Дорога в никуда

Бригада
Гет
В процессе
NC-17
Дорога в никуда
автор
Описание
Женя выстраивает дорогу на собственной ладони. Витя смотрит так, будто до того никогда дури не видел, и говорит что-то; Игнатьевой слух закладывает потихоньку, полностью она его не слышит, но Пчёла вешает на уши лапшу про то, что кокс её никуда не приведёт. Женя только утирает текущий нос: – Все там будем, Пчёлкин.
Примечания
❕ Читайте осторожно. Может триггернуть в любой момент. ❗В фанфике описываются события/люди, связанные с наркотиками. Автор НИ КОЕМ ОБРАЗОМ НЕ ОДОБРЯЕТ И НЕ ПРОПАГАНДИРУЕТ УПОТРЕБЛЕНИЕ ЗАПРЕЩЕННЫХ ВЕЩЕСТВ. Наркотики - зло, ни при каких обстоятельствах не нужно искать утешения в запрещенных препаратах, это - самообман, разрушение жизни зависимого и жизней людей, окружающих наркомана. Жизнь прекрасна и без одурманивающих препаратов. Пожалуйста, помните об этом. 💌 Авторский телеграм-канал, посвященный моему творчеству: https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli Буду рада новым читателям не только на Книге Фанфиков, но и в ТГК, где я зачастую выкладываю фото-склейки, видео по своим работам, поддерживаю общение с читателями и провожу всяческий иной актив 👐🏻 💛 с 11-17.9.2023, 27.9-2.10.2023 - №1 в "Популярном" по фэндому 🙏🏻
Содержание Вперед

1993. Глава 4.

      Игнатьева ловит себя на мысли, что сейчас сдохнет.              Эта мысль — единственная в её башке, которая болит, как наковальня, по которой здоровенным кузнечным молотом долбят с рассвета до заката. Но, что стоя в очереди на въезд в город, что чувствуя перелом каждой из мелких суставных косточек в пробках перекрытых столичных дорог, Женя, откинувшаяся на заднее сидение вытянутого седана, осознает — помрёт.              Потому что херовит не по-детски.              Блевотный ком в горле растёт, хотя Игнатьева с самого пробуждения даже воды не пила. От тряски пчелиной тачки петли кишечника между собой путаются.              О пупочный хрящ изнутри точат ножи, когда мотор белой тачки глохнет за поворотом ключа, а откуда-то из красной темени за глазами доносится Витино:              — Приехали.              Женя всё-таки расщуривает веки и с величайшей радостью понимает, что на передних креслах бригадир сидит в одиночестве.              Почившего пятилетку назад бати в мерине нету.              Выдыхает; воздуха в лёгких и без того мало, словно в них пробоина зияет. И с ней вместе так же глубоко выдыхает и Фарик, который сидит одновременно близко и далеко.              Джураев выпускает кислород, как перед прыжком, чтоб легче было опуститься на дно, и затем только выходит из авто вслед за Пчёлкиным.              Словно там, за дверями и стёклами машины, не воздух, а газ, каким мышей травят насмерть, а людей вводят в медикаментозную кому.              Жене ничего иного, как собственную эвтаназию осуществить выходом из авто, не остаётся.              Под боль мышц, щёлкающих, как костяшками затёкших кулаков, она рывком собирает себя воедино и вылезает из тачки прежде, чем успевает передумать или хлопнуться в голодный обморок.              Ебануться можно, как же я это всё ненавижу…              Пчёлкин закуривает, когда Игнатьева, выходя на свежий воздух, себя сразу стискивает в груди и животе, запахивая перед собой расстёгнутый плащ. Ветер, ледяной, какой на стыке годов Душанбе заносит снегами, окольцовывает инеем.              И он, Витя, пальцы друг о друга мнёт, когда шею, сырую от душного ворота пальто, утирает, сильней прикусывает сигарету — так, как ему хочется прикусить игнатьевский язык.              Дура. Как же бесит, дура…              — Ну, — Фара оправляет узел галстука, словно не к Белому приходит базар вести, а с родителями Охисты договариваться о браке с дочерью аксакала одного из сотни высокогорных аулов. — Идём?              