
Метки
Описание
Сухая гангрена - паршивая штука. Сначала приходит боль - всепоглощающая, сводящая с ума, ни на чем больше не дающая думать. Двигаться от этой боли почти невозможно, если не заглушить ничем, и проще всего - морфином, выбрав наркотический сон и ломку вместо агонии сейчас.
А потом становится лучше. Взамен на почерневшую, сухую руку, боль исчезает, оставляя тебя наедине с собственным телом. Сгнившим, засохшим телом, к пальцу такому прикоснешься - раскрошится в руке, высвобождая мерзкий запах гнили
Примечания
Список использованной литературы:
Шаламов "Колымские рассказы"
Франкл "Сказать жизни Да"
Ремарк "Искра жизни"
Солженицын "Архипелаг ГУЛАГ"
Лителл "Благоволительницы"
Семенов "17 мгновений весны" "Приказано выжить" "Испанский вариант" "Отчаяние"
Балдаев "Тюремные татуировки" "Словарь тюремно-лагерно-воровского жаргона"
"Список Шиндлера" (Документальная книга)
"Разведывательная служба третьего рейха" Вальтер Шелленберг
Знаете, что почитать про нац лагеря или гулаг - пишите
Посвящение
Тгк: https://t.me/cherkotnya
Отдельное спасибо соавтору Янусу, без него эта работа не существовала бы
Часть 36
08 февраля 2025, 11:03
-Завали.
Они играют в скат. Азартные игры в лагере запрещены, тем более для солдат, которых и выгораживать некому, и договориться не на что. Но они все равно играют - здесь играют все, у кого есть, с кем играть. Примерно все, короче.
Без Вильгельма стало хуже. Понятно, что он не был технически главным, что все так или иначе решалось хоть как-то совместно, но то, как он просто ушел и не вернулся, снова напомнило о нехороших вещах - о том, что нужно сидеть и молчать, если жить хочешь. Они честно сидят и молчат - граммофона нет, чтобы иметь возможность говорить, а крысы-доносчики есть везде.
Гете забирает карты. Он сейчас подавленный до жути, среди них единственный матерью-француженкой. И не важно, что три поколения семьи со стороны отца в Кёльне жили - что толку, если важны только несостыковки?
Бомбить стали ближе. Иногда становится едва-едва слышно, как где-то ударяет с грохотом, иногда - в такие моменты - становится совсем жутко. Теперь страшно постоянно, норма страха на день далека от нуля. Теперь у многих заработало в голове то, что не работало, пока побеждали: люди умирают. Много людей. Семьи, друзья - то и дело кто-то да ходит, как пыльным мешком пришибленный, потому что пришло уведомления. А некоторым не приходят: Ральф вернулся из отпуска и тихо, на грани слышимости, сказал, что родители умерли при бомбежке. Неприятная смерть. Злая часто. Долго задыхаться под обломками, лежать раненым с зажатой ногой или рукой днями и неделями, пока коньки не отбросишь. Или смерть, если повезёт, даже быстрая - давит в лепешку. Но тогда трупы особенно жуткие: нос - мимо, на лице не выступает, губы - нет губ, лоб… Все становится одним ровным кожано-мышечным блином, как странная бульдожья морда с двумя рядами обнаженных зубов, торчащих из лица в разные стороны.
Но это хотя бы быстро.
Ральф с тех пор ходит сам не свой, злее обычного - сильно злее - дерганный до жути.
А через две недели после пропажи Вильгельма он был в расстрельных списках, и ребята из тех, что там работают - на расстрелах - рассказали, что он был, если говорить мягко, неузнаваем.
Не верить им глупо, хотя не хочется.
-Но вот мы сидим., - Уже ночь, никто из них спать нормально не может. Курят в помещении, несмотря на то, что всем уже уши прожужжали о том, что фюрер не курит., - Сидим. Верно? А там наших убивают. Женщин, детей.
-Да вряд ли., - Жим плечами., - Закон войны - женщин и детей не трогать. Мы же не трогали - ну, наши?
-А за стенкой у нас их не трогают круглосуточно, да?
-Заткнись.
Недолгое молчание.
-Но их точно не трогают. Зачем, если их не трогали? А если даже и трогали, то тем более, должны знать, как это больно.
