
Метки
Драма
Психология
Романтика
AU
Hurt/Comfort
Ангст
Алкоголь
Как ориджинал
Кровь / Травмы
Развитие отношений
Слоуберн
ООС
Курение
Сложные отношения
Второстепенные оригинальные персонажи
Насилие
Смерть второстепенных персонажей
Жестокость
Изнасилование
UST
Воспоминания
Прошлое
Психические расстройства
Психологические травмы
ПТСР
Элементы детектива
Аддикции
Панические атаки
Потеря памяти
Военные
Семьи
Русреал
Нездоровые механизмы преодоления
Описание
Насколько ценен человек, если он потерян? Имеет ли значение то, какие демоны терзают тебя по ночам — если кто-то уже томится под землей, твоими же руками туда загнанный, а ты будто рядом с ним? Из Аякса война вытащила человека. Люмин стала в такой войне жертвой, и теперь видит смысл только в том, чтобы вспомнить свое прошлое, не разломать настоящее и построить будущее. Только все, что может дать ей Аякс — это бессонницу, тревогу, панику и свое место в списках пропавших без вести.
Примечания
Абсолютный как ориджинал, канон можно не искать, связи с реальностью и политический комментарий тоже. Героев воспринимать через призму «не надо так», всех, даже самых положительных, даже тех, у кого нимб над головой. Никаких спойлеров в шапке нет, но и все самое неприятное туда вынесено — трэша в форме массовой расчлененки, оргии или чего там еще триггерного, тут не будет, но и надеяться на бесконечный флафф, любови и нежности не стоит, велик риск разочароваться. Сурово и нереалистично. Над читателем издеваюсь филигранно и с холодным расчетом сначала дать тепло и заботу, а потом окатить ледяной водой. Оценивающие на достоверности-реалистичности сразу идут мимо.
У Фатуи свои имена, отличные от каноничных (потому что назывались они до официального получения имен). И у родственников Аякса тоже.
Телеграм-канал: https://t.me/deminightingale
Посвящение
Всем, кто не боялся быть рядом, когда меня в три ночи накрывало манией «а как бы еще над ними поиздеваться?».
Глава 1. Скоро узнаешь
19 декабря 2024, 07:00
Отрадно вспоминать юношество до удаления части легкого. Когда пара затяжек и голова уже не такая тяжелая, одна пробежка и вот уже есть, куда пристроить все свое невысказанное, глупое и пубертатное. И за девчонками не так скучалось, и воздух был чище. Сейчас куда ни иди, в какой вагон метро не садись — смерд и привкус металла на кончике языка. Будто вот-вот шандарахнет разрядом, как светом в похмелье. Чтобы от этого избавиться, хотя бы немного встать на ноги, нужна пара банок пива или одна бутылка чего крепче. Чтобы расслабиться градус и дозировка поменьше, но все равно будет белым шумом фонить где-то на задворках. Аякс поджимает губы, переключая песню в плеере. Его давно не мотало по метро, а оно еще безлюдное: все либо по учебе, либо по работе, и редкие зеваки или пенсионеры трясутся куда-то в подземном поезде, прикрыв глаза или уткнув их в телефоны. Звуки подземки тяжелее некуда. Приступ клаустрофобии останавливала только слабая, оставшаяся после попойки рациональность, каким бы оксюмороном это не казалось. Небольшие промилли в крови заземляли, возвращали в реальную точку координат, узлами держало на месте. Пусть и голова пульсирует и разрывается, а ноги тело не держат.
Следом в голове мелькает — всего двадцать четыре. Всего недавно исполнилось. А кисти рук уже гудят на дожди от переломов, плечи сводит от холода, в коленях нет никакой силы. И чтобы свои обстоятельства заглушить — остается запивать их, давясь всяким ширпотребом, лишь бы ненадолго отпустило. Отпустило от всего: от растерянности, от поражения, от разочарования, от того, какой мир монохромный и тихий. От того, что к каждому шагу нужно прислушиваться, каждого встречного воспринимать всерьез, замечать, когда задачка не из легких — заметить собственную неестественную боль в животе или в области сердца. Любая колика в любой части тела, в любом органе, объяснима и знакома настолько, что уже привычна. Переболело все. И не пройдет уже, наверное.