Пчёла угукает, когда Джураев волосы пышные, каким даже Женьке б было гораздо завидовать, — если б той в какой-то момент отражение в зеркале не сделалось тошнотворным, — оправляет, на сгиб локтя вешает шарф, и мужики тащатся тогда вдвоём к дверям.              Игнатьева позади, им спины прожигая взглядом тупых, как дерево, карих глаз из-под высокого лба, плетётся.              Плечи сутулит и о том не думает; всё равно, давно уж ей никто не двигает ребром ладони по хребту, если позвоночник сгибает лентой.              Витя большим пальцем жмёт кнопку звонка так, что она пропадает в стене. И Фара вздыхает так глубоко, что Женя аж слышит, как у её барона мышцы груди рвутся перетружденными канатами, и, воображающая ошметки связок, намотанных под кожей Джураева на рёбра, снова хмурит лоб.              Смотрит на двор конторы.              Очень пусто — только арктический ветер гоняет картинно пожухлые всякими гусеницами листья по асфальту, на которых бурым горят следы шин. И как-то тихо — относительно.              Ну, как тихо… для центра города, где притон чинуш и прочих полит-блядей штурмуют советскими танками — тихо.              Женька не в том мире живёт, чтоб вздрагивать от разрыва снаряда где-то в паре километрах и мордой падать в пол. Когда утирает текущий, точно краном, нос, то вспоминается почему-то, как в детстве, которое прошло в бесконечных переездах из одного закрытого городка в другой, ссалась под себя от рокота военной техники, на какой все — от подполковников до ефрейторов — разъезжались после службы по домам.              Ей в детстве куда страшнее взрывов на учебном полигоне в гремучей тайге, за восточным склоном Урала, были крики мадре.              И то — до поры, до времени.              — Чё они, уснули там?              Пчёла дёргает ручку запертой конторы так, словно ему, дрищу весом чуть больше семидесяти, хватит силёнок выломать замок плечом. Даже взгляд на эти потуги переносить не хочется — и Женя не смотрит.              Только запрокидывает голову на стену конторы, чтоб сопли назад затекли в ноздри, и скукоживается — ни то от холода, вынуждающего челюсти стучать чёчётку, ни то от осознания, что эту самую стену наверняка не раз спьяну обоссали и облевали.              Жмурит глаза…              — Открывай давай!..              — Белый точно приехал? — Фара сам на нервах, как на пушке с порохом, сидит, но старательно наждачкой острые углы сглаживает. — Во-он там — это ж его мерин?              — Его. Да даже если и не его, то уж не может там никого не быть, — Игнатьевой не нужно поворачивать головы, чтоб глядеть, как щемятся у Пчёлы всякие лицевые нервы. — Охренели совсем…              Витю послушать — и искры в стороны полетят. Только чудо ещё, что горячая автоматная дробь не бьёт по вискам, когда Женя ощущает, как в очередной раз кости, разломанные рвано, ломаются, а сама девчонка колени напрягает, чтоб те не подогнулись.              Не помогает; как бы не пускала всю сталь в ноги, она вдруг летит мордой, как и думала, в асфальт.              Осознание, что Игнатьеву скручивают безропотно в крендель, приходит вместе с высокой трелью входной двери, запертой на домофон, и рыком Фарика.              Проходит ещё миг. Когда в открывшуюся дверь бесшумно проныривают люди с автоматами, а двое амбалов с такими же стволами, упирающимися в поясницу Джураеву, самого Фару валят на асфальт крысятнической подножкой, Женя смекает — выстрелы были не в центре.              Они звучали буквально за двором.              Это на контору Белова устраивают облаву.              Прямо сейчас.              — Сука!!!              Всякое возмущение давят моментально; Женя и башки вскинуть не успевает, чтоб волосами выписать пощёчину мрази в балаклаве, как девку похожим образом, как и Фарика, поддевают за лодыжку.              