
Пэйринг и персонажи
Описание
Разливаясь, река заполняет долину и смывает все, что может хоть как-то нарушить ее плоскость. Вода - полирующая шкурка, которая, заканчивая свою работу, оставляет в память о себе волшебство превращения - вчерашние луга становятся хлюпающим под ногами болотом. А потом наступает май, который сначала сушит, а затем иссушат землю... и души.
Разлив
05 января 2025, 10:06
Разливаясь, река заполняет долину и смывает все, что может хоть как-то нарушить ее плоскость. Вода — полирующая шкурка, которая, заканчивая свою работу, оставляет в память о себе волшебство превращения — вчерашние луга становятся хлюпающим под ногами болотом. А потом наступает май, который сначала сушит, а затем иссушат землю.
Так бывает каждую весну, каждый год уже много веков подряд. И только однажды, в год страшной войны река залила не только равнину, но и души. А май… май не умел ничего другого, как согревать, а потом иссушать… Хотя причем тут май? Виновата война.
22 метра, 44 шага, 2 полных ведра, забрызганные водой ноги. В разлив за водой приходится ходить к дальнему колодцу, в ближнем вода мутнеет. Разлив приносит не только муть, камни и мозоли от ведер. Позапрошлой весной он принес удивительный валун, который теперь ее закатный трон… Две весны назад — олененка… жаль, что уже мертвого. А еще годом раньше после того, как вода схлынула, на лугу остался колокольчик. Совсем не ржавый, только без язычка. Дед обещал поставить язычок или просто что-то придумать, но руки так и не доходят.
А прошлой весной ее тут не было. Уехала в марте, а весна наступила так рано, что снег в горах успел растаять всего за несколько дней, и разлив начался раньше, чем она успела вернуться. А когда ей все-таки удалось добраться до места, луг почти высох и ничего, кроме ежегодной гирлянды из редких трупиков грызунов ей найти больше не удалось.
Именно поэтому в этот год река должна сделать ей больший подарок. Иначе и быть не может, ведь она должна получить компенсацию… Еще два ведра для полноты кадки и очистки совести и вперед, на тронный валун высматривать, что принесет река на этот раз.
…Чем дольше смотришь на стремительный поток, тем острее понимаешь, что сам являешься его частью, что вода вообще течет только для тебя, только для того, чтобы ты вот так сидела на высоком валуне и смотрела в голубые речные глаза. Все на этом свете, и даже эта река течет только для того, чтобы после двух часов такого вдруг сидения ты приняла окончательное, ну совсем окончательное, четвертое окончательное за последние полчаса решение вернуться в дом, и заняться «неотложными», отложенными в долгий ящик. И когда ты уже приподнимаешься и почти отворачиваешься, твой левый глаз, тот, что от лукавого, вдруг открывает твоему взору что-то темное; а правый спорит и утверждает, что левый глупый и он вечно видит то, чего быть не может. А потом правый прищуривается и вдруг испуганно понимает, что левый-то прав, и там, в стремительном потоке, мимо тебя действительно проносится что-то темное.
А потом оба твои глаза заняты выяснением отношений друг с другом, потому что как же иначе объяснить, куда они оба смотрят, когда ты скидываешь обувь и бросаешься в бурлящий поток, чтобы ухватить черноту за этот ненавистный хаки и тащить на берег.
…Оба глаза закрыты, им страшно быть открытыми и снова столкнуться с немым вопрошающим взглядом реки. Ведь стоит им открыться, как они осознают, что только что совершила их хозяйка. И что то, что они устремлены в небо, а не в каменистое дно — чудо.
Она открывает глаза и поворачивает голову в его сторону. Дышит — не дышит? какая к черту разница! самой бы "выдышаться" …
Закрытые глаза не дают спасения. Спасения нет — перед ними снова муть воды. Тело откликается памятью об острых камнях и бессилии перед стремительностью потока. Нет… слишком много сил потрачено на то, чтобы не дать ему умереть теперь, если он еще не успел это сделать.
Глаза открываются — на это требуется воля. Дышит, но слабо. Приходится приподняться и убрать с лица мокрые волосы.
Черт!
Ее тихая досада. Пальцы, сжимающие чужой нос, губы, примкнувшие к губам, сильные выдохи, толчки ладоней, упертых в грудь и так снова и снова.
Нет уж, умереть теперь не дам, давай дыши.
— Дыши же!
Досада громкая.
Кашель, вода из легких обратно в реку.
Ну и кашляй! Хоть изойдись им! Устала... Дай полежать тихо рядом.
Тащить за ноги удобнее, но дурацкая голова бьется о кочки. Почему дурацкая? Ну разве умная голова стала бы бултыхаться в разъяренной реке?
Идиотская форма. Такая ненавистная, когда сухая и одета на гордо расправленные плечи и такая жалкая на мокром и бессознательном дурацком теле. Надо было стащить ее еще у реки. Из нее, наверное, выжмется еще пара ведер, можно было и не делать последнего захода к колодцу. Еще парочку ведер можно выжать из него, так что предпоследний подход тоже был не особо нужным.
Пандус «сделай сам» — три доски, плотно приложенные к крыльцу. Тащить легче, чем по ступеням. Дом, пол просторной комнаты.
Раздеть сейчас или сначала втащить на кровать? А удастся ли втащить вообще? Нет, раздеть на полу, иначе постель станет мокрой… если втащить все-таки удастся.
Забавно, впервые в жизни раздевать мужчину и при этом ощущать его абсолютное безразличие.
Как тут не улыбнуться. Пусть даже пальцы больно срываются с брюк, а костяшки стерлись в кровь.
Одеть в сухое? Обойдешься!
