
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
…и пока шепчут Духи, что грядет Темная Ночь и война большая, Юнги думать продолжает: может, все же нужно было прирезать Хосока, сына врага, который с самой Медведицей встретился?
Примечания
События происходят в вымышленном мире; повествование лишь частично опирается на скандинавскую мифологию и на викингов. Все детали мира будут раскрываться постепенно.
Плейлист: https://mssg.me/balladofmedvedica (самая полная коллекция на споти)
Трейлер: https://t.me/buhnemmin/14969
Озвучка от ‘Котовое море’: https://t.me/buhnemmin/13400?comment=52393
Следить за выходом работы, обсуждать главы можно в моем тгк, где я активно пишу: buhnemmin
тви: dom_slona
дополнительные визуальные материалы: https://disk.yandex.ru/d/fM_xu7l7iwBY7A
𑄸 ႑: ᛟᛜᛖ ᚢᚳᚤᛕᚤᛠᛊᚳⰓᚺⰓᛁᛋ
10 сентября 2024, 05:00
Там, где ярл раньше жил, и где ночь эту пришлось Хосоку и Юнги провести, пристройка есть стройная — проход крытый, соединяющий с Домом Длинным; сказали айлы, что там сейчас омеги ютятся, утешают друг друга да ждут, когда вернутся вдруг чудом альфы — но знает Хосок отчего-то, что не произойдет чуда. Капли крупные, влаги наевшиеся, да брюха себе отрастившие, о крышу усталую ударяют, когда идет Хосок по половицам мокрым, доски под собой считая.
Дымка вокруг плотная стоит, которую ложкой зачерпнуть можно и в чашку наложить. Непроглядная, тяжелая она — Хосок руку вперед протягивает да боится не того, что пальцев своих увидать не сможет, боится, что в тумане таком встретится он с чужой рукой, которая схватит его и к себе утащит. Скрывают облака низкие солнце — лучи его в небе застревают, и думается альфе даже, что едва ли свет этот земли достает. Мрачен Атгеир, тенью укрытый, безлюден, в ливне он тонет, в котором мысли теряются.
Поворачивается Хосок, со взглядом лисьим встречаясь — Юнги, за спиною руки держа, с вопросом на него смотрит, останавливается рядом. Усталым Хосок выглядит, хоть и поднялись с постели они только; беспокойная, страшная ночь это была, но думает Юнги еще и о том, что не только поэтому не выспался Хосок. Скрытый одеждой оберег Хосоков кисть его обнимает, и совестно Юнги делается, что из-за него альфа свой сон мог отгонять. Не может он прямо спросить об этом, не может он сказать ему, чтобы перестал делать это — отчего-то не находится сил у него на откровенность небольшую. Решает он, что в следующий раз, как он спать укладываться будет, Хосока попросит об этом твердо уже — альфе набираться сил нужно ночью, а не обереги плести.
— Я ведь и не знаю, чего им говорить… — Хосок горбится, руку на ограждении деревянном оставляя; не ныряет он во взгляд омежий, а на землю глядит, где трава молодая от тяжести капель к земле пригибается. — Юнги, я ведь вообще-то не особо с омегами ладить умею.
— Зайдем в дом да посмотрим, что там делается. А что с омегами вести себя не умеешь, так вижу я это прекрасно, — ухмыляется Юнги, но в этот раз не по-настоящему он Хосока хочет уколоть: надеется, что вызовет это улыбку у него, но серьезным альфа продолжает оставаться.
— Прав Сокджин. Легко зажечь надежду. И больно задувать ее потом. Всем больно. И тому, у кого гаснет надежда. И тому, кто задувает ее.
И видит альфа, как взгляд напротив меняется, как прищуриваются веки, как задумчиво Юнги губу прикусывает. «Наверное, и он заметил, что я взрослею» — понимать Хосок начал, какой мир большой и какой он в нем маленький, оттого и впрямь теперь каждый шаг он в осторожностью делать желает, как и приручал его лис с носом лакомным.
— Пока что ничего ты и никому не обещаешь. Но поверь мне, альфа — одно желание помочь уже много стоит. И даже уже желание чужое может помочь.
Под ливнем таким не услыхать звуков лишних, но ухо острое скрип двери улавливает — не хочется Хосоку, но перестает он глядеть на омегу, оборачиваясь. Принюхивается он, но ни альфы, ни омеги там не чувствует, видит потом — женщина идет.
В столице, в Рагнагарде, почти привык он к ним, но все равно уж слишком необычно видеть их: за кругами полярными не бывает женщин обычно, если они только откуда-нибудь не приведены. У ярла Сигурда женщина была женою, и многое Хосок слыхал о ней, ведь и вся деревня болтала о ней — что дикарка она, что колдунья страшная, что по ночам она кровь младенцев пьет. Все то ложью было, но запомнил альфа, как оплакивал ее Сигурд, а сыновья ее в последний путь провожали с лицами омертвелымим, горькими от потери.
Идет женщина, хромая, пока Хосок возраст ее отгадать пытается: все, что в женщинах есть — загадка для него, диковинка, и не замечает он даже, как напрягается всем телом: известно ведь, что непривычное все пугает обычно. Тугие косы на груди ее лежат, на лице ни кровинки нет — как снег она горный, в котором проруби ледяные виднеются, но когда говорить она начинает, то похоже это на цветение ландышей — голос нежный ее, бархатистый, мягкий:
— Путники! — кланяется она, юбки расправляя, — уж как обидно-то, что в город наш вы так не вовремя пришли! Нет ярла на месте, если вы его в Длинном Доме увидеть-то хотите.
— Нет. Мы… к омегам шли, — мешкаясь, Хосок и сам голову склоняет.
— К омегам?.. — теплота в глазах ее в копья наточенные превращается.
— К омегам. — Юнги вперед выходит и, как и Хосок, теряется сначала, но потом тоже кланяется в приветствии, — мы слышали, что…
— Ах. Ну, еще бы вы не слышали! У айл-то этих язык во рту-то спокойно не лежит — всем-то готовы они разболтать, чего тут творится… И чего толку-то от них? Как пришли-то они, все только хуже стало!
— Разве не наемницы они?
— Наемницы! — выбрасывает она слово невкусное, руки скрещивает — не замечают этого ни Юнги, ни Хосок, но взгляды их в одну точку на теле ее упираются: айлы-то высокие слишком, чтоб изучить эту особенность тела! — зря-то мы им только платим! Разве ж хоть сколько-нибудь дозор их помогает-то? А едят-то они сколько! Таких попробуй прокормить-то!..
— Нужно было человечину предложить… — не успевает опомниться Хосок, как язвит, забывается — Юнги быстро его локтем под бок тычет, отчего альфа сразу рот свой прикрывает, виновато перед омегой извиняясь.
— Уж извините, путники — омеги-то не принимают… сами понимаете, какое горе-то! Звать меня Герой, я здесь… ах, помогаю я по хозяйству омегам. И сейчас им помогаю — уж сейчас-то особенно им руки заботливые нужны, нежные… — вздыхает она, и понимает Хосок, что женщина эта молода все-таки.
— Хотели мы поговорить, чтобы… попытаться помочь. Мы… может быть, сможем как-то…
— Да как же помочь горю-то такому! — руки она скрепляет, — беда такая, такое несчастье! А мы и Видящему, а Видящий-то и сам… тогда другому, в город-то за озером, а он ведь большой такой, ярл там сильный такой, а там, говорят, не до нас — все война да война, про каких-то псов болтают все. У нас-то чего, молодчиком альфа-ярл был, не успел он еще дружбы наладить!.. Да кому ж дело-то есть до омег каких-то? Уж если бы альфы просили… И ничего! И от айл никакого толку-то!.. Беда, беда!.. — утирает Гера уголки глаз своих, говорить все быстрее и быстрее начинает, — чем помочь-то вы хотите, путники? Уж небось только полюбопытничать желаете!.. Или вы…
— Уж что лучше — сидеть в доме и ждать, когда само все разрешится, или за любую возможность хвататься? Мы, может, и обычные путники, а… может, и нет. Может, есть у нас что-то, с чем мы попытаемся помочь?