Ей сильнее задирают схваченные за спиной руки, и без того крючащиеся в неестественных углах — и Игнатьева забывает, что такое равновесие.              Летя лбом в укатанную щебёнку, девчонка орёт, но сразу же голосистую суку перехватывают поудобнее, — что Женька задом ощущает трение чужого обмундирования — и нагибают над капотом Витиной машины.              Только что проехавшая с десяток блок-постов на въезде в город, тачка должна быть горяча, а Игнатьеву будто бы распластывают на айсберге. Вопль боли застывает в такую же здоровенную глыбу в глотке и взрывается, когда Женьке, раскрывшей щёлкнувший в нижней челюсти рот, шипят:              — Только вякни, — похожим образом дуло жмут к пояснице, куда-то над замком из рук Игнатьевой.              И Женька себя ловит на мысли как-нибудь лягнуть гандона, пошедшего в органы только затем, чтоб ему всякую аморальщину списывали значком подразделения «Альфа», выбить мудаку коленную чашечку, выхватить чужой калаш и устроить тут, блять, кровавое воскресенье!..              Но фантазии, от каких слюна становится гуще, а нагнутое положение над капотом — ещё унизительнее, разбиваются о простую мысль:              Если и сломает ногу вдруг спецназовцу, — или омоновцу, кого там опять по душу Белова принесло?! — то он на рефлексах быстрее в скелет Игнатьевой вобьёт ещё один — свинцовый, пятимиллиметровый — позвонок.              И не выйдет нового сюжета для кинца Тарантино. Только новый выпуск «Криминальной России», где имя Женьки вряд ли хоть раз упомянут — если только скажут про сорокакилограммовую дуру, решившую с голыми руками положить отряд бывалых кэгэбэшников.              Девка оттого прикусывает язык, который и без того — одна сплошная голая, обкусанная до крови язва.              Ни одна в мире шлюха так не прогибается в пояснице, как Женя, когда оборачивается аккуратно за плечо — и оттого сильней выпячивает худые бёдра к паху закутанной в камуфляж мрази.              Пусть большую часть поля зрения и занимает броник на машине для убийств, снаряжённой до зубов, Женьке дают-таки оценить обстановку. Пока её руки жмут в запястьях, заместо браслетов даруя пояс синяков на ладонях, всё равно не рыпнется толком.              А Игнатьева, где-то на задворках сознания ржущая до посинения от мысли, что, может, спецназовцами становится только после кастрации, наблюдает…              С ней, как узнается сразу же, ещё церемонятся — единственную кидают в прогибе на капот, щадя тряпьё плаща и прочую хуйню. Фару с Пчёлой же распластывают прям на дороге; оба — мордой в асфальт, руки за головой. Глаза до Джураева не дотягиваются, чтоб сосчитать численность конвоя вокруг него, но там, где трое мужиков с автоматами, что явно не игрушечные, и стреляют уж точно не солью, стоят полукругом, точно лежит бригадир.              У того, который стоит посередине, единственного руки опущены. И как-то уж слишком быстро, что Игнатьева вздрагивает, её посещает мысль — такая быстрая и правильная, что… только такая и есть правда.              Нихуя не бамбук курит «альфач».              Просто дулом Пчёле лопатку чешет — как давно надо было сделать.              Ещё под Москвой в восемьдесят девятом, в расстрелянной в труху даче.       — Лежать!              Спецназовец, повязавший Женю, напоминанием толкает бёдра вперёд — движение, которым обычно мужики баб трахают, даже через одежду и броню ебут, — и, чуть наваливаясь на спину задохнувшейся Игнатьевой, себе руку освобождает на миг.              Власти, с какой он к пчелиной тачке прижимает Женькин висок, нет даже у Ельцина, по чьему указу в «Белый Дом» летят снаряды.              Девчонка глотает кровавую слюну, глотает, щекой прижимаясь к металлическому листу капота, вместе со всем дерьмом, которое у Игнатьевой изо рта, того гляди, и полезет…       

