Очерки Подземья

Baldur's Gate Забытые Королевства (Forgotten Realms) Forgotten Realms
Слэш
Завершён
R
Очерки Подземья
автор
Описание
Спустя пару недель после битвы за Изумрудную Рощу странная компания во главе с не менее странной личностью продолжила свои удивительные странствия. Путь их отныне лежал во мраке... в прямом смысле слова. В свете причудливых люминесцентных растений, бок о бок с кровожадными подземными монстрами компания надеется пересечь Подземное плато, точно баркас неспокойное зимнее море. Что ждет их на том берегу? Какие опасности подстерегают во тьме?.. Поведайте нам, бывший наставник Хальсин!
Примечания
Литература, дабы ознакомление было наиболее гладким: Хроника Изумрудной Рощи (она же ХИР), где завязка сей истории наиболее полно представлена: https://ficbook.net/readfic/018a8aec-032f-7205-9e5e-1c82a5fcd7ea Хроника Лунных Башен, продолжением ХИР и сей рукописи напрямую являющаяся: https://ficbook.net/readfic/01938b68-2a14-7463-b2a1-beedfb6ec383 Допка-вбоквел от лица героя Астариона, более к Хронике относящаяся: https://ficbook.net/readfic/018e259d-7a63-7c5e-a768-b2b828bf3fb6 Допка-альтернативка, воистину инфернальная, никак не связанная с вышеупомянутым и нижеописанным, но своей прелести особой, на вкус некоторых, не лишенная: https://ficbook.net/readfic/018dd5ab-461f-7177-9e4b-343361bef037
Посвящение
Всем, кто прочтет. Как всегда. Удачи!
Содержание

12. Сон спящих псов

      …И низко застонав, Ретт рванул вперед, ударил в грудь, и весь мир закружился, размылся, полетел вниз. Спину мазнул холод, воздух вырвался из груди. Дыхание обожгло шею, руки обхватили за бедра. Густые золотистые волосы упали на лицо, и Хальсин зарылся в них носом, вдыхая запах меха, стали, крови и терпкий, ни на что не похожий аромат. Аромат Ретта, душноватый и стойкий, точно у молодого коня. Сплошь мокрый от пота, дрожащий, как лист, молодой воин плавно перевернул его, провел широко раскрытой ладонью вдоль хребта и неспешно развел ягодицы. Горячая, колючая волна мурашек обмыла с затылка до колен. О, мой мальчик…       О, мой драгоценный… Мой Ретт… Валерий, Валя…       Пальцы его гладки и нежны, а язык умел и искусен. Лежа разгоряченной щекой на душистой подушке из трав, Хальсин отчетливо видел каждую крохотную росинку на остроконечной травинке, каждый мельчайший скол в каменной стене, но каждое это видение рассыпалось пылью, теряя смысл, обращаясь ничем, уничтоженное блаженством. Весь мир — лишь сон, тягучий, обжигающий, блаженный.       — Масло, — прохрипел Ретт, вдосталь насытив свой фетиш, и прикусил ухо.       Глухой щелчок — и густая желтоватая жидкость пролилась на ладонь; Хальсин чувствовал, как Ретт собирает ее, вслушиваясь в судорожные, прерывистые вдохи — и силясь понять, кому из них они принадлежат. Крохотный кусочек пещеры заполнял серебристо-синий свет, и все под лучами его виделось сказочным образом, волшебной фантазией. И в один миг вспыхнуло белым под аккомпанемент безмолвного крика. Все было так полно, так споро, так неистово — совсем не так, как ожидал он от своего молодого воина, что извечно был с ним неспешен, глубоко нежен и осторожен. Ныне же кровь его, видно, бурлит, и в нетерпении своем он сравнится с самим Хальсином. Даже зубы пущены в ход, даже ногти впиваются в плоть; миг за мигом пролетают в горячечном бреде, пока Ретт ласкает его, и из высохшей глотки рвутся стоны пополам с воем. И шепот: «Ретт, Ретт, о, Ретт, о, дитя, о, мой мальчик… Ретт!..»       