— Это-то, хорошо, альфа, правильно это, — кивает она, платок из кармана доставая, — ведь так больно это, так тяжко, когда такая напасть… и ярл, и Видящий, и хервир… и гестуров-то раз, два, да нету никого больше. А если и впрямь псы нападут на нас? Кто защищать-то нас будет? И отчего там, за озером-то, тревогу не забили? Ведь защитники, ведь воины — разве не нужны они? Ах, как же мы одни-то, без альф-то?..
— Можно ли с омегами встретиться, поговорить? — Хочется Юнги терпеливым с Герой быть, но не шибко получается это: чувствует он, что каждое слово ее как песчинка на весах, которые в невозвратную сторону склоняться начинают — уж если река альф удерживает, то как долго могут они быть… там? — Может, узнаем мы что-то?.. Ведь у всего причина должна быть.
— Да, — Хосок кивает на слова омеги, — зря ты, Гера, айл ругаешь: пока без гестуров вы, они и впрямь вас могут защитить от набегов. Но… хотят айлы виновника в человеке найти, а кажется мне… духи это. Уж, конечно, духи это.
Замирает омега, когда странное чувство прокатывается по нему, по коже скользит: не хочется признавать этого, но иногда такое же он чувствует, когда восхищается чем-то — закат золотистый, например… или когда облака за вершины гор цепляются, застревают там… и вот альфа теперь. Глядит он на Хосока, только позже смысл слов его в голове раскладывая — и соглашается он с альфой, что духи тут замешаны, и тогда почти читает он мысли Хосоковы: «Если дело с духами связано, то я, как избранник Медведицы, уж точно должен понять, что происходит тут».
— Ах, духи, духи… беда какая! — Гера вздыхает громко, — уж о всяком мы думали. Каждый вечер мы реке кланяться продолжаем, каждый вечер омываемся, просим ее альф обратно возвратить, но… глуха она будто, река-то. Она ж ведь кормилица наша! Где ж провинились мы? Ах, ежели помощь предлагаете, то… думаю, не будут сильно омеги-то ругаться, — кивает она Юнги, но когда и Хосок шагнуть намеревается, то рукой она его останавливает: — а ты-то куда, альфа?
— Ну… в… дом?
— К омегам в дом-то? Ах, не шутишь ли? Да кто пустит тебя туда сейчас, глупышка? — припухшее лицо ее ухмыляется с грустью вымученной, — только омега внутрь зайти сможет. Они ведь тебя-то и почувствовали, послали меня, чтоб я тебя куда подальше спровадила! К омегам! В дом! Альфа!..
Теряется Хосок, потом и сам свои слова вспоминает: бестолковый он с омегами, и впрямь он может что-то неприличное сделать, потому и пререкаться не думает, на месте застывая.
— Ну… может… все-таки… — бубнит он под нос себе, хотя в голове громкое во весь рост встает: «Я ж Медведь Молодой! Я ж избранный! Я же! Ну я же! Ну, пожалуйста! Меня ведь Матерь засмеет, что я даже с омегами поговорить не смог!»
— Поговорю я с ними, Хосок, — кивает Юнги, отдаляться начиная, но не замечает он того, что рука его будто в прощании к руке Хосоковой тянется — и пальцы альфы на движение это отвечают, но запаздывают, не успевают соприкоснуться хотя бы самым кончиком — потому только слабо альфа машет Юнги вслед, глядеть на него продолжая.
«Вот глупый я! Я это затеял все, а Юнги теперь отдуваться за меня! Ну что за альфа я! Думает он теперь, что ничего я не могу — даже желанье свое отстоять!» — ругает себя Хосок, делает слабый шаг в сторону омеги: напутственное он что-то сказать хочет, что-то такое, чтобы дало Юнги понять, что ценит он поступок этот, поддержку его… да и вообще!
Но Юнги, глянув на него быстро, отворачивается от альфы — ведь если бы смотреть на него продолжил бы, то из него какие-то гадкие слова полились бы: «Все хорошо будет, альфа. Не переживай, не волнуйся. Ведь знаю я многое уж про тебя. Совсем не никудышный ты альфа. Получше многих».
— Ах, хорошенький-то альфа у тебя, да только в маске чего-то? Хотя и по глазам я вижу, что совсем он славный. Ах, бывали у нас тоже такие… годков так с десяток назад: хворь такая была. А я тогда тоже маленькая была, но помню хорошо — пугали нас старшие ребятишки этими бедняжками. Тогда и через рот все шло, и не через рот… а кто выздоровел-то, то у кого носа не осталось, у кого бугры да язвы по лицу… Тоже вот так прятаться пытались да только все равно сторонились их все. Немного уж осталось-то таких, но бывало у нас такое, это я точно помню. И грустна их жизнь-то была, ведь кто на таких-то взглянет? Вспоминаю-то я их, и так больно на сердце, так жалко таких… твой-то такой же поди? — шепотом тараторит Гера, пригибаясь, к Дому Длинному Юнги ведя — не замечает омега даже, как она под локоть его подхватывает.
— Совсем…
«Не мой он» — хочет сказать омега, но рот отчего-то другое произносит, пока покалывает пальцы его, которые так альфы и не коснулись:
— Не такой он, — отвечает он.