***

      …Мир должен разорваться в ебучие клочья. Разлететься в ядре, разметаться по всему Млечному Пути — чтоб Женька очутилась на одном конце Андромеды, а все прочие — на другом.              Должен — хотя бы потому, что находясь в позорнейшем, самом блядском положении, Игнатьева судьбе посылает тысячи проклятий.              Но миру срать на всякие её угрозы, какие в горле застревают. Тишина, прерванная далёкими выстрелами по Дому Советов и мерным стуком мотора подогнанной прям ко входу «буханки», весь происходящий штурм делает каким-то шуточным.              Будто ненастоящим; Жене одинаково тяжело держать голову над капотом и прижиматься к нему щекой, и только канатами натягиваются мышцы шеи.              Бред какой-то, а не штурм…              Игнатьева штурмы знает другими — с выстрелами, с кусками штукатурки, отлетающими от стен, с брызгами крови от пуль навылет, как это было на той же дачке в Подмосковье, где её с бригадирами судьба злоебучая в лице всё той же шлюхи Сорокиной свела.              А это — так…              Хуйня какая-то — тренировочный захват, не больше.              Слышит, как Пчёле напоминают, как каждому из них троих, лежать — видать, бригадир лоб решает оторвать от асфальта. И всё; только глухой звук, с каким стопу ставят на спину. Никаких угроз, шмальной дроби в небеса или, того ещё хлеще, в распластанного на земле Витю.              Какой это «штурм»? Поебота какая-то, а не штурм…              Они все — как минимум, двое точно — знают, что бывает хуже.              И Игнатьева бы даже не выёбывалась — за то она была готова отдать каждый из своего тридцати одного зуба.              Только б её в пояснице не ломало тогда так страшно, до разъёбанных трещин в тазу — видит Бог, ни слова бы не вякнула.              В волосах копошатся вши; иначе, почему так чешется башка, Женя не знает. Её брезгливость душит, давит на лёгкие с такой же силой, с какой к тонким коленям жмутся ноги спецназовца, и оттого облевать капот Витиной тачки хочется всё сильней — мёрзнущая от потной испарины на спине, Игнатьева уже не знает, на каких только силах работает её тело, на каких запасах энергии глаза бегают тупо по дворникам, и каждая секунда по скуле бьёт, отмеряя себя.              В очередной раз прикрывая глаза, Женя смекает — в следующий раз она их уже не откроет. И чуть не натуральной смолой закипает кровь, когда всё-таки моргает и всё вокруг неё — так же, как и за миг до погружения в темноту.              В блядской позе, кажется, стоит вечность, которая успевает своей длиной надоесть всем пантеонам; Игнатьева в который раз с одной щеки переворачивается на другую, не понимая, с какой стороны от её плеча капот кажется чище, и ожидающая тишина прекращается так же внезапно, как и устанавливается.              У Белова охрана явно проседает — потому, что его, эдакого Аль Капоне современности, менты в позе рака выводят через главный вход.              Для Сани — криминалитета всея Руси — это провал на уровне громчайшего пиздеца. Ручка железной двери с домофоном, не спасшим ситуацию, бьётся о стену, и разом вздёргивают с асфальта Джураева.              Холёные пиндоские шмотки потрёпаны после того, как Сашу по полу собственной конторы протащили, и теперь напоминают вырвиглазно-яркие тряпки, какими только толчки драить.              Но интересно, что Белый идёт с прямой спиной; ему руку выкручивают так, что не ясно, как она ещё не повисла безвольно на сорванных мышцах плеча, но Саша в позвонках не сгибается, только в пояснице.              — С прилётом, Фара! — успевает вдруг обронить Белый, на боковом зрении которого мелькает разворошенная шевелюра Джураева, и Женя со смеху задыхается.              Просто… пиздец какой-то!..              — Салам-пополам, брат!              