Ему не нравятся широкие мазки, «все» или «ничего». Ставить на себе крест тоже не нравится, также, как и нести его — вообще мало удовольствия. Рассуждениями, которые блуждали по запретным тропам, Аякс вовсе приходит, порой, к ужасным мыслям. О том, что его единственное удовольствие — небытие, одна из любимых. Она не абсурдна, вполне выполнима, но жаль, что болезненна для всех вокруг него. Хотя и у тех, в кого летели снаряды, у тех, кого запытали до смерти, тоже были и семьи, и друзья, и им, наверное, причинилось немыслимое количество боли. Как там в английском — неисчисляемые рядом с «a lot of»? А чем они хуже мамы, Сони, Тони и Антона? Чем Аякс достойнее для того, чтобы жить? «How much» он стоит, раз сейчас волен наслаждаться биением собственного сердца, а кто-то, павший по его приказу или от его рук — нет? К черту эти песни на английском. Переключает Nirvana на шансон — затеряться в невнятных аккордах, мечтая когда-нибудь вновь прикоснуться к гитаре, когда руки отпустит тремор.
Опять смеется от себя. В двадцать четыре уже вариться в экзистенциальном бульоне, как будто пятьдесят четыре. Правда герой — каждый год прожил за два. И не скажешь ведь никому, как эта усталость тревожит, пугает, не дает спать по ночам, внушая страх, что завтра не проснешься. Жизнь проносилась перед глазами такое количество раз, что уже не кажется ценной. Чужая, но не своя.
Выход из подземки тоже знаменует неприятным ударом света по глазам. Кажется, мир уже сам по себе противен, нескладен, слишком яркий, слишком громкий, слишком черствый. Вот бы в криокамеру, поспать лет сто. Проснуться, а проблемы решились за отсутствием их виновников. Хотя мир никогда не менялся. Сколько ни спи, проснешься, а кто-то опять дерется за звание сильного, потому что быть слабым — это плохо, стыдно и позорно. И опять, каким-то образом, от скуки или по привычке, Аякс ввяжется в эту авантюру. Невольно цепляется за мысль, как рыбка за крючок, что нужна чья-то рука, чтобы схватить ее, выбраться, взглянуть на свет, а не его суррогат, вдохнуть воздух, а не его подобие, прокуренное и наполненное выхлопными газами. Но в ту же секунду усмехается. «Да кому ты нужен, Аякс? Ты себя-то видел? Бармалей, блять» — возмущается сам себе в своих мыслях, и опять ударяется о то, что будь кто-нибудь рядом, он бы посмеялся с ним вместе.
Штаб Фатуи пусть и находится в центре города, но ощущается словно на отшибе. Огромная парковка, серая и забитая до отвалу машинами, которые такие же бесцветные и скучные. Выделяется среди этого безумия только машина Деи «Арлекино» Дюма — красный ретро Porsche 911, тюнингованный столько раз, что можно ставки делать, приедет ли он в следующий раз на парковку с обновкой или нет. Да и это яркое пятно раздражает до зубного скрежета. Аякс помнит, как когда-то, незадолго после развода Зандика и Деи, он вместе с Доктором нацарапал какую-то гадость на капоте машины. А потом Пьерро отправил его на исправительные. Никому, конечно, Аякс про это не расскажет, да и перед Деей извинился уже сто раз, но воспоминание, пусть и такое бестолковое, стыдное, кажется, стоило того.
Переваривая, сколько глупости стоит у него за спиной за годы службы, неволей Аякс позволяет проклюнуться улыбке. Такой слабенькой, хиленькой, даже безнадежной.
Знакомые коридоры, стены, дорога до кабинета Пьерро, как на конвой, куда приводят отчитывать, сейчас ощущается аллеей славы. Уволиться и забыть эти дороги, как страшный сон. Не вмешиваться, доживать, сколько отмерено. Не влезать, не вникать, стиснуть зубы и держаться, как держится все время между выездами — только всю оставшуюся жизнь. Не так уже и много. Тело, пусть и не такое старое, но уже разваливается, а последствия контузий и вовсе дают пробную версию деменции порой, когда не узнает кого-то по голосу или не отзывается на собственное имя из-за ступора. И в ушах гудит, стабильно и долго, Аякс даже начинает понимать, откуда у старшего поколения такая вера в радиоактивное излучение — иначе эти волнообразные тянущие импульсы в голове, от которых ни встать, ни лечь, ни избавиться, не наречешь.
Входит без стука. Поджимает по привычке губы. Но одергивает себя, вспоминает, зачем пришел:
— Добрый день, господин Альберих, — вздыхает Аякс, плюхается в кресло напротив начальника. В кабинете противно гудит лампа, сине-зеленые однотонные стены, как в допросных, давят на голову сильнее всяких магнитных бурь.
