
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Наташа получает заветный отпуск после нью-йоркских событий, а вместе с ним — предложение помочь одному асгардскому богу сбежать из тюрьмы. Нужно всего-то разместить несчастного в наташиной конспиративной квартире в Петербурге, пока ситуация не уляжется.
Сборник драбблов с общим сквозным сюжетом, который будет пополняться несмотря на статус «закончен».
Примечания
Курсив в репликах Локи и Наташи — русский язык.
Посвящение
Я очень страдаю без снега третий год, и это —моя терапия
Где-то хохотну, где-то выдохну или охну. Вероятно, когда я вдруг коротну и сдохну, меня втиснут в зеленый зал моего музея.
23 января 2025, 07:11
Локи был готов взять назад все нытье насчет долгой поездки в метро, когда его легкие наполнила холодная свежесть Шуваловского парка. Наташа была права: ему правда было нужно уехать подальше от шума города в глушь и пообнимать деревья.
Снег приятно хрустел под ногами, а сосенки и пихточки пахли так сильно, что захотелось взять пару веток домой. Там, откуда Локи родом, хвойные не растут, и потому новый для него запах теперь навсегда останется связью с околоновогодним Петербургом — связью несвойственной и романтической. В этом был наташин почерк. Она все водила гостя по самым парадным частям Петербурга, вплавляя ему в мозг приятные воспоминания. Во-первых, хотелось оставить нежно-ностальгическое впечатление. Во-вторых, Наташе было важно, что иностранцы (инопланетяне?) подумают о ее стране — это была если не единственная, то одна из немногих черт характера, которые остались в Романовой после того, как она «понауехала».
Ну и было в этом что-то вечное.
Когда Наташа родилась, Петербург уже стоял. Когда Наташа умрет (или, если быть реалистами, скорее погибнет), Петербург еще будет стоять.
Дворцы видали всяких царей, видали революции, репрессии и перестройки. Их стены помнят голос Екатерины Великой и последний вздох Павла Первого. Всякое здание, всякий камень или булыжник этого необъятного города пропускали в себя пули большевиков и задержали в себе тарахтение двигателей черных воронков, в которых «предатели родины», сами не всегда того не зная, ехали в последний путь. Фонари и поребрики становились последней опорой для умирающих истощавших блокадников, дворы укрывали в себе рэкетиров в девяностые. В Неве оказывалось все: от крови Александра Второго и Распутина до блевоты школьников на Алых Парусах. Здесь влюблялся и умирал Пушкин, проигрывался Достоевский, вешался Есенин. Здесь гудели кабаки, целовались студенты и зарождались бунты. Столица вольнодумия и свобод, колыбель трех революций, душа и сердце лучших веков отечественного искусства. Здесь была жизнь во всех проявлениях. Даже не так: Петербург и есть жизнь. Она в него тянулась всегда, и даже в блокаду жизнь сюда просунулась одноименной дорогой: когда все умирало и надежда гасла, город вдруг укрывался пушистым белым снегом, вестником убийственного мороза, который в этих землях вопреки всем законам логики напротив знаменовал спасение и, замораживая реки, проводил жизнь. Построенный окном в Европу, Петербург стал окном надежды и света, главным символом этих чистейших явлений. И не только для самого себя, но и для всех россиян. Прошлое здесь сплеталось с настоящим и намечало путь в будущее, освещая его. И каким бы мрачным будущее не было, Петербург умел осветить и его: недаром этот город знаменит своими белыми ночами, когда темнота наступает где угодно, но только не здесь. Он не был серее прочих российских городов, но только его серость манила. Он не был единственным российским городом на реке, но именно его реки завораживали. Быть может, потому что реки Петербурга уносили свои воды в Финский залив, а оттуда — в Балтийское море, к вечно свободным и отважным варягам, покорившим в свое время мир, а ныне сумевшим построить самые счастливые края на Земле. Даже воды этого города стремились к счастью и рвались на свободу, и, наверное, потому журчание Фонтанки и Мойки так успокаивает, а стук волн Невы о парапеты — вдохновляет.
Может, поэтому Локи тут так спокойно.
Может, поэтому Наташа так любила Петербург. Пожизненный страх сделать недостаточно для человечества и сгинуть, так и не реализовав самого заветного, заставлял находить утешение в слиянии с чем-то большим, будь то организация, город или страна. Может, Романова так и не напишет своей маленькой истории, но зато хотя бы станет частью истории глобальной, вечной.
