Дьяволопоклонник

Острые козырьки
Гет
Завершён
R
Дьяволопоклонник
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Однако быть с Эсме смертельней самоубийства. Не оттого ли в очередной раз ноги сами несут Томаса к ней?
Примечания
Колибри — Орландина.

...

Nizkiz — Люстэрка

      — Скажи, как ты нашел меня, Томас? — темный взгляд исподлобья. Стоять почти вплотную физически больно. Эсме так чудовищно красива. Ветер срывает с ее шеи драный платок, открытая кожа сразу же коченеет.       — Поспрашивал нужных людей, — Томас пожимает плечами, чуть улыбаясь. Такому как он, кажется, все нипочем: он уже достаточно потерял, перетерпел достаточно.       Грозное осуждение со стороны Эсме совсем не трогает.       Другое трогает. Каждый раз:       — Ответ неверный.       Каждый раз неверный ответ.       — Теперь убирайся.       Улыбка сразу стирается.       И он уходит. Отвратительно покорный, но с остатками самолюбия: не умоляет, не оборачивается.       Только испачкал новые туфли. Ну вот.       Эсме хлопает ресницами — пахнет порохом. Нечитаемые эмоции наэлектризовывают ее волосы, Эсме что-то испытывает, но что именно — не говорит. Томас знает — не заслужил. И вряд ли заслужит в ближайшее время. Откровение ее стоит дорого.       Томас морщится от горькой обиды, вяжущей язык. Не высказал, но отвернулся так, чтобы все стало понятно. Томас делается Томми на мгновение: будто мальчишка летом пробрался в чужой сад за осенними яблоками, да еще и недоволен, что уши надрали — нечего зариться на чужое. Эсме думает: «Мог бы прийти в нужное время и вежливо попросить, но ты же так не умеешь, тебе бы все силой иль хитростью забирать». Томми пинает камушек носком изношенных ботинок, Томас докуривает сигарету и садится в машину — здесь им обоим делать нечего. Не нужно к ней вообще приходить.       Никогда.       И думать о ней не нужно. Не думать получается хорошо, когда есть, чем или кем заняться. Все начиналось за здравие, а закончилось помешательством. Томасу нужна ее мудрость. Мудрость той, кого он не может терпеть. Забавно до сардонического смеха и слез из воспаленных от бессонницы глаз. Эсме — кошмар, преследующий по жизни, мрачная тень, что видна даже в кромешной тьме, торжество природы над руинами города. Это все. И даже больше.       Начиналось за здравие: Эсме и Джон, Джон и Эсме, такое счастье! Ее смущенная улыбка, сладенький поцелуй, радость обоих — оценили друг друга, понравились.       Поначалу Томас не обращал на нее внимание: Эсме затаилась, приглядываясь к каждому члену семьи и только потом принялась показывать характер. О, было там, что показывать. Но. В тот день ничто не предвещало беды, и не было бы беды, если бы Томас на нее не взглянул. На нее. На нее! Заметил таки, в душу влезть попытался, раз уж возникла перед ним с каким-то там намерением. Эсме не позволила расковырять себе нутро. Моргнула — и придушила, молча послание передала: «Только попробуй, и пожалеешь». Не на ту не напал. Черные зрачки — два дурных знака.       Томми про себя возмутился: «Нельзя на меня так смотреть!», но смолчал, ведь он не жалкий до той степени, чтобы всерьез гневаться на жену своего любимого Джона, пусть даже Эсме свободу познала лучше самой себя, заявила об этом без страха, прямо. Это добавляло ей шарма. Но Томми счел, что в его доме, стоя за плечом его брата, демонстрировать силу, превосходящую силу Шелби-короля, непростительно. Впрочем, да, он ничего не сказал. А Эсме тихо посмеялась над проглоченным порывом, Эсме видела всех членов семьи насквозь и ничего не боялась с самого начала.       «Какой семьи?» — спросила, и то был хороший вопрос. Томас, стоя на развалинах, отмечает одно: каждой семье рано или поздно приходит конец, и это нормально. Любить волю — нормально, а желание всех собрать под крылом насильно — нет. Выходит, Томас Шелби — плохой человек, который испугался, когда ему взглядом сказали правду?       Покойник тот, кто косо смотрит на Томми Шелби. Эсмеральда Ли, став Шелби, потеряла право косо смотреть и на саму себя в том числе, но она делала, делает и будет делать лишь то, что посчитает нужным. Эсмеральда Шелби Ли считает нужным говорить Томасу правду, которую он слышать не хочет, манить его той свободой, которой ему никогда не вкусить, издеваться, изводить с улыбкой невинной и предательски честной. Они с Томми стали врагами, не тратя времени на лишние разговоры. С ведьмами водиться опасно, опасно впускать их в свой дом. Пистолет против черной магии совсем не оружие.       Честность можно стерпеть из уст отчаявшегося: сколько бы Томаса ни обвиняли, ни проклинали самые близкие и родные, он живет всем назло и наслаждается величием всем назло. Живет назло близким, процветает назло. Любить Томаса со временем становится неприятно. Это закономерность, к которой легко привыкнуть, если ни от кого ничего не требовать. Томас давно перестал требовать чувств, в которых нуждается, не столько потому, что понятия не имеет, что ему нужно, сколько потому, что требовать чувств преступно само по себе. Томас преступник, но не настолько! Впрочем, вся ложь, за которую он цепляется, чтобы все-таки себя не убить, вовсе не спасительная рука. Разжатые пальцы и пропасть, зияющая призывно. Мгновение перед падением, когда слетает корона. Но Томас требует чего-то от Эсме. Требует, сколько бы ни отрицал. Необходимы ответы, которые у нее точно есть, не зря же Эсме так омерзительно уверена в собственном превосходстве, и она действительно превосходна. Ответы на вопросы, которые Томас страшится себе задать. Вопросов много, да слов не находится.       Честность можно стерпеть из уст отчаявшегося, особенно если это любимый, особенно если он бьет по больному. Но Томас не может стерпеть честности Эсме, такой чужой и величественной. Ее не заземлить, сколько ни бейся: она не изменила себе рядом с Острым козырьком в самом сердце Острых козырьков. Она не забыла про свои корни. Не забыла и свою истину. Маленьким огоньком или целым солнцем, нет-нет — золотой монеткой — истина освещает ей путь по сей день. А Томас себя потерял. Еще там, на войне, под чьим-то дулом. Эсме как-то сказала и была права, как всегда:       — Пытаясь застрелиться, себя не обрящешь. Толку от истины, если ты не сможешь с ней жить.       Оторвала бы кусок от своей истины, поделилась бы как сладким пирогом, но Томас не ест с чьих-то рук, он слишком гордый для этого, правда с годами гордость притупляется, как и инстинкт самосохранения. Слишком часто гибель была близка, слишком часто накрывало тоской.       Эсме всегда гнала — слова не те. А Томас приходил к ней только в минуты самого невыносимого отчаяния. К ведьмам от хорошей жизни не ходят. Она выслушала лишь один раз, когда дело коснулось Руби. Почувствовала, что в тот миг жизнь Томаса по-настоящему рушилась. А дальше все вернулось на круги своя. «Ответ неверный». Иногда Томасу кажется, что верного ответа не существует и ему просто закрыта дорога в табор. Это к лучшему, определенно. А если серьезно, то она все-таки хочет услышать что-то конкретное. Может быть, даже в гости ждет. Или по-прежнему желает зла. Кто ее знает?       Однако быть с Эсме смертельней самоубийства. Не оттого ли в очередной раз ноги сами несут Томаса к ней?       — Ответ неверный.       Прочь, прочь, прочь.       Он сказал бы, что ему и не нужно, но тут сложнее: ему необходимо. Чем больше проходит времени, тем сильнее захватывает этот закостенелый порыв (давно уже не порыв, а осознанное желание, но признать бы это еще). Простая потребность — говорить с кем-то на одном языке, впустить кого-то себе под кожу. Не все ж препарировать. Коли хочет, пусть смотрит в самую суть. А ее еще, видите ли, уговаривать надо. А не пошла бы…       …и Томас уходит. На месяц, на полгода, на год. Женщины, выпивка, дела — все теперь умеренно, без перегибов, и никаких в голове лишних мыслей. Только вот изломанные судьбою люди, как бы ни старались, как бы ни боролись, если споткнутся на своем закате даже о маленький камушек, могут уже и не встать. Простая потребность — чтобы хоть один раз кто-нибудь подал руку. Томас, говоря откровенно, уже не в силах подавать руку первым, пусть для помощи или рукопожатия. Все, что он может, это слепо хвататься за воздух в поисках ладони, не стертой в кровь. В поисках той, кто цепко возьмет и вытряхнет из изношенной оболочки все: от измождения до полного отрицания себя самого. В поисках знающей. Чувствующей мир, вселенную и его — инородного. Только Эсме почему-то знает Томаса лучше всех. Ей достаточно было лишь заглянуть ему в душу. Удивительно, сколько можно всего отыскать даже в самой кромешной тьме.       И вот, он здесь. В который раз доведенный, правда, уже позорно смирившийся. Как старое животное, пришедшее умирать. Если в Эсме есть хоть капля милосердия, она добьет, не задавая лишних вопросов.       Правда, Томас все забывает, к кому его тянет. Может, это даже не ведьма, а сама дьяволица в человечьей коже? Тогда Томас — послушный грешник, ведь сам предлагает себя покарать.       Больше не улыбается. Молча просит понять. Ничто не согревает так, как согревает предчувствие скорой кончины. Опускает голову, пялится на босые ноги, стертые в кровь солнечным песком. Позади стоит конь, измученный жаждой. В этот раз Эсме очень хорошо спряталась, отыскать ее было тяжко.       — Бедный-бедный Томас Шелби. Заблудшая ты душа, — Эсме как всегда прячется под множеством слоев одежды; прищур ее очень недобрый. Она снисходительна, словно утомленная мать, в ночи разбуженная нелепым требованием дитя. По-своему ласкова даже с тем, кто ласку не заслужил. Порой от ласки больнее, чем от удара ножом. Томас дергается, как ошпаренный, а потом замирает. Голос Эсме действует успокаивающе, как колыбельная вводит в колоссальные медитативные переживания. Запах костра и прохлада ветров — это дом. Дом, от которого Томас давным-давно решил держаться подальше. Но все равно оказался здесь. От судьбы не уйти. — Как ты нашел меня?       Это значит: «Скажи пароль». Но Томас не знает пароль, и он больше не в силах его подбирать.       — Позвал, и ты откликнулась? Я шагал куда глаза глядели, и, оказалось, глядели они на тебя.       — Вы слышали? — Эсме вдруг оборачивается на застывшую, любопытствующую толпу. Люди в смущении мнутся, не понимая, остаться им или уйти. Руки раскидывает так, что звенят ее драгоценные украшения, зубоскалит, как зубоскалят черти, сидя подле котлов: — У Томаса Шелби наконец-то стало идеальное зрение!       Томас сдвигает брови: без пистолета стоять под прицелом чужого внимания до той степени неприятно, что его начинает тошнить. Эсме смеется открыто, с нездоровым наслаждением смакует момент, а потом бесцеремонно хватает за запястье и тащит в кибитку. Усаживает, сразу дает воды.       — О твоем коне позаботятся, — вьется вокруг, осматривает, что-то решает. Говорит тихо, серьезно. В темноте Эсме выглядит воистину жутко; с ней лучше никогда не шутить — проклянет. Томас слишком хорошо знает, каково это, быть проклятым ею, поэтому предпочитает помалкивать. — Долго же ты был в пути. Доволен?       Запоздалое осознание бьет обухом по голове: Эсме осталась удовлетворена его ответом. Эсме не прогнала. Эсме здесь, заинтересована. И это явь.       — Еще не решил, — жадно глотнув из фляги, Томас некрасиво вытирает рот и наконец выдыхает. Многодневная усталость дает о себе знать, его клонит в сон, особенно в полумраке и рядом с Эсме. Единожды войдя в ее логово, уже не выберешься. Это все равно что попасть в паутину. Но из паутины этой вырываться не хочется. Забавно: не хочется попадать, но вот ты попал — и уже одурманен. Предчувствовал Томас, что нельзя сюда приходить. Но, видимо, время пришло. Есть тайная сила, что выше любых запретов, желаний и установок. И, кажется, Эсме ее подчинила. — Я здесь не просто так.       — Ты сам не знаешь, зачем ты здесь, — фыркает Эсме, садясь рядом, плечом к плечу. Ей не противно от близости; у Томаса от близости переворачивается все внутри. Тело его делается мертвецки холодным. Капли собираются на колючих висках и в носогубной впадине. — Ищешь простых ответов. Но так не бывает. Ответы добываются через боль. А готов ли ты к боли?       — Я уже ничего не чувствую, сколько меня ни бей.       — Не в количестве дело, а в качестве. И еще дело в том, кто бьет. Я тебя ударила всего раз, давным-давно — шрам зажил, кожа разгладилась. А теперь я калечу нешуточно. Осторожнее со своими желаниями.       — Я тебя не боюсь, — Томми хмурится, вглядываясь в сумрак. Пахнет пылью; здесь очень душно.       — Сладкая ложь сокрушенного, — почти пропевает Эсме и поднимается. Поступь ее мягка. — Иди помойся, Томас, от тебя воняет. Постирай одежду. Потом отоспись.       Она выходит, хлопая дверью. Томас делает как ему было велено.       Сперва ему ничего не снится. Темень под веками щиплет невыплаканным, слезы проглоченных истерик давно уже превратились в стекло. Лучше не давать эмоциям волю, а то можно лишиться глаз.       Свистящее дыхание, тяжелый сон, нехватка воздуха, затем — бессознательные мучения в полудреме и пробуждение. Из ничего начинает виться тонкая ниточка мысли. Мысль неуловимая, но превращается в странный мираж. Пугает, как собственное отражение в разбитом зеркале. Это глубже, чем просто красивые черты. Они, расщепленные, правдивы. Может, это и есть душа? Кривая, раздробленная, изувеченная. Можно, конечно, погоревать об отсутствии красоты, но лучше не стоит. Тело свою душу сперва разбило кувалдой, а затем затоптало. Скажите только, кто будет подметать пол, если человек уже недееспособен?       Томас распахивает глаза на выдохе и пугается гробовой тишины. Садится, трет переносицу. Укладываться снова не хочется. Хочется сигарет и света, но в кибитке ничего нет, а за окном глубокая, жуткая ночь, в которую точно нельзя выходить — проглотит и поглотит.       Томас поднимается и идет к окну. Там, за пределами кибитки, все небо как будто расстреляно — столько звезд. Блестящие, они, кажется, даже звенят. Завороженно всматриваясь в полотно, Томас не сразу замечает замершую напротив фигуру.       Он вздрагивает, инстинктивно отшатывается, но потом бесстрашно подходит ближе, прищуривается. Эсме даже не дышит. Она есть средоточие тьмы. Изваянием стоит под окном, и узнать ее можно только по росту и очертаниям — луна слишком тусклая, или просто не желает иметь с Эсме дел. Хотя, скорее, Эсме отказывается от ее серебра, охочая только до золота.       