НеРавнодушные

SHAMAN Ярослав Дронов
Гет
Завершён
NC-17
НеРавнодушные
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Любить может только тот, кто в жизни испытывал лживые надежды. Это чувство, как сладко-горький мёд, вкусный и страшный. Трудная любовь как бесконечная тьма, в которой светится один-единственный луч — любовь к другому человеку. Это свет во мраке, это надежда, это жизнь. Без этой любви — любовь не была бы так прекрасна с её лживыми надеждами и ложными мечтами.
Примечания
Саундтрек к этому фанфику песня: Дима Билан — «Острой бритвой». Советую её послушать, очень её люблю ♥ Надеюсь вам она тоже понравиться, в ней вы увидите моих героев из этой истории. Любое совпадение в произведение случайно. Личность, характер главной героини — не относится к автору как и образ, главного героя к — певцу. *** Фото персонажей в моем Pinterest: https://pin.it/2qBsJiBSP.
Содержание Вперед

Часть 14

Родной город Новомосковск встречает нас разбитым перроном с засыпанными щебёнкой дырами, спящим на скамейке алкашом и закрытым на внеплановый ремонт вокзалом, где нам изначально предстояло просидеть полчаса до первого рейсового автобуса. — Пойдём пешком? — по Дронову не разобрать, спрашивает ли он или командует, но я всё равно сдержанно киваю и первая иду согласно заржавевшему указателю «выход в город». Нелогичное ощущение, словно я должна вести его за собой, изрядно действует на нервы. Приходится снова и снова напоминать себе, что он прожил здесь даже дольше меня, а за последние десять лет поменялась лишь дата, горящая на электронном табло на здании администрации. Впрочем, после ужасного вечера и бессонной ночи с неотрывно направленным мне в спину тяжёлым взглядом, меня раздражает каждая шероховатость на дороге, кое-где до сих пор представляющей собой лишь тщательно укатанную землю. Мне не стыдно за то, что было. Я вообще не склонна к рефлексиям относительно того, что так или иначе касается секса, зато всё связанное с Яром вытряхивает из меня и рассудительность, и сдержанность, и способность объективно воспринимать реальность. Нет, мне точно не стыдно. Но гадко от проявленной перед ним слабости и горько от осознания собственной уязвимости. С каких пор ты начала думать пиздой, а не мозгами, Женя? Среди всех возможностей скинуть напряжение, меня вдруг несёт в сторону Яра, отношения с которым и так опаснее, чем зажённая спичка у канистры с бензином. Словно он последний мужчина на этой сраной планете, а от скорейшего попадания в меня члена зависит по меньшей мере собственная жизнь. Может быть, мне и правда хочется просто поставить свою метку на всём, что когда-то принадлежало Даше? Мне тяжело признавать это абсурдное похотливое влечение именно к нему. И пока не выходит понять его причины, я категорически запрещаю себе всё, в чём может таиться опасность: взгляды, слова, прикосновения. Мысли. Нужно увеличивать, растягивать, держать дистанцию между нами, пока она ещё существует. Нужно отгораживаться от внешнего мира, от странных импульсов, от воспоминаний, забивающих голову и мутящих рассудок, от выжженной дыры внутри себя, беспрестанно ноющей уже десять лет. Нужно покончить с этим раз и навсегда и бежать, идти, ползти дальше. Рассвет обволакивает город серо-синей дымкой и поджигает крыши домов ослепляюще ярким светом. Нам приходится идти через весь центр, когда-то казавшийся огромным и ярким, а теперь — серой убогостью с тухлым запахом, идущим от выключенного на площади фонтана. Где-то в стороне остаются элитные девятиэтажки — местный эксклюзив, прежде самый обеспеченный район, в котором доживают свой век остатки мифического среднего класса. Яр выглядит инородно даже на фоне этих домов, в одном из которых родился. Без идеально сидящих костюма и рубашки, без кричаще-дорогой машины, без выражения презрения к окружающим на лице он всё равно абсолютно не вписывается в этот город, и со стороны кажется, словно его фотографию просто наспех прилепили сюда с помощью фотошопа. Он вздрагивает и притормаживает на мгновение, когда вдали мелькает чёрная крыша бараков. И ускоряет шаг, сбегая от образов своего прошлого. А я, наверное, не смогу сбежать от них никогда. Потому что каждый раз, возвращаясь сюда, я спускаюсь в недра личного ада. И не могу позволить себе уверенно закрыть дверь в преисподнюю, как сделала это моя сестра, и оставить бабушку совсем одну. Чем ближе мы подходим к нужной пятиэтажке, тем отчётливей я начинаю чувствовать его присутствие рядом. Потому что впервые возвращаюсь домой не одна. Ощущения странные, немного пугающие. Отзываются в сердце щемящей тоской по украденной у меня нормальной жизни. Это он, он украл её у меня. Отравил ложными надеждами меня, убил ложными надеждами Дашу. Длинными и сильными пальцами, крепко впивавшимися в кожу, сломал хрупкую скорлупу и безжалостно бросил меня выживать в этом мире без единственной возможности защититься. Паника снова сжимает горло, горячими прикосновениями скользит по телу, покрытому мурашками под не успевшей высохнуть одеждой, а следом вонзает в грудь осколки льда, впивающиеся сильнее с каждым шагом вверх по ступенькам. Он случайно задевает кончиками холодных пальцев мою ладонь, плотно обхватывающую перила, и я вздрагиваю от боли и жжения, и кожа тут же слезает лоскутами от ожога. Три звонка, прежде чем за дверью слышатся шаркающие звуки, звякает цепочка, проворачивается замок. Бабушка никак не привыкнет смотреть в глазок или хотя бы спрашивать, кто пришёл, прежде чем открывать, и тревожное разочарование этим фактом хоть немного помогает взять себя в руки и выдавить улыбку, когда хочется кричать. — Евгешка? Ярославка?! Что же вы… как же… не позвонили… — она бормочет растерянно, пропускает нас внутрь узкого тёмного коридора и, только захлопнув входную дверь, бросается обнимать. — Родные вы мои… А исхудали то, в этой столице как! Сразу обоих. Я оказываюсь прижата к тёплой и уютно пахнущей бабушке и плечом упираюсь в Дронова, не оказывающего должного сопротивления. Мы оба сжимаемся, напрягаемся и каменеем, отсчитываем секунды до взрыва и тотчас разлетаемся по разным углам, стоит лишь оказаться на свободе. — Здравствуйте, Наталья Андреевна, — его голос настолько непривычно живой, что меня подрывает обернуться и убедиться, точно ли Ярослав стоит за моей спиной. Разве есть в нём вообще хоть что-то человеческое? — Вы будто и не изменились за эти годы. — Ох, Ярик, ты ж как тута оказался? Думала и не свидимся больше. — старушка обнимает его как родного внука, и целует в щёки, треплет, лохматит светлые волосы на голове. — Случайно узнал, что Женька едет домой и напросился за компанию, — на этот раз не выдерживаю, оглядываюсь и брезгливо морщусь от играющей на его губах ехидной белоснежной усмешки. Бабушка бормочет что-то про еду и постель, пускает слезу от переизбытка эмоций и убегает на кухню. А я плетусь к себе в комнату и переодеваюсь по инерции, ощущая себя ещё более пустой, чем обычно. Пластиковой куклой с маленьким процессором внутри, куда заложили только самые низменные потребности и несколько стандартных эмоций. У меня нет ласковых слов. Нет внутреннего тепла. Есть только жалость к бабушке, которой вместо любящей внучки досталась бездушная машина. По кухне уже плывёт запах жареных яиц, которые шкварчат на сковороде в унисон с закипающим чайником. Яр сидит на своём месте и непринуждённо болтает с моей бабушкой, а я застреваю в проходе и не могу двинуться вперёд, наблюдая за всем со