Игнатьеву будто не жёстким обмундированием давят, а пером щекочут по бёдрам; она враз из молчаливого напряжения рушится в ржач истерики. И заткнуться не может — только лбом жмётся к тачке, будто себя стараясь придушить, но смех от листа капота отражается, и не глохнет, даже когда её вздергивают раз в вертикаль, как и Пчёлу.              Тот на Женьку бросает такой злостный взгляд, словно у Игнатьевой рожа грязная, и теперь ему мерин на мойку везти из-за неё надо.              — Заткнись, блядь!..              Женька не затыкается. Только сильней начинает угарать, как будто бы гелия с шариков наглатывается. Башка сама по себе, как полое пушечное ядро, запрокидывается на плечо вооруженного спецназовца. Он шипит, пока с конторы в таких же карачках вытаскивают возмущенно горлопанящего Холмогорова, — двухметровая шпала, даже в полусогнутом состоянии, в холке ростом с крупного пони — и мужик, к ней притирающийся членом на протяжении долгих часов — или секунд, это не так уж и важно — Игнатьеву дёргает за хват запястий, ставя прямо.              Женя в весе сбавляет за последние полгода; чуть ли не ветер сдувает девчонку, в которой скелет весит больше, чем все мышцы.              Её держи, не держи… Итог один. Шатает.              — Котёл!              Видать, это — главный подразделения, откликающийся на позывное охотнее, чем на имя или должность. Игнатьевой совсем хреново делается от приступа хохота, который живот рвёт в ошмётки, когда от ментовской буханки отворачивается командир, Филатова запихавший внутрь чуть ли не пинками.              — Чё?              — С девкой что делать?              Глаза из разреза балаклавы, которую носят и бандюганы, и силовики, — те же мудаки, но уже крышуемые говно-дарством — колются острыми ресницами, как иглами.              Игнатьева игл боится — даже тех, которые сама под кожу вводит — и оттого дергаться начинает сильнее.              — Как будто, с собой её надо… — подсказывает мудак, который член мял о её ягодицы.              Жене уже смеяться не выходит, но лёгкие хрипят по инерции — хотя она, двоечница со стажем, так и не выучила точно, что это такое.              Лишь грудь худая опускается, вжимаясь в рёбра, когда Котёл вешает за спину автомат и отрезает:              — Не положено, — и Фара, которого крайним грузят в бело-синий катафалк, оборачиваясь, трясёт Женьке из стороны в сторону башкой.              Так, что патлы его взмывают вверх.              Игнатьева знаниями по биологии тем более уж не блещет, но гормоны, отвечающие за лютый страх, подскакивают так, что на миг у девчонки лицо делается обескровленным, и сердце только заходится в больном пульсе.              Бьётся, но слабо и часто — это выматывает.              Что, хочет, чтоб осталась? И дальше чё, куда мне, чё делать?              …Сам, значит, меня сюда припёр — и в кутузку? С баблом, с вещами, с дурью?! Ну, нехило устроился, Фарик, бляха-муха!..              — Она с теми двумя была, — спецназовец прямо сказать Котлу, что правила его — хуйня конкретная, не может, ибо тогда самого в автозак запихают, и потому только выразительно над Женькиным плечом дёргает подбородком в поясницу затолканного в камеру Джруеава.              Да, едва не подвякивает Женя, у которой язык сделался куском безвольной тухлой плоти, нельзя меня с ними разделять, мало ли, чё ещё учудю, Котёл, у тебя, чё, котелок твой совсем не варит?!              — Я тебе повторяю, — сквозь балаклаву, что по цвету один в один с детским дерьмом, командир щурится: — У нас приказ: женщин не задерживать.              Хочется фыркнуть; будто это от неё зависит — Игнатьева, если б возможность была, давно бы себе хрен отрастила.              Но у девки в животе всё режется и колется, словно там швейное лезвие путается в кишечных петлях; скулить не позволительно, орать не получается. Женька только снова кусает себя за язык, не зная, как убежать от боли в тазовых костях.              