-Бомбежка - не автомат. Всех выкашивает.
-А не бомбежка?
-Да не подойдут они так близко. Слышал, говорили на радио?
-Ага. Конечно.
Молчание дольше прежнего.
Лагерь сегодня начал обрастать зеленью маскировки - Коля наблюдает этот процесс в окно, сидя под одеялом на кровати. Сейчас он прикован за ногу, потому что руки, на ночь не раскованные, перестали после на много часов работать. Передавилось что-то не то. Когда выберется, спросит у Яна.
Сетки с зелеными лентами трех разных оттенков выглядели даже празднично, если бы не вещающие их люди. Тощие. Голодные. У одного на бритой голове черная рана с желтым ободом, с гнилью, у других наверняка свои есть, просто со второго этажа видно плохо. Эти люди никуда не смотрят, кроме сеток, вешают их под четким руководством немецких выкриков. Даже отсюда слышно.
Значит, готовятся к бомбежке.
Это не хорошо и не плохо - после вчерашнего припадка Коля выжатый, как лимон, не шевелится, и мысли у него медленные и сонные, тормозные, после вчерашнего он ничего не чувствует.
То, что будут бомбить, значит, что скоро придут союзники, скоро свобода. Хотя бы шансы есть.
А еще это значит, что русские будут бомбить русских, а американцы - американцев. Значит, что заключенные будут умирать много больше, чем руководящий состав, потому что никто их в бомбоубежища не поведет, будут умирать те, кого, по легендам, хотят освободить. Это чувствуется нечестно, обидно: многие здесь пережили месяцы и годы этого ада, чтобы свои же потом оставили под обломками, раскроили осколками, покалечили.
Бомбоубежища здесь нет, как и смысла в нем. Мясо не жалко.
Они здесь даже не животные.
Челюсть болит жутко, хуже, чем до того. Во рту странный кислый привкус, на кровь не совсем похожий.
Хотя бы сегодня Хауссер не забыл о еде - та пришла, как и в тот раз, с девяносто пятым, собачья миска чего-то, похожего на кашу, и стакан воды. Коля честно съедает половину под чужим четким присмотром, вторую оставляет, отстраняясь за водой. Прикидывает: он здесь почти не шевелится, единственная работа на сейчас - ссать и блевать, странная болезнь так и не ушла. Если ссыт, нужно больше пить, а без еды он и обойтись может.
Одними глазами кивает на миску, одними губами проговаривает:
-Будешь?, - Потому что знает, что наверняка либо уже подрезали пайки сильнее, либо подрежут в самое ближайшее время, счет на дни. Когда готовятся к бомбежке, не до еды для мяса, самим бы найти что-то.
Девяносто пятый пару секунд очень внимательно на него смотрит, сверлит напряженным взглядом, Коля - не прячет в ответ глаз. Он будет униженным, когда признает себя таковым, а пока что он старший по званию - наверняка этот вообще был гражданским, Коля априори старший над ними для себя, априори должен защитить - помогающий человеку выжить. Работа командира - защищать отряд, работа человека - защищать людей, даже если он успел во всем этом провалиться.
Не понимает сам, какого черта сегодня так перепал моральный компас - давно так уже не мыслил. Но это не важно, наверное. Потому что девяносто пятый молча кивает, воровато оглядывается, будто их кто-то видит сейчас, и хватает протянутую миску, пьет полужидкую кашицу через край, помогая себе пальцами. Бросает на Колю взгляд - пальцы после не облизывает, вежливый такой, старается - это мило - вместо этого вытирает их, запустив руку в штаны: о внутреннюю сторону, где не увидят.
Коля показывает на уголок губы - у того там немного осталось - в ответ благодарный кивок и и вытертый кулаком рот.
Командная работа, чтоб ее.
-Оставайся вживых.
-Да.
Никакого “спасибо”, ничего такого: из комнаты их может быть слышно.
-Нальешь из-под крана воды, если можно?
-Да.
Девяносто пятый наливает, наверняка пьет сам и уходит, на прощание снова проведя по волосам рукой.
Человеческое прикосновение.