— Ты почти вовремя.
— Так повод есть, — Аякс по глупости, несмотря на те репетиции об этом разговоре, что проводил утром перед зеркалом, рассматривая все фиолетовые, рыжие и сине-зеленые подтеки на коже, самоуверенно шлепает заявлением об увольнении на стол начальнику, — Прошу простить за неуставное поведение, но я с сегодняшнего дня не могу больше работать, поэтому по какому бы поводу вы меня ни звали, мне это все до одного места. Я устал. На волоске от инвалидности, спать не могу. Там все медсправки и заключения, меня не просто можно, а нужно отпустить в увольнение.
— А ты не меняешься, — Пьерро вздыхает, встает из-за стола, — К тебе дело последнее. И тогда уходи, куда хочешь. Даже пенсию побольше обещаю, чем обычно, — по старику видно, что он сам едва дышит. Не просто устал — измотан, донельзя, ему до тошноты это все осточертело, он уже и не помнит, как и за что борется, по крайней мере, такие слушки гуляют среди Предвестников. Первый значительно подустал. У солдат, как у любых механизмов в любой системе, есть срок износа. И кажется, на Пьерро скоро вскочет пигментными пятнами ржавчина. Всегда железный, непоколебимый, сейчас он напоминает трухлявую арматуру, на которой держится крыша дома, что он с Любовью Царицыной так трепетно и бережно выстраивал сколько себя помнит — Фатуи. Дети, которых взрастил этот дом, разбегаются, разливаются по разные русла, а исток иссыхает, раздав себя всем. Он может и строг, может и потерян, но не настолько бессердечен, насколько Аякс, и не настолько холоден, как Арлекино, не так пропащ, как Дотторе. Сохранился почти в первозданном виде, а такое металл легко перекалить, привести в негодность. С этим чудесно справляется всякое время. По Любви он скорбит сильнее всех, а скорбь прикрывает, как сквозную рану тоненькой марлей, долгом, который, кажется, вообще единственное, что держит его в этом кресле.
— Не купите, папенька, — язвит Аякс, — Неужели так тяжело пасынку услугу сделать?
— Перестань, ты же пришел, как с человеком поговорить, а не с начальством? Иначе бы пришел по форме, обратился по уставу. По тебе же видно, что нужно не повыделываться, а чтобы по голове погладили. Так иди сюда, сыночек, поглажу, — Пьерро издевательски распахивает объятия, Аякс морщит нос, — Вот и то-то же. Послушай, там ничего страшного… Ты слушаешь?
— Я просто хочу домой. Я не поеду в горячую точку, я там умру. Мне томографию делали, у меня после перелома кровь по артерии хреново идет. Меня удар хватит и… Мама без сына, дети без брата. Вы же сами знаете, у меня дома часто бываете, — колоть языком более не хочется — Пьерро и правда многое делает для его семьи, и главное, конечно же, дает опору и поддержку его маме. Каким бы это ни казалось бразильским сериалом, от этого на разведке хоть немного проще. Если раскроют, дома останется хоть один мужчина, который, если что, постоит за Соню, Тоню, Агнию, да и за всех остальных.
— Глянь, ты вообще слышать не хочешь. Никуда ты не поедешь. Это даже не вербока.
— А что?
— Помнишь план «Стужа»?
— Помню, — Аякс нехотя кивает, — Мы берем бесхозных детей, пропавших без вести взрослых, которые остались без памяти по тем или иным причинам, или с мутизмом, в общем, тихих, кого искать не будут, и превращаем в агентов. Но он полностью в ведении Деи Дюма, я тут ничем не помогу.
— Туда почти год назад поступила девушка, юркая, маленькая, в разведке полезна будет. Поставишь себе замену, раз сам даже на скамейку запасных не хочешь.
— И чему я кого научу? — он с недоверием фыркает, падает в кресло, широко раздвинув колени, спиной полностью прижался к сгибу, только так тело не ноет и не болит, — Я сам учебку сколько лет назад закончил…
— Практические навыки в сто раз полезнее теории. Тем более, полученные из первых рук. Тем более, никто ничего не заподозрит — девчонка поживет у тебя, не сбежит, будет настроена на нужный лад. Сослужишь послежнюю службу и уйдешь с миром.
— А что с ней? С девчонкой.