На постель бы втащить да укрыть, а потом в сарай искать наручники. Жаль, что их принесло не рекой, а войной.
Уложила, наручником приковала одну руку в спинке кровати.
— Извини.
Провела рукой по волосам — все еще влажные. А ведь сушила тремя полотенцами. Густые слишком, да и не привычный армейский ежик, длинноваты для солдата. Форму выкинула во дворе, как высохнет, бросит в топку — не будет рядом с ней этой поганой формы. А он? Он будет пока. Когда человек не в состоянии носить форму, он равен всем остальным. А как снова оденет форму, здесь его уже не будет.
Стянула одеяло — ссадины, рваная рана на ноге. Был бы дед, сделал бы все как надо, ну а пока его нет, игла да срезанные с его головы волосы. Зашивать лучше пока в себя не пришел.
Стонет, дергается. Что делать? Больно ему, и самой больной, как по голым нервам ножом тупым.
— Лай-лай, лай-лай-лай! — голос звучит ровно. Сознание само собой вспоминает мотив колыбельной.
Стонет меньше, тише, реже. Раз даже губы дрогнули, будто в улыбке.
Она швы не считает, счет собьет с мотива. Забавная мысль сделать стяжек крестиком, как на вышивке, сбивает с ритма. Он морщится, почувствовал — не понравилось.
— Лай-лай, лай-лай-лай! — она продолжает петь.
Наступающая ночь вынуждает его проклинать: единственная радость в отсутствии деда — привилегия спать не на полу, а на дедовской кровати — и та отнята чужим в проклятой форме… то есть уже без формы. В форме он лег бы в дедову кровать, только переступив через нее, но не спящую, а мертвую.
На пол скинут матрац, простынь остается в сундуке — спать решено в одежде. Температура еще не разбушевалась, но память подсказывает, что рано или поздно это случиться. Без сомнения он будет метаться и стонать, придется постоянно поправлять сбрасываемое одеяло, удерживать ногу, чтобы он не сбил повязку и швы не разошлись. А потом разжимать ему челюсть в тщетной попытке заставить выпить лекарство и, в конце концов, обессилив, проклясть его и прокипятив старый стеклянный шприц, сделать мучителю укол, чтобы он хоть немного успокоился хотя бы к утру.
Рассвет застает ее лежащей поперек его кровати и крепко держащей в руках его лодыжку. Солнечные лучи бьют сквозь тонкую щель между шторами прямо в ее глаза и заставляют щуриться. Хочется увернуться, но справа спинка кровати, а слева едва только затихший несостоявшийся утопленник. Приходится проснуться, встать и, снова поправив его одеяло, добрести до валяющегося на полу матраца.
Он чувствует ее уход, стонет, шарит руками по постели и вертит головой с закрытыми глазами — ищет ее.
Еще чуть-чуть и вставать. Матрас сложен пополам и ногой затолкан в дальний угол. Умывальник на улице, вода с ночи ледяная, руки ломит… особенно сбитые костяшки.
Хорошо, что по ночам еще очень холодно, в сарае можно хранить приготовленную дедом курятину. Странно, столько раз видеть куриную казнь, не испытывать при этом никакого сожаления к птице, но так и не быть в состоянии сделать это самой.
Зато аккуратно заготовленные дедом тушки лучший повод сварить бульон.
Время одиночества убивается легко — уборка, торжественное сожжение обрезанных в символическом саду веток, и его военной формы, поиск «чего-то подходящего» из дедовой одежды, смерть надежды найти, разбор завала на чердаке, радость находки, замачивание, стирка и вывешивание находки на просушку, снимание пены с бульона, тщетные попытки напоить им неожиданный подарок реки, бутерброд с куриным мясом для себя и поход к реке для проводов заката, сидя на тронном закатном валуне.
Возвращение домой встречает ее пристальным взглядом пары глаз. Он полусидит на кровати, пытаясь приноровиться под руку, прикованную к спинке кровати. Она замирает на пороге. Наверное, надо что-то сказать, но что? И как? На своем?.. Он, наверняка, не поймет. На его — язык не поворачивается! Придется на бывшем общем интернациональном, который сейчас уже плохо помнят оба народа и который вот-вот практически полностью сменится новым международным.
— Привет!
Ничего глупее и не придумать.
Сейчас он ответит «привет», если, конечно, понял, что ему сказали, и что дальше? «Я спасла тебе жизнь и бла-бла-бла…».
— Привет!
Ну хоть язык знает.
— Часто плаваешь в бурных реках в период таяния снега?
— Премьера!
Голос ровный, но слабый. Улыбка не натягивается, хоть лицо и осунувшееся.
— Есть будешь…
— Нет! Спасибо…
Морщиться. Идея не нравится.
— Я не спрашивала…
Убеждается, что бульон еще достаточно теплый, наливает его в чашку. Протягивает, стоя настолько далеко, чтобы он мог едва дотянуться до чашки.
— Не снимешь? — он кивает головой на наручники.
— Извини, — она пожимает плечами.
Ответ не требует объяснений.
— Я не могу ходить, — произносит он.
Это скорее похоже на «ну, пожалуйста!».
Она кидает на его постель ключ.
— Если мне надо будет подойти, пристегнешься — иначе не приближусь!
- Хорошо! — звучит поспешный ответ.
Он аккуратно устанавливает чашку с бульоном на постели, снимает с руки наручник, оставляет его висеть на спинке кровати и трет запястье.
— Остывает, — напоминает она.
Чашка снова в руках. С трудом выпита половина, рука протягивает ей остаток.
— Не могу больше…
Стараясь держаться как можно дальше, чашку забирает.
— Потом допьешь, — произносит она. — А теперь ложись.