стороны, издалека, словно провалилась в омут памяти. Вот-вот пройдёт сквозь меня и прошмыгнёт к месту в самом углу у окошка пухлая хмурая девочка с двумя длинными чёрными косичками. Она будет упрямо отводить взгляд от растрёпанного и раздражающе-доброжелательного парня, односложно отвечать на все его вопросы и бояться сказать ему больше двух слов подряд. Ей будет казаться, что он её терпеть не может — и всем было бы лучше, останься всё именно так. — Евгеш, ты чего ж не сказала, что с Яриком общаешься? — заметив меня, тут же восклицает бабушка, вытирает руки пёстрым вафельным полотенцем и закидывает его к себе на плечо. Это выводит меня из первого ступора, но тут же наступает второй. Когда я впервые замечаю, то, от чего старательно отмахивалась все предыдущие месяцы, отказываясь признавать, насколько сильно изменился Дронов: раньше он занимал собой ровно в два раза меньше места. Вместо измождённого, долговязого блондинистого подростка с болезненно выпирающими рёбрами и лопатками появился складный, жилистый красивый мужчина, больше не выглядевший слабаком. Хотя он и тогда был намного сильнее, чем казалось со стороны. И внутри худых костлявых рук, под выступающими переплетениями вен, под кожей необычного чересчур бледного оттенка скрывались стальные тросы, способные сковывать намертво. Он ловит мой взгляд и интерпретирует его самым удобным способом, снова принимая на себя все вопросы бабушки, на которые у меня не находится резонных ответов. — Мы впервые пересеклись на работе всего пару дней назад. Вот такая череда странных случайностей, — давно забытая искренняя улыбка появляется на его лице неожиданно и напрочь сбивает меня с ног, заставляя опуститься на первый попавшийся табурет и осознать, какую ошибку я совершила, отказавшись сойти с поезда. Теперь мне суждено сойти с ума. — Расскажите мне, как вы живёте? Я ведь ничего толком не знаю. Он переводит тему ловко и складно, и следующие минут десять бабушка увлечённо пересказывает ему все местные новости последних лет. А он — слушает. Не играет, не торопит, не отвлекается. И выглядит при этом настолько нормальным, настолько живым, настолько искренним, что мне хочется закрыть себе глаза, зажать уши и снова сбежать. Просто невыносимо понимать, что в нём до сих пор есть то, к чему я тянулась в прошлом. То, что теперь не предназначено для меня. — А как там Клавка-то? Лёшка? Дашуня говорила, что с отцом ты нашёл общий язык. Я бесстыдно пялюсь на него, поэтому вижу подробно, как тут же меняется его лицо: крылья носа раздуваются, улыбка сходит на нет и губы сжимаются в тонкую линию проступает хмурость, остро выделяются скулы и серебро в прищуренных глазах покрывается коркой льда. — Нашёл, — ухмылка выходит до того противной, что я невольно передёргиваю плечами, чувствуя себя неуютно. Но взгляд не отвожу и нагло влезаю внутрь его чёрной души, по каждому движению, каждой промелькнувшей эмоции разгадываю хранимые им секреты. — Бабушка умерла пять лет назад. Во время планового хирургического вмешательства ей дали неправильную дозу наркоза и она скончалась прямо на операционном столе. Дед умер пару месяцев спустя, после такого не выдержало сердце. Вы же знаете, как сильно он её любил. Мы молчим. Но бабушка — та охает и причитает, на все лады ругая отечественную медицину. А мы с Яром не говорим больше ни слова и смотрим друг в другу глаза. Он бросает мне вызов. Скидывает человеческую маску, оборачивается демоном мести и показывает своё истинное нутро: разливает вокруг себя удушающую тьму, холодную и устрашающую, манящую своей силой, способную подавить, сломать, проглотить. Эта тьма тянется ко мне, присматривается и принюхивается, как дикое животное, ходит кругами, отрезает пути к побегу и присваивает меня себе. Неистовая и яростная, она готова уничтожить всё на своём пути. И я не отвожу взгляд. Не двигаюсь с места. Не пытаюсь остановить происходящее. Потому что мне не страшно.

***

Я не знаю, чем себя занять. Бестолково хожу по квартире, создаю видимость каких-то дел, то перебирая и раскладывая по папкам бабушкины документы, то протирая пыль на верхних полках, до которых она сама не достаёт, то поправляя горшки с цветами на подоконниках, что выглядит просто нелепо. Меня так тянет приехать сюда, когда в жизни всё идёт наперекосяк, но что здесь делать — непонятно. Хозяйкой в этой квартире я никогда себя не чувствовала, делиться с бабушкой искренними переживаниями ни за что бы не стала (у бабули сердце, а у меня всё всегда замечательно: Никита милый, добрый и не обижает, Москва большая, красивая и принимает с распростёртыми объятиями, голос весёлый и бодрый, улыбка широкая и счастливая). Вот и приходится скитаться из угла в угол и искать короткий и чёткий ответ на вопрос «зачем я здесь?». Мне захотелось домой, когда у общежития, долго воспринимавшегося родной крепостью, появился злой Шведов. Мне захотелось домой, когда Яр сидел на стуле в моей комнатке и делал вид, что не произошло ничего особенного. Мне захотелось домой, когда в вагоне он вступил в мою же игру и поднялся за проклятым одеялом. А сейчас мне хочется уйти ещё куда-нибудь, потому что главный виновник, участник и организатор всех кошмаров моей жизни почти сутки следует за мной по пятам. И нет мне спокойствия, пока он дышит одним со мной воздухом, смотрит на меня пронзительно и находится рядом. Слишком близко. Волнует, пугает и исподтишка ломает все мои стандартные настройки. Поэтому я выдыхаю с облегчением, когда Дронов уходит из квартиры вместе с бабушкой, и еле сдерживаюсь, чтобы не поинтересоваться ехидно, не боится ли он оставлять меня одну и сидит ли уже около подъезда приставленный следить за мной человек. И спросила бы, но мы же взрослые люди и до сих пор не разговариваем друг с другом. Увы, возвращается он быстрее, чем я рассчитывала. Нагло открывает дверь ключами из той связки, что пролежала в трюмо у входа все десять лет, тащит на кухню много шелестящих пакетов с купленными на рынке продуктами, как и прежде помогая бабушке. — Наталья Андреевна встретила какую-то подружку и они пошли к администрации, — нейтральным тоном сообщает мне, привалившейся к стене и сосредоточенно наблюдающей за тем, как его пальцы быстро и ловко выкладывают всё на стол, убирают в старенький холодильник, бросают в раковину, сворачивают тонким мотком пакеты и закидывают на правильную полку. Словно этот многорукий Шива никогда отсюда не уезжал, настолько отточены его движения, так хорошо он помнит каждый закуток этой квартиры. Я пришла, чтобы с вызовом спросить, какого чёрта он сюда приехал. Но давлюсь вопросом, инородным предметом застрявшим в горле, потому что он тоже может спросить, зачем я сюда приехала. А я не знаю. Понимаю, что веду себя как ребёнок. У меня есть причины ненавидеть и презирать его, но нет ни одного здравого объяснения, чем мне могут помочь эти демонстративные выходки, после каждой из которых хочется умыться, забыться или отмотать время вспять. От звонка в дверь мы оба вздрагиваем. У бабушки есть ключи, гости к нам и в иные времена приходили редко, да и без предупреждения мало кто решился бы зайти: бабушка любит вздремнуть днём и терпеть не может, если её будят. — Не выходи, — успеваю бросить ему и плотно закрываю дверь на кухню. Хотя после того, как Дронов прошёлся с бабушкой через половину города, нет особенного смысла скрывать его присутствие здесь. На лестничной площадке стоит мама Никиты. Пока выглядываю в глазок и