Когда дверь захлопывается, мужчина заворачивается обратно в одеяло, сидит, прижав ноги к груди и глядя в окно. Чувствует, как почти неестественно, неправильно глаза наполняются слезами. Почему он плачет?... Он не должен плакать. Ничего такого не случилось, просто странное чувство внутри от чужого касания, странное ощущение кисло-сладкого горя в горле, кома из густого желе, который ни туда, ни сюда. Ему очень плохо сейчас, ему очень больно, но он совсем не понимает, почему. Никто не убивает его и не ранит.
Он словно сходит с ума. Не может больше управлять ни эмоциями, ни собой - стирает кулаком слезы, закусывая губу, чтобы перестать. От того, как корит себя за эту слабость, становится только хуже. Скулит, сжав зубами одеяло, кашляет в него слезами, ощупывая собственное тело. Кем он стал, чем стал? Истощенный, с торчащими ребрами и упругими толстыми волосками по телу, как у анорексиков, весь избитый и измотанный, искоцаный. Лицо - он трогает - будто не человеческое, челюсть наощупь чуть бугристая, была бы опухшей, если бы в нём было больше веса, поэтому и болит. Как он сейчас выглядит? От того, что представляется, становится дурно - он снова воет в ткань, завернувшийся в одеяло, силящийся в нем найти защиту, как от чудищ в детстве. Он хочет домой сейчас, очень хочет домой к маме и Яну, и чтобы одеяло было его, и чтобы мама принесла оладушки, и чтобы дурацкий чай с привкусом, и краденные книжки, которые потом читал дома, отпивая дурацкий чай и кушая оладушки.
Чем он стал?
Что сделала с ним эта война?
Что сделало с ним это место?
В какой момент, в каком возрасте он перестал быть собой? Когда и почему в душе появилась скребущая пустота, медленно в себя вбирающая все нутро, когда он успел забыть вкус оладушков и мамин запах после работы?
Он плачет, свернувшись калачиком.
Ему хочется домой.
Ну хотя бы что-то из дома! Что-то, что сможет показать, что это место было, не мираж и не сон, что оно существует и он туда вернется. Хочется - очень хочется - обнять Бобика, свою мягкую собачку из старой маминой рубашки с глазами-пуговками. Коля его с детства, лет с четырех, имел, и все еще - ну, когда уезжал - ни одной дырки не было. Эта игрушка, эта собака была с ним после школы каждый день - и сколько впитала слез?
Хочется показать маме, что все хорошо.
Хочется к маме.
Мама.
Мамочка.
Он весь день то плачет, то спит, с перерывами на глоток воды или ведро, над которым с прикованной к спинке кровати ногой нужно искусно присесть. Ему в конце концов становится больно так, что слез не остается - после того, как в половину восьмого вечера девяносто пятый приносит еще еды, снова по просьбе съедая половину, и без просьбы наполняет стакан. Мужчина просто лежит, высунув только лицо из-под тонкого одеяла, и смотрит на серое ребристое небо. Тучки набежали.
Мыслей нет. Он внутри сам сейчас, как тучка, как серая мышиная шерстка без самой мышки. Странно себя чувствует. Редко такое бывало и давно в последний раз: после того, как Яна в Москву отправили только, лежал вот так же весь следующий день, не шевелясь. Но сейчас никто - он - не ранен и все - он - живы, к сожалению. И почему-то он рыдал, и хочет еще, и знает, что один только толчок, и станет опять хуже. Он уже устал, уши болят от слез.
Слышно, как в кабинете хлопает дверь: вернулся откуда-то Ганс. Его с самого утра почти не было.
Нужно взять себя в руки.
И Коля взял бы обязательно, но даже не вздрагивает, когда к нему входят.
Ганс садится на край кровати, каркас жалобно скрипит.
Воняет.
-Чем от вас пахнет, герр?
Недолгое молчание. Наверное пожимает сейчас плечами.
-Чем обычно. А что?
-Такое чувство, что вас окунули головой в одеколон. Сильный и резкий запах.
-Понятно.
Они немного молчат снова. Думают каждый о своем, и о чем человек рядом - тайна для Коли, но он сам тупо, смиренно в какой-то степени размышляет о том, что с ним сейчас будет. У него больше нет сил плакать - конечно, они появятся в ту же секунду, когда что-то начнется, и вряд ли выйдет сдержать их в этом состоянии, но сейчас у него нет сил ни на какие эмоции. У него внутри совсем пусто. Хауссер лезет в карман формы, достает сначала пачку сигарет, потом - трубку. Одну сигарету протягивает.
