно, без перегибов, и никаких в голове лишних мыслей. Только вот изломанные судьбою люди, как бы ни старались, как бы ни боролись, если споткнутся на своем закате даже о маленький камушек, могут уже и не встать. Простая потребность — чтобы хоть один раз кто-нибудь подал руку. Томас, говоря откровенно, уже не в силах подавать руку первым, пусть для помощи или рукопожатия. Все, что он может, это слепо хвататься за воздух в поисках ладони, не стертой в кровь. В поисках той, кто цепко возьмет и вытряхнет из изношенной оболочки все: от измождения до полного отрицания себя самого. В поисках знающей. Чувствующей мир, вселенную и его — инородного. Только Эсме почему-то знает Томаса лучше всех. Ей достаточно было лишь заглянуть ему в душу. Удивительно, сколько можно всего отыскать даже в самой кромешной тьме. И вот, он здесь. В который раз доведенный, правда, уже позорно смирившийся. Как старое животное, пришедшее умирать. Если в Эсме есть хоть капля милосердия, она добьет, не задавая лишних вопросов. Правда, Томас все забывает, к кому его тянет. Может, это даже не ведьма, а сама дьяволица в человечьей коже? Тогда Томас — послушный грешник, ведь сам предлагает себя покарать. Больше не улыбается. Молча просит понять. Ничто не согревает так, как согревает предчувствие скорой кончины. Опускает голову, пялится на босые ноги, стертые в кровь солнечным песком. Позади стоит конь, измученный жаждой. В этот раз Эсме очень хорошо спряталась, отыскать ее было тяжко. — Бедный-бедный Томас Шелби. Заблудшая ты душа, — Эсме как всегда прячется под множеством слоев одежды; прищур ее очень недобрый. Она снисходительна, словно утомленная мать, в ночи разбуженная нелепым требованием дитя. По-своему ласкова даже с тем, кто ласку не заслужил. Порой от ласки больнее, чем от удара ножом. Томас дергается, как ошпаренный, а потом замирает. Голос Эсме действует успокаивающе, как колыбельная вводит в колоссальные медитативные переживания. Запах костра и прохлада ветров — это дом. Дом, от которого Томас давным-давно решил держаться подальше. Но все равно оказался здесь. От судьбы не уйти. — Как ты нашел меня? Это значит: «Скажи пароль». Но Томас не знает пароль, и он больше не в силах его подбирать. — Позвал, и ты откликнулась? Я шагал куда глаза глядели, и, оказалось, глядели они на тебя. — Вы слышали? — Эсме вдруг оборачивается на застывшую, любопытствующую толпу. Люди в смущении мнутся, не понимая, остаться им или уйти. Руки раскидывает так, что звенят ее драгоценные украшения, зубоскалит, как зубоскалят черти, сидя подле котлов: — У Томаса Шелби наконец-то стало идеальное зрение! Томас сдвигает брови: без пистолета стоять под прицелом чужого внимания до той степени неприятно, что его начинает тошнить. Эсме смеется открыто, с нездоровым наслаждением смакует момент, а потом бесцеремонно хватает за запястье и тащит в кибитку. Усаживает, сразу дает воды. — О твоем коне позаботятся, — вьется вокруг, осматривает, что-то решает. Говорит тихо, серьезно. В темноте Эсме выглядит воистину жутко; с ней лучше никогда не шутить — проклянет. Томас слишком хорошо знает, каково это, быть проклятым ею, поэтому предпочитает помалкивать. — Долго же ты был в пути. Доволен? Запоздалое осознание бьет обухом по голове: Эсме осталась удовлетворена его ответом. Эсме не прогнала. Эсме здесь, заинтересована. И это явь. — Еще не решил, — жадно глотнув из фляги, Томас некрасиво вытирает рот и наконец выдыхает. Многодневная усталость дает о себе знать, его клонит в сон, особенно в полумраке и рядом с Эсме. Единожды войдя в ее логово, уже не выберешься. Это все равно что попасть в паутину. Но из паутины этой вырываться не хочется. Забавно: не хочется попадать, но вот ты попал — и уже одурманен. Предчувствовал Томас, что нельзя сюда приходить. Но, видимо, время пришло. Есть тайная сила, что выше любых запретов, желаний и установок. И, кажется, Эсме ее подчинила. — Я здесь не просто так. — Ты сам не знаешь, зачем ты здесь, — фыркает Эсме, садясь рядом, плечом к плечу. Ей не противно от близости; у Томаса от близости переворачивается все внутри. Тело его делается мертвецки холодным. Капли собираются на колючих висках и в носогубной впадине. — Ищешь простых ответов. Но так не бывает. Ответы добываются через боль. А готов ли ты к боли? — Я уже ничего не чувствую, сколько меня ни бей. — Не в количестве дело, а в качестве. И еще дело в том, кто бьет. Я тебя ударила всего раз, давным-давно — шрам зажил, кожа разгладилась. А теперь я калечу нешуточно. Осторожнее со своими желаниями. — Я тебя не