Вытягивается. Под одеялом видно, как, забываясь, опирается на ногу. Стонет.
Она непроизвольно делает шаг к нему, но сталкивается с его удивленным взглядом и отступает.
День продолжается. Долгое рытье в дедовских записях дает хоть какое-то представление о том, что нужно делать, какую траву и с какой смешать, сварить, выпарить настоять, чем поить, а чем промывать рану. Она пытается не сталкиваться с ним, но печь находится в доме и входить в него все-таки приходится.
-Как тебя зовут? — спрашивает он. Ей не кажется, что его это интересует, он просто пытается чем-то убить время.
— Кроме нас тут больше никого нет, — отвечает она. — Так что, как бы ни позвал, откликнусь только я.
Ей не хочется, чтобы ее имя произносил один из них.
— А меня., — пытается представиться он.
— Мне не интересно, — перебивает его она и снова выходит из дома.
Ей не хочется произносить имени одного из них.
— Выкипает! — кричит он, и она вынуждена вернуться в дом.
То, что должно быть просто прогрето, теперь кипит и, бурля, выплескивается за края.
— Черт! — она ругается себе под нос, но он все равно ее слышит и хмыкает от сдавленного смеха.
— Ничего забавнее не нашел? — огрызается она и выплескивает все содержимое маленькой кастрюльки в ведро, стоящее на полу.
— Извини, — не слишком искренне отвечает он. — Ничего более примечательно не произошло, вот и смеюсь над единственным происшествием за день.
— А заплыв уже не происшествие? — в ее голосе звучит сарказм.
Она сама не знает почему, но ей хочется чем-то его обидеть, как-то отомстить за то, что он посмел рассмеяться.
— Не смешное, — беззлобно отвечает он. Кажется, что он не замечает ее вызова. — К тому же это было вчера.
Все готово, она опускает в отвар прокипяченные лоскуты ткани и оборачивается к нему.
— Пристегнись!
Он послушно защелкивает на руке наручник и кидает ключ ей под ноги.
Слишком послушный.
Он будто читает ее мысли и нарочито резко дергает прикованной рукой — оковы не поддаются.
Он старается помочь ей, как может, вытягивает ногу так, чтобы ей было удобнее, сжимает зубы, но не дергается, хотя она чувствует, что ему больно. Она старается быть аккуратнее. Через четверть часа рана промыта, смазана и перевязана.
Она накрывает его одеялом и отходит.
— Я ничего не сломал? — спрашивает он.
— Нет, — отвечает она и кидает ему ключ от наручников. — Насколько мне известно, нет.
Она замолкает, а потом, отвернувшись и начав убирать все то, что было нужно ей для перевязки, едва слышно проговаривает.
— Думаю, дня через два ты сможешь начать вставать.
— Я смогу один? — спрашивает он.
— Мне придется тебе помогать, — нехотя отвечает она.
Он молчит, но она слышит, что он трясет в воздухе наручником.
— Постарайся, чтобы я могла тебе доверять, — отвечает ему она. — До ближайшего поста не так уж далеко.
— До нашего или до вашего? — спрашивает он.
Она стоит к нему спиной, но чувствует в его голосе улыбку.
— Зависит от того, кому из нас повезет, — отвечает она и выходит из дома, вынося ведро и мусор.
Он, конечно, знает, что во время разлива блок-посты постоянно передислоцируются. Никогда не знаешь, будут ли завтра здесь стоять те же ребята, что сегодня. И он, конечно же, догадывается, что она не решится идти одна.
Закатный валун, на котором обдуманно так много, иногда становиться просто камнем, на котором удобно сидеть. Особенно, если за день его нагрело солнце и теперь он готов поделиться этим теплом со своей хозяйкой.
Дед обещал вернуться этой ночью, но не пришел. Разлив начался чуть раньше срока, но он не мог об этом не знать, он всегда это чувствует. Значит, его что-то задержало. Она хочет надеяться, что это пчелы.
Уже совсем темно, пора бы вернуться домой. Но в доме он, а видеть его равно как не хочется, так и хочется, и вопрос лишь в том, что пугает больше.
Сбор вещей под его пристальным взглядом и оставляемые без ответа вопросами. Наконец, все собрано и выволочено на ступеньки крыльца.
— Я ухожу, — снимая с крючка шаль и открывая дверь, произносит она.
— Куда? — приподнимается он. — На дворе уже ночь.
— Спать, — оперевшись рукой о дверной косяк, проговривает она.
— Куда спать? — недоумевает он.
— В хлев… — тихо отвечает она. — Иногда там спит дед, там есть широкая скамья.
— Там холодно, — скидывая с себя одеяло и пытаясь сесть, отвечает он.
— Что ты делаешь? — не решив, прийти ли ему на помощь или бежать как можно дальше, она просто стоит на пороге.
— Если ты так боишься, то спать в хлев пойду я, — он пытается встать, но боль отбрасывает его обратно на постель.
Она же рядом и помогает ему сесть поудобнее. На мгновение их глаза встречаются, но она слишком занята осмотром его ноги, чтобы обратить на это внимание.
— Я не боюсь, — отвечает она, поспешно перебирая пальцами бинты его повязки и пытаясь найти на ней следы выступающей крови.
— Я просто хочу спать, — продолжает она. — А ты всю ночь стонешь и не даешь мне покоя.
Убедительно?
— Не убедительно, — снова читая ее мысли, проговаривает он.
Она поднимает глаза на него, но взгляд слишком пронзителен, для того, чтобы его выдержал тот, кто только что солгал. Приходится сесть на колени у кровати и склониться, изображая заботу о ране.