хмурюсь, заранее предчувствуя неприятный разговор, она снова яростно выжимает кнопку звонка. — Приехала?! — восклицает она, стоит мне открыть дверь. В принципе, у меня тоже и мысли не возникло выдать какое-нибудь условное «добрый день», тем более настроение тети Светы я давно научилась определять с полувзгляда. — Вы что-то хотели? — Хотела! Хотела спросить, есть ли у тебя совесть, Женька?! Я сколько тебе помогала? Я сколько всего сделала для вашей семьи! — заводит она одну из излюбленных песен и наступает на меня, пытаясь прорваться внутрь квартиры. Но я уверенно упираюсь рукой в дверной косяк, перекрывая ей проход, и равнодушно выслушиваю первые высокие ноты, раздумывая над тем, как будет быстрее: просто захлопнуть дверь перед её носом или прямо сказать, чтобы проваливала отсюда? — И сколько вы сделали? Конкретно. В фактах, — она встречается со мной взглядом и тушуется первые мгновения, не понимая, как реагировать на внезапно прозвучавший вопрос, лишённый сарказма или претензии. Обычно я не вслушивалась в её слова, но сейчас впервые стало по-настоящему интересно: чем именно она хвалится? Если внимательно почитать семейный кодекс, то у всех добрых поступков тети Светы появляется совсем иная подоплёка. Просто забрать двух сестёр-сироток у родной бабушки и определить в детский дом намного сложнее, чем спустить всё на тормозах и несколько лет тянуть с оформлением всех документов, лишая нас особенно необходимых на тот момент денежных выплат. А уж объяснить, кто позволил подростку годами жить с лежачей, смертельно больной матерью, не имеющей средств к существованию, и подавно — чревато последствиями. Проще пристроить его куда-нибудь на полгода и выслать из города, словно и не было никогда, чем ответить за своё попустительство. — Да ты знаешь, где бы вы были, если бы не я?! — опомнившись от первого шока, переходит на ультразвук она. — И ты мне чем отвечаешь, а? Чем ты отвечаешь?! Никита мой сколько тебя на горбу тянул, чтобы ты потом нос свой воротила? — Вы что от меня хотите, тёть Свет? — Ты что с Никитой сделала? — этот вопрос заставляет меня напрячься и вытянуться в струну, вслушиваясь во всё, что она выплёскивает из себя. — Он к тебе за помощью приехал, а вернулся с разбитым лицом! Скажи, кто из нас с тобой так обращался, когда ты к нам за помощью приходила? Кто из нас хоть раз тебе отказал?! — Я к вам никогда за помощью не приходила, — устало выдыхаю я, постепенно начиная раздражаться от затянувшегося бессмысленного разговора. Сейчас мне намного больше хочется вернуться на кухню и уточнить, как именно Шведова «посадили на автобус». Но тётя Света точно не намерена уходить или сворачивать свой моноспектакль. Однажды она родила на свет Божество и не смогла смириться с тем, что кто-то отказывался ему преклоняться. И меня она ненавидела так люто, что не смогла бы этого скрыть, даже если бы попыталась. Даша ей нравилась. Даша была милым солнышком, достойным великой чести быть приближённой к Божеству. Ей прощали даже то, как долго и с удовольствием она измывалась над Никитой, то приближая к себе, то посылая вон — просто под настроение. У неё и это получалось делать так изящно, что все очарованно улыбались и умилялись, находя игру человеческими чувствами забавной. Даша нравилась ей настолько, что много лет после её отъезда в Москву теть Света не стеснялась прямо при мне выговаривать Нику, что зря он отпустил от себя такую девушку. Он согласно кивал, делал свои выводы и дополнительно укорачивал зажатую в руках цепь, второй конец которой был крепко обмотан вокруг моего горла. По её мнению у меня был отвратительный характер, никудышный вкус и нулевые шансы стать хорошей хозяйкой. Но хуже всего, что со всеми претензиями я просто соглашалась, а нужно было обидеться и пойти исправляться всем назло. Никита с мамой был солидарен во всём. Но держал меня при себе и не собирался выпускать. Я ведь была ему не нужна. Я сама, как человек. Как личность, которой он в упор не хотел замечать. Всё, что ему от меня требовалось, это внешнее сходство с сестрой, с каждым годом становившееся всё более заметным. А мне… мне нужно было изощрённо наказывать себя. За увиденную когда-то смерть родителей. За ощущение собственной ущербности в сравнении со сверстниками и, особенно, с Дашей. За ошибки, которым я позволила случиться: не просчитала, не продумала, не предугадала. За одну ночь, сломавшую несколько жизней. — Да ты хоть представляешь, какие у него проблемы?! — взрывается тётя Света и в глазах её встают слёзы, которые могли бы растрогать иного случайного свидетеля этой сцены, но не меня. Я знаю, что это слёзы жалости к себе. — Сволота ты бессердечная! Я набираю полную грудь воздуха, чтобы выгнать вон второго представителя этой противной семейки, явившегося ко мне со взятым из ниоткуда мнением, будто я им обязана. Но улавливаю резкую перемену в её лице, вижу направленный за мою спину взгляд и быстро понимаю, что произошло. — Здравствуйте, Светлана Васильевна, — хриплый голос Дронова сочится такими елейными нотками, от которых мне тут же становится тошно. А ей, судя по широко распахнувшимся глазам и безвольно повисшим вдоль тела рукам — страшно. — Ярослав? — она смотрит на него и бледнеет на глазах, словно увидела восставшего из могилы мертвеца. — Я случайно услышал ваш разговор, — я не сдерживаюсь и хмыкаю, потому что наш разговор сейчас слышали абсолютно все соседи по подъезду. — Это я подвозил Ника до вокзала, когда тот разбил себе лицо. Он не пристегнулся, а нас подрезала другая машина и от резкого торможения он ударился носом о бардачок. Яр выглядит невозмутимым. Стоит, опираясь о стену в коридоре, засунул руки в карманы джинс и изображает улыбку. Именно изображает — настоящую я уже видела на нём пару часов назад, и она не имеет ничего общего с этой пластиковой гримасой. — Яр, ты сможешь помочь! Ты не представляешь, какие у Никиточки… — он поднимает ладонь вверх и тёть Света сразу послушно замолкает, только продолжает смотреть на него взглядом побитой собаки. И мне смешно и грустно в этот момент. Хочется захлёбываться ядом и утверждать, что ему просто досталась огромная власть, огромные возможности, огромное эго, но… он был таким всегда. Я знаю это отчётливо, поэтому могу лишь давить в себе восторг по отношению к тому, как он умеет распоряжаться своей силой. Тоном голоса, небрежным жестом, презрительным взглядом пригвождает её к полу, как булавкой к дощечке только что пойманную муху. — Я всё знаю, — снисходительно поясняет Дронов, — не переживайте, я уже попросил, чтобы его проблему решили. Это сущие пустяки. — Яр, я даже не знаю как… благодарить тебя… не ожидала… — запинается и лепечет она растерянно, пока Яр медленно и почти незаметно оказывается уже у двери, сдвигает меня в сторону и берётся ручку. — Ничего, особенного. Приятно было вас увидеть, Светлана Васильевна, — ухмыляется он и захлопывает перед ней дверь. Я жду нового настойчивого звонка, но ничего не происходит. И только тогда осознаю, что стою напротив Дронова и впиваюсь взглядом в его непривычно напряжённое лицо, не прячущееся за маской хладнокровия. И всё время, что он разговаривал с тёть Светой, я смотрела на него. Наблюдала за ним пристально, жадно, безотрывно, словно зоолог, пытающийся изучить повадки дикого зверька. Это наваждение, проклятие, помутнение рассудка. Его пальцы впиваются в плечи и останавливают меня на середине коридора. Прерывают попытку трусливо сбежать от своей слабости