Ⱃ
Сокджин хохочет звонко, когда Хосок, опозоренный, в дом ярла возвращается. Тычет в него бард пальцем, смехом заливаясь, забывая совсем, что песню сочинить он пытался: «падают в реку слезинки, омеги супругов зовут — омеги без альф все равно, что пылинки: потому так горько ревут!» — Замолчи, паршивец! А ведь ты, знал, наверное, что омеги эти меня и на порог не пустят? — Да чтоб омеги пустили к себе в дом плакательный!.. Где ж видано такое! — по колену хлопает себя, — я ведь и правда не думал, что пойдешь ты к ним! А чего ты ждал? Омеги, которые по альфам плачут, которые собрались в самом беззащитном состоянии своём, которые собой-то впервые побыть могут, без всех этих глупостей, вроде приличий, тебя внутрь пустят! Альфу! Думал, кинутся с объятиями к тебе? Ах, наш спа-а-аси-и-итель! — Дом плакательный! — сокрушается Хосок, на скамью падая, — никогда не слышал я таких названий! В деревне нашей не было такого… — Так ведь разве так хорошо ты этот мир знаешь? Да что ты вообще о мире знаешь? Уж давно я понял, что в голове у тебя один ветер гуляет, да еще один беловолосый хвостик… — глаза закатывает, когда Хосок возмутиться пытается, — плакательный дом, скорби дом, дом печали… чего только не выдумают. И знаешь, смешное-то самое что? — протягивается Сокджин за столом, — омеги для глупых альф столько уж таких вот домов придумали, чтобы вместе их оплакивать… дураки-альфы в войнах только так и мрут, но думал ли ты, сколько таких домов альфы соорудили? Чтоб вот так вот альфы собирались вместе и омег своих оплакивали? Что, не умирают омеги-то что ли? Да в родах-то сколько помирает! А ни одного такого дома нет, альфа, ни одного. Отчего ж так, а? — Ну… оттого, что… альфы… И впрямь теряется Хосок: мало времени он тратил на размышления о таком — вот о рыбе, о лодке своей, о наживке, о сетях, о том, как разделывать рыбу, то рассказал бы Сокджину. А про омег разговаривать уж слишком зыбко для Хосока, слишком непонятно, странно — Юнги ведь единственный омега, с которым он так долго общался за всю жизнь свою! — Что, скажешь, что альфы не горюют? Что плакать им не нужно? Что легче они утрату переносят?.. Ах еще как горюют! Сколько песен-то я сложил об этом, сколько сказов слышал… Улыбка чарующая лицо Сокджина украшает — бард подбородок свой на руках устраивает, на Хосока взгляд свой забрасывая: кажется Хосоку, что блатед и сам из своей песни вышел, что сам он герой из сказок древних, который по желанью своему обращаться может в существо, из волшебства сотканное. — Сколько же историй я знавал, где альфа так горевал сильно, что разрушаться еще при жизни начал. Но не самое интересное это — пуще всего, что именно альфы за собою весь мир хотят уволочь. Омеги как думают? «Мне больно, но не нужно, чтоб мир об этом знал — запрусь в доме, поплачу немного, а потом снова за дело…». А альфы? «Мне больно, и я хочу, чтобы весь мир боль мою познал тоже!». А вот если бы поплакал всего-то разок, если бы дом плакательный соорудил… Хотя, тогда ни одной великой бы истории не вышло! — Великая история… — Хосок усмехается слабо, вполуха барда слушая, да взгляда его остерегаясь, — по словам твоим, великая история — это та, где… непременно боль должна быть? — Непременно! — с восторгом детским он в ладоши хлопает, когда Тэхен рядом оказывается: — Что же это… а Юнги?.. — А Юнги там, где и положено быть ему! — устало бард зевает, к гестуру оборачиваясь, — омега с омегами — чего бояться-то?.. Хотя сходи-ка ты тоже к ним: уж если ты не в помоях вернешься, так мне грустно сделается! — Ай, замолчи, глупый бард, — рядом Тэхен садится, руки скрещивая, — не понимаю я, зачем вы вообще решили… остаться и… злым здесь пахнет. Недобрым. Вы-то не видели, но я у реки был, когда они… — И молчал ты? — вперед Хосок подается, — расскажи все, что видел ты тогда! — Да чего рассказывать? Темно было, но звук… …Отвлекается Тэхен, вспоминая мгновенье это: вода тогда так забурлила, зашипела так, будто живою сделалась, а потом обмертвела и застыла разом, когда обнажила сначала макушки альф, потом лица их, плечи широкие. И не было в альфах самих альф — не лица, а оттиск на коже с прорезями для глаз. В глаза-то глянуть страшнее всего и было: вот они-то и не были мертвыми. Кровожадными они были, черными, что сама ночь, призывающими к себе — тогда ноги Тэхена почти сами к ним пошли и не знает он, что сделалось бы с ним, если бы омег местных он вовремя не увидел на берегу. — Звук этот не описать ничем, вот что скажу я, — проговаривает гестур, — будто бы это духи через воду с людьми говорили. И голос духов этот злым был, рассерженным, будто… провинился Атгеир. Не знаю. Не наше дело это. Уж лучше, когда закончится дождь, уйти отсюда. Духи… — Духи! — восклицает Хосок, не замечает, как рука в кулаке по столу бьёт, — в духах-то все дело, уж знаю я! — А на меня чего глядишь, а? — Сокджин отдаляется от альфы. — Не я себя проводником духов называю! — альфа все больше тянется к нему, — ну, чего тебе стоит-то… как ты… как вообще общенье твое с духами происходит? Может… спросишь ты у них?.. — Спросишь! Альфа, что ни слово — то каламбур! Уж не общаюсь я с духами так, как с тобою: не так это все работает! — Так… расскажи!.. …И знает альфа, что маскою своей он защищен и не увидит Сокджин, что он заинтересованнее обычного сделался: ведь если бард своим секретом поделится, то возможность это для Хосока и самому обучиться чему-то. Ведь глупости такие: Молодым Медведем он избран, а не знает как это — быть им! — Еще чего! У каждого мастера — свои секреты… тебе-то зачем? Уж что ты, к духам подход знаешь, а? — бровь поднимает, с подозрением присматриваясь. — Уж если ты помочь не хочешь — я сам выучусь и… и помогу! И спрошу у духов, чего тут творится и как это все!.. — Выучится он! Думаешь, тебе нескольких минут хватит? Знаешь ли ты, что на это года уходят? — Года?.. Но нет у меня времени столько! Сокджин, ну чего тебе стоит-то! Омеги, вон, даже дом себе плакательный сделали! Уж неужели ничуть тебе их не жалко? Ах даже если любопытство утолить — ведь такая это история замечательная! Разве не ты говорил, что историями такими ты питаешься?.. А теперь-то что? — Редко я сам что-то в этих историях делаю — наблюдать я предпочитаю да потом песни слагать!.. Нет, моими руками не делаются событиями, но моими глазами они запоминаются, а губами моими поются. А если что со мной произойдет? Кто историю миру поведает? — Да тебе только же подсмотреть чуть-чуть, чего там в мире духов делается!.. — Вот именно! Подсмотреть! Я ведь… ха-ха!.. — плечи Сокджин опускает, к Хосоку приближаясь, — дело-то в том, что я… как вор, считайте. В мире духов-то. Незаконно я там бываю: уж если обнаружат меня… чего доброго в людской мир не пустят! Или потом туда больше не пустят никогда! А оно мне надо? Если сейчас рискну, то вдруг подловят меня? И как Медведицу искать потом? Не ее ли мы ищем? И, кстати, напомнить хочу, что пока мы тут сидим, Медведица все дальше на Юг уходит. Мне-то что? Я согласен отдохнуть денечек, косточки свои прогреть! Но уж если засидимся, то к Каменной Гряде она приблизится, а там… ох, не проводник я там уже. Земли-то чужие. Псы безродные тут и там снуют — глотку еще перережут, а мне она дорога еще! Ведь какая глотка так славно петь может?.. — Мог бы я, бард, да так бы тебя за эту глотку схватил… — цедит альфа недовольно, а потом видит, что вновь лицо Сокджиновское мягким делается, улыбающимся. — Ах, и что бы ты сделал, а, альфа? — склоняет он голову, а потом и губу облизывает, — но, если знать хочешь, то нравится мне больше, когда уж за волосы меня… — Бард!.. …И понимает альфа, как близко они друг к