— На этот раз пронесло, — бурчит она, — но еще одно такое поползновение, и рана может открыться.
— Я не встану, если…
— Я не намерена возиться с тобой…
— … ты останешься в доме!
-… вечно, у меня и без тебя…
Они говорят одновременно, не слыша и не слушая друг друга. Оба рассержены и злы друг на друга.
-… дел хватает, — договаривает она. Ее фраза оказалась длиннее.
Оба смотрят друг другу в глаза, злоба помогает не отводить взгляда.
— Ни тебе, ни мне, — предлагает он.
— Как именно? — интересуется она.
— Я делаю то, что ты хочешь — не встаю, пока ты не скажешь, ем и терплю эти ужасные гадости, которыми ты меня пичкаешь, а ты остаешься в доме и помогаешь мне расходиться.
— Послезавтра, — уточняет она.
— Послезавтра! — соглашается он.
— Пойдет, — соглашается она и поднимается с пола. — Чай будешь?
— Как скажешь, — в тон ей отвечает он.
— Значит, будешь, — констатирует она. — Придется с медом, кроме этого в доме ничего больше нет.
Часы бьют два ночи, но сидит на постели, вытянув ноги перед собой и оперевшись о подушку. Она - за столом на табуретке.
— Правда за правду, — предлагает он.
Она кивает и отпивает чай из кружки с эмблемой гуманитарной организации.
— С кем ты тут? — спрашивает он и топит свой взгляд в глубине такой же кружки.
— С дедом, — отвечает она. — Ты срочник?
— Да, — теперь его очередь.
— Староват, — проговаривает она.
— После ВУЗа, — уточняет он. — Не нарушай правила — одна правда за одну. Где дед?
— Ушел на пасеку, — добавляя в чай мед, отвечает она. — Вот-вот вернется. Как ты попал в реку?
— Упал, — выдыхает он. — Потянутся за упавшим в воду письмом, поскользнулся и упал. Никто не видел… Почему ты тут?
— Я не оставлю его одного, — ложка рисует на поверхности чая какие-то узоры. — Он никогда не уедет — это его земля. Я уезжала, но вернулась, это и моя земля…
— Спорное утверждение, — усмехается он.
— Не смей, — не отрывая взгляда от бокала, произносит она. — Сейчас мой вопрос.
Она замолкает. Не хочется спрашивать ни о том, что приблизит его к ней, ни о том, что будет касаться войны. Спрашивать не о чем, но еще меньше хочется сдаваться.
— От кого было письмо? — наконец, решается она.
— От многих, — отвечает он. — Это было одно письмо, которое писали мама и папа, братья, сестра, друзья…
— Девушка? — торопит его она.
— Снова перебиваешь, — констатирует он.
Но ему тоже нечего спросить, и он отвечает.
— Она не будет мне писать…
Ей хочется спросить «почему?», но она сдерживается. Он не ждет ее вопроса, он отвечает заранее.
— Нельзя требовать от человека того, на что не имеешь права. Я не могу просить ждать, не могу просить оплакивать, если погибну, не могу просить помнить. Зачем ей это? Я просил не писать, она не стала спорить — значит, я был прав.
Молчание нарушается его вопросом:
— А ты…?
— Только не об этом, — просит она.
— … любишь мороженное?
Он договаривает это таким тоном, будто именно это и был его вопрос.
— Нет, — отвечает она.
— А я ненавижу мед, — протягивая ей чашку, заявляет он.
Она встает и забирает ее у него.
— Пусто, — заглядывая в чашку, проговаривает она. — А чай был с медом.
— Так больше ж не с чем, — укладываясь поудобнее, передразнивает ее он. — Давай спать.
— Спокойной ночи, — отвечает она и гасит свечки. Комнату освещает лишь свет печи.
Она спит плохо, постоянно прислушивается к его дыханию и к тому, что происходит за стенами. Легкий ветерок задевает ветки деревьев, и ей кажется, что она слышит в этом шорохе шаги возвращающегося деда. Крепкий сон приходит только на рассвете.
Она едва успевает осознать, что проснулась, как чувствует на себе его пристальный взгляд.
— Хочу завтракать, — безапелляционно заявляет он.
— Обойдешься, — зевает она. — Ты еще вчера обещал, что есть будешь, когда я скажу.
Она потягивается и трет глаза.
— Кажется, как будто ты всю ночь не спала, — недовольно бурчит он.
— А точнее две ночи, — отвечает она и накрывается с головой.
— А как же мой завтрак? — возмущается он.
Из-под одеяла раздается ее голос:
— Объявляю ночь! Всем спать!!!
— Ночь? — уточняет он.
— Ночь, — подтверждает она.
— Тогда я хочу ужинать! — кричит он.
— Да чтоб тебя, — откидывая одеяло, проклинает она.
— Есть! — твердит он.
Она нарочито сердито заносит в дом масло, мед и сыр. Хлеб оказывается завернутым в одеяло. Она нарезает его большими ломтями, слегка сбрызгивает водой и ставит на печку.
— А как свежая выпечка? — поддевает ее он.
— А кишки не слипнутся? — не отрываясь от дел, уточняет она.
Теплый хлеб позволяет маслу таять и впитываться в его поры.
— Мед или сыр? — через плечо спрашивает она.
— Сыр, — вздыхает он. — Мед же все равно к чаю будет.
— Будешь себя хорошо вести, открою сливовый джем, — отвечает она.
— Как? — удивляется он. — Ты же вчера сказала, что кроме меда ничего нет.
— Я сказала, что ничего нет в доме, — подавая ему поднос с бутербродами, отвечает она. — Джем в сарае, мне вчера лень туда идти было.