или хотя бы уйти туда, где тёплый полумрак не кружит голову и не обдаёт тело внезапной духотой. Делаю ещё один маленький шажок вперёд по чистой инерции и слышу, как жалобно трещат натянувшиеся под его хваткой рукава домашней футболки. — Не задашь ни одного вопроса Жека? — Яр встаёт так близко, что спиной я ощущаю исходящий от него жар. А пальцы ледяные, и от них по плечам бегут щедрой россыпью мурашки, спускаются вниз по груди. — Убери руки, — говорю без агрессии, претензий или страха, в кои-то веки мысленно даже добавляя «пожалуйста». И проходит как будто очень много времени, а на самом деле — всего несколько секунд, прежде чем пальцы соскальзывают с плеч и невзначай проводят по рукам почти до локтя. Ты сама это начала, Женя. Ты сама этого хотела. Ты сама приехала сюда. Мысли путаются. Ощущения, эмоции, рассуждения и факты сплетаются в один огромный комок копошащихся червей, который хочется выдернуть и отбросить подальше от себя. — Потом поговорим, — роняю на ходу, направляясь в свою комнату. Ничком падаю на кровать и дышу часто и рвано, прогоняя чувства, навязанные непрошеными воспоминаниями. Это всё ложное. Ложные воспоминания, ложные надежды. И ложная…

***

Я поднимаюсь с кровати и растерянно оглядываюсь по сторонам. Из соседней комнаты слышны звуки работающего телевизора, на кухне свистит чайник, а за окном разливаются по небу чайные сумерки, так подходящие к сладковатому аромату булочек, разносящемуся по квартире. Сперва я не могу разобрать, какой сейчас год и что из всех сумбурных воспоминаний является реальностью. Хочется увидеть на столе в углу комнаты стопку учебников за восьмой класс, услышать звонкий и игривый голос Дашки, а ещё столкнуться в коридоре с худощавой растрёпанной тенью и решительно отказаться от его помощи с вечерними занятиями. Вернуться к той точке, с которой всё полетело в тартарары, и попытаться не допустить этого снова. Но я всё ещё в своём странном и неприглядном будущем, порой мало чем отличающемся от ночных кошмаров. Только в реальности меня придавливает грузом своих ошибок, страхом никогда не реализовать те цели, которые давно поставила во главу всего, найдя хоть какой-то призрачный смысл жизни, а во сне — горячим телом, сильными руками и властным шёпотом, всегда повторяющим одно и то же. И я давно уже разучилась понимать, что из этого было только во сне. Бабушка сидит на диване и смотрит какую-то программу, параллельно разгадывая очередной кроссворд. Хочу окликнуть её и спросить о чём-либо, но понятия не имею, о чём. По телефону обычно расспрашиваю её о здоровье, не сломалось ли что-то в допотопной квартире, пришёл ли от меня денежный перевод. Четырьмя годами ранее мы много говорили о Даше, иногда — о Никите, которого моя бабуля считала бесперспективным и ненадёжным и каждый раз открыто советовала мне не тратить на него своё время. Ещё задолго до появления в нашем доме Яра мы тоже разговаривали про Дашу. Хвалили Дашеньку, любили Дашеньку, обожали Дашеньку. Слушали, как Даша читает стихи и поёт, смотрели, как Даша танцует днями напролёт или кружится в одном из своих светлых платьев, как балерина. Даша напоминала бабушке о маме. Бабушка любила маму, любила Дашу. Я любила маму, любила Дашу. И как только оба связующих звена оказались в могиле, между мной и бабушкой осталась только память о них и… больше ничего. Когда бабушка замечает меня в коридоре, тут же улыбается и откладывает журнал с ручкой. И мне заранее известно, что именно она скажет в следующий момент. — Сходишь на кладбище к Дашуле? Цветы бы новые положить… — Обязательно, бабуль. Завтра утром, — киваю и ухожу побыстрее, потому что в груди начинает что-то болезненно печь. Скорбь? Злость? Ревность? Мне не хочется слушать дальше, потому что я всё равно никогда не буду отмывать надгробие сестры, вычищать из травы ошмётки подгнившей под снегом осенней листвы, красиво рассаживать искусственные цветы. Да, я — отвратительная сестра. И она перед смертью была отвратительной сестрой, так что мы квиты. А на кухне хлопочет Дронов. Прижимает телефон к уху плечом и помешивает что-то в кастрюле, нарезает хлеб аккуратными тонкими ломтиками, улыбается и, увидев меня, просто кивает головой на моё привычное место, импровизированно предлагая присесть. Не предлагая даже, а будто приказывая. Кроме этого жеста всё в нём кажется незнакомым, странным, фальшивым. Но он не играет, не притворяется — это видно сразу. И сбивает с толку окончательно, будто я очнулась в параллельной вселенной, которую придумывал кто-то с крайне паршивым чувством юмора. — Я надеялся, что ты просто пошутил. Нет, серьёзно, Костян, кто из вас это придумал? Ну да, я так и знал, — Яр усмехается и качает головой тресяя волосами, потом разворачивается и чуть не сталкивается со мной, прислонившейся бедром к подоконнику и скрестившей руки на груди с хмурым выражением на лице. Его ничуть это не смущает, и лишь одна бровь удивлённо взлетает вверх, а серыми глазами он снова указывает мне на когда-то любимый расшатанный табурет в углу. Не дождёшься, Дронов. — И Лара с тобой согласилась? Точно? Я бы на твоём месте переспросил ещё раз, когда она отойдёт от наркоза. Да, согласен, Любомир Константинович звучит просто отлично, если ты всерьёз намерен испортить своему сыну жизнь, — из динамика его телефона доносится громкое и чёткое «да иди ты к чёрту Яр!», на что он только коротко смеётся и, швыряя в меня наглой привлекательной ухмылкой, замечает: — Она уже сама пришла. Созвонимся, Костян. Поздравляю вас. Мне хочется ущипнуть себя как можно больнее, чтобы проснуться, но он непременно заметит — слишком откровенно пялится на меня, выжидает и подбивает на эмоции, которые становится почти невозможно сдерживать в себе. Да, я удивлена. Шокирована. Растеряна. Слишком редко я видела Яра в хорошем настроении. Хотя нет, правильнее сказать: слишком редко видела, чтобы он так свободно показывал, что чувствует, не срываясь на тотальный контроль над миром и каждой мельчайшей мышцей своего лица, способного за мгновение превращаться в гипсовый слепок. Меня пугают любые перемены в нём. Потому что рано или поздно все они отражаются на мне. Искажаются, надламываются, коверкаются в кривом зеркале и впиваются в меня сотней ранящих до крови осколков, вынимать которые приходится годами. А Дронов, который улыбается, готовит ужин, спокойно обсуждает по телефону детские имена — за пределами той ненависти, которую я взращивала по отношению к нему. — Ударился о бардачок? — спрашиваю первое, что приходит в голову, потому что сумбур в мыслях никуда не исчез за пару часов сна. А все аргументы, что я успела выстроить для себя, оглушительно рухнули из-за расплывшегося на моих глазах фундамента злости в его адрес. — Ударился о бардачок, — повторяет он и разводит руками, демонстрируя своё бессилие перед чужой глупостью. Он смотрит на меня с такой насмешкой, что хочется закатить глаза и выдать типичное женское «ой всё!», но вместо этого я только недовольно кривлю губы и упрямо не сдвигаюсь с места, когда он спокойно садится на стул и демонстративно небрежно отпивает кофе из стоящей на столе кружки. — И в машину твою он сел сам? — Пообещал ему, что дам порулить, — отзывается Дронов спокойным тоном, а глаза его прищуренные откровенно смеются надо мной, изо всех сил пытающейся сохранять серьёзное выражение лица. Кажется, не одну меня предрассветный поезд перенёс на десять лет назад. — Неправильный ответ, Ярослав, — протягиваю ехидно