другу оказываются: неприлично близко! Уж если бы Юнги тут рядом был… Отстраняется Хосок, будто водой его горячей окатили, чувствует, как плавится маска на лице его горячем, а уши в трубочку сворачиваются от очередного приступа хохота Сокджина! — Хочешь, альфа, я его прирежу все-таки? — Тэхен бровь одну изгибает, выдыхая устало. — Думается мне, нужен он нам еще, так что терпеть придется. Но все же как трудно по ночам не придушить его… — По ночам со мной и другие вещи делать можно! — смеется Сокджин в ответ, но Хосок только очертания слов его слышит, в мысли свои погружается; Тэхен с презрением глядит на барда, порыкивает: «Значит, омега он все же! Ни один альфа такие гадости другому альфе предлагать не будет!» Хосок отворачивается от блатеда нахального, но нет покоя ему ни в мыслях, ни в теле: ноги его торопливо на месте топчутся, пока руками по коленям он водит — уж не может он сидеть спокойно, пока Юнги отдувается за него: — Понял! — вскакивает он с места, — я по городу похожу! Ведь остались же альфы еще и… Поспрашиваю! Выясню!.. — Ах, лучше ты руки свои немощные тренировал бы, — кивает Тэхен на него, от Сокджина отвлекаясь, — не тебе ли я говорил, альфа, что ты обязан каждый день теперь заниматься?.. Что-то не видел я, чтобы ты хоть сколько нибудь продвинулся в этом деле. Уж надеешься, что врага своего удилищем прибьешь? Или сетью голову снесешь? — Ах, ну дождь же такой… Ливень! Промокну я весь, продрогну, заболею… и умру! — отнекивается Хосок, с ужасом в голове представляя все эти пытки — уж если и честным с собою быть, то оттягивает он эти моменты с тренировками, от которых ему тошно становится. — Но дождь ведь не был помехой тебе, когда ты по улицам бездельно шататься хотел? Больше пользы будет, если позанимаешься ты. — И что же ты? Под дождем мне бегать предлагаешь? — Когда я учился, альфа, мы тренировались и под дождем, и под снегом, и под солнцем палящим, и под градом крупным. Ведь в дисциплине все дело: не будет ее — ничего не будет. — Отвратительно… — Ай, Юнги придет, я ему все расскажу, какой ты нюня! — смеется бард, — а я и не думал, что ты лентяй такой! — Ничего не лентяй! И не нюня! Что за слово такое? Вот возьму и буду заниматься, а потом и альф разыщу, и все тут узнаю, и всем помогу! И все!.. Будете знать!.. И когда я сильным стану!.. …Прерывается на полуслове Хосок, новую вещь про себя понимая: ведь все, что он делает в последнее время — это путь его к тому, чтобы стать чем-то большим, чем он есть. Рыбака ему надо перерасти; снять маску с себя — если уж не настоящую маску с лица, то ту, которая его нутро прикрывает: ведь славно постарался Менелай, чтобы приструнить его, чтоб притоптать восходящие побеги его стремлений естественных. А теперь, когда и впрямь может он сильнее стать, вдруг нет в нем желания прикладывать усилия к тому, чтобы и тело сильнее стало. Ведь всегда казалось, что по волшебству это происходит, само собою — а тут, оказывается, и впрямь нужно с собою сражаться. — Ладно… — с мрачностью, с принятием соглашается Хосок — есть в словах гестура правда, с которой альфе трудно примириться, но и понимает он: придется ему столкнуться когда-то с вещами еще более трудными.ᛊ
Сразу Юнги запах трав узнает: лаванда это горная, мята освежающая, шалфей дубравный — успокаивают ароматы эти, засыпать помогают. Нет в доме лучей солнечных — только свет приглушенный, через щелочку подглядывающий да мрак разгоняющий. Омег уж слишком много вокруг, но ни шума ни стоит, ни тесноты не ощущается — и на лавках у стены ютятся омеги, и на полу на настилах кучкуются, и за столами широкими, но пустыми склоняются. Поначалу незамеченным Юнги остается, внутрь проходя; нет тишины мертвецкой, но голоса у омег приглушенные, на шепот походящий. И впрямь кто-то плачет украдкою, кто-то песни тихо напевает, пока руки их делом заняты: вышивают, вяжут, ткут да плетут — кто обереги заботой сотканные, кто косы из волос белоснежных. Гера, от Юнги отходя, к омегам ныряет да шепчет что-то на ухо одному из них: с осанкой гордою, с подбородком поднятым, он, бледный, все же не дрожит ни от ужаса, ни от страха — уж точно муж ярла это, на которого остальные смотрят и равняются; не может он слабостям поддаваться. Слезы глаза его покусали, отчего припухло лицо его, но уверенность в него вшита, как вышивают узоры на тканях — от Геры отстраняясь, омега с осторожностью на Юнги смотрит, с любопытством: — Иди уж, Гера. Обед скоро — возьми Сигру в помощь себе, — он руку пред собой поднимает, от Геры отстраняясь, — у Фроди про хозяйство не забудь — не кормлены ни куры, ни скот. И воды… — Помню, помню я, Мидас, — кротко щебечет девушка, голову опуская, — и про хозяйство, и про воду… обед-то уж варится, да и айлам я тоже послание твое передала. А вечерком-то… я ведь тоже с вами смогу пойти-то? — Пойдешь. Теперь ступай, — кивает он, но на Юнги глядит, — а ты сюда иди. Садись со мною рядом. Не нужно омег беспокоить понапрасну — нет правды в ногах, а так ты спокойствие волнуешь. Мидас другими омегами окружен, но нет им дела до Юнги — продолжают рукодельничать они, слезы вытирая. Садится он рядом, пригибается, да только сейчас по-настоящему понимает, как должно быть больно и тоскливо омегам сейчас — не хочет он на себя эти чувства примерять, но они ему как раз впору. Ведь понимает он, что не чужды ему эти чувства. Ведь тоже он терял. Ведь тоже его жениха река забрала. Тоже горевал он, тоже оплакивал он Снора, но не было рядом с ним таких же душ живых. Отгоняет он мысли от себя эти, метлой из себя выметает — давно то было; не хочет он снова оказываться в шкуре того Юнги, который только-только семьи лишился во второй раз. — Гера сказала мне, что помочь ты хочешь? Сейчас кажется мне, и впрямь лучше бы нам за любую возможность ухватиться… Меня зовут Мидас. Я муж ярла нашего. Ярла нет на месте сейчас. И сам ты знаешь это… Бусинами печали слова его расшиты, а голос на ниточки сожаления нанизан. Пусть кажется, что собран Мидас, что держится он хорошо, а блестят глаза его, дрожит взгляд мокрый — оттого на Юнги он лишь украдкой смотрит, к шитью возвращаясь. — Откуда вы путь держите? Совсем мы в горе захлебулись — уж забыл я, что вне дома этого жизнь-то продолжает идти, — на пяльце ткань натянута — Мидас иглой ее пронзает, продолжая узор вышивать, — а я все думаю… как же мир для других может таким же оставаться, если мой мир разрушился? Как же другие могут продолжать жить так же, как и жили они, если у нас, тут… ах. Не обращай внимания, путник. Давно я с людьми захожими не говорил. Как звать тебя? — Юнги я. Мы с полярных кругов к Югу движемся. — Уж никак Медведицу разыскать желаете? — Мидас замечает взгляд удивленный, слабо улыбается он, но в улыбке этой горечи больше, чем света, — в этот раз Медведица близко от Атгеира проходила. Всякий, кто путь к ней держал, через нас проходил. Всегда город наш рад любому путнику, всегда мы готовы были и кров предложить, и похлебку хорошую. Ведь храбрецом нужно быть, чтобы к Медведице отважиться пойти! Да и путь неблизкий, трудный. Много, много людей здесь было… уж, наверное, кто-то из них и принес беду эту… потому вряд ли помочь ты сможешь. Уж уверен я… тот, кто сделал это… уж давно не тут. Остается только плакать да ждать… айлы пытаются следы его найти, но… Подрагивает рука Мидаса, и замечает Юнги горошину прозрачную на щеке его бледной. Хочется омеге утешить его, разыскать такое слово, которое бы целебным стало, которое слезы бы осушило. — Но почему думаешь ты, что человек в этом виноват? Сейчас, перед Ночью Темной, духи… — Духи! — чуть громче прыскает он, шитье приостанавливая, — вопрос еще, духи ли это человека на злодеяния подталкивают или… наоборот. В мире людей мы живем, не наоборот. Редко нами Духи-то интересуются. А сколько ж лет мы в мире и покое жили! Что же, решили они с пустого места… сотворить такое? Уверен я, что человек и виновен… — Отчего ты считаешь так? — Юнги в слова его беспокойные вслушивается, и сам волнением омежьим заражается: тревожно, страшно становится ему. — Может… произошло что-то, после чего альфы пропадать начали?.. — Ах, ну конечно… конечно, омега… Вздыхает омега, пяльцу откладывая — глаза его краснеют еще больше, когда он на Юнги глядит и губу пухлую прикусывает. Лицо его, как камень ровное, но сверху вуалью мягкости призрачной прикрыто — и колкость в Мидасе есть, и омежья нежность. — Конечно, кое-что произошло, омега. Самое человеческое, что может быть. Смерть произошла! Умер в Атгеире альфа захожий. Убили его ночью. Вот тогда-то и началось все.ᛠ