Она едва уворачивается от запущенной в нее подушки.
Он смеется, она тоже не может сдержаться. Смех застает их врасплох, она смотрит на болтающиеся на спинке кровати наручники, он угадывает суть ее взгляда. Смех пугает обоих и от страха становится смешнее вдвойне. Слезы на глазах, боль в мышцах — смех до упаду.
— А ты ешь? — наконец, отдышавшись, спрашивает он, протягивая ей один из бутербродов.
— Я не ем по утрам, — отвечает она и, сняв с крючка шаль, выходит из дома.
Она стоит лицом к холмам, за которыми должен быть дед. Холодно, но она продолжает ежиться и кутаться в шаль.
Рано или поздно, но наступает пора возвращаться, пора признать, что от немигающего взгляда ничего не меняется и что не стоит загадывать на пустые знаки — дед так и не появился. Рано или поздно, но наступает пора возвращаться, пора кормить своего постояльца, пора осмотреть его рану и решить, можно ли ему вставать, пора готовиться к его уходу. А еще наступает пора думать о том, что делать, если дед не вернется, пора думать, куда именно идти искать его и что делать, если найти его не удастся. Но думать об этом не хочется, поэтому лучше ограничиться тем, что наступила пора возвращаться.
Он встречает ее встревоженным вопросом.
— Где ты была?
Она снимает шаль, ставит на печь чайник.
Нужно скорее выпить что-нибудь горячее, чтобы не заболеть.
— Я давала повод думать, что буду отвечать на твои вопросы? — не оборачиваясь и не глядя в его сторону, спрашивает она.
Он молчит.
— Если давала, то извини, я не то имела ввиду.
Он молчит.
Ей не по себе от его молчания. Ей кажется, что он смотрит на нее, но когда она оглядывается, он просто лежит на постели, уставившись в одну точку.
Она подходит к нему, садится на край постели и аккуратно кладет себе на колени его ногу. Он никак не реагирует на это, будто не замечает ее.
— Вроде заживает, — говорит она. — Завтра попробуем походить, дай Боже все обойдется.
— Какой Боже?
Мельком взглянув на нее, его глаза возвращаются все к той же точке на потолке, которую он так старательно изучает.
— Твой или мой?
— Единственный существующий, — отвечает она, вставая с его постели.
— Почему ты так со мной разговариваешь? — спрашивает он.
Ей больно сознаваться, но врать нет смысла.
— Не хочу привыкать, — помолчав, произносит она. — Максимум дней через пять ты уйдешь. Я не хочу потом тебя вспоминать.
— Тебе больше нечего вспоминать, — отвечает он. — Ни эти же мерзкие миротворческие хари и жирные физиономии всяких там благотворительных дядек и теток.
— У нас с парочку осталось ночевать, — отвечает она. — Еще зимой, когда мело сильно. Мне они не понравились…
— Мне тоже, — отвечает он. — Хотя благодаря «высшему» и знанию языков меня частенько посылают их сопровождать.
— Им все равно, что здесь творится, — согласно кивает она.
— Если бы, — возражает он. — Не думаю, что им без разницы. Они с нас кормятся, им чем хуже, тем лучше.
— Тоже вариант, — соглашается она. — Хотя позапрошлой весной у нас тут была девушка, все уговаривала нас уехать. Убежденная такая, идеалистка! Что-то твердила о древности традиций добрососедства и братстве.
— Мы никогда не были братьями, — отвечает он.
— Разве что, когда нас насильно "братковали", — уточняет она.
Он молчит, она тоже.
Он тихо напевает мотив какой-то песни, она подхватывает его. Если без слов, то спор о том, кому принадлежит песня, отпадает сам собой. Музыка одна, людей разделяют только слова.
День сменяется вечером, вечер ночью и задуваемыми свечами. Задутые свечи — сном о возвращении деда, сном о его невозвращении, сном. Сон выталкивается рассветом и необходимостью готовить завтрак. Тишина одиночества замещена молчанием двоих.
Пора начать ходить… но что я буду делать, когда он сможет ходить нормально, если дедушка не вернется? Возможно, он безопасен, только пока уязвим…
— Опять строишь планы на мой счет? — он нарушает воцарившуюся тишину.
Как он умудряется читать мысли?
— Мания величия? — интересуется она, чтобы скрыть свое смятение.
— Каждый раз, когда ты решаешь какую-то проблему, ты сосредотачиваешься так, что у тебя морщится лоб.
— Дурная привычка, — сознается она и почему-то улыбается.
Ей нравится тот тон, которым он с ней разговаривает, словно дворовой мальчишка, который вот-вот дернет за косичку, но не чтобы сделать больно, а чтобы обратить на себя внимание.
Чай разлит по кружкам, бутерброды разложены по тарелкам. Чай выпит, бутерброды съедены, тарелки и чашки вымыты, протерты и оставлены на полках.
Минута опасности приближается, и отсрочить ее нельзя.
— Готовься!
Ее голос звучит громко, громче, чем хотелось. Слишком громко, чтобы скрыть дрожь.
Он смотрит на нее и протягивает руку. Он ждет ее помощи, и отказать уже невозможно.
Она приближается, ноги едва идут, колени дрожат.
Как только он сможет ходить, ничего не помешает ему прикончить меня. Лишь бы дед успел вернуться до того, как он расходится…
— Я никогда так не поступлю, — проговаривает он, едва ее рука касается его протянутой ладони.
Он пытается ее успокоить, но его способность угадывать ее мысли пугает ее еще больше.
Его рука ложиться на ее плечи. Стоит ей просто отпустить его, сделать один шаг в сторону, и он рухнет.