-Кури, Пес. Хватит так грустно выглядеть.
Коля послушно закуривает от протянутой зажженной спички. Даже не понимал до того, насколько не хватало сигареты, обычного человеческого никотина: от первого же вдоха все тело дергается, покрываясь мурашками, плечи расслабляются, на языке - знакомая горечь, в голове становится мягче и легче. У немецких сигарет почему-то резче запах, чем даже у самокруток. Ганс, краем глаза видно, закуривает трубку, у его табака запах совсем немного, едва заметно, сладковатый.
-Почему ты кричал тогда? Странно вел себя.
Вопрос застает врасплох, но за секунды выходит сообразить, о чем речь: та, последняя попытка изнасилования, первая не успешная. Может быть, нужно делать так каждый раз, может быть, тогда Хауссеру просто надоест в конце концов?
-Долгая история., - Не хочется делиться лишним. Болезненным.
-Если не скажешь, я не узнаю, как нам сделать жизнь просще.
Он уже говорит почти без акцента, странное “просще” - первое за долгое время слово, так неправильно сказанное. Слышно все еще, конечно, что немец, но лишние буквы, что уж говорить о неверных склонениях, почти ушли. И приходится прикинуть. Неприятно, больно так прикинуть, стоит ли оно того. Фраза - угроза, ничем почти не прикрытая, обещание повторить в точности так же, если не расскажет. А если расскажет, то что? Что Ганс сумеет с этим поделать, жизнь ему переписать, сказать “все будет хорошо”, исправив этот пиздец магией ссаной дружбы? Если не сделать ничего, останется так же или хуже. Если сказать, при том сказать правду, это может быть использовано для того, чтобы сделать хуже, а может - чем черт не шутит - чтобы и впрямь улучшить жизнь. Минус и ноль это хуже, чем минус и плюс. Может быть, оно стоит того, может быть нет. Рассказать становится проще, так что Коля снова затягивается перед тем, как первому за последние десять лет человеку рассказать, что случилось.
-В школе один парень изнасиловал меня в рот. С тех пор не люблю такое.
Кивок. Почему-то именно спокойный кивок и больше ничего.
-Травля?
Коля смотрит в ответ удивленно. Временами легко забыть, как по нему легко читается, что он был обиженным ребенком. Но все же решает уточнить:
-Почему она?
Хауссер жмет плечами.
-Дети насилуют из-за красоты и популярности или в качестве травли. Вряд ли ты был популярный.
Губы трогает улыбка.
-Ну да.
Обидно - только сейчас накрывает осознание того, насколько обидно на самом деле, насколько его ситуация глупая и по-настоящему жалкая. Ни дня школьной жизни он не провел, как ребенок. Это была борьба, это было непрекращающееся сражение, временами почти летальное со второго класса, когда все уже разделились на компании и он ни в одну не попал. Школа не была такой, какой бывает в книгах - не было “своих”, не было друзей-учителей, готовых поддержать любой проект, не было соревнований для Коли, и побед в них - и подавно, не было игр с ребятами. После этого был год в университете, в который он шарахался от людей и ночевал у клиник, чтобы попасть к эндокринологу. А после - война.
“Молодость - лучшая пора”, говорили они.
“Золотые годы”, говорили они.
Он не знает, переживет ли бомбежки этого лагеря, не знает, сумеют ли заставить его эвакуироваться, не знает, не застрелят ли случайно во время взятия. И, если глядеть на то, как он прожил свою жизнь, если представить, что он умрет через недели или месяцы, то можно увидеть слишком мало. Он был слишком занят выживанием для того, чтобы начать жить. Целых двадцать лет выживания и несчастья, двадцать лет вечного “потом обязательно”, двадцать лет обещаний.
И больше ничего.
Челюсть болит. Зуб не хочет выпадать, но качается во рту - может быть, врастет обратно.
-Ладно., - Ганс бормочет на немецком, щелкая коленями, с трудом поднимается с постели. Он тихо вытягивает один из шарнирных ящиков тумбы, в котором пепельница с водой на дне - в нее летит остаток табака из трубки, вслед за ним - окурок Колиной сигареты. Хочется снова плакать, снова болят глаза, потому что это значит, что перерыв кончился, и что будет дальше - черт его знает.