Деревья Шуваловского парка были такими же вечными. Они видали не меньше, и слышать шелест их зимующих ветвей было честью. Могучие и высокие, деревья эти стремились в самые небеса, к самым вершинам — как и все в Петербурге. Романовой казалось, что Локи во многом такой же.
Солнце уже начинало опускаться. В этот раз оно на удивление решило не прятаться за тучами, а подсветить снег и стволы золотом, делая пейзаж звонким, живым и хрустящим, как наст, проломленный заячьим следом. Редкое явление, которое случилось будто бы ради самого Лафейсона.
Локи смотрел на эту картину и ощущал прилив сил. Может быть, потому что исторически эти земли поклонялись его пантеону тысячи лет, а может это была психосоматика, и ему просто нужно было выбраться из дома после вчерашней истерики.
Наташа озиралась по сторонам, мысленно прокладывая дорогу до Парнаса, и не могла не будоражиться от мыслей о том, насколько бесконечно вечным было это место. Вряд ли кто-то о нем думает, планируя поездку в Петербург, но эти деревья и озера были тут, казалось, с сотворения времен.
Следующая закономерная мысль, которая подкралась к Наташе — насколько вечен Локи.
Добила ее это мысль, когда они дошли до Большого дворца. Всю дорогу они останавливались поглазеть на пейзаж, кинуть друг в друга снегом и прочее из этой серии, стараясь надышать полные легкие леса и заставить щеки приятно промерзнуть.
Когда желтые обшарпанные стены увядающего дворца показались на горизонте, Локи тяжело вздохнул. Ему как товарищу царского толка всегда было больно смотреть на упадок знатного. Дворец же держался гордо, но по нему было очень легко сказать, что царя и все ему сопутствующее давно прибили.
Вот тогда экзистенциальщина Наташу и догнала с концами: она вспомнила, что Локи было полторы тысячи лет. Когда он родился, Русь еще не крестили, а тот город, которой ей казался вечным, не то что еще не существовал — еще не начался род тех царей, наследник которых его воздвинет. Когда родился Локи, еще даже варягов не призвали. А там, где стояло обветшалое барокко, либо болота были, либо баранов во имя Локи резали. И то при условии, что тогда были бараны в привычном нам понимании — в этом Романова уверена не была. Как и в том, что скандинавы вообще делали жертвоприношения баранами — это она от себя додумала.
Она сморит на Локи, который разглядывал капители, и поверить не может, что это ранимое создание живет дольше, чем ее нация существует как явление, а ее страна — как образование в каком угодно виде. Что у нее в объятиях на балконе вчера рыдал тот, кто, казалось, был при сотворении мира.
И кто ее переживет.
Наташа знала, что многие близкие ее переживут просто за счет специфики ее работы. Впрочем, «близкие» — так себе слово, если учесть, что она и себе-то не шибко доверяла, что уж про других говорить. Романова ненавидела привязываться, и все равно иногда это делала: Бартон, Старк, с недавних пор Роджерс, теперь этот еще. Она не была дурой, чтобы прикипеть к какому-то штриху за три недели, но ведь и штрихом-то Локи не был. Он был божеством, если по-русски, и инопланетной формой жизни, преврсходящей хомо сапиенс во всем, и оттого сочтенной однажды за божество — это если по-умному. С ним было интересно, с ним было вновинку.
Локи трет нос, оглядвваясь на Парнас, и почти невозможно поверить в то, что он на самом деле такое. Если про Петербург Наташа думала так много и по-кружевному, что же тогда можно сказать о Локи, который был в пять раз старше и бывал на множестве планет? Сколько истории вобрали в себя его руки и волосы, сколько долгих рассказов стоит за каждой морщиной, сколько легенд стоит за шрамами?
Лафейсон отрывает еловую лапку и сует ее в рот, помогая Романовой вспомнить, что по своим меркам он совсем еще зеленый и только начиеает жить. Наверное, для таких сложных существ, которым нужно столько в себя вобрать, полторы тысячи лет правда недостаточно, чтобы окончательно встать на ноги. За полторы тысячи лет земляне от скотоводства перешли к полетам в космос, а Локи просто прожил молодость. Это в голове укладывалось так же плохо, как и попытка представить бесконечность. Тысячи войн, тысячи поколений, десятки миллиардов судеб — а Локи поругался с братом и неудачно вторгся на Манхэттен.