Нога не выдержит такой нагрузки, а там может и швы разойдутся…
Всего один шаг может стать ее спасением, но она его не делает.
Двадцатиминутная прогулка– самая тяжелая в его жизни… самая страшная в ее… самая долгая для них обоих.
— Я устал, — шепчет он, едва оказавшись с постели.
Она оставляет его и слышит, как его прерывистое и тяжелое дыхание становится ровным — он засыпает.
Она подбирает с пола наручник и останавливается у его постели.
Так правильно… Но почему это кажется таким ужасным?
Страх побеждает что-то другое, что ему сопротивляется. Рука спящего поднимается к изголовью и остается в таком положении. Он измучен так, что даже не просыпается.
Иногда закаты имеют смысл…
Иногда они просто закаты…
Например, если на холмах так и не появляется силуэт деда… Придать ему смысл не может даже то, что смотреть на него можно сидя на огромном валуне у самой кромки воды… даже то, что он практически закончился... даже то, что вокруг темнота... даже то, что рано или поздно придется возвращаться в дом… особенно то, что рано или поздно придется возвращаться в дом.
Она входит в комнату, на ходу снимая обувь. Она не смотрит в его сторону, но понимает, что он уже давно не спит.
— Не смотри на меня так, — просит она.
— Почему? — спрашивает он.
Она замирает на месте. Его голос близко. Слишком близко для того, чтобы звучать с другого угла комнаты. Он рядом. Он стоит у нее за спиной.
Страх сковывает ее всю. Кажется, что она уже никогда не сможет пошевелиться.
Его руки ложатся ей на плечи, и ее словно пронзает током.
Рывок вперед, несколько стремительных шагов и она посреди двора. Бежать ей некуда — это знают и он, и она. Впереди ночь и неизвестность, рожденная войной и темнотой ночи.
Он спускается медленно. Шаги его тяжелы, а стоны, сопровождающие каждый из них, тихие, будто он пытается их приглушить.
Его голос снова раздается прямо у нее за спиной.
— Почему? — спрашивает он.
— Я боюсь, — признается она.
— Я мог снять их гораздо раньше, — признается он. — Меня этому учили — это не так уж трудно. Важно лишь знать, как это делается.
— Я боюсь, — повторяет она.
Он снова кладет руки ей на плечи и разворачивает к себе лицом.
Что может быть прекраснее его объятий? Что может быть ближе ее волос, колыхаемых его дыханием?
Она растворяется, он поглощает, она теряет целостность, он вбирает ее в себя. Она внутри кольца его рук, он со всех сторон.
— Ну почему? — с болью шепчет она.
— Забудь! — молит он. — Забудь хоть на мгновение.
Часы отбивают последний удар, секундная стрелка делает одно лихорадочное движение вперед и замирает — время может остановиться. Пусть только для двоих, пусть только на бесконечно малый миг, пусть только в их мечтах, но может.
Звук первого выстрела семилетней давности, плач по первому погибшему, удаляющиеся шаги деда, его тяжелый стон, ее колыбельная, шум реки — все сливается в единый гул и превращается в ее «ну почему?» и его «забудь!».
— Я бы хотел сказать тебе так многое…
— Я бы хотела тебе так много ответить…
— Но мы не будем этого делать, — его голос полон горечи.
— Иногда спасение может быть только в невысказанных словах, — ее голос дрожит от застывших в них непролитых слез.
— Каждому из нас нужна цепь, — произносит он, — и иногда нужно сажать на нее самого себя…
Он размыкает кольцо рук, она отступает назад. Время летит вперед — времени нужно наверстать упущенное.
— Две пересекающиеся прямые пересекаются лишь раз, — усмехается она.
— Вечность стремятся к точке соприкосновения, — соглашается он. — И еще вечность разбегаются.
— Перед нами вторая вечность, — проговаривает она.
— Еще нет, — отвечает он. — Пока все еще пересечение.
Хромая, он с трудом идет к дому. Ступеньки крыльца даются ему как поход босиком по горячим углям. Она не старается ему помочь — просто смотрит со стороны.
Она понимает, что пересечение смертельно для обоих, что точка соприкосновения должна остаться точкой — наименьшей из величин. Точкой — как концом, а не точкой отсчета, не новым направлением жизни.
Часы в доме бьют двенадцать. Он смотрит в потолок, она в темноту за окном.
— Когда должен был вернуться дед? — нарушая тишину, спрашивает он.
— В день, когда река принесла тебя, — отвечает она.
— Что могло его задержать? — немного помолчав, снова спрашивает он.
— Что угодно, — продолжая вглядываться в темноту, произносит она. — Какой-то непорядок в ульях, солдаты, здоровье, разлив — все, что угодно…
Он снова садится и пытается встать. Она видит это в отражении стекла.
— Что ты делаешь?
— Пытаюсь расходиться. Завтра я уже должен быть в состоянии пройти раз в десять больше, чем находил сегодня.
— Амбиции, — словно самой себе, негромко проговаривает она.
— Простое желание быть рядом с тобой как можно дольше, — возражает он.
Она впервые за вечер оглядывается на него и смотрит в его глаза, он их не отводит.
— Не заставляй меня верить, — еще тише произносит она. — Это жестоко.
Он все еще смотрит в ее глаза.
— Ты ведь боишься не меня, — скорее утверждает, чем спрашивает, он.
Она молчит. Она снова смотрит в окно.
— Ты даже не себя боишься, — словно догадавшись об этом только что, проговаривает он. — Ты боишься поверить…
— Уже не боюсь, — отвечает она, задувая последнюю свечу. — Я просто не верю.
Сон приносит новые страхи — рои пчел, разлив реки, солдаты, сердечный приступ — сон визуализирует все возможные причины невозвращения деда. Она просыпается в холодном поту. Ее будит собственный крик.