Валится Хосок на мокрую траву — и сам мокрый весь: и от дождя противного, и от пота горячего. Ливень перестал, и теперь мелкая морось по воздуху гуляет, да по коже щелкает. Тяжело дышит альфа, в небо сизое глядя — бегал, прыгал, отжимался, да проклял все это в какую-то минуту, решил, что никогда больше он такими глупостями заниматься не будет! «Может, впервые избранным Медведицы человек с телом слабака будет? Гаргамон сильным был, Аделана могущественной, Сифа могла горы на плечах удержать, а Вармор ущелья сдвигать… Может, я-то герой другого толка? Может, и не нужна мне никакая такая сила, чтобы деревья валить рукой одной — я, может, сражаться буду словом своим точным да острым умом?» — но горечь осознания потом мысли его перемешивает: и ума-то у него нет такого, чтобы гордиться им можно было, да и не замечал он за собой, чтобы складно он мог говорить. «А чего вообще тогда выбрала меня!» — со злобой рычащей поднимается он, кусок травы с землей выдергивает, да бросает куда подальше. Тонет Атгеир в пухлом тумане, мрачнеет — с опушки этой Хосок даже дома видеть перестает: все тонут они в непогоде, которая объятиям своими укрывает их, поедает медленно: крышу за крышей. Слышит альфа топот тяжелый издалека, приглядывается — сначала точка черная виднеется, которая во всадницу превращается. Черные волосы по ветру скользят, лицо румянится — Фрита это на райке своем скачет. Обратно на землю Хосок ложится, усталостью дыша — если скачет она к нему, то, наверняка, чего-то хочет от него, а он не собирается больше шевелиться после тренировки такой: пусть хоть затопчет! Когда затихает топот, на лице своем Хосок тень чувствует и дыханье коня тяжелое. Жмурится он, отвернуться хочет. — Чего ты здесь, альфа? Приоткрывает глаза Хосок, на айлу глядя, на губах мольба вышивается: «Еще пять минуточек и встану я!» — Новое упражнение на силу воли, айла, — выдыхает Хосок, — не вставать, даже если очень хочется. Даже если чего-то кому-то от меня нужно, все равно не вставать. — Тот омега, кажется, звал тебя. — Что-то с Юнги? — альфа на землю быстро садится, распрямляется резко, но видит потом, что смеется над ним Фрита, рот прикрывая. — Чего надо тебе? — выдыхает он, волнение сглатывая, пока брови недовольно на глаза усаживаются: уж и впрямь он подумал, что Юнги помощь понадобилась! — Я же в дозоре. Вот и осматриваю, кто и где тут ходит. Выискиваю всяких скитальцев подозрительных! — подмигивает она, усмехается, — уж думала, ты или в доме теплом будешь, или с тем омегой… ведь так было бы приятно вдвоем понежиться в постели сухой в погоду такую пасмурную да объятиями своими друг с другом делиться… — Слушай, так может ты мне чего расскажешь, а? — тело легким становится, податливым — перебивает Хосок Фриту, не желает вслушиваться в слова ее, которые так настырно в голове его теплые видения рисуют. — Чего здесь с альфами происходит? Ну, то, что в реку они уходят, это я понял… а почему?.. И понял, что это духи! Но как найти разгадку-то! Чего вы разыскать-то желаете? Разве ж можно духов найти так, как людей обычно разыскивают? Не может же… человек это! Почти всех альф в городе в реке утопить!.. — Отчего же уверен ты так, что только в духах здесь дело? — Фрита с коня спрыгивает, спину разминает. — Разве нет? — Мало ты еще в мире людей живешь? — подмигивает айла, — разве не знаешь ты, что в человеке злобы порою так много, что никаких чужаков из мира духов призывать не нужно — сами они приходят? Иде не слишком-то со мной согласна, а я уверена: накликали на этих людей беду. И этот кто-то еще здесь, в Атгеире. Чтобы колдовство такое поддерживать… — задумывается Фрита, взглядом своим поля гладя, — колдовать нужно. Иде и остальные человека пытаются разыскать. А я — колдовство. Но пока что-то… не чую я ничего, альфа. Вот это-то и странно… Задумывается воительница, пока по Хосоку ворох мурашек прокатывается. «Этот кто-то еще здесь, в Атгеире. Колдовство ищу» — представляет Хосок, что и впрямь на улицах этих туманных виновник прячется, и дурно ему делается, но оттого и интереснее только. Усталость, тренировкой вызванная, слетает с плеч его, когда в красках представлять он начинает, как находит он негодяя и снимает проклятье с города — вот бы увидеть, что с Юнги тогда сделается!.. Тогда он совсем больше не будет сомневаться в нем!.. — Колдовство-то… это ритуалы какие? — Откуда ты свалился?.. Ты и этого не знаешь? — наклоняется к нему, в глаза всматриваясь. — С полярных кругов. Говорил же!.. — Ах, ну если с полярных кругов, то это да… про вас ведь шутки шутят, альфа. Говорят, замороженные вы, вот так туго и соображаете, — усмехается она, пока Хосок губы дует недовольно, — без ритуалов не сделать такого… а тот, кто ритуалы совершает, всегда на себе след оставляет. Но… ничего я не чую… Точнее, то, что есть, то, что чувствую я, это не то, что я ищу. Щурится Хосок, пытаясь вместе ее слова составить: — А началось-то когда? Может, произошло что-то такое, после чего альфы начали пропадать? Ведь не может с пустого места это начаться! Ведь если кто-то зла людям пожелал, значит, причина была. Найти причину — сузить круг поиска! — Ах! — Фрита ладонью по лбу бьет себя, когда у альфы даже глаза загораются от удачной догадки, которую айла поддержала вдруг, — и как же не додумались мы раньше-то? Да что бы делали мы без альфы с круга полярного! Побегу-ка к Иде скорее, скажу, что у нас тут сокровище под носом! Как же не додумались мы до того, чтоб причину разыскать? Опускаются плечи Хосока, когда понимает он, что опять Фрита шутит над ним: — Ты что же, думаешь, мы целыми днями просто так тут слоняемся? Мы это понять и пытаемся! — Нет, я думал вы просто каждую ночь своими ортни занимаетесь!.. — Хосок руки скрещивает, лицо отводя — силы он прикладывает для того, чтобы язык не высунуть да айле не показать. — Ну, здесь неправды нет, маленький альфа, — смеется она, — чего ж вы все так против ортни? Такие странные! Это ведь… — Можно мы, пожалуйста, не будем об этом говорить! — руки перед собой выставляет, — уж достаточно я ночью наслушался! Нет у нас вашего ортни все равно!.. — Но ведь кое-что другое есть, а? Про гон я слышала… чем не ортни? Какие смешные вы все! — хохочет она, — а ведь у тебя тоже ни разу-то омеги не было? — Замолчи, прошу! Умоляю! На колени встать? — А чего ждать-то? Разок бы попробовал, мигом бы понял, о чем все разговоры. Все в толк не возьму… ведь это столько открывает всего!.. Ведь это!.. но ладно. Но была бы здесь моя пташка, то не отстала бы она от тебя. Не мое это дело, альфа. Но вставай. — На колени?... Чего нужно тебе? Сказал же я — это тренировка моя на силу воли! — Альфа, ты хочешь понять, в каком большом мире ты живешь? О себе больше понять