Точно не было того разговора — сколько с того мгновения прошло? Минута? Час? Неделя? Год?.. — точно не прозвучала та просьба, те сакраментальные слова, отдающие холодом. Точно Ретт сам позабыл, что сказал, и ныне отдается природной своей натуре со всей полнотой, со всей страстью, как только и может быть угодно Отцу-Дубу и Матери-Природе. Как полагается соединять тела, всегда и вовеки!       Пройдя губами пути шрамов, прижавшись вплотную к спине его, молодой воин оставил долгий поцелуй на макушке и, зарывшись лицом в затылок, выдохнул еле слышно:       — Хэл.       Чистый, трепетный шепот, каким делится молодой человек пред первой своей любовью, и от какого сжимается сердце и больно стучит, и колет, и стонет. И после которого за него взялись всерьез. Свет померк, в последний раз вспыхнув, и все точно чрез мутное стекло от каждого рывка. Так туго, так плотно, так резко, так быстро. И хорошо, так истинно блаженно, что веки опускаются неумолимо, окуная в искрящийся мрак. От прилива крови горяча щека, от несмолкающего шепота сухи губы, от беспрерывного движения ноет тело, и дыхание рвется с хрипом, обжигает изнутри и душит, душит, душит. Каждый миг, что маленькая вечность в кроваво-красном космосе…       Покуда мир, сплошь мутный, зыбкий, нереальный мир, пульсируя, вновь не перевернулся.       Лицом к лицу, и телом к телу. Ретт оперся на руки; глаза зажмурены, лицо в тени волос, губы приоткрыты, сверкающие капли рассыпаны по сильным шее и плечам. С очередным толчком Хальсин обхватил его ногами, и одна рука его подогнулась.       — Дитя, — выпалил Хальсин, подхватив своего мальчика, с готовностью принимая его во слабости, как в силе… — Сердце мое.       Прозрачно-голубые глаза резко распахнулись, почерневшие, блестящие, сплошь влажные. Ретт судорожно схватил ртом воздух и…

***

      — Твое благородство заслуживает великого восхищения, мое сер…       — Благородство? В чем? В том, что я не убил ребенка? Благодарю покорно, отрада моей души.       Они остались одни. Наконец, спустя дни, проведенные вдали от башни, они смогли выкроить себе часть вечера и всю долгую ночь. Под сенью колонии миконидов, в последний день пребывания в сем гостеприимном кругу им было позволено уединиться в скромной, но от того крайне уютной пещерке, сокрытой ото всех густой пеленой из крепких вьющихся лоз. Светом для них служили люминесцентные грибы, испускающие холодное серебристо-синее свечение, а постелью — густой полог темной травы, мягкой, точно шерсть молодого медвесычика. И, казалось бы, то было великим счастьем и огромной удачей, и сердце от того должно петь от радости и трепетать от предвкушения, однако же…       «До чего резок ты, дитя мое. До чего мрачно твое чело». Выждав мгновение, Хальсин мягко, ненавязчиво коснулся любимой руки.       — Ты понял меня превратно, — негромко промолвил он, стараясь звучать как можно ласковей. — Против тебя стояли могущественные силы, однако ты не побоялся вступить с ними в борьбу.       — Над этими могущественными силами стоят другие, еще более могущественные, — заметил Ретт отрывисто, не обратив на жест его, казалось, никакого внимания. — Над ними — третьи, над третьими — пятые и так до бесконечности. Все мы в кабале Рока. Я ни в чем не обвиняю Гансена или Гарри… потому что не знаю, как бы сам поступил на их месте.       — Уж конечно не пал бы так низко! — воскликнул Хальсин, не сдержавшись.       И получил в ответ:       — Я скинул с башни его отца, заколол его брата и прирезал его сестру, а его самого отдал людям со стальными сердцами, которые промыли ему мозги и отравили душу. Отнял у семьи, отобрал у смерти и продал воронью. «Не пал бы»? — Ретт разразился лающим смехом. — Очаровательно.         