Она встает и идет к умывальнику.
То, что его нет, ее даже не удивляет.
Ушел.
Это отпускает ее, дает право жить дальше. Жить так, как уже научилась, как умеет.
Она аккуратно складывает свой матрас и одеяло в угол, затем также методично перетряхивает и заправляет его постель.
За спиной хлопает дверь.
— Уже проводила…
Он не спрашивает, просто констатирует факт.
— Надеялась, — продолжая разглаживать покрывало, отвечает она.
— Не гони время, — просит он. — Вторая вечность не за горами, дай пересечению длиться столько, сколько это возможно.
— Хоть раз думал, как я буду жить после? — садясь на его только что убранную постель, спрашивает она.
— Хоть раз думала, как я буду жить после? — пересекая комнату и садясь рядом, спрашивает он.
Его рука обнимает ее, ее голова покоится на его плече.
— Я хочу, чтобы война кончилась, — проговаривает она. — Но не потому, что война — это плохо, не потому, что она убивает… не потому, почему ее конца ждут все остальные. Я просто хочу, чтобы сюда вернулись люди, чтобы с моих плеч рухнул тот груз ответственности, который я сама на себя водрузила. И тогда я смогу уехать…
— Я понимаю, — прикасаясь губами к ее волосам, успокаивающе шепчет он.
— Я ненавижу это место!
Крик ее души вырывается наружу едва различимым шепотом.
— Ненавижу всем сердцем, каждой клеточкой своего тела. Я никогда не любила тут бывать… Никогда!!! Даже до войны!.. Но дед никогда не уйдет отсюда!..
Она на мгновение замолкает, но плотина уже прорвана.
— Я ненавижу эту реку! Ненавижу ульи и пчел! Я дитя города, я устала крутиться целый день, стараться сделать хоть что-то! Я устала, но кроме меня никто… не решился…
Она усмехается, но никому от этого не легче.
— И вас я тоже ненавижу, — заканчивает она, — потому что вы меня тут заперли… Приковали невидимыми наручниками, а вот как от них избавляться, никто не научил.
Ему нечего ей ответить. Он знает, что ее ненависть от усталости… так же, как и его безразличие…
Она затихает так же неожиданно, как и сорвалась. Его плечо затекает, рука немеет, но он не шевелится.
— Что ты делал? — спрашивает она.
— Гулял, — отвечает он.
— Гулял? — переспрашивает она.
— Дошел до реки, — отвечает он.
Она отстраняется и пытается заглянуть в его глаза. Вся она — один большой немой вопрос.
— Едва дошел, — улыбается он. — Пришлось почти полчаса отсиживаться на берегу, чтоб в себя придти.
— Ты сумасшедший, — отвечает она.
— Сегодня еще пару раз схожу, — словно не замечая ее слов, продолжает он. — Дай Бог, завтра смогу туда и обратно уже без остановок.
— Какой Бог? — улыбается она. — Твой или мой?
— Единственный существующий, — отвечает он.
Второй поход к реке должен стать последним — таково его обещание. Она идет рядом — таково ее обещание.
— Как ты думаешь, почему дома не строят на самых вершинах гор? — садясь на закатный валун, спрашивает она.
— Чтобы ненароком не подслушать Господни замыслы, — садясь рядом, отвечает он.
— Почему ты смотришь в реку? — спрашивает она.
— Потому же, почем ты смотришь на холмы, — отвечает он. — Жду ответа…
— А может, стоит подняться на гору и построить там дом? — спрашивает она.
Его ладонь накрывает ее руку.
— Не хочу знать, — отвечает он. — Поэтому и ищу ответа в реке — там, где его быть не может.
— А я хочу, — отвечает она. — Поэтому и смотрю на вершину.
Закат накрывает обоих. Закату все равно, кто куда смотрит, и кто хочет или не хочет знать. Он всего лишь закат и приходит в свое время.
Ночь мучает кашлем и, кажется, повышенной температурой.
— А ведь я предупреждал, что лежание на холодном камне здоровья не добавляет, — ворчит он, размешивая мед в чае.
— Камень был теп.., — пытается возразить она, но кашель снова душит ее.
— Был, — соглашается он, — но только до дождя. А потом он остыл!
Он с трудом садится на пол, на край ее матраца и подает ей кружку с чаем.
— Может, все же переберешься на кровать, а я посплю тут? — предлагает он.
— Нет, — отвечает она.
Приподнявшись, она берет чашку из его рук
— Ненавижу мед!!!
— Придется с медом, — передразнивает ее он. — Кроме этого в доме ничего больше нет.
Она не может сдержать улыбку, как ни старается.
— Ну, давай же, — напоминает он. — Пей, пока горячий. Дай Бог — единственный существующий Бог — завтра все уже будет нормально.
Он поднимается с ее матраса и идет к "своей" постеле.
— Ты куда? — спрашивает она.
— Не могу сидеть с тобой рядом, — отвечает он.
Она улыбается, ей, как никогда, приятно слышать это.
— Боишься заразиться? — поддевает его она.
— Ты сама знаешь, чего я боюсь, — выговаривает он и шумно выдыхает.
Она замолкает. Грустно становится также неожиданно, как минуту назад было весело.
— Чего молчишь? — спрашивает он.
— Удивительно, как сладкое может быть горьким, — отвечает она.
— Это потому что чай на травах? — уточняет он.
— Ты же знаешь, что я не об этом, — отвечает она.
— Не надо, — просит он. — Пожалуйста, не надо…
— А ты почти не хромаешь, — перебивает его она и шумно отпивает чай.