хочешь? — Сейчас? Нет. Ничего не хочу! Я бежал с горы, а потом в гору, а потом снова с горы… я перетащил какую-то тяжесть, поднимал ее туда-сюда! Как Тэхен говорил! А потом еще отжимания делал! Это же ужасно! Ужасно! А руки мои… — сгибает в локте он худощавую руку свою, возмущается: почему ж ничего не поменялось-то! У Фриты взгляд меняется — теперь не простая это воительница в доспехах, а хищница с глазами, в которых огонь озорной зарождается. Сопротивляется альфа, но недостаточно этого — айла с легкостью двумя руками с земли его поднимает, и понимает тогда Хосок, что пришлось Юнги с Сокджином и Тэхеном пережить: да в руках айлы он и впрямь не больше куклы! Фрита над землей его поднимает, пока альфа вырваться пытается, но вместо рыка звериного, из него только хрип немощный вырывается. — Ну… чего нужно тебе, а? — Иде про тебя мне кое-что рассказала, альфа. Любопытно мне, кем ты стать можешь… У айл, знаешь, какое предчувствие-то хорошее? У вас Видящие есть, но и мы можем вперед не хуже смотреть — и не нужно нам учиться этому. Иногда то просто в крови. Не у всех. У некоторых. Как у меня. И когда я на тебя смотрю, альфа… Фрита щурится, в глаза продолжая смотреть; кажется Хосоку, что даже с маскою на лице, видит она его всего. — И когда я на тебя смотрю, то у меня странное внутри что-то. — Может, все-таки съела ты какого-нибудь тухлого человека и теперь плохо тебе?.. Так не во мне причина — еду нужно свежую есть! Да и говорил я, что нужно тщательно чистить… — А за язык свой длинный рано или поздно ты расплачиваться будешь. Не угроза это — предупреждение, — Фрита к коню направляется, и нехорошо делается Хосоку: райки эти — исполинские животные, на которых даже взглянуть страшно. — Хочу я, чтоб понял, к чему стремиться тебе нужно. Я про чувство. И то, чего избегаете вы так, о чем даже не говорите… — голос ее тише становится, — ласки любовные… это и высвобождает тоже. Не сделаешься ты альфой настоящим, пока чувство это не познаешь, пока с омегой своим не сойдешься в танце любовном, пока вдвоем вы не раскроете еще одно волшебство: тайное, на двоих рассчитанное. Пока не познал ты тайны соития, то и не альфа ты, каким стать хочешь. — Ладно. Хорошо, айла, — теперь уж Хосок цепляется за руки ее, на райка глядя, — а к коню-то ты меня зачем ведешь?.. Движением одним, как ребенка, усаживает айла его на седло, за которое Хосок цепляется сразу, потом поводья находит. Не достают ноги его до стремян, да и сидеть он вряд ли с удобством может — не помнит он, чтоб хоть когда-то хорошая растяжка была у него для таких животных огромных. Райок нетерпеливо копытом бьет о землю, когда в ужасе альфа на воительницу глядит. Усмехается хитрая айла, отходя: — Запомни вот что, альфа: всякая сила великая — от любви; всякая боль неуемная — от любви; желание мир создать — от любви; желание мир уничтожить — тоже от любви. И здесь, в городе этом… кто-то с разбитой любовью в груди ходит. Бывает так. Кому-то губу разбивают. А кому-то все чувства внутри. Вот отчего альфы теперь в реке: когда кого-то топит так сильно, что утопить других хочется… Знаю я, что помочь ты хочешь, но пока что ты слишком юн. Учись жизни, альфа. Не бойся, он не сделает ничего плохого. Его Зубоскал зовут. Не сразу до Хосока слова Фриты доходят: задумывается он, слова о любви на вкус пробует, на языке смакует. Насколько правдой это может быть, что в мире только одна большая сила есть — любовь? Не верится в это Хосоку, потому он спорить хочет начать, но потом имя райка в голове его повторяется и понимает он, что не шутит айла. — Зубоскал?! — Он добрый. — Добрый Зубоскал?! Который ничего мне не сделает!.. Что за имя такое? — Животным нашим мы такие имена даем — чтобы не привязались духи плохие. — Да ведь даже до стремян я не достаю!.. — …Доверься просто… — Коню по имени Зубоскал! Да как же я остановить-то смогу его? Как же управляться-то с ним?! — Умные это животные. Почувствуй просто. — Что почувствовать? Близость кончины!.. Ах, предупреждал меня омега… …Звонко бьет айла коня по крупу — срывается с места он так, что земля выскакивает из-под копыт его. Хосок едва ли удержаться в седле может — подпрыгивает он на нем, за поводья хватаясь. И свистит ветер в ушах его, танцует воздух холодный на теле его взмокшем, когда в суматохе оборачивается Хосок, чтоб айле прокричать гадкое что-нибудь. Все шуткой кажется альфе, думает он, что вот-вот айла свистнет коню, и тот обратно повернет — но несутся ноги длинные над полями мокрыми, росинки сбивают. — Все! Остановись!.. А ну!.. Зубоскал!.. За поводья Хосок тянет, но усилия эти для коня бойкого, как поглаживание воздуха спокойного. Мир взлетает вдруг, а вместе с ним и альфа подскакивает, когда конь ручеек перепрыгивает. Больно ударяется Хосок пахом о седло — когда приземляется он, когда искры из глаз летят, тогда и проклятья на Фриту сыпятся горой. Блоха он немощная на этом коне! Распирает легкие его от того, что слишком быстро он дышит, пытаясь хоть как-то на коня повлиять, а тот дальше несется, становясь все быстрее: будто ветер он неуловимый, который матерь-природа из рта своего выпустила. Щурится альфа от потоков воздуха, осматривается: Зубоскал на Север скачет — туда, откуда пришли они несколько дней назад. Когда понимает это Хосок, то холодеет вдруг: ведь именно там ущелье-то и было, которое с трудом они преодолели. — Давай обратно, славный мой, хороший мой! — снова Хосок поводья натягивает, ногами в шею Зубоскалу упираясь. Конь, на дикую свободу отпущенный, почти летит над землей — капли дождя теперь не падают на Хосока, они по коже его скользят, задержаться не успевают. Видит альфа и мысли свои в мир духов направляет: «Если выживу я, то уж больше никогда о смерти шутить не буду! Что совсем шутить не буду — такого обещать не могу, уж не наглейте! Но дайте не помереть — я ведь так мало жил еще!» Когда переходили они ущелье, сухим оно было: сейчас, от дождя, от ливня сильного не просто речушка там — небольшой водопад это теперь, который подтопил мост шаткий, по которому переходили они вместе с конями своими. — Зубоскал, назад! Приказываю! Не остановишься, я на мясо тебя пущу! — но не работает и эта тактика: не слушается зверь, к пропасти его неся. И щекочет низ живота у Хосока, и подскакивает все то, что внутри него есть, и волосы на голове шевелятся — чувствует всем телом своим, как готовится к прыжку райок, который ни один конь не совершил бы. Глаза Хосок закрывает — а Зубоскал точно взлетает. И понимает тогда Хосок вдруг слова Фриты, понимает и себя: и впрямь он не больше блохи сейчас, так что ему изменить под силу? Дело его небольшое — держаться. Держаться и до этих чувств дойти. Взлетают они вместе с райком над пропастью, а Хосок с бесстрашием глаза раскрывает; все он видит: и то, как силен и могуч конь под ним; как быстр поток водный; как собираются тучи над головой его. Видит, как летят они. Себя он видит. Понимает: если что-то нельзя под контроль взять — подстроиться нужно. Не всегда это хорошо — по течению плыть, но порою только этот вариант и остается, чтобы победителем выйти. Мысли эти прокатываются по нему и в каждой кровинке остаются, в каждой косточке. Выпускает он страх. И летит. Понимает — ежели не сделает ничего, когда райок на землю опустится, то снова ему так больно сделается, что не переживет он ни позора такого, ни ощущений этих; и пером он сизым становится, по воздуху скользящим; и сам он ветер и вместе с ветром он положение тела своего в воздухе меняет. Пока руки с силою за седло цепляются, ноги позади летят. Но близка теперь земля, потому ноги к груди он подтягивает — когда приземляется после прыжка Зубоскал, Хосок ногами на седло его упирается, потом положение меняет, пригибается, почти ложится на него: ведь только держаться ему нужно. Держаться и чувствовать! И это почти что смехом его раззадоривает: глупец такой, от чего же бояться начал? Ведь от природы он любопытным был, всегда! Пусть и ходит страх с ним под руку рядышком часто, все равно он ведь не глядит на него, когда поступки совершить желает — и решает он отважно, крепко и будто навсегда: меньше сомневаться ему нужно! И когда понимает он такую простую мысль, то хохочет громко, а потом распрямляется на седле, да руки в стороны разводит — поля здесь тоже ровные, широкие, просторные; и он таким же будет: спокойным, уверенным, знающим. Как видение это, как отражение в мутном зеркале, как шепот Матери-Медведицы, будто сам себя он видит: повзрослевшим уже, с глазами такими, в которых уверенность сразу за все жизни людские есть. Райок неспешно дугу делая, возвращаться начинает; новый прыжок Хосок теперь предвкушает, ожидает с волнением; когда прыгает Зубоскал, то на себе он не человека несет — Молодого Медведя.ᛈ