и ничуть не смущаюсь, когда он хрипло смеётся в ответ, хотя от звуков этих у меня предательски дрожит и вибрирует всё внутри. Втягиваю носом воздух, убеждая себя, что это лишь для того, чтобы успокоиться. Но сквозь запах булькающих на плите пельменей, лежащей на столе выпечки, успевшего остыть кофе я ощущаю тонкий, еле уловимый хвойный аромат, тянущийся от холодного и мрачного леса и проскальзывающий в кухню через приоткрытое за моей спиной окно. Раньше путь логики был для меня спасением, единственным надёжным якорем, чтобы не свихнуться. А теперь — инструментом для постоянного самообмана. — Да сядь ты уже, — его бледные пальцы сплетаются вокруг моего запястья и, пока я растерянно смотрю на них, замечая как выглядит его нежная бледная кожа на фоне моей такой же светлой смотрят красиво, идеально, меня уже куда-то уверенно тянут, подталкивают, усаживают. Табурет легонько пошатывается под моим весом и приходит в равновесие. Я, вроде бы, тоже. — Никто не должен возвышаться над тобой? — интересуюсь с усмешкой и прячу руки под стол, где незаметно касаюсь подушечками пальцев пылающего огнём запястья. Проверяю, не обуглилась ли кожа до чёрной сморщенной плёнки. Сжимаю и разжимаю ладонь, чтобы убедиться, что под его хваткой кости не рассыпались хрупкой трухой. — Там окно открыто, — он отворачивается, чтобы выключить плиту, поэтому не видит, как рассеянно я киваю. Точно, окно. Я заметила. — Значит он сам сел в машину, сам ударился о бардачок… поскорее вернуться обратно тоже сам захотел? — Вроде того, — отзывается Дронов, — он очень хотел на поезд, но их вне графика не отправляют, так что пришлось трястись в автобусе в сомнительной компании. — Ты владеешь фантастическим даром убеждения Яр? — Не назвал бы его фантастическим. Вполне реальный и материальный. — Деньги, — наверное, в моём голосе слишком явно слышно разочарование таким исходом этой глупой угадайки. И с чего бы? С каких пор мне вообще есть дело то того, как он решает свои проблемы? С каких пор я начала думать, что он способен на что-то большее, чем щедро отвалить папочкиных денег? С каких пор в моих глазах он перестал быть зарвавшимся от власти и упивающимся вседозволенностью ублюдком? — Неправильный ответ, Же-неч-ка, — он качает головой, словно тоже разочарован моим предположением, а я реагирую на эту простую фразу точно так же, как в детстве: выпрямляюсь, напрягаюсь, почти задыхаюсь от паники и желания немедленно доказать, что это лишь одна случайная ошибка в череде правильно данных ответов. Он, чёрт побери, видит это. Что тогда, что сейчас читает меня, как открытую книгу, и ему ничего не стоит управлять мной через мои же слабости, выпяченные, выставленные напоказ, откровенно выпотрошенные перед ним. Как иронично, что так тонко чувствующий и понимающий меня человек, единственный кто мог бы помочь мне выбраться из трясины гнетущей ненависти к самой себе, наоборот делает всё возможное, чтобы меня скорее затянуло туда целиком. — Никакие деньги не способны воздействовать на чужой гонор так же эффективно, как приставленное к виску дуло пистолета. — В эту концепцию не вписывается разбитое лицо. — Словесное предупреждение о том, что у меня нет времени дважды повторять свои вопросы не сработало, — хоть Ярослав и забавляется, я вижу — он не врёт. Но что-то не сходится. Как с этими бесконечными столбцами цифр, что я складываю, вычитаю, высчитываю каждый вечер на прокуренной кухне съёмной квартиры Думай, Женя, думай. Думай только об этом. Взгляд замирает на его руках. Цепляется за острый угол алой борозды шрама и пускается в путешествие по всем его плавным изгибам и неровным, рваным краям, которые вонзаются в потоки вен и выкачивают из них капли крови. И они медленно струятся по иссохшему руслу, переливаются бликами под ярким светом лампы и окрашивают шрам в пугающий, вызывающе-яркий цвет. Из прокушенной губы сочится кровь. Щекочет кончик языка металлическим привкусом, словно нагло и откровенно слизанным с запретной территории, и этот образ гонит всю оставшуюся во мне кровь к низу живота, вызывая болезненное томление. Пора признать, что думать у меня больше не получается. Я позволяю себе расслабиться и подпираю подбородок ладонью, мысленной оплеухой перевожу взгляд на клеёнчатую скатерть с местами затёртым и выцветшим рисунком. Давно пора купить новую. Раньше бабушка сама тщательно следила за этими мелочами, но после смерти Даши… — Ему нужны были деньги? — спрашиваю после нескольких минут размышлений, в течение которых он подозрительно терпеливо и покладисто дожидается следующего вопроса, и только постукивающий по краю кружки указательный палец выдаёт нервозность, хмурится сильно, причины которой мне ещё предстоит понять. Дронов согласно кивает и мне хочется усмехнуться: Никита и долги это слишком предсказуемо. — Сколько? — Двести тысяч. — И с чего он взял, что у меня могут быть такие деньги? — Я не знаю. — серые мужские глаза впились в меня, прожигают прямо душу. Сведенные в переносицу брови не сходят с лица. — Не знаешь или не расскажешь? — Я у него об этом не спрашивал. Я улыбаюсь, Ярослав ещё больше, сильнее хмурится. Его ответы идеально ложатся на правильно расчерченную схему, не дают ни единой зацепки и снова оставляют меня с сухой и фактически бесполезной выжимкой информации. И с неподдающимся логическому обоснованию чувством, что он всеми силами пытается оттолкнуть меня с узкой и извилистой тропинки, ведущей к чему-то ценному и важному. Несомненно, он понимает, что где-то просчитался, но спокойствие сохраняет мастерски. Тем шире становится вообще не свойственная мне улыбка, из-за которой происходящее сейчас окончательно утрачивает реалистичность и превращается в абсурдную по содержанию галлюцинацию. — Ты понимаешь, что он не умеет держать язык за зубами? Не знаю, кому он задолжал на этот раз, но все его друзья будут в курсе того, что по Москве на дорогой тачке катается мальчик Ярославик, щедро разбрасывающийся деньгами. — Ты думаешь, что я дал ему деньги? — Ты сам сказал… — Что проблема решена. — И что там сущие пустяки, — напоминаю укоризненно, пытаясь не свалиться в ту яму, откуда мне вдруг понадобится оправдываться перед ним за сделанные выводы. Хотя ноги, кажется, уже скользят на размытом дождями крае и тело стремительно теряет равновесие. — Это не подразумевало деньги. Долг ему и правда простят, из города, кроме как сюда, больше не выпустят. И рот открыть не дадут. Или ты предлагаешь разобраться с ним как-то иначе? Его пронзительный взгляд прожигает во мне дыру. Огромная чёрная воронка с обуглившимся краями появляется на том месте, где у нормальных людей выставлены на всеобщее обозрение совесть, жалость и сострадание. Самое время напомнить о том, что это от людей вроде него возвращаются домой со смертельным ножевым ранением и вокруг него случаются фатальные и настолько удобные врачебные ошибки. Это связавшись с ним так и ждёшь, не столкнёт ли тебя кто-нибудь под подъезжающий поезд метро или не случится ли по соседству утечка газа. Но все тщательно выверенные, умело составленные и чётко обоснованные претензии к нему рассыпаются прахом и тут же развеиваются под лёгким дуновением сквозняка, принесённого с улицы неожиданно по-зимнему ледяным ветром или навеянного близостью того, кто из раза в раз заставляет меня откровенно взглянуть на саму себя. И не закрывать глаза, когда среди привычной пустоты плотными тёмными клубами начинает виться поселившаяся там чужая тьма.