Романова осознает, что чисто технически Локи оказался в тюрьме по малолетке, и это ее улыбает.
Здорово, что Наташе выпадает честь побыть частью этой длинной истории и показать Локи такое явление, как Петербург уходящего две тысячи двенадцатого года.
Интересно, он вообще потом это вспомнит? Вспомнит ли саму Наташу?
Романова была уверена, что смирилась с мыслями о своих близких, переживающих ее. Но одно дело — погибнуть на задании в тридцать, оставив своего друга одного лет на двадцать, пока того не скосит старость, болезнь или шальная пуля, а другое — Локи. Для того же Бартона Наташа, что бы ни случилось, навсегда останется огромной частью его жизни. Он будет ходить на могилу, он будет хранить фотографии, он будет рассказывать о ней своим детям. Если он ее и переживет, то не потому что это биологически единственный вариант, а потому что она сама погибнет раньше.
Локи же пережил бы Наташу в любом случае кроме того, где завтра ему прилетает в голову топор или что-то типа. Как долго продолжится их дружба? Сколько таких было и будет? Насколько она значима в масштабе такой долгой жизни? Вспомнит ли об этом сам Лафейсон? Принято ли его породе вообще о таком вспоминать? Станет ли он хранить в себе наташин смех и вкус ее макарон по-флотски так же, как камни Петербурга хранят в себе голос Гоголя и парфюм Юсупова? Или, как только будет возможность навести шороху в Асгарде, он отправится там шуршать, и уже через неделю не вспомнит ее имени?
Стоит ли вкладывать в дружбу такие глубокие смыслы, если в итоге это не взаимно? Если для второй стороны это не имеет никакой ценности?
В Наташу прилетает плохо слепленный рассыпчатый снежок.
— Трехочковый, — Романова вытирает снег с глаз, — один-один.
— На тебе лица нет, — Лафейсон подходит ближе, — думаешь о том, почему правительство не реставрирует исторических памятников?
— Ну типа того, — Наташа шарится по карманам в поисках мыльницы, пока снег еще на ней, — давай сфоткаемся?
Почему-то именно этот момент, когда Локи кинул в нее снегом, казался важным для фотографии. В нем было что-то ребяческое и мимолетное, что-то красивое в своей простоте и жизненности. Что-то, о чем хотелось бы вспомнить.
— Это как? — Локи усмехается и садится на балюстраду.
— Фотографию хочу сделать. На память, — Наташа подходит ближе и заносит камеру над лицами, — улыбайся.
Лафейсон не знает, что происходит, но улыбается. Он знал, что есть фотографии, но никогда не знал, как они делаются. Когда на маленьком экранчике появляются их довольные лица на фоне леса, внутри растекается теплое чувство дома.
— Распечатаю, — Наташа увеличивает изображение, чтобы рассмотреть, как на ней запечатлился снег, — и тебе тоже распечатаю.
— То есть, как картина будет? — разглядывает кнопочки с щенячьим любопытством.
— Ну типа того.
Локи смотрит на обветшалый дворец, задумываясь, насколько он похож на само явление воспоминаний. Среди леса, обколупанный, но все равно ярко-желтый и красивый. Все равно величественный и фундаментальный.
В лесу стояла тишина, а мир воспринимался аномально ярким, хоть и сам пейзаж не подразумевал разнообразия цвета. Локи было спокойно: не то чтобы он ощущал себя на своем месте, скорее место он ощущал своим. Он все больше и больше находил связь прилива сил с магией, чем с общечеловеческим душевным балансом: каждый шаг по земле и каждое касание веток будто заливало в него ту жизненную энергию, которую танос успел высосать. Ну и, конечно же, одно только присутствие Наташи помогало. Локи не был один, и, более того, он не был абы с кем. Романова была правильным и хорошим человеком для него.
— Знаешь, я рад, что мы познакомились, — Локи берет еще снега в руки, разминая и растапливая его, — мне кажется, я никогда не забуду эту мини-жизнь, которую ты мне устроила.
Романова заглядывает Локи в глаза и улыбается во все тридцать два зуба. Он вроде бы мыслей читать не умел, но попал в самый нерв. В хорошем смысле. Она не нашла, чего сказать, потому что не была в таких ситуациях, но поправила ему шарф и тут же кинула снегом.
— Два-один.
Локи знает, что это значило «я тоже».