— Я почти расходился, — отвечает он. — Еще больно, конечно, но пару дней — и я смогу начать кругосветное путешествие.
Она допивает свой чай и ставит чашку на табурет рядом
— Погаси свечи, — произносит она и через минуту комната погружается во мрак.
Утро снижает температуру до 37.4, и она снова в делах — уборка, приготовление еды, начищенный чайник, стирка. Он появляется только к обеду.
— Садись есть, — ставя перед ним тарелку, проговаривает она.
— Как температура? — спрашивает он.
— С утра была 37.4, — отвечает она.
Она стоит лицом к печи и вскрикивает от неожиданности, когда его ладонь ложиться ей на лоб. Резкий поворот и ее глаза сталкиваются с его взглядом.
— Не пугай меня так, — проговаривает она, и он прижимает ее к себе.
Она не дышит, он делает это за двоих. Ее дыхание прерывается, его — становится шумным, будто он задыхался, и кто-то только сейчас разомкнул сжатые на горле ладони.
— Температура спала, — шепчет он.
— Садись есть, — отстраняясь от него, отвечает она и снова отворачивается к печке.
Он отходит к столу.
Посуда вымыта и расставлена по полкам. Его нет, но она чувствует его во всем, что ее окружает. Его много, он наполнил собой все пространство вокруг себя.
Дед. Я впервые за это время не видела его во сне… Я почти целый день не думала о нем…
Дурные мысли всегда первенцы. Они рождаются раньше, чем их успевают зачать. Часы, проведенные в неизменном вышагивании вперед и назад. Комната, длиной в десять шагов. Чтоб не уткнуться носом в стену, она делает по восемь в каждом направлении.
Отражение оконного проема на противоположной стене мягко меняет свой цвет с белого на красный — за окном царствует закат. Сегодня он что-то значит, и она уже знает, что именно.
Куртка сорвана с крючка, рука в кармане нащупывает то, что хранилось там все это время. Дверь захлопнута резким хлопком.
Она еще издалека видит его фигуру — он сидит на ее закатном камне.
Она долго не решается приблизиться, но солнце опускается все ниже, и она знает, что может упустить момент.
Шестнадцать шагов к камню… как два раза по комнате… как до конца жизни.
Она садится рядом.
— Я никогда не говорила об этом…
Ее голос звучит тихо и от этого еще грустнее и проникновеннее. Из кармана извлечено то единственное, что не было сожжено, то единственное, что все это время напоминало ей о том, кто же он — его погоны.
— … но я всегда расплачиваюсь за каждый подарок реки.
Она кладет погоны на камень, он сжимает их в кулаке.
Желание прикоснуться к ней, сжать ладонь в своей руке, просто посмотреть в глаза почти непреодолимо. Но что-то подсказывает, что лучше просто сидеть молча, стараясь не выдавать своего присутствия, иначе она собьется с мысли, зашипит искаженной мелодией, как сбитая радиоволна.
— После того, как разлив был особенно сильным и принес сюда этот валун…
Ее ладонь непроизвольно гладит чуть теплую поверхность камня, то самое место, где еще мгновение назад лежали его погоны.
— … я сильно вывихнула плечо. Когда зарывала в землю олененка — ударилась сама себя лопатой по ступне — хромала неделю. Из-за колокольчика отроившиеся пчелы не выбрали новый улей деда, а улетели куда-то, и он их так и не нашел…
Желание прикоснуться становится невыносимым, но именно в этот момент она соскакивает с камня. Его рука накрывает не ее ладонь, а гладкую поверхность камня.
— Сделав мне самый большой подарок, — подходя к самой кромке воды, произносит она, — с меня взимается самая большая плата.
Она оглядывается назад, она надеется найти понимание в его глазах, но он смотрит в другую сторону.
— Видимо в моей жизни есть место только для одного, — горько усмехается она. — Или деда, или тебя…
Он понимает… Просто чувствует, как осознание ее слов пропитывает его насквозь, неизвестным ядом растекаясь по всему телу…
— Как же пересечение? — словно утопающий за соломинку, он хватается за это слово, но оно ускользает от него.
— Начинается вторая вечность, — отвечает она.
— Когда?
Она молчит. Молчит, оттягивая момент… Легче не становится… ни ему, ни ей.
— Когда я должен уйти? — повторяет он.
Никогда еще ему не приходилось проявлять столько мужества, сколько сейчас. Легко ли спрашивать, когда умрешь, и получить точный ответ? Как жить с этим дальше? Но ему нужно знать…
— На закате…
Голос ее дрожит… Голос ее — не ее… Говорит только голос, она молчит. У нее нет сил сказать это, слова произносит лишь голос.
— Сейчас! — глядя в закатное небо, произносит он.
Она стоит лицом к солнцу: река слева, холмы справа, весь мир — перед…
Он осторожно ступает в реку. Вода едва касается затянувшейся раны на его ноге, а на вершине холма уже появляется до боли знакомая ей фигура. Чем дальше уходит он, тем ближе становится дед.
Правый глаз закрыт ладонью, и холм тут же исчезает из виду. Левый, тот, что от сердца, видит лишь его, видит лишь прощание.
Она открывает правый и закрывает ладонью левый глаз — теперь пропадает река, виден только холм и спускающийся с него дед.
Она отнимает руки от лица и снимает с волос широкую ленту. Наискось, словно солдат, в бою потерявший глаз, она перевязывает лентой голову и сдвигает повязку на левую сторону — видеть его уход нет сил.
— Каждому из нас нужна цепь, — шепчет она, — и иногда нужно сажать на нее самого себя…
(3 декабря 2007 год 23:02:40 — 13 января 2008 год 23:29:56)