— Стационарная амнезия. Говорить и ложку заново держать училась. Сейчас Дея вручила ей все необходимые первичные навыки, она чиста, как белый лист, с ней можно делать все, что угодно.
Звучит заманчиво, глупо и наивно. У Любови всегда были какие-то несопоставимые с жизнью, но в итоге рабочие на практике фантазии о том, что и как можно сделать эффективнее. Быть может, именно это и привело Фаути к такому ошеломительному успеху во времена разбоя, разборок и смуты, когда без них не обходилась ни одна спасательная операция, ни одно решение правительства. С частной армией советовались, как с государственным подразделением, но это все Аякс знает только из гордых заголовков, пьяных бредней Зандика, да каких-то отголосков разговоров новобранцев, что всегда одухотворенные, летящие, до первого свиста снаряда над головой, до первой отдачи, что из-за хреновой позиции рук выбьет сустав, до первой смерти и крови на своих руках, не чужой, увольте, собственной.
— Не отстанешь, пока не соглашусь? — Аякс награждает Пьерро своим тоскливым взглядом в его один глаз, — Хорошо, я в деле, — Пьерро тихо, стараясь не привлекать лишнего внимания, подсовывает Калиновскому пару бумажек. На каждой Аякс пишет свое имя, ставит подпись, стараясь как можно меньше бегать глазами по тем участкам бумаги, которые помялись, которых касалась Любовь, где стоят еще не выцветшие печати с ее именем, как с приговором, — В увольнительной даты поменяешь сам. Спасибо, что хоть так пошел мне навстречу.
Ответа Аякс уже не слышит. Сам не замечает, как резко обстановка меняется с душного кабинета на мокрую улицу. Каждый день превратился в набор стереокартинок, которые рассматриваются только вне фокуса зрения, только если отпустить и опустить себя, чтобы это ни значило, какой бы ценой ни обошлось. Опять поддался на глупый трюк, позволил воспользоваться своей преданностью, а на деле что? Вновь как собаку отбивают, а ребра уже поломанные, а дышать от впившихся в легкие и сердце костей все сложнее и невыносимее. С такой невыносимой болью только ко врачу, куда и дальше он себе видит путь — на лечение, старомодными и не совсем полезными для здоровья методами, но зато дочерта действенными, как будто сама жизнь к ним полагает, и не соглашаться — тотальная ошибка.
Зандик когда-то собирал по кускам тела, которым было, кажется, никогда не суждено вновь стать людьми, а только вернуться домой в цинковом гробу. Считал, что отцы, сыновья и братья нужнее, чем в сырой земле. А затем какой-то надлом, некоторая ошибка, как плохо заживший перелом. Совсем юным он ввязывается в дурь, быстро на нее подсаживается, и там забывается с концами. Это быстрые деньги, легкие деньги, такая же быстрая, бессмысленная и легкая жизнь, от которой он пытался много раз откреститься, стать семьянином для подающей надежды шпионки, отцом для их чудесной доченьки, но все тянуло на ту сторону, которая казалась очаровательней вечных воронок ответственности, которые затягивали и разъедали то, что и так едва живо, и… Это стало хождением по кругу. Зандик не борется больше, принимает себя таким, какой есть: больным, нездоровым, разрушившим всякое счастье, какое принадлежит его некогда близким и дорогим людям, плюнувшим на все принципы и нормы. Без ограничений легче — не нужно делать вид, что есть хоть какие-то ценности. Все давным давно чахлое, иссушенное, неживое. Да и сам Зандик на канате бланасирует со смертью.
Аякс признает себе — рано или поздно, но не сможет справляться ни с чем. Ни с какими болями, ни с необузданной паникой, и легче всего изношенной нервной системе будет отдаться с концами алкоголю, аптечной отраве, да хоть вредной еде, хоть чему, лишь бы ничего не помнить и не чувствовать.
Стук в дверь, звонок у Зандика не работает уже третий год, как и домофон. В гости всегда проникается всякими незаконными методами: на Аякса оборачиваются в ужасе пенсионеры, недоверчиво не хотят с ним в лифте ехать дети. Еще на подходе от себя так противно, жутко. Район нехороший, мама бы за шастанье в таких по детству отлупила, на чем свет стоит, хоть Маша и никогда на детей руку не поднимала. Только в шутку.