Что за тон, что за речи. Под стать бледноликому мерзавцу, неспособному сдержать свою злобу и желчь. Уж не его ли наветами вызвано твое настроение? Что еще наговорил этот несчастный?.. Не лги себе. Здесь дело в ином. Совершенно. Воистину так, и ему, слепому глупцу, первому из всех должно было стать ясно, в чем именно.       Проглотив вопросы, роящиеся в голове, точно растревоженные осы, Хальсин обратился к своему воину с абсолютным спокойствием:       — И какова же была его семья? Подобная тем, что он описал? Или же той, что пленила меня?       И пламя в прозрачно-голубых глазах, белое, холодное, возгоревшееся еще до того, как они возлегли на травяное ложе, притихло. Легкий румянец окрасил бледные щеки, и Ретт отвел взор — однако Хальсин, коснувшись его подбородка, мягко, но твердо вернул его назад. Проговорил еле слышно, не сдержав горечь:       — По-твоему, мне неведомо, каково предавать свою совесть?       Изумрудная луна, грубые разрывы. Раскаленный клинок, пронзающий тень. Страх, стыд, боль — цена жертвы, предтеча горя.       Долгий миг тишины нарушал лишь звон люминесцентных грибов, покуда Ретт, опустив голову, не поцеловал его ладонь. Губы его были сухи и горячи. В уголках их собрались морщинки, шрам на переносице изогнулся, добавив парню с десяток лет. Отливающий белым свет создавал впечатление, что золотые волосы Ретта прострочила седина.       — Не заставляй меня рассказывать, — попросил он слабым шепотом, точно говорил о великом позоре. — Молю, не спрашивай меня.       «О, сердце мое. Мой драгоценный мальчик».       — Я никогда не осужу тебя, — клятвенно пообещал Хальсин, поглаживая заросшую щеку. — Я приму любое твое откровение, любое признание.       — Тогда ты, — выпалил Ретт, и глаза его вновь вспыхнули белым, — будь откровенен в ответ. Слово за слово. Что мучает тебя? Что за кошмары?       Хальсина бросило в жар — мальчишка его поймал. С каждой пядью, что преодолевали они, после каждой мили, что проходили, становясь все ближе к Проклятым землям, разум его погружался все глубже во мрак, и крепли его потаенные страхи. Древние ужасы, что, казалось, давно упокоились на дне его разума, истлев до полного праха, пробудились вновь. И, как всякие хитроумные создания зла, принимали образы давно знакомые, порой святые для души и сердца. Множество раз Хальсин просыпался, обливаясь потом, с сухим горлом и глазами, полными слез; в одни ночи — напрочь позабыв о том, что виделось ему, в другие — помня все так ясно, точно происходило наяву.       Так и мучиться бы ему в плену злосчастных иллюзий, коль не было бы при нем Ретта, своей теплой рукой и нежным словом отгоняющего любой морок. Однако даже ему, столь трепетному и чуткому, уста отказывались открывать давние секреты; разум не повиновался сердцу, и большая часть кошмаров, являвшихся в глубокие ночные часы, так и осталась сокрытой. Страх парализует волю… «Не лги себе. Дело в не страхе. Дело в ином, совершенно ином…» Нет! Даже признаться в том, значит разбередить былые шрамы. Свист кнута, холод стали ошейника… Стоны и крики, вопли и плач. Деревья, истекающие кровью, и земля, истекающая гноем… Лунные башни, оскверненный монумент… Кетерик. Кетерик Торм.       Гладкая рука коснулась его руки и, стиснув крепко, прижала к губам, вырывая из сна наяву.       — Не надо, — произнес Ретт тихо-тихо. — Не насилуй себя. Дай спящим псам вдоволь наспаться.       — Мне больно от мысли, что я не искренен с тобой, — промолвил Хальсин, печально покачав головой.       — Что ж, — Ретт, помолчав, хрипло хмыкнул и прижался щекой к его ладони, опустив глаза в пол. — Это взаимно, не так ли?       Сердце кольнуло, и тишина зависла меж ними, как нож на веревочке. Хальсин смотрел на молодого воина: обнаженный, подле него, кожа к коже, парень глядел в темноту, и прозрачно-голубые глаза его были, что отражение пруда — гладкое, чистое и холодное.       Твердый ком плотно встал в горле, и пробить его смог только тяжелый вздох и легкая улыбка:       — Впрочем, еще не вечер. Рано или поздно песики попросятся гулять. И тогда… — прозрачно-голубые глаза озорно сверкнули, — нам понадобится крепкий поводок. И верные нервы.       — Сердце мое…       Душа его мигом наполнилась, а на языке застыло с сотню нежных слов, однако Ретт явно не горел желанием их слушать. Молодой воин привлек его к себе и впился в губы; они еще хранили на себе привкус медовых кореньев, которые он выменял у старой гномихи накануне. «Спрячь, — шепнул Ретт, споро засовывая их Хальсину за пазуху. — Это только для моего сластены». Темно-фиолетовые, гибкие и гладкие, при надломе они истекали душистым вязким соком, по вкусу отдаленно напоминающим вересковый мед (отчего и получили свое названье). Такого пучка хватило бы на несколько дней… а Хальсин умудрился умять половину за один вечер.       Со второй расправился Ретт, пока они наедине обсуждали истории, какие во множестве атаман рассказывал своей ганзе, коротая вечера в кружке у костра.         «Откровенно говоря, так нельзя, — смущенно заметил Ретт. — Я поступаю очень некрасиво, и надо бы прекращать».       «Отчего же? — искренне удивился Хальсин. — Твои истории чудесны!»       «И именно поэтому пора с ними завязывать, — заявил Ретт. Помолчав, он пояснил негромко: — Я убежден, что самая великая ценность, какая может быть у человека — счастливое детство. У меня было очень счастливое детство… чего не скажешь об остальных ребятах, правда? Я не хочу бередить раны».       Весомый аргумент — казалось бы. Однако старому уму было, что на него ответить.       «Так ли уж бередить?» — слегка улыбнувшись, спросил он.       «А как еще это назвать? — хмуро проговорил Ретт, покусывая трубку. — Сижу и разливаюсь соловьем, как матушка пекла сдобные булочки на Белтейн…»       «…и слова твои столь же сладостны, как соловьиная трель, — вкрадчиво произнес Хальсин. — Само собой, они могут причинять нам боль — но и боль временами бывает сладка, — тут он примолк на миг, тщательно обдумывая слова, чтобы наконец вырвать из себя: — Мне неизменно тяжело вспоминать мой дом, семью, родных, что я больше никогда не увижу. Старые раны ноют как свежие, однако боль эта важна. Нужна. Необходима. Ибо лишь эта боль хранит ключи от прошлого, из коего не вымыть счастья. Боль часть его, как счастье его часть. Я должен помнить и хранить, и почитать их в равной мере. Что будет, если мне не хватит на то сил? Что от меня останется?»       «Тень, — проговорил Ретт. И крепко взял его за руку, бросив в сторону: — Как от Астариона».       «Ох, — это укололо; не привычным раздраженьем, но волнением, печалью. — Так это правда, что он?..»       «Чистая, — мрачно кивнул Ретт. — Однажды я спросил его: «Ну имена? Имена-то ты хоть помнишь?» А он на меня так посмотрел…»       В том разговоре для него приоткрылось то, как атаман справлялся со своею ролью, как завоевал доверие «ганзы», как добился статуса «первого из равных». Была тому не велика разгадка — воля его, красноречие, радушие и гибкий, живой ум невозможно было не заметить. Однако же Хальсин жаждал деталей, и Ретт поведал ему их.       