Ее руки — лапы твари из худшего кошмара, не дающего проснуться. Но когда касаешься их, напитываешься благоговейным безразличием, и то, что скрывал внутри, начинает свое торжество, ликует, безобразное, но настоящее, и с ним приходится знакомиться, желаешь того или нет — оно клокочет внутри: пылает пожар невысказанного, испепеляя привычную тишину вместе со стенами тюрьмы внутри головы. Томас упирается ладонями в стекло, в попытке приманить ведьму, но она не клюет, не добыча ведь, а принимает приглашение — так и быть: с шумом взбирается на кучу дров, чтобы поравняться с окном. Лапы твари близки к его лапам — лапам злого монстра, несчастного и уродливого, страшнее нее во сто крат: за деяния шкура обрастает шерстью, но шерсть эту видит только настоящая нечисть. Эсме видит и уже приготовила — нет, не нож, чтобы вспороть ему глотку, — а гребень, чтобы расчесать. Чудовищам тоже нужен уход. Конечно, для более эффективной охоты. А Эсме не охотница. Она готова вычесать колтуны и наточить когти, но не одомашнить.       И старый, измотанный зверь в знак благодарности отдаст всю добычу ей.       Она скребет стекло, просится внутрь, в его душу, но Томас не может кивнуть. Он каменеет, чуть дыша, и вслушивается в пугающую тишь, ищет глазами хоть что-нибудь светлое в ней, но не находит. Стоя к стеклу вплотную, они лбами прикасаются к нему, сталкиваются словно в борьбе невидимыми рогами, и никто не хочет поддаться. Однако Томас прекрасно осознает, что, если он не позволит ей себя выпотрошить, вся его жизнь будет напрасной. Сокрытое задохнется в клетке подсознания, и не видать ему наполнения, не видать долгожданной свободы.       Пересилить себя недостаточно, но это хотя бы какое-то движение. Шаг в никуда по бесконечной дороге или же шаг куда-то. Заветный, широкий шаг. Томас отнимает руку и тихонько стучит по стеклу указательным пальцем. Раз-два-три.       Эсме все понимает правильно.       Она проходит в кибитку нарочито медленно, зачем-то давая шанс отступить. Нет: это просто насмешка, никакой не шанс. Если Томас даст заднюю, Эсме его сожрет. Все очень и очень просто.       Она говорит горящим недобро взглядом: «Ну, давай, я о тебе позабочусь по-своему». Чернющие очи блестят ярче звезд, размыкаются пунцовые губы — это демонстрация оружия, не иначе, ведь во рту у нее клыки, что острее любого лезвия.       — В такую ночь либо спят беспробудно, либо глаз не могут сомкнуть, — Эсме останавливается напротив, но на достаточном расстоянии. Она сутулая и взъерошенная, выглядит так, будто вот-вот и бросится. Возможно, она то чудовище, за которым не поухаживали. Возможно, она не примет заботы. Или же примет, но не сейчас. Просто ей прямо сейчас нужно меньше. — Ты не спишь, несмотря на усталость. Ждал меня?       — Я же к тебе пришел, — Эсме слегка улыбается, без коварства и издевательства, так просто, будто они на самом-то деле всего лишь старые друзья, которые встретились после мучительно долгой разлуки.       Протягивает руки. Предлагает не новый шаг, а так, шажок, но какой! Шажок с края обрыва. Но что, если истинный путь Томаса Шелби — это полет с высоты?       — Пришел, а боишься, словно мальчишка. Но ты давно уже вырос, ведь дети изучают окружающий мир, а ты смотришь в себя, — Эсме ждет терпеливо, не подгоняет. Ей не нужна атрибутика для того, чтобы колдовать: пространство вокруг сгущается, стоит ей лишь моргнуть. — Без ненависти ко мне стало жить легче, не так ли?       — А что насчет тебя? Все еще ненавидишь? — простое любопытство, но на деле это звучит так жалко, будто он боится услышать ответ.       — Давно уже нет. Я была молода и глупа, не знала, как поступить с отчаянием. Да и, согласись, вырываться из хватки Шелби — это процедура неприятная, она здорово истощает моральный ресурс.       — С этим и не поспоришь. В таком случае прости, что взял тебя в плен.       — О, Томас, ради твоих извинений стоило в нем побывать, — она лающе смеется, а Томас в неясном порыве хватает ее ладони и с силой сжимает, но так, чтоб не сделать больно.       Под пальцами все раскаляется настолько, что кажется, они друг к другу привариваются насовсем. Это и страдание, и высшее наслаждение, и Томас не знает, как быть, ведь они всего лишь взялись за руки, а это уже привело к катастрофе.       — Есть презервативы? — спрашивает, получает кивок. Притягивает Эсме к себе, чтоб столкнуться ртами, но она вскидывает подбородок, заставляя остановиться.       — Ты наконец осмелел. Скажи, каково это, быть настолько близко к себе самому?       — Примерно, как разговор с ложным богом под надзором самого Сатаны.       И, если она — Сатана, Томас поклоняется ей, если она — дьяволопоклонница, Томас поклоняется с ней.       — Без своей короны, оказывается, ты так велик, — Эсме вцепляется в ворот его рубашки и целует: щемяще-нежно, порывисто, и от одного этого поцелуя хочется умереть и вручить ей душу на разделку. Но Томас вынуждает себя собраться. Томас вынуждает себя дождаться вдоха.       Эсме жестока в своей поразительной неподдельности, она не стыдится быть влюбленной. Ее ярость сладка, и может, это все-таки скрытая месть, ведь иначе, как объяснить тот факт, что Томас хочет остаться с ней и это открытие кажется ему пугающе очевидным. Поцелуй пусть и неосторожный, но не дикий, несмотря на то, что в помещении целых два зверя; только руки трясутся от перенапряжения у обоих.       Эсме не дает подхватить себя. Оторвавшись от его губ, толкает на кровать и опускается на колени. Томас сидит перед ней с раскинутыми ногами и чувствует себя самым слабым человеком на свете. Стеклянные слезы начинают резать склеры. Сколько оружием ни размахивай, это не принесет результата, ведь бороться приходится с тем, кто сильней во сто крат. Чем больше в тебе могущества, тем страшнее быть уязвимым.       Томас чувствует, как к нему медленно проникают под череп: тонкие пальцы, пробившись сквозь твердь, скользят по тканям, нарушают годами выстраиваемую стабильность, порядок мыслей оказывается лишь миражом. Спутать мысли его оказывается слишком легко. Это позор, это мерзость, но, если честно, плевать. Из презрения к себе рождается любовь, и Томас поддается теперь чему угодно.       Быть может, ее рук он и ждал? Ее слов, ее чувств и обыкновенного понимания? Если подумать: за что он ее ненавидел? Эсме расстегивает ему ширинку, вынуждает, опершись на локти, приподнять таз, и сдергивает с него штаны резким движением. Припадает к плоти губами, не выжидая, не бросая лишних взглядов. Впивается пальцами в бедра, но тоже — щадя, не до отметин, не до боли. И раз она здесь и сейчас только с ним, это значит действительно много. Томас лишь запрокидывает голову. Эсме гладит ему живот, ладонью поднимается выше, берет в рот глубже. Тишину разрезают шумные выдохи. Голова пустеет, и ничего уже больше не хочется, только бы задержаться здесь. Суть не в том, что он физически близок с Эсме, суть в том, что он близок с Эсме и, кажется, всегда был. Нельзя отрицать этого, нельзя от нее скрываться. Пожалуй, Эсме всегда хотела только, чтобы он признал очевидное: от нее не сбежать, ведь Томас продал ей свою душу еще в тот момент, когда их взгляды впервые встретились.       — Нельзя бояться своей природы, — опасно шипит Эсме, рукой доводя его до предела. Томас выгибается, как будто за голосом следуя, и его накрывает всевозможными чувствами: от беспричинной эйфорической ненависти, перемешанной с любовью, которой нельзя напиться, до примитивного удовольствия. Чувств так много, так много, и они захватывают насовсем, сводя с ума и выбивая воздух из легких. Томас не привык поддаваться порывам, поэтому для него все ново, но под контролем Эсме он забывает об опасениях. — Ты должен был тогда принять мое предложение. Но ты до сих пор не готов оставить свою жизнь. Стоит ли того жизнь великого Томаса Шелби? — она смеется, вытирая руку о край простыни. — Всех твоих страданий. Твоего одиночества. Одиночества, Томми.       — Хочешь сказать, во мне начинается пустота? — Томас ложится, позволяя себя оседлать, и ногами сбрасывает спущенные наполовину брюки. Эсме тянется к тумбе, вынимает из полки презерватив, отдает, и начинает не спеша раздеваться. Томас возится недолго. Ее глаза блестят нездорово, жутко, но перестать в них смотреть невозможно.       — Нет. Ты просто отрицаешь свое наполнение. Хочешь наполниться другим, что само по себе противоестественно, поэтому и несчастлив, — тянет за запястья и кладет его руки себе на бедра — гладь, мол, вдоволь, я разрешаю. Томас ведет ладонями вверх, до груди, очерчивает ее пальцами, касается сосков, поднимается выше, убирает спутанные волосы Эсме. У нее прекрасное тело, мягкое, чувственное. Но, в отличие от Томаса, Эсме не поддается порывам. У нее все под контролем, четко выверено, она не издает ни звука, хотя, очевидно, что ей очень приятно. Кожа ее покрывается мурашками, Эсме подается вперед, опускается ниже, чтобы лицом к лицу. Обхватывает ладонями его щеки и вновь целует самозабвенно, сильно зажмурившись, и они возносятся, и ничего им больше не нужно, ничего и никого, кроме друг друга. — Ты себя настоящего даже не знаешь, — оторвавшись, говорит, насаживаясь на него, от удовольствия закусывает губу, но не игриво, а хищно.       — Я даже не стану спрашивать, насколько ты меня знаешь, — Томас касается ее ягодиц и спины, блуждает руками по бокам, шее, бедрам. Хочет позволить ей взять все без остатка, а то, до чего она не дотянется, сам отдать. Хотя, разве есть то, до чего не дотянется Эсме? Тогда так: отдать побыстрее.       — Конечно не станешь, сам знаешь, что я тебе по судьбе, — Эсме двигается медленно, а пока говорит, почти касается губами его губ. Им обоим сносит крышу прямо сейчас. — Может, это, конечно, для тебя есть злой рок, но факт остается фактом: от себя не спрятаться. Все дороги ведут в твой личный адок.       — И ты в нем мне объясняешь, как нужно жить, — удается лишь скупо усмехнуться. Он обнимает Эсме, прижимает к себе крепко, и утыкается носом в ее висок. Томас свободен в своем новом плену, и это исцеляет его, казалось бы, выздоровлению не подлежащее существование.       — Как будто не за этим ты сюда заявился, — фыркает Эсме. — Сам же преследовал меня столько лет.       — Не мог договориться с собой.       — А теперь смог! — она недовольна; резко садится, вырываясь из трепетных объятий, и движения ее становятся резче.       — Ты же примиришь меня с самим собой, да? — Томас между тем остается спокоен. Но без дела не остается — садится, обхватывая ее талию, и опять целует: коротко мажет ртом, почти невесомо, но все для того, чтобы передать послание о чувстве. Гладит ее по позвоночнику, пока Эсме держится за напряженные плечи.       — Примирю, никуда не денусь. Иначе ты своими же руками уничтожишь свое обожаемое величие. И ложное, и истинное. Что-что, а разрушать сам себя ты умеешь лучше всего.       — Как будто тебе когда-нибудь было дело до моего величия… — голос Томаса предательски тих и слаб.       — До ложного — нет. Сперва. Но я ведь знаю, как тебе это важно. Я умею спасать, ты просто этого никогда не хотел замечать.       — И сколько же ты хочешь за мое спасение? — ухмыляется Томас, а она в ответ на это замирает, специально оттягивая момент разрядки, и улыбка у нее отвратительно хороша.       — Все. Ни больше, ни меньше.       — Так забирай. Мне для тебя ничего не жалко.       — Какой же ты щедрый, Томми. Ты бы подумал сто раз, прежде чем разбрасываться словами.       — Я, Эсмеральда, — рычит он над ухом, — никогда, — слышишь? — никогда не разбрасываюсь словами. Запомни это. Запомни. Запомни.       Томас, облизнув пальцы, начинает ее ласкать, пока Эсме по новой наращивает темп, плавно двигая бедрами. С губ ее, наконец, срывается тихий стон, от которого Томаса бросает то в жар, то в холод. Они друг друга сведут с ума, не иначе, и в непередаваемом безумии зарождается странный порядок. Порядок, которого так давно не хватало запутавшемуся королю в его догорающем королевстве. И пускай горит королевство. Уже не жалко. Рядом с Эсме, держащей под руку, он сможет бесконечно идти по углям. И она проведет, можно в этом не сомневаться.       — Я ждала тебя. И я очень рада, что ты здесь, я тебе рада, слышишь?       Томас не отвечает, все равно Эсме может читать мысли. Томас лишь покрывает поцелуями ее щеки и шею, вынуждая прижиматься ближе всем телом, вынуждая стонать все чаще, все громче. И Эсме стонет, не сдерживаясь, не смущаясь того, что это услышат, и гладит спину Томаса, гладит упоенно, опьяненно глядит, но по-прежнему властно, так, чтобы он не забыл, кто здесь правит бал.       — Твоего принятия сложно добиться, — в легкой полуулыбке сокрыто непрошенное, но рвущееся наружу довольство.       — Нет, Томми, мы возвращаемся к тому, с чего начали. Я-то тебя давно приняла, ты себя не принимаешь. Но ты поправишься. Все будет в порядке, — Эсме касается его нежно до невозможности, а потом, когда ее начинает трясти от подступающего оргазма, несильно хватает Томаса за волосы, вынуждая смотреть себе в глаза. Эсме трясет, Томас смотрит, смотрит, смотрит и целует ее, ловя губами почти что крик, когда она замирает, сжимая его в себе. Поцелуями спускается ниже, продлевая удовольствие, гладит то легко, то с нажимом, он чуток, и в конце опять ее обнимает. Эсме хватает ртом воздух, укладывая подбородок Томасу на плечо, прикрывает глаза, а потом вновь начинает двигаться, желая довести дело до конца. Томас кончает, выдыхая ей в шею, а потом они молча сидят в тишине, едва способные оставаться в сознании.       Эсме слезает, они укладываются поперек кровати и укрываются краями одеяла. Каждому хватает немного. Холодно, поэтому опять прижимаются, но нет сил подняться, чтобы укрыться нормально.       Томас смотрит в потолок, перебирая волосы Эсме рукой, на которой она лежит, и испытывает правильное умиротворение, такой покой, которого никак не мог добиться в бесконечных метаниях. Долгожданный покой. Кровь и горести позади, настоящее — тишина, в которой можно забыть о течении времени, в которой можно наконец посмотреть на себя изнутри и со стороны. Нет больше внутренних барьеров, и без них легко, и без них Томас целует Эсме в уголок губ, и это все, что ему сейчас нужно. Он решает: пока останется здесь, пока подумает, переосмыслит все. Примет помощь. Возможно, нет, скорее всего, рано или поздно снова уйдет, но уйдет совсем другим человеком. Без души, но свободным. Говорит:       — Ты победила.       Оказывается, хоть раз уступить бывает полезно.

Награды от читателей