Дверь распахивается, даже не была закрыта. На пороге — девушка, совсем юная, с выжженными хной волосами, настолько глубоко запавшими, красными глазами, что Аякс нервно сглатывает. Перед ним худющая, точно неживая, пародия на что-то живое. Палочник в людском обличии, и плевать, откуда он знает, как это животное зовется. Инстинктивно от отвращения отдергивается.
— Привет. Коллеи, — она протягивает тонкую, костлявую руку, на сгибе локтя у нее последствия абсцесса — такие ямы Аякс узнает из тысячи, однажды пришлось прокалывать такую прямо в пылу перестрелки, не себе, но запах, консистенция, все ведет к рвотному позыву. Сдерживается, пожимает ее ладонь. Рука дрожит, дрожит от плеча, на котором неловко болтается лямка растянутой майки в жирных, кровавых, непонятных пятнах, почти обнажая грудь.
— Я к Зандику, — сухо резюмирует Калиновский. Градус безумия понижает только пара бутылок водки в желтом пакете. Только звон стекла ведет к какому-то покою и возвращает из ада на землю.
— Ой, лапуля, тут к тебе пришли, — Коллеи противно тянет эту «лапулю», а лапуля в ответ поскорее плетется в прихожую. За ним тянется сигаретный дым, как будто и так недостаточно тумана, которым поглощена с потолка до пола неуютная, как больничная палата, квартира.
Каждый раз, заходя к Зандику в гости, Аякс сам себе констатирует — тут точно что-то недавно сдохло. Пахнет убойной химией, спиртом, отбеливателями, по полу тянется сквозняк из окна, которое хозяин дома не может починить который год. Везде разбросаны ампулы, склянки, в одном, специально отведенном для этого пакетике в дальнем углу валяются использованные шприцы, которые никак не донесутся до мусорки. Свет всегда какой-то холодный, лампочки противно жужжат, как рой мошек над теплой речкой. Только в квартире. Холодной, необжитой, с путыми стенами, с грязной техникой и кухонной утварью, слой жира с которых не содрать никакими лезвиями и не вывести никакими препаратами. Жить тут плохо, а вот забываться — хорошо. Обстановка располагает.
— О, ты живым и невредимым вернулся. Счастье-то какое, — Дотторе не говорит — скрипит, как старые двери, да оставляет занозы. В его голосе шипит снисходительность, как перекись на открытой ране, — Привез, о чем договаривались?
— Угу, — моменты «досмотров» по приезде в гости Аякс не любит больше всего. Как будто принимают тут, где можно свободно говорить, что хочешь, только за подачку. А впрочем, так оно и есть. Без сигареты с Зандиком не заговорить. И с пустыми руками не приехать. Такой себе отчий дом. Скорее, самый задрипанный и самый бесплатный бар из тех, что можно себе позволить, и дело не в деньгах, а в весовых категориях. Мусор должен валяться среди шприцов, пустых бутылок и шелестящих пакетов, в вони, в притоне, потому что большего не дано. И это без лишних оборотов зарубили на носу.
Тюбик оказывается в руках у Коллеи. Девушка, хотя больше девочка, совсем низкая, с плоскими чертами лица, тело истощенное, едва стоит на ногах. Она быстро ускользает в комнату, в которой неуютно дребезжит настольная лампа, настолько яркая, что замигало в глазах. Там на ноутбуке с надкусанным яблоком идет какая-то лекция, а на столе кавардак: разбросаны учебники, раскрытые тетради, ручки, на полу какие-то справочники.
— А твоей этой… Коллеи… Как ее там… Сколько лет? — язык заплетается, сам себе ставит подножки Аякс, прежде чем плюхнуться с силой на диван, так, что в том заскрипят все пружины.
— Девятнадцать. А ты в защитники юным девам записался? — язвит Дотторе, опираясь на подоконник и докуривая сигарету, пепел с которой падал прямо в туман.
— У меня Соньке младшей столько же, — неожиданно, но странное осознание снимает все яркие впечатления от пребывания у Дотторе дома. На мгновение возвращается светлый разум, чистый ум и лютая боль. Ее непременно нужно запить, другие методы не сработают. Аякс тянется к бутылке, открывает ее легким движением руки. На спиртное всегда будут силы. Как у Зандика на героин. Но не на уборку. Не на личную жизнь. Не на что другое.
— Любви все возрасты покорны. Сам влюбишься — поймешь. Сам-то когда-нибудь любил, чтобы мне морали читать? — Зандик кусает за больное, знает, что ранит до сердца, и все равно идет резать, бить, наказывать. За то, что на его территории кто-то посмел спросить что-то неудобное. За годы общения Аякс так и не научился уворачиваться от этих нападений, не выучил, какие слова лучше не говорить, какие фразы — отставить.