Воистину, вчера его мальчик был в куда лучшем расположении духа. Как он костерил себя за мягкотелось! Как придирался к каждому «неразумному» поступку! От самого начала, на далеком пляже возле павшего наутилоида, до самой драки с верным Нере прошел он длинный путь и отыскал на нем с бессчетное число собственных ошибок.       «Не будь столь строг к себе! — не выдержав этих самобичеваний, перебил Хальсин. — Твоего терпения хватает на нас всех — да еще сверху остается на случайных путников и — даже! — на врагов. Это дорогого стоит».       «Ты мне льстишь», — хрипловато произнес Ретт.       «Я говорю то, что вижу, — заявил Хальсин неумолимо. — В противном случае ни бледный эльф, ни дева-воительница не стали бы твоими всей душой. Если уж смог ты завоевать их доверие, быть может, даже любовь, то о прочих нечего и говорить. Ты молодец, я так горжусь тобой!»       «Было б чем гордиться, — фыркнул Ретт, покусывая трубку. — Астарион с первого дня лез ко мне на руки. А Лаэзель… Лази нужен был ориентир в чужом мире. Твердая почва под ногами. Пришлось становиться твердым. И, знаешь, это было по-своему занимательно. И поучительно».       «Что ты имеешь в виду?»       «Я не люблю… приказывать. Не люблю прямо говорить людям, что нужно делать. Критический недостаток командира — особенно, если на него надеется отряд. Лази раскрепостила меня. Подсказала, как сделать это правильно…»       «Немудрено. Воинский дух в ее сути».       «…правда она об этом, видимо, не в курсе. Как-то она заявила, что я неплохо играю роль «мягкотелого балабола». Мол, это «эффективная стратегия», чтобы управлять «бездумными истиками». До сих пор не знаю, как это воспринимать. Как комплимент? Как лесть? Как шутку?.. С моей мартышкой ничего нельзя знать наверняка».       «Валь, возможно, это странный вопрос…»       «У тебя других не бывает. Обожаю. Спрашивай, отрада моей души».       «Почему ты называешь Лаэзель… «мартышкой»?»       «Потому что похожа. Разве нет?»       О многом говорили они в ту ночь, уже после того долгого разговора о войне и крови, после того, как вся ганза отошла ко сну, после того, как Ретт испил половину бутылки вина и выкурил две плитки табака. После того, как Хальсин поймал его, горячего, взвинченного, точно дикого коня после галопа, и прижал к груди, силясь унять тревоги и успокоить ум. Уложить воспоминания, столь неразумно и безжалостно поднятые юной порывистой рукой. Юный эльф. Такой живой, такой отважный — и такой категоричный, как и положено юнцам. Тело от него горело, и разум помутился, но сердце отзывалось тишиной. Коль даже был бы он не против, коль отвечал бы на его внимание, ничем, кроме короткой страсти, это бы не завершилось. Воистину, Ретт утопил его в себе, позволил поглотить себя всего, до самого конца. И это… по-своему пугало. И волновало. И будило.       И зверь от этого рычал, фырчал, выгибал спину и, трепеща, рвался вперед, наружу, к тому, что принадлежит…       — О-о, нет! Нет, нет, Хэл! — горячие ладони толкнули его в грудь. — Нет, слышишь? Успокойся.       Его как окатили ушатом ледяной воды, и голова враз прояснилась. Слепящий жар отпустил, и Хальсин смущенно потупил взор, проговорив:       — Прости, мое сердце. Когда кровь горяча, сложно удержать внутри зверя. Я лишь…       — Все нормально, — криво улыбнулся Ретт. — Мне даже лестно. Просто… не в постели, хорошо?       — Да, — покивал Хальсин, проглотив горячий стыд. — Да, я понимаю.       — Спать с животным немного, — Ретт покрутил ладонью, точно подбирая верное словцо — чтоб наконец выдать: — грязно. Как по мне.       