Мидас быстро вытирает глаза свои и, выдыхая, пододвигается к Юнги — понимает омега, что не хочется тому, чтобы слова его снова омег беспокоили, чтобы больше еще боли приносили. — Миркр звали его. Одиноким путником был он — шел к Медведице он, чтобы о богатстве попросить ее: в деревне у него остался отец больной, да брат младший… с головой помутнение, у брата-то, было. Обычно путники на день, на два у нас задерживались, но альфа этот… неделя прошла, вторая, а он и не думал дальше шагать. Даже подумал я, что решил он остаться с нами, что нашел он дом свой новый. И рад я был, и не слишком. Альфа-то сильный был, рослый — ему бы хервиром у моего милого стать… — шипит сам на себя Мидас, оплошность за собою замечая; «милый мой» сердце Юнги обнимает, а потом сжимает сильнее, когда снова и снова он чувства Мидаса представить пытается. — Но и характер сложный был у него. Миркр спорить любил, но больше всего — выпить славно. Уж когда трезв его ум, то добротный это альфа был, хоть и упрямый. Но выпивал когда… И вот уж месяц минул, а он забыл будто, что идти нужно к Медведице. Уж решили мы с ярлом, что не будет ничего страшного, если останется он: всегда руки сильные пригодятся, но… случилось что-то. Так мы и не знаем, кто и почему сделал это. На ногах он от хмеля не стоял, когда в последний раз его видели — утром с расшибленной головою и нашли его. В последний вечер выпивал он тоже с путниками. Так и не узнали мы их хорошо, но они, кажется, с его же деревни-то и были. Может, они его… а кто ж еще? Кто бы в Атгеире смог сделать такое? Но после смерти его река и начала звать альф наших. Пожирать их… ах! Мидас на колени пересаживается, дает себе несколько секунд, чтобы в себя вернуться, чтобы воспоминания эти на место возвратить — не торопит его Юнги, выжидая. — И никто нам помочь-то не хочет, — продолжает он, — айлы-то, может, и найдут тех, кто Миркра убил, да и присматривают они за нами, чтобы никаких набегов на город не было, но… как же вернуть-то их, альф наших? Как же… ведь знаю я, что хоть и как мертвецы выглядят они… все еще живы они. В этом мире они… ждут они… Чувствую я, что милый мой еще тут. Со мною рядом. Теперь слова эти сокровенные, излюбленные, Мидас с уверенностью произносит, с нежностью бесстрашной — чувствует Юнги силу в этих словах, решимость. — Чем же помочь ты нам можешь, омега? Радостно мне, что остаются еще добрые люди, но… уж лучше уходить вам отсюда. — Если не смогу я альфам помочь… то… то вам помогу. Вам, омегам. Скользит Юнги взглядом по дому и что-то странное делается с ним — то, что никогда он не чувствовал, не испытывал; омеги в деревне родной обычно не собираются вот так вместе, а теперь понимает он, как это не хватало ему, не доставало — общность чувствовать, чувствовать себя своим среди других. Не знает он этих омег, но говорит ему чутье его, что здесь он в безопасности может быть, в спокойствии. И снова он смотрит на них, опечаленных, с мертвецкими глазами — горше всего за омег, у которых животы виднеются: в беспокойством они сами себя поглаживают да в пустоту глядят. — И как же помочь ты нам сможешь? — Мидас упрямо головой качает, — помочь нам только одно может — когда наши альфы из реки выйдут. — Но почему же вы сами себя заперли? Света белого не видите, воздухом свежим не дышите? Почему жить перестали? — Ах… но ведь… — теряется он, — как же мы может жить, как прежде? Как же мы можем делать это? Всегда так в наших местах делается. Коли уходит альфа — оплакать его нужно. Горевать. Чем больше слез тут по нему льется — тем слаще им там… — Там — то где? — Юнги голову склоняет, — ведь сам ты сказал мне, что чувствуешь, что никуда альфы не ушли, что они все еще в мире этом. Разве не так?.. Тогда чего же оплакивать их?.. — Да потому что так горько, омега. Очень горько. Никаких сил нет, чтобы… чтобы жить продолжать, — опускает он плечи, да взгляд, — ах. Милый… — впервые Мидас такую вольность себе позволяет, но ласковое слово это гладит Юнги: и не знал он, что только слово обнять может. — Уж видно, что не терял ты. — Терял, — он губы поджимает, снова видит рядом с собою Снора, голос его слышит, прикосновения ощущает. Не глока прикосновения — Снора. И пока глаза прикрыты его были, рука к нему подкралась. Мидос аккуратно пальцы на груди у него устраивает, да слушает будто биение сердца — тихое оно, ровное, спокойное. — Терял да не любил, — понимает омега, — совсем не одно и то же это, хотя и тебе было тяжко. Но это другое чувство. А теперь меня послушай. — Просто… давно это было, — Юнги руку вытягивает к чужой груди. — Глупый. Время ничего не значит. И слышит Юнги все чувства Мидаса — плачет сердце его, изнывает, горюет. Хочет Юнги руку одернуть — ведь не ожидал он такого — но Мидос сверху свою руку кладет, прижимает: — И так сердце каждого омеги звучит сейчас, Юнги. Пока все мы тут вместе… не особо мы слышим это, мысли наши… не в нас самих, а тут, повсюду и вокруг. Если будем одни мы… Сердце слишком громким станет. Как вынести такое?.. — Но не сидеть же вечность вам здесь?.. — хмурится Юнги, — нужно стараться. Стараться ради них, ради ваших альф. Хотелось бы им, чтобы вы себя хоронили раньше времени? Хотелось бы им, чтобы вы горевали? Нет, не хотелось бы. Им хотелось бы, чтобы вы их… вернули. Спасли. Чтобы все сделали, что в ваших силах… — Прав ты во всем, кроме последнего. — Мидас кивает Юнги, но не понимает тот, что значит это; омега тогда головой покачивать начинает, улыбаясь слабо — теперь не так много горечи в улыбке этой. — Ничего. И ты полюбишь, и поймешь. Но все же делаем мы кое-что. Оставайся ты с нами Юнги до полуночи. И тебе полезно будет. — А… чего будет?.. Не отвечает Мидас, руку Юнги выпуская. Слышит тогда омега, как кто-то песню заводит, и подхватывают постепенно другие омеги мелодию эту. — Помогает это, Юнги. Когда поем мы, сердцам легче становится. Но не только в песне все значение. А в том, что не одни мы. Что вместе. Это ведь и главное. Переживем мы, справимся. Повернись-ка спиной ко мне. В Атгеире омеги с косами ходят. Замужние — с одной. Незамужние — с двумя. Начинает шипеть привычка старая на прикосновенье всякое, но не может Юнги ничего против сказать. Не привык он ни к нежностям, ни к ласкам омежьим, ни просто к мягким прикосновениям, ни к объятиям, потому и избежать этого пытается, но когда Мидос по волосам поглаживает его, то всякое ворчание исчезает вдруг. Расчесывает омега пальцами его волосы, а потом к песни присоединяется.Разлилась-разлилась речка быстрая,
Через тую речку перекладинка ляжит.