А ведь он правда любил.
С каждым годом все реже, но вспоминал тепло ее рук, аромат ее волос и кожи — цветочный, ореховый, пьянящий. Глаза, полные космосом, цвет, не описанный никем и никогда. Он не встречал больше людей с такими глазами. Не мыслил даже о ком-то другом, о ком-то похожем на ангела также сильно, как она. Ее имя страшно ронять с губ — но оно всегда там, он готов при смерти, в боли, в агонии, шептать его. Обещал когда-то встретиться выше облаков, там начать все с чистого листа, в легкости и близости, в тяге и тепле, друг с другом, вдали от мучений, разочарований, раздоров и взрывов, там, где всегда тихо и спокойно. До куда донесутся молитвы, но где не заденет ни одним осколком. Она стала его одержимостью посмертием, потому что, кажется, только там всегда и были ее радостные глаза, дрожащие ресницы, ее смех, ее плач, ее говор, ее все — память, сказки, голос и дух. Галлюцинация, только его, такая хорошая, незаменимая, после которой все двери заколочены. Где-то глубоко в его душе покоится, качаясь в подвесной колыбели, Коломбина.
Быть может, поэтому к Дотторе так тянет по боли — напомнить себе, что плохо циркулирующая по артериям кровь, звон в ухе, не самое страшное, что может случиться. Одиночество и непризнанность, которые есть даже у такой отбитой твари, как Зандик, Аяксу только снятся. Он ломовая лошадь, раб своих несбыточных надежд и убеждает себя, что можно только так и никак иначе. Только разбитым и разбросанным он сам свой, только так — справедливо, только так — честно.
— Любил, — признается Аякс, глушит стопку до последней капли, — Тебе ли не знать.
— Не, ну я-то в твоем возрасте тоже думал, что влюбился. Даж завязал лет на пять, но что толку? Есть вещи сложнее и сильнее нас, Аякс, поэтому ты свою эту любовь… Не разменивайся ей, короче, — он садится за стол, сутулится, на нем повисает испачканная кровью синяя рубашка, сам Зандик сутулится, опирается на локоть, — А то потом дети, алименты, разводы, по судам таскаться. Лишнее все, тебе оно не надо. Тебе счастливым быть надо, — он закуривает прямо за столом, не открыв окна, затягивается так глубоко, как только может затянуться человек в дикой ломке. Как он объяснял, иногда даже от ломки можно поймать кайф, если относиться к ней философски — как к наказанию за ошибку, которую не хочется — или не можется, — исправлять. Аякс старается, честно, принимать с такой точки зрения всякую свою травму, но кажется, смотрит в пустоту и ожидает рассмотреть в ней свет.
— Да я вот пытаюсь… В отставку себя оправить хочу.
— А папенька все лесом посылает?
— Ты откуда знаешь?
— Да то что Альберих с твоей мамой спит каждая крыса в Фатуи знает, — когда Дотторе говорит о ком-то из его родных, будто в душу кто-то плюет. В идеале, конечно, чтобы он не знал ни о ком, кто Аяксу хоть как-то дорог, но некоторых слов из песни правда не выкинуть, — Но что так под крылом греет — это да, странно. Даже меня отпустил, а мы с ним с самого начала, знаешь же? Он меня еще с первой отсидки знает, лечил какое-то время, как будто я больной. С Деей вон свел… А в итоге сам больной оказался. Нормальный человек бы давно понял, что я непоправимый и со мной ловить нечего.
— Все на себя съезжаешь. Шиз горделивый, — Аякс вновь делает глоток. В районе желудка уже неприятно тянет, от запаха табака хочется перекрыть себе дыхательные пути. Вспоминается учебка, когда впервые попробовал тонкие, «женские», а потом и последняя затяжка перед тем, как вырезали легкое. На его месте как будто теперь черная дыра, в которую медленно но верно затягивает.
— Ты старших не перебивай, жить учись, пока я сам жив. А то кто знает, до куда язва доведет. В последний раз вот… До крови, с желчью, думал, уже куски кишок отрывать начнет, а нет, — надрывно, с трудом выдыхает дым, руки не просто дрожат — ходят ходуном, и это торкает. От стыда холодно, как обнаженному в кабинете врача, с болезнью, доведенной до терминальной стадией. Аякс смотрит на свои руки, дрожащие гораздо меньше амплитудой, но без пяти минут будто начнут трястись также, как у Зандика. Поджимает губы, неловко как-то, словно ребенок обращается к родителю по вопросу, который не может, да и не должен сам решать, говорит:
— Может, ко врачу? Ты уже от цирроза однажды не отъехал, а тебя, ну… Дочка ждет. И скучает. Как она там, кстати?