О, Отец-дуб. Это «грязно» обожгло, и зверь тихонько рыкнул, встопорщив шерсть. Заметив, видно, как переменился он в лице, молодой воин произнес негромко:       — Зверь не может сказать «да». И не принимает никакого «нет». Немного дико, не находишь?       — Мой зверь подвластен мне, — сухо произнес Хальсин.       — И все-таки он зверь, — твердо произнес Ретт.       — Звери бывают мудрее человека, — заявил Хальсин с намеком на обиду.       Признаться, он не ожидал подобных слов. Только не от Ретта. Не далее как несколько недель назад, в безумии своем желая сблизиться с бледноликим эльфом, он попытался разговорить его и выбрал самую, как ему казалось, удачную тему для беседы — их атаман.       «Как по твоему разумению, — произнес Хальсин не без легкого волнения, — каким я нравлюсь Ретту? Ты знаешь его дольше моего и должен…»       «Одетым, раздетым, диким, — ответствовал Астарион, глянув на него надменно. — Он друидское дитя и влюблен в тебя по уши. Так что ты ему нравишься любым: хоть одетым, хоть раздетым, хоть в шерсти. Пляши, медведь».       Тогда сие заявление, хоть и полное яда, согрело его сердце, а вот ныне…       — Если бы я не осадил тебя, — произнес Ретт вкрадчиво, — ты бы остановился?       «Да!» — едва не вырвалось со злобным рыком. И рык этот сказал, нежданно, сам за себя. О, Сильванус, о, дорогой Отец… но… Молодой воин сел ближе, при этом не касаясь. Это принесло бы еще одну горсть мук, если бы не глаза, потемневшие, блестящие, внимательные.       Его рука была за спиной. Твердая, сильная рука.       — Я люблю тебя, — произнес Ретт наконец, и сердце, оледеневшее, застывшее, в тот же миг затрепетало и заныло. — Хоть в звериной, хоть в человечьей — эльфьей — форме. Но на бал не приходят голыми…       «А жаль».       — …а в постели не спят в доспехах, — с этими словами Ретт положил подбородок ему на плечо. — Это просто приличия. Так правильно. Понимаешь?       — Да, мое сердце, — произнес Хальсин, прекрасно понимая; правда, понимая!..       — Носиться в лесу — сколько угодно, — поцелуй в висок, в щеку, в ухо, и дрожь, вопреки всему, прострочила поры. — Спать в постели — прошу, нет. Я… не могу. Мне неприятно.       …Но не принимая. «Что в том дурного? Я охотно сдержу себя!» Однако если Ретту так хочется, что ж — на то его и только его воля.       — Да, мое сердце, — произнес Хальсин, усилием воли отбросив все слова и все мысли, что вспыли в его голове; только не с ним! Только не он!.. — Все будет так, как ты захочешь.       Прозрачно-голубые глаза мерцали в тусклом свете; сухие губы проложили дорожку от плеча к спине и осыпали ее поцелуями, долгими, вдумчивыми. Точно Ретт запоминал, нежил, поклонялся. Хотя… отчего же «точно»?       Сердце заныло совсем нестерпимо, и Хальсин, не сдержавшись, отпрянул.       — Ну вот, — хмыкнул Ретт и уткнулся лбом меж его лопаток. — Взял и расстроил. Хэл…       — Все хорошо, дитя, — проговорил Хальсин едва не через силу. И выдавил из себя короткий смех: — Не каждый день в тебе отыскивают недостатки. Невольно привыкаешь к тому, что все подряд величают лишь красавцем.       Однако Ретт не поддержал его смех. Вместо того он молчал, да так долго, что Хальсин обернулся, взволнованный, и наткнулся на взгляд прозрачно-голубых глаз, глядящих, казалось, в самую душу.       — Да не сказал бы, что ты красавец, — заметил Ретт, медленно покачав головой. — На лицо — точно нет. Чертам не хватает четкости, подбородку — силы. Глаза невыразительные, рот широковат, носогубная складка тяжелая, а нос короткий, мясистый. Прям как у… хм!       