***

Сон. Кошмар. Воздух пропитывается едким плотным дымом, горьким песчаным налётом оседающим во рту. Он стелится по полу и поднимается вверх, как утренний туман, встаёт и вытягивается в полный рост мутной пеленой, исподтишка жалит кончики пальцев опасным теплом, давая понять, что мне здесь не рады. Мне стоило бы отвернуться, попятиться, уйти, но не хочется. Взгляд намертво вонзается в единственную чётко выделяющуюся среди дыма фигуру со светлыми короткими волосами и серыми глазами, сердце тревожно колотится, пересохшие губы медленно шевелятся, пытаясь вымолвить только одно слово. Один зов, одну просьбу, одну молитву. Яр. Он стоит ко мне вполоборота, затянутые тёмной поволокой прищуренные глаза смотрят холодно и безжизненно, пустым остекленевшим светлым взглядом прорывают грязно-серую завесу вокруг нас. Мокрая белая футболка обтягивает его торс, капли срываются с кончиков густых блондинистых волос и скатываются по пугающе-бледному лицу с болезненно заострившимися чертами. Мне хочется тряхнуть головой, понять, что это не он — лишь качественная подделка, дорогая фальшивка, бездушный дубликат того, кто имеет настоящую ценность. Я знаю каждую выступающую скрученной плетью вену на безвольно опущенных вдоль тела руках. Узнаю каждую костяшку на пальцах худощавых и длинных настолько, что пришлось бы долго вести языком от слегка шероховатых, грубых мужских подушечек, вдоль выпирающих суставов, по прохладной на ощупь коже прямиком к исчерченной линиями ладони. Почти боготворю огромный, уродливый шрам, словно созданный специально для того, чтобы можно было часами разглядывать его, касаться, изучать как уникальное произведение искусства. И всё это медленно тлеет изнутри и приносит ему дикую боль, которую я чувствую так ясно и ярко, словно именно под моей кожей рассыпались тёмные угли, выжигающие дотла все чувства и заставляющие страдать, мучиться с каждым совершаемым движением, но никому этого не показывать. Первыми начинают темнеть пальцы. Ногти лопаются и разлетаются, кожа становится пепельно-серой, сухой и сморщенной, а потом просто осыпается, оголяя чёрную сердцевину. Он приподнимает руки и равнодушно смотрит на то, как пугающая мгла тянется вверх, захватывает кисти и обтягивает запястья, забивает углём извилистую сетку вен и добирается до локтей. Отчаянный крик застревает в моём горле, паника парализует тело, связывает меня крепкими верёвками ужаса и сжимает голову тисками, не позволяющими отвернуться. — Смотри, — звонкий девичий голос звучит натужно и немного подрагивает, и я слишком поздно понимаю, что он пропитан страхом не меньшим, чем сидит внутри меня. — Смотри, — покладисто вторит эхо словам Даши, предвещавшим самую большую ложь в моей жизни и самую главную из совершённых ошибок, спалившую сразу три судьбы. На этот раз я не закрываю глаза. Смотрю, как разлившаяся по его рукам чернота мерцает отблесками неистового пламени, прежде чем то вырывается наружу. Огонь несколько раз виляет на кончиках его пальцев, оставляя последний шанс на спасение. Но меня держат, давят, сжимают и тянут вниз, ставят на колени и заставляют захлёбываться ужасом. Глотать солёные слёзы и горький страх, скулить от боли, выть нечеловеческим голосом и наблюдать за тем, как поднявшийся вверх огненный вихрь захватывает его целиком и сжигает заживо человека который мне родной на самом деле, небезразличен, без которого я больше не смогу. Господи как мне страшно за него! Как я в нём нуждаюсь! Как он мне необходим… — Смотри!

***

Я ловлю себя стоящей около идеально заправленной кровати Даши и шарящей по ней руками, в каком-то трансе проверяя, точно ли на ней никого нет. Лицо мокрое от слёз, дыхание сбилось и разносится по комнате отвратительными хрипами, появившимися после глупостей прошлой ночи. Отчётливое понимание того, что это был лишь сон, не помогает унять липкий страх, приклеивший футболку к позвоночнику, и не останавливает дрожь, из-за которой зубы изредка громко клацают друг о друга. Набрасываю на себя толстовку и обнимаю плечи руками, пытаюсь дышать размеренно и ритмично, чтобы не допустить очередного приступа. Говорю про себя что-то утешающее, правильное и взывающее к голосу разума, но ничего не помогает, и мне хочется завыть так же, как в собственном кошмаре. Посылаю к чёрту так некстати явившуюся напомнить о себе Дашу, свою гордость и все обиды, временно потерявшие смысл и ценность. В квартире стоит гробовая тишина. В ней отчётливо слышны мои шаги, приглушённые шлепки босых ног о деревянные половицы, но, когда в темноте я вижу блеск направленных прямо на меня глаз, всё равно охотно кутаюсь в мягкое и тёплое чувство, что меня здесь ждали. Яр хмурый курит у приоткрытого окошка, высунув руку с сигаретой на улицу, но лёгкий табачный шлейф всё равно повисает на маленькой кухоньке, перебивая собой все остальные запахи вечерней еды. Приходится протиснуться мимо него, чтобы занять своё любимое место и залезть на табурет прямо с ногами, обхватить руками колени, как в детстве. Когда мой взгляд снова пытается сфокусироваться на нём, лица не рассмотреть, а его пальцы безуспешно борются с падающими на глаза прядями волос, которые охотнее поддаются порывам ночного ветра. Но мне и видеть ничего не нужно, чтобы ощутить, как он широко остро улыбается. — Кофе Жек? — уточняет Ярослав, вдавливает остатки сигареты в карниз и торопливо закрывает окно, сбросив бычок в какую-то старую жестянку, ещё пару часов назад не стоявшую на подоконнике. — Да, — моё согласие, смирение и признание временного перемирия долетает до него ещё на полпути к шкафчику. Но вслед за банкой с кофе и сахаром он всё равно достаёт одну кружку.