— Давай без обсуждений этой шлюхи, ладно? Не хочу ни с Деей, ни с Неллой ниче общего иметь вообще. Курицы две плаксивые.
Про его развод с Арлекино тоже в Фатуи знает каждая крыса, и порой такие пугающие подробности, что одно с другим не стыкуется, и версия каждого все страшнее и страшнее. Дотторе сорвался на героин, когда жена была на восьмом или девятом месяце, во всяком случае, после завязавшейся драки и удара по животу ребенок родился преждевременно. После того случая они даже работая в одном здании не перескаются, Арлекино и вовсе перевелась в педагогический отдел — читает по сей день сиротам и кадетам лекции по истории, культуре, учит языкам. Отношение к Предвестникам у нее до того опосредованное, что даже не каждый, кто шлет ей письма, узнал бы ее в коридорах, если бы она решила заявиться. О ней еще говорили, что после бывшего мужа она долго ходила к психиатру, недолго встречалась с каким-то юристом из Фонтейна, а сейчас замужем за каким-то немцем, тоже военным, но другого, бюрократического толка. Генерал бумажных войск. Как бы ни посмеивались, это все было истеричное — то, что после такого можно остаться в живых и в здравом уме, а это только ведь вершина айсберга, ничто иное, как чудо. Аякс просто решил однажды выслушать «обратную сторону», и теперь об этом жалеет до безумия. До такого безумия, что приезжает к этой стороне только убедиться, что еще не на самом дне.
Но в этот визит что-то все же тыкается в спину.
— Но ко врачу сходи все же.
— Эх, Калиновский, без толку эти все походы. Медицина вся — монетизирована. А сам я как-нибудь на овсянке месяцок посижу, ну и через рот закидываться тоже на время прекращу. Тем более, что уже не так берет… И пройдет все.
— Пиздец. От тебя чего только не узнаешь. Не показывай только, как это, ладно?
— Да чего такой нежный. Как будто нет шкафчика с обезболами.
Даже посмеяться не над чем, потому что это не просто шкафчик, а целый комод. Одна шуфлядка со шприцами, пластырями, марлевыми повязками, в другой — пенициллин, лидокаин, кетанов и новокаин, мазь вишневского, пенталгин, пара бутыльков успокоительных и снотворных, с которых уже даже отклеились этикетки с названиями. Этот комод, наверное, первое, что Аякс поспешит спасать при пожаре. Чтобы вернуть все остальное, можно дать взятку, но такой капитал не соберешь за всю жизнь, даже продавшись фарм-компании.
От настила тишины становится неуютно, даже если голова забита тем, как распирает каждую клеточку тела, а нейронных связей не осталось. Даже такое отпетое чучело, по которому никто не скучает и никто не ждет, как Дотторе, рано или поздно позволяет продираться в себе чему-то человечному.
— Ну что ты… Я тебя обидел? Извини, а, — даже не пытается делать вид, что взаправду хочет успокоить и виноватится, говорит только для того, чтобы не молчать. Встречи без диалогов, перемывания костей, без пожеланий кому-то смерти и без обзывательств вроде «шлюхи» — пустая трата времени. Как будто сейчас оно чем-то полезным наполнено, — Что там у тебя с Шутом?
Аякс головой понимает, что после этой встречи часа два проторчит в душе, мучаясь экзистенциальными вопросами, но оттягивает этот момент — спешит долакать бутылку, хоть и понимает, что тянущая боль не отпускает, никак и никуда, диким зверем таскает его за собой, как добычу. Забавно получается. На работе он — страшное чудовище, которым все пугают детей, а на гражданке — пугается собственной тени, старается от нее убежать, смотрит туда, где еще темнее, чтобы перестать бояться, а оно имеет противоположный эффект.
— Помнишь про «Стужу»?
— Ну да.
— Вписать меня в нее хочет. Всучить какую-то девчонку, чтобы себе замену слепил. Даже не знаю, что думать, согласился, он обещал не дергать.
— Врал.
— Знаю.
— Зачем согласился?