Но не успей Хальсин, опешивший, расстроенный, почти обиженный, выдавить из себя хоть звук, молодой воин коснулся его щеки; скользнул пальцем по складке около носа, погладил сам нос — от переносицы до кончика.       И улыбнулся с глубоко затаенной нежностью.       — Мой медведь, — произнес Ретт, лаская его. — Не красавец, совсем нет. Простое лицо, грубое, мощное… честное, открытое. Доброе. Такое доброе. Лицо не мужчины, но мужа — сильного, благородного, мудрого. Дитя Сильвануса… Вечность бы любовался.       И, воистину, это стоило всего. Всего, что на него обрушилось за этот вечер, всех холодных слов, всех холодных взглядов и всех холодных поз. Его мальчик, его дорогой, бесценный мальчик! Наконец здесь. Наконец вернулся к нему. «И более я его не отпущу», — пронеслось в голове, и Хальсин притянул молодого воина в объятия. Губы его были сухи и сладки, и язык отдавал терпким вкусом меда; распробовав и раззадорив его зубами, он произнес низким голосом, отдающим в груди гулом:       — Да будет так. Пусть все мои недостатки изничтожатся твоей красой. Волосы твои что лучи золотого солнца, рассыпанные в поднебесье, и глаза равны синеве сапфиров из далеких недр земных. Точно солнце светишь ты и греешь, точно сапфиры ты крепок и драгоценен. Литое тело твое — воплощение моей мечты, волевой дух твой — дар рода человеческого. Позови меня, и я трепещу. Коснись меня, и я покоряюсь. Таким, каким ты хочешь меня — бери. Я твой. Мой мальчик, я…

***

      …замер. Губы его дрогнули, а глаза распахнулись. На миг все вокруг замерло, точно охваченное заклинанием. Судорожно хватая воздух, Хальсин провел по лбу его ладонью, собирая пот и убирая волосы с лица. «Милый, — прошептал он. — Как ты? Ты уже?..»       Ответом ему были стиснутая челюсть и низкий звук. Что стряслось? Что с ним? Что он сделал?.. «Ох. О, Сильванус…» Трава затрещала в стиснутом кулаке — но не порвалась; Ретт, отпустив ее, сел на пятки. Грудь его вздымалась часто-часто, как у дикого кота после погони, лицо потемнело от прилива крови. Глаза были обращены в сторону. Тяжело сглотнув, молодой воин упал с ним рядом, на спину, вновь издал тот низкий звук — и накрыл глаза рукой, точно защищая их от света.       Разум, все еще наполовину в бреду, никак не мог поспеть за явью. Тело, голодное, неудовлетворенное до конца, все еще ныло, и болело, и просило, и Хальсин лег на бок, прижавшись к своему мальчишке. Тот не смотрел на него, даже не обернулся.       — Мое сердце.       — С-сука.       — Иди ко мне.       — Твою-то мать!       — Позволь обнять тебя.       — Блять. Блять, блять!       — Не думай, не думай ни о чем! Иди, иди сюда. Прошу, иди ко мне, вот так…       Измотанный, залюбленный, он не нашел сил на еще один акт страсти; все было медленно и постепенно, как Ретт любил, и были они близко так, что не понять, где есть начало, где конец. Миг их единения был короток и тих, как короток и тих крик его мальчика, когда он взял все в свои руки. Сильно позже, лежа на груди его, окруженный им, потерянный и покоренный, Хальсин прошептал:       — Валерий. Валь. Валь, завтра…       — Только не завтра, — безжизненный, холодный шепот в пустоту. — Не хочу, чтобы завтра наступало. Не хочу.       Его голос дрогнул. Слегка, едва слышно. Однако же Хальсин услышал это — и понял. Чувствуя жгучее, тяжкое давление в висках, он понял все.        — Все будет хорошо. Все будет хорошо, Валерий… Валь…       В ответ — молчание и лихорадочный стук сердца.

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.