боюсь, — Томми хмурится, вглядываясь в сумрак. Пахнет пылью; здесь очень душно. — Сладкая ложь сокрушенного, — почти пропевает Эсме и поднимается. Поступь ее мягка. — Иди помойся, Томас, от тебя воняет. Постирай одежду. Потом отоспись. Она выходит, хлопая дверью. Томас делает как ему было велено. Сперва ему ничего не снится. Темень под веками щиплет невыплаканным, слезы проглоченных истерик давно уже превратились в стекло. Лучше не давать эмоциям волю, а то можно лишиться глаз. Свистящее дыхание, тяжелый сон, нехватка воздуха, затем — бессознательные мучения в полудреме и пробуждение. Из ничего начинает виться тонкая ниточка мысли. Мысль неуловимая, но превращается в странный мираж. Пугает, как собственное отражение в разбитом зеркале. Это глубже, чем просто красивые черты. Они, расщепленные, правдивы. Может, это и есть душа? Кривая, раздробленная, изувеченная. Можно, конечно, погоревать об отсутствии красоты, но лучше не стоит. Тело свою душу сперва разбило кувалдой, а затем затоптало. Скажите только, кто будет подметать пол, если человек уже недееспособен? Томас распахивает глаза на выдохе и пугается гробовой тишины. Садится, трет переносицу. Укладываться снова не хочется. Хочется сигарет и света, но в кибитке ничего нет, а за окном глубокая, жуткая ночь, в которую точно нельзя выходить — проглотит и поглотит. Томас поднимается и идет к окну. Там, за пределами кибитки, все небо как будто расстреляно — столько звезд. Блестящие, они, кажется, даже звенят. Завороженно всматриваясь в полотно, Томас не сразу замечает замершую напротив фигуру. Он вздрагивает, инстинктивно отшатывается, но потом бесстрашно подходит ближе, прищуривается. Эсме даже не дышит. Она есть средоточие тьмы. Изваянием стоит под окном, и узнать ее можно только по росту и очертаниям — луна слишком тусклая, или просто не желает иметь с Эсме дел. Хотя, скорее, Эсме отказывается от ее серебра, охочая только до золота. Ее руки — лапы твари из худшего кошмара, не дающего проснуться. Но когда касаешься их, напитываешься благоговейным безразличием, и то, что скрывал внутри, начинает свое торжество, ликует, безобразное, но настоящее, и с ним приходится знакомиться, желаешь того или нет — оно клокочет внутри: пылает пожар невысказанного, испепеляя привычную тишину вместе со стенами тюрьмы внутри головы. Томас упирается ладонями в стекло, в попытке приманить ведьму, но она не клюет, не добыча ведь, а принимает приглашение — так и быть: с шумом взбирается на кучу дров, чтобы поравняться с окном. Лапы твари близки к его лапам — лапам злого монстра, несчастного и уродливого, страшнее нее во сто крат: за деяния шкура обрастает шерстью, но шерсть эту видит только настоящая нечисть. Эсме видит и уже приготовила — нет, не нож, чтобы вспороть ему глотку, — а гребень, чтобы расчесать. Чудовищам тоже нужен уход. Конечно, для более эффективной охоты. А Эсме не охотница. Она готова вычесать колтуны и наточить когти, но не одомашнить. И старый, измотанный зверь в знак благодарности отдаст всю добычу ей. Она скребет стекло, просится внутрь, в его душу, но Томас не может кивнуть. Он каменеет, чуть дыша, и вслушивается в пугающую тишь, ищет глазами хоть что-нибудь светлое в ней, но не находит. Стоя к стеклу вплотную, они лбами прикасаются к нему, сталкиваются словно в борьбе невидимыми рогами, и никто не хочет поддаться. Однако Томас прекрасно осознает, что, если он не позволит ей себя выпотрошить, вся его жизнь будет напрасной. Сокрытое задохнется в клетке подсознания, и не видать ему наполнения, не видать долгожданной свободы. Пересилить себя недостаточно, но это хотя бы какое-то движение. Шаг в никуда по бесконечной дороге или же шаг куда-то. Заветный, широкий шаг. Томас отнимает руку и тихонько стучит по стеклу указательным пальцем. Раз-два-три. Эсме все понимает правильно. Она проходит в кибитку нарочито медленно, зачем-то давая шанс отступить. Нет: это просто насмешка, никакой не шанс. Если Томас даст заднюю, Эсме его сожрет. Все очень и очень просто. Она говорит горящим недобро взглядом: «Ну, давай, я о тебе позабочусь по-своему». Чернющие очи блестят ярче звезд, размыкаются пунцовые губы — это демонстрация оружия, не иначе, ведь во рту у нее клыки, что острее любого лезвия. — В такую ночь либо спят беспробудно, либо глаз не могут сомкнуть, — Эсме останавливается напротив, но на достаточном расстоянии. Она сутулая и взъерошенная, выглядит так, будто вот-вот и бросится. Возможно, она то чудовище, за которым не поухаживали. Возможно, она не примет заботы. Или же примет, но не сейчас.