Там и шли пройшли три омеженьки.
Они шли да шли, разговаривали:
— А кому из нас напяред идти?
И пошел тогда вперед самый старшенький.
Перекладнка обломилася.
И омега утопилося.
Там и шел-прошел ево муж родной.
— Не ходи, милый мой, по крутому беряжку,
Не топчи, милый мой, шелкову траву,
Не сбивай, милый мой, белы камушки,
Не лови, милый мой, белорыбицу,
Не мути, милый мой, ты рячной воды,
И не пей, милый мой, ключовой воды.
А крутой беряжой — это грудь моя,.
Белы камушки — это глазки мои.
Шелкова трава — это волос мой.
А речная вода — это кровь моя.
Белорыбица — это тело мое,
Ключувая вода — это слезки мои.
Тонет Юнги в голосах этих, в песне, которая и заглушает его, и вместе с тем дверцы в потаенные мысли раскрывает. Слова плачут будто, раскалывают изнутри на горькие чувства — откалывается от кома этого печаль синяя, тоска душная, боль пронизывающая, но голоса омег, в стройном потоке движущиеся, обратно по кусочкам собирают, сшивают вместе куски, от сердца отпавшие. И так сильно омеге хочется одиночество свое потерять. Даже тут, в омежьем доме, где людей полно, слишком чувствует он, как не хватает рядом всего-то одного человека.ᚱ
Когда возвращается Хосок к Фрите, улыбается он широко — почти неловко ему делается, что так сопротивлялся воительнице. Новое чувство внутри себя он с бережностью устраивает меж ребер, потирает место это, будто и впрямь пытаясь нащупать это ядро золотое. Послушно конь у айлы останавливается: вот он зверем диким был, а вот домашним питомцем стал, который ласки руки хозяйской ждет. Похлопывает его Фрита по шее, улыбается в ответ Хосоку. — Ну? — Я… Я летал, Фрита! — не удерживается Хосок и кажется ему даже, что голос его теперь иначе звучит, — что за волшебство такое? — Лучшее самое, — по гриве коня гладит, — это… когда ты выпускаешь всего себя из нутра своего… когда силу ощущаешь свою, когда чувствуешь себя выше всех!.. Вот оно, чувство это. Лучшее чувство. И это то, что почувствуешь ты, когда с омегой своим соединишься. Больше всех в мире. Важнее всех в мире. Когда вдвоем вы. Ортни… гон, течка — все то же. Смысл один. — Ах. Ну хватит. Нет у меня омеги. И… «И не будет» — хочет сказать он, ведь именно это Менелай и толковал ему всю жизнь. Но теперь меняет это Хосок: если захочется ему, то будет у него омега. Теперь он это решает, а не слова того, кто воспитывал его. — И… разве не странно это? — Хосок порывается с коня спуститься, но пока с опаскою вниз смотрит, думая, как спрыгнуть ему. — Ведь я был меньше блохи. Ведь ничего поделать я не мог. А когда смирился — тогда и случилось это. Как же это так? Я был так беспомощен. Но именно в этот момент я и понял… силу? И… Как удар топором это. Руку к лицу он тянет и понимает, отчего голос ему странным казался — потому что ничего ему больше не мешало звучать. Пока скакал он на Зубоскале, спала маска — а он и не заметил. Лицо ахилейское при свете дня! При айле! Хочет прикрыться он, но руку выставляет Фрита, и понимает он: уж давно она знает это; или сама поняла, или Иде рассказала. Чувство странное это — лицо свое показывать; и вновь понимает он, что для других это самое нормальное что только может быть. — Если подумать об этом, альфа, то найдешь ты и в этом смысл, — она руки к нему протягивает, совсем не желая будто про обнаружение такое говорить, — да иди же ты сюда, помогу я тебе спуститься… …Но прерывается она на полуслове и отчего-то замирает, как и стояла. Когда хмурится Хосок и ближе притягивается, и сам замирает: глаза ее вдруг пленкой покрываются, застывают, а рот, расслабившись, открывается безвольно. Трясет Хосок ее за руку, когда она, будто в себя приходя, головой вертеть начинает. — Где я?!.. Так… — быстро смотрит она вокруг, не задерживает взгляд на альфе, а он ее голоса узнать-то и не может больше — потому что не ее это голос. — Альфа! Медведь Молодой! Ты это? — Кто… кто это? — Хосок за плечи айлы цепляется, трясет их, но взгляд ее полуслепой теперь в него уставляется. — Где же ты? Что это за места? — Кто говорит? Что ты такое? — Имя твое — Хосок? Не бойся. Я — друг. Времени мало… я… так много сказать нужно! — Так говори! — Переживаешь, альфа, что никто не говорит тебе, кто ты, да для чего ты? — голова Фриты склоняется неестественно слишком, — радуйся! Радуйся последним спокойным дням своим! Потом с грустью вспоминать об этом будешь, что не ценил! Послание у меня для тебя, — голос теперь совсем меняется, мужским становится, — Жди и делай то, что должно. Выполни обещание. Не вижу тебя я полностью. Ни тех, с кем рядом ты идешь. Меня отправили к тебе. Отправил тот, кому суждено все это закончить. Друг я! Появлюсь я тогда, когда нужно. Сейчас тебе свои уроки выучить нужно. Где ты… — тот, кто во Фрите сидит, воздух нюхает, — тепло. Река. Юг. Смердит. Атгеир. — Если ж ты друг, то скажи мне! — Хосок приближается резко, — чего тут творится и как людям помочь! — Урок это твой, — кивает тело Фриты, — правильно ты понял, что не просто так это место попалось тебе. Дам подсказку. Тот, кто горше всего плачет — тот и виновен во всем. — Вот уж подсказка! Мне что теперь, у каждого слёзы на вкус пробовать и выяснить, у кого они более горькие? — Река слез напилась. Вот и разгадка. — Разгадка! — Я больше не могу… — Кто ты есть? Ответь мне! — Йенн. Твой наставник я.