***

Присутствие рядом Яра вносит полный раздрай в моё и без того нестабильное состояние, и я даже притормаживаю в последний момент, чтобы окончательно решить для себя, стоит ли попросить его не ходить следом за мной туда? Но в итоге продолжаю путь, даже не оборачиваясь. Влажная земля неприятно чавкает под подошвой потрёпанных кед, и этот нарочито громкий звук кажется очень неловким в том размеренном спокойствии, которое стоит вокруг. Увесистый букет воспринимается каким-то инородным в моих руках и больно колет пальцы. И не только острыми шипами, щедро разбросанными по толстым и длинным стеблям и исподтишка прячущимся за тёмно-зелёными листьями. Мне хочется поскорее избавиться от этой утомительной ноши, но изящное серое надгробие прямо передо мной, а я до сих пор продолжаю держать цветы, будто срослась с ними. На самом деле не знаю, как подступиться. Раньше я ходила сюда с бабушкой, а она опускалась на колени и пристраивала букет как-то по-особенному красиво, используя врождённый дар изящества всех женщин нашей семьи, обошедший стороной только одну меня. Двадцать две красных розы нелепо зависают в воздухе на вытянутых вперёд руках и почти вываливаются из них, прежде чем мне удаётся криво воткнуть их в траву, окончательно испачкав землёй ладони с проступающими красными царапинами. — Оно того стоило? — хладнокровно интересуется Дронов, взглядом изучая выступившую на большом пальце каплю крови, которую я совсем не изящно стираю о чёрную ткань накинутой на плечи ветровки. — Даша любила розы, — лишённым эмоций эхо повторяю слова бабушки, зря решившей, что мне стоит взять его сюда с собой. Демонстративно скучающий и будто слегка раздражённый внешне, Яр нахмуренный в полушаге от меня придаёт происходящему абсурдности. Не знаю, какой именно реакции я от него ожидала, но вот эта — не вписывается ни в какой шаблон. — И купюры в сто долларов, — злобно хмыкает он и лезет в карман за сигаретами, попутно как бы невзначай поглядывая на циферблат своих часов и недовольно качая головой. На гранитной плите ещё лежат капли утреней росы, воздух освежающе-прохладный, бодрящий, а туман почти рассеялся, пока мы добирались сюда. Бабушка утверждала, что нам следует выехать как можно раньше, потому что в воскресенье здесь всегда собирается слишком много людей, желающих пообщаться со своими родными. Я не хотела общаться с Дашей вот так. И приходить сюда на самом деле не хотела, и уж тем более тащить с собой ненавистные мне розы, каждый раз непременно собирающие с меня дань кровью. Даша любила розы, я — ненавидела. Даша плакала на могилах родителей вместе с бабушкой, я — стояла с отстранённым видом, даже спустя много лет испытывая смесь стыда и вины за их смерть, за неспособность нормально горевать, за отсутствие этих чёртовых слёз, которые принято считать показателем чего-то особенно сокровенного. Я разворачиваюсь и ухожу молча. Единственный вопрос, который мне тоже хотелось бы озвучить этой прекрасной улыбающейся кареглазой моей внешней копии девушке блондинке с фотографии: «Оно того стоило?» Жаль, она уже не ответит. Но вместо того, чтобы пойти на выход и поскорее покинуть это пристанище мало понятной мне скорби, ноги сами несут меня вглубь кладбища. Два аскетичных креста чёрного цвета, расположенных впритык друг к другу, притягивают взгляд издалека. И меня впервые как-то коробит от странной, пронизанной стыдом и раскаянием мысли, что к ним я иду с пустыми руками. Стираю капли конденсата с фотографий в овальных рамках прямо пальцами, удивляясь тому, насколько тёплыми они кажутся на ощупь. И только потом осознаю, что присела на корточки по инерции, не задумываясь, потянувшись к возможности хоть мельком взглянуть на них. Дома фотографии родителей давно убраны по альбомам и хранятся на самой верхней, дальней, труднодоступной полке, откуда никто не решается достать их уже очень много лет. Бабушка не могла смотреть на них без слёз, а мы старались оберегать её от всего, что усугубляло проблемы с сердцем. Они всегда казались мне очень красивыми. Гармоничными. Похожими друг на друга и отличавшимися ровно настолько, чтобы вместе представлять собой недостижимый идеал. У Даши были папины глаза, такие же большие как у меня, чисто-карие. У меня большие в точности такие же чисто голубые, но не мамины, а бабушкины. Мы с Дашей были почти близняшками, но отличало нас некоторые вещи: я чисто жгучая брюнетка — она белокурая блондинка, у нас разные характеры, мы полные противоположности, все черты лица, мимику, фигуру мы с сестрой унаследовали от мамы, а улыбки от папы. Я только как-то умудрилась в генетике подцепить бабушкин небесный цвет глаз, подцепила и живу с ним. Отец был на восемь лет старше матери. Уверенный в себе, состоявшийся мужчина, который приехал из Москвы на местный завод всего на неделю, неохотно согласившись дать несколько «уроков» простым рабочим, отнёсшимся к столичному выскочке-инженеру скептически и с большой долей предвзятости. Там же, на заводе, он встретил молодую девушку-бухгалтера и влюбился в неё с первого взгляда как увидел, весь мир в его глазах ровно в ту секунду перевернулся и он также уверенно без капли сожаления, не задумываясь всё зачёркнул что было до встречи с мамой. Бросил всю свою прежнюю московскую жизнь, пошёл против собственных родителей, переехал в этот захолустный городок Новомосковск и развёлся с первой женой, которая утверждала, что потеряла из-за этого ребёнка, хоть отец всегда уверял, что это наглая ложь и сомневался что ребёнок был его, так как жена была не верная и не любящая ему. Ему теперь было на неё плевать как и всё остальное, только наша мама… Он добивался маму год. Методично и планомерно провожал на работу утром и домой вечером, звал на свидания и задаривал подарками, цветами, воздействовал через мою бабушку, очень настороженно воспринявшую эту ситуацию из-за всех слухов и пересудов, что начали ходить в городе. Но он не отступал, пока не получил желаемое. Я запомнила их как попугаев-неразлучников: всегда рядом друг с другом, с переплетёнными пальцами и взглядом глаза в глаза, в обнимку любящие, счастливые. Мне казалось, что вокруг них творилось настоящее волшебство, когда слова становились не нужны и не важны, когда простое поглаживание по плечу рассыпало мириады звёзд по потолку нашей квартиры, когда их смех сливался в одну ласкающую слух мелодию, а звучащие в унисон голоса каждый вечер переносили нас с сестрой в далёкие фантастические миры бесконечно счастливых историй. Любовь, забота, нежность — всё это искрилось и полыхало перед моими глазами с самого первого дня жизни, и невозможно было предположить, что вообще бывает иначе. А потом случилось одно лишь утро, ставшее концом прекрасной истории. За пределами сказки всегда вылезает кривая и уродливая реальность, окунувшись в которую хочется кричать. Когда отец умер, его родители были ещё живы. Они никогда не видели нас с Дашей, не простив некогда любимому сыну его безумной прихоти, и испытывали лютую ненависть ко всей нашей семье. На похороны они приехали вместе с его первой бывшей женой, катавшейся по земле и рвавшей на себе