— Вот ты рыбалку не любишь, а я видимо за то, что очень ее люблю, сам как рыба стал. На крючки попадаюсь. На разведку уже не гожусь. Еще раз контузило в последнюю вылазку, — специально говорит «последний», хотя замечает, как лицо Дотторе искривляется, когда он слышит не «крайний», — Вторую Дею из меня слепить видимо, хочет. Компромисс ищет. А я соглашаюсь, потому что больше податься некуда. Только к тебе кататься и то, потому что бухать не стыдно, а так… В семье я отщепенец, друзей искать негде.
Ему бы тихо выкурить хоть одну сигарету, но кажется, малейший шаг против пути самовосстановления — мгновенная смерть. Хотя, как мгновенная? Пуля в шею, вроде и внутреннее обезглавливание, и перебитый хребет, боли нет, а так мучительно-мучительно. Аякс теребит в руках косячок, разворачивает его, втихую высыпает содержимое куда-то на пол, Зандик все равно не заметит среди кучи грязи, хотя, может, по запаху такое любимое уж и найдет, но хотя бы Аякс будет знать, что сделал все возможное для собственной отсрочки.
Плохо от мыслей, какое же это все бессмысленное, но в то же время задается вопросами о том, а сколько смысла вообще в его жизни. Быть может, наркотики, которые Зандик варит, и убивают, и такой судьбы, как у него, с гнилыми язвами по коже, вонью кошачьей мочой, разговорами про лечение язв и рвоты, никому не пожелать, но если это твое место, выбор, твой поступок — это уже не ничего, ведь так? У Аякса, как раз, ничего. Все дает по сбоям, датчики шкалят, а вернуться к прежнему состоянию уже выглядит даже круче всякой несбыточной мечты.
— Я вот че думаю про тебя, может, ты это, так сказать, перейдешь на приемлемую сторону моего бизнеса? Ну раз ваще приткнуться некуда.
От этого предложения в груди колет мгновенно, а в голове не встает ничего внятного, кроме односложного:
— Нет.
— Че, даже самогон варить не хочешь? Ну ты и… Эх, Аякс, я тебя совсем другим помню. Такой шабутной рыжий пацаненок без мозгов в голове, вечно в поисках приключений на жопу. То дуло себе в глаз направишь, то недруга в кровати монтажной пеной зальешь, то… То, се. А сейчас на человека едва походишь. Такое, жалкое подобие. Сначала курить бросил, за легкое забоялся. А теперь че, пить тоже бросишь? Чем ж ты заниматься собрался? — Зандик сам закуривает новую сигарету, уже, кажется, третью, и Аякс не кривит душой — ему безумно хочется затянуться, вдохнуть этот горьковато-сладкий табак, чтобы от дыма снова запершило в горле, разогрелось во рту, быть может, кровь дотекла до ступней и ладоней наконец, и он согрелся бы, но от этой идеи, от этого желания поддаться тому, что убьет, подставиться под пулю в шею, становится еще холоднее.
— Ну, видимо, старею.
— Мне пятьдесят три, брат, это вообще похуй… Ну, знаешь, жить легче становится.
— Не думаю, что дорожка мне все грехи отпустит.
— Отпустит.
— Временно. Сам же знаешь. И зачем такой заменитель?
— А лучше всю жизнь мучиться?
— Хотя бы на трезвую, — все аргументы к отказу звучат, как детский лепет, особенно когда самому в нос бьет собственный перегар. Аякс опускает глаза, и вот, ему снова двенадцать, и на одном из праздничных ужинов он по наставлению какого-то деда, который седьмая вода на киселе, подносит к его лицу какую-то настоечку и приговаривая, что это «для сердца полезно», отдает стопку в руки и с тех пор как будто его проблема, его ответственность. Мама тогда прикрикнула, одернула его, но было уже как будто поздно. Он — маленький мальчик против незыблемого авторитета какого-то взрослого, очевидно мудрого, очевидно уважаемого человека. И все, что было «до», все убеждения и принципы, трещат по швам, а мир, кажется, от такой мелочи, рассыпается по ветру.
— Сам понял, че ляпнул?
— Понял.
— Ты себе, если серьезно, задай вопрос, — Дотторе встает, вытирает блестящую испарину с шеи, — Тебе самому-то оно надо? Переть за собой кого-то, когда ты себя поднимаешь только для бутылки. Ну и так-то еле ходишь.
— Раз решился, зачем-то оно надо. Скоро узнаю.