Мужчина стягивает с себя весь верх через голову, даже не заморачиваясь с пуговицами - когда пытается, дрожат пальцы-сосиски, и раздается тихое проклятье. Низ - всего одна пуговица на штанах, и с ней ему совладать удается.
У Хауссера, когда он садится на кровать рядом с Колей снова, взгляд побитого и уставшего кота. Взгляд человека, которому лучше бы сейчас поспать - или мужчина проецирует, сам не знает.
-Сейчас ты сядешь на колени и возьмешь в рот. Если начнешь кричать или дригаться, завтра я выбью тебе оставшиеся зубы и оставлю солдатам и капо. Хочешь?
Вот. То, что казалось, то, о чем думал. Перерыв длиной в день кончился, кончились дела, осталось только это, происходящее с ним, чем бы оно ни было. Подташнивает. Коля отлично помнит тех парней, ту клетку. Он отлично представляет ситуацию, в которой и людей, и времени больше, и знает, что будет хуже - не знает, насколько. Точно только то, что теперь нельзя просто сказать “хуже уже не будет”. У него есть часть зубов, часть ногтей и пальцев, нос, уши, губы, язык, целая задница и почти целая вагина, у него почти нет сломанных костей и - сейчас - ни одного вывиха, и сегодня он ел дважды за день. Можно легко себе представить, насколько может быть хуже на самом деле.
Ему страшно сейчас. Даже дышать, даже думать - что уж говорить о речи. Но от него ждут ответа, и всегда может стать хуже.
-Я попробую., - Хрипящий голос даже не шепот - выдох с буквами.
Но этого достаточно для удовлетворенного кивка в ответ.
-Хорошо.
Этого достаточно для того, чтобы приковывающий к постели браслет открылся, позволяя слезть и честно, послушно встать на колени.
Нужно просто помнить, что если он дернется, будет все то же самое, но хуже.
Коля смотрит на член перед собой. Все тот же, что и в тот раз, ничем не впечатляющий - длина, толщина выглядит меньше стандарта, каким бы он ни был. Возможно, просто потому что сам Хауссер массивный - здесь потерялись бы даже честные пятнадцать сантиметров - но все равно проще думать, что это маленький.
Будет хуже.
К горлу подкатывает тошнота, Коля ей в ответ объективирует и упрощает ситуацию, вспоминая все, что знает о членах: это кусок мышц, жил, сосудов - крупных - мочевого… Канала? и еще чего-то. Сухожилия и жилы - одно и то же? Может быть. По сути, это тот же палец, но с дыркой. Палец с дыркой во рту - не такая уж и трагедия.
Палец влезает в рот и для рта оказывается неприятно большим, до сразу болящей челюсти, и соленым на вкус, как моча, кожа на языке странно шершавая и неестественно мягкая, обвислая, словно на шее старика. Попытки объективировать ситуацию валятся одна за другой. Остается только, держа во рту и схватившись за чужие ноги до белых костяшек, повторять себе одно и то же: палец с дыркой. Мерзкий - да, и бывавший в моче, очень в целом странный, но палец с дыркой. Это такая же часть тела, как и любая другая.
Коля задыхается. От страха или постороннего во рту - не знает, но дыхания не хватает. В желудке уже свалялся ком, уже в горле у самого рта - по телу спазм - он задыхается -
Отдергиваясь в сторону и назад, он кашляет в истерике, сипит, крепко держась обеими руками за ведро, старается дышать реже, старается выдыхать и вдыхать спокойнее, на четыре счета туда и так же обратно, силится не блевануть-
Палец с дыркой.
Он блюет - спазм изнутри наружу идёт единой быстрой волной, изгибающей позвоночник, роняющей так, что лоб почти стукается о железный бортик, что в рот бьет запах собственной мочи, и из Коли выходит кислый желудочный сок - раз, другой через секунду.
Он тяжело дышит и только после маленького отдыха, передышки заставляет себя посмотреть на молчащего все это время Ганса.
Тот улыбается, будто смотрит на котенка.
-Ты молодец. Я горд тобой.