волосы в приступе неконтролируемой истерики, и именно из-за этого нас, маленьких, напуганных и ничего не понимающих девочек, скорее увезли домой. Единственное, что я запомнила о своих родных, — только по крови, — бабушке и дедушке, это брошенную на нашу бабушку с презрением фразу: «Если бы не ваша Полина, он был бы жив!» Этот грубый, пропитанный ненавистью и ядом голос до сих пор отзывается внутри меня противным страхом, от которого хочется спрятаться. И я растерянно оглядываюсь по сторонам и замечаю, что Яр так и остался стоять на дорожке, проявив не до конца понятную мне тактичность. — Его же нашли? Того, кто их сбил? — он прерывает молчание сиплым голосом только в тот момент, когда мы неторопливо бредём обратно, погружённый каждый в свои мысли, а вдалеке уже виднеется чёрная рамка железных ворот центрального входа. — В тот же вечер. Он работал с ними на заводе. Был настолько пьян, что его обнаружили спящим прямо в разбитой машине. — А сейчас? — Он умер. Давно. Заболел в тюрьме туберкулёзом, его мать приходила тогда к бабушке и просила подписать прошение об условно-досрочном, чтобы позволить ему умереть дома, — замечаю, как он хмурится и презрительно поджимает губы в тонкую линию, то ли не понимая, как можно прийти к кому-то с мольбами, то ли отрицая саму возможность простить того, кто виноват перед тобой. — Она подписала. Но выйти он всё равно уже не успел. — Зачем? Разве она не должна была ненавидеть его? Хотя бы злиться из-за того, что он сделал, — Дронов хмурится ещё сильнее, а меня подрывает истерично рассмеяться и удивиться наивности его рассуждений. Иногда даже того, кто лишил тебя самого ценного и дорогого, не получается ненавидеть. Не получается злиться так, как положено. Не получается даже швырнуть в лицо ворох скопившихся обвинений, так и остающихся внутри и разлагающихся, гниющих там. — Она злилась, конечно. Но решила, что так будет лучше. Бабушка вообще… — я запинаюсь, понимая, что и кому собираюсь рассказать. Легонько пинаю удачно подвернувшийся под ноги камушек, звонко отскакивающий по асфальту. А с другой стороны, кому я ещё могу признаться в этом? — Бабушка считает, что мы прокляты. Первая жена отца наговорила ей разного, а бабушка очень впечатлительная. — И ты в это веришь? — у него выходит спросить это так, что в голосе не слышно оценки. Ни насмешки, ни презрения, ни настороженности. Ни одной из тех эмоций, что помогают заранее понять, чего именно от тебя ожидают. Словно для него действительно не существует правильно — не правильно. Нет «хорошо» и нет «плохо». И каким бы не оказался твой ответ, он будет просто безоговорочно понят и принят. Наверное, именно поэтому рядом с ним из меня выползает всё то, что было тщательно запрятано в самые глубины: все сокровенные, стыдные, болезненные моменты моей жизни. — Я не верю. Но если бы верила, без труда нашла бы этому множество подтверждений, — тихо замечаю, вспоминая, как уверенно у бабушки получается подогнать под проклятие каждое несчастье, происходящее в нашей семье. И смерть сестры, конечно же, тоже. Яр останавливается в паре метров от ворот и закуривает. Его до странного задумчивый, напряжённый светлый взгляд следит за людьми, которые толпятся около одноэтажной постройки, где продаются венки и искусственные цветы. И все плотные слои масок слетают один за другим и обнажают его истинное лицо, уставшее и немного растерянное. Он сереет и выцветает. Тлеет вместе с давно забытой сигаретой, до сих пор зажатой в длинных бледных пальцах, опущенных вдоль тела. Рассыпается пеплом в собственной тоске, громко завывающей порывами тянущегося от леса холодного ветра. Умирает в пламени выжигающих изнутри сомнений и противоречий, что оставляют от серебряной дымки глаз лишь тусклую золу. А я пытаюсь отвернуться от него, отойти на шаг в сторону, скинуть с плеч почти реально-ощутимые прикосновения и не поддаться самому губительному желанию в моей жизни: пытаться его спасти. Помни, Женя: когда ты протянула ему руку помощи, он просто скинул тебя в обрыв вместо себя. — Яр… — не говорю даже, а испуганно шепчу. Сердце колотится быстро, словно вот-вот случится что-то ужасное и непоправимое, и у меня осталась последняя возможность вытянуть нас из объятий смерти, раскинувшихся повсюду. Они пестреют искусственно-яркими цветами траурных венков, зовут отголосками чьих-то горьких рыданий и приманивают противным затхлым запахом влажной земли. Он откликается не сразу. Словно по памяти выбирается из недр лабиринта воспоминаний и эмоций, куда забрёл случайно, опрометчиво решив, что в этот раз не успеет заблудиться. Прикрывает веки с длинными дрожащими светлыми ресницами и делает глубокий вдох, прежде чем разочарованно посмотреть на истлевшую почти до фильтра сигарету в своих руках и метко отправить её в урну. — Пойдём, — он шагает ко мне вполне решительно, быстро протягивает руку, но пальцы так и замирают около моего локтя, лишь слегка касаясь ткани ветровки. Жест получается очень странным, и мы оба обескураженно смотрим на то, как подушечки пальцев скользят по шершавому и слегка блестящему материалу. Я хочу понять, зачем он вообще пытался до меня дотронуться, а он — почему не довёл начатое до конца. — Ты не пойдёшь туда? — головой киваю в сторону, откуда мы только недавно пришли. Наверное, со стороны выгляжу очень глупо, спрашивая об этом только сейчас, когда мы уже дважды успели пройти мимо тропинки, ведущей к той части кладбища, где похоронена его мать. — Зачем? — А зачем люди сюда приходят? — пожимаю плечами, наблюдая как расположенная неподалёку остановка заполняется людьми, выходящими из подъехавшего автобуса. Все сюда, стройной гурьбой, словно в этом городе действительно просто негде больше провести выходной день. Или просто живых здесь уже меньше, чем ещё не успевших лечь в могилу мертвецов? — Вот я и хотел бы понять, — цедит Яр, демонстративно отворачиваясь от проходящих мимо людей и не давая никому из них шанса узнать себя. — Это что, показатель какой-то особенной любви? Верности, памяти? Или кто-то и правда надеется компенсировать то, что не смог дать человеку при жизни, просто воскресными стенаниями у могилы? — Кому-то это помогает, — равнодушно откликаюсь я, сама не понимая, зачем вообще ввязываюсь в спор, в котором заведомо окажусь на его стороне. Понимая, но не признавая, что просто готова говорить о чём угодно, лишь бы больше не молчать. Скорее прогнать от себя все образы и ассоциации, напоминающие о кладбище, о родителях, о Даше; о чувстве вины, чувстве долга, чувстве стыда, что выползли наружу дождевыми червями, как только я снова начала ощущать то, на что считала себя больше не способной. — Помогает упиваться жалостью к себе и любовью к человеку, которого больше нет? Горе надо уметь переживать, а не делать целью своего существования. И заботиться следует не о мёртвых, а о живых, — под его яростью я неожиданно возвращаюсь в свои тринадцать, уступаю и поддаюсь, безропотно позволяю взять себя за запястье и смотрю, вместе с ним смотрю на собственную исцарапанную и исколотую шипами ладонь.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.