А когда металлический шпингалет изнутри авто-камеры закрывается за Холмогоровым, в три погибели сложившегося за решёткой, Котёл машет мощным подбородком:              — Пущай гуляет девка. Поехали.              И спецназовец так отпихивает Женьку от себя, словно она воняет гнилым мусором, а шмотки стащила с забулдыжного бомжа.              «Альфачу» служба всё спишет — но Игнатьева оттого дуреет.              Как рычаг опускают. Стоп-кран срывают. Адреналин в ярёмную вводят — хуй пойми.              Закладчица только ладони царапает об асфальт и орёт — ледяные руки становятся от содранной кожи горячими.              Игнатьева под брезгливое хмыкание уходящего Котла ладони себе остужает ручкой ствола, припрятанного во внутреннем кармане плаща.              — Стоять, бляди!!!              Верещит и с тем вместе сразу пулю первую отправляет в небеса. Вороны, которым и без того в тот день нет тишины и покоя, взрываются испуганным граем, как толпы протестующих в паре километров у Дома Советов.              Игнатьевой на плечо падает пустая гильза, когда уже загрузившиеся в автозак спецназовцы вылетают на улицу.              Им будто яйцам кипятком обваривают; вон сразу, как задёргались, как сразу трое на неё винтовки вскидывают!..              — Дура, блять! — воют из камер несколько голосов сразу. Точно Фару слышит, и ещё кого-то, но только снова выдыхает приступом ржача, когда поднимается с тощей задницы на такие же тощие ноги и ствол наводит на дверь буханки.              — Стрелять буду! Всех нахуй положу! Всем назад!!!              У них, видать, нет такой команды, как «назад». И Женя только вдруг чувствует, что пистолет в её ладони какой-то невыносимо тяжёлый, словно ёбанная гиря в четыре десятка кил.              Ладонь дрожит, как сразу её, проморгавшую момент ещё одного выстрела в облака, под курдюк батеньке, ебалом припечатывают в стенку автозака.              Грязь на нём — куда ощутимей, чем на капоте Пчёлкина, и вообще, грохотом отдаёт по виску так, что Игнатьева даже забывает, по какой вообще причине её распластывают по дверце уазика. И без того костей целых будто не осталось.              Щека до невозможного горит, как кислотой протёртая. Рвётся ткань плаща и пиджака, когда из заломанной за спину руки пропадает ствол, по подколенным связкам, напряжённым и натянутым, под беснующиеся вопли Фархада ей прилетает мощный удар военным ботинком.              Женька, от болевого шока не схватившая даже воздуха тресканными губами, совсем подкашивается, и…              Ей только кружащихся над башкой карикатурных птичек не хватает, чтоб окончательно поплыть.              Не дают — спецназовцы под вопящие указы Котла, враз положившего на приказ «баб не трогать» огромный болт, девку в «бобик» грузят вслед за всей компанией. Игнатьева тому даже как-то извращённо умудряется обрадоваться, — ведь всё-таки добивается своего, прицепом остаётся с Джураевым, не будет одна по бунтовской Москве шляться.              Но съехавший к запястью рукав выёбистого плаща вместе с отказывающимися сгибаться коленями долго радоваться не дают.              Потому что отделаться малой кровью не получается.              Девчонка сглатывает в очередной раз слюну, когда её хватают за волосы, — уязвимейшее из мест любой бабы — и пусть уж патлы лучше вырвут, но не-ет.              Выдёргивают шпингалет и открывают дверь, впинывая Женьку в каморку к Космосу. Двухметровому шпале там одному-то тесно, ему в полный рост встать не получается, а тут ещё и она, рухнувшая в ноги ахеревшему Холмогорову, потрёпанная вся — и не сказать, что это сильно волнует…              Игнатьева только подползает к стенке прежде, чем ей ступни прищемят металлической дверью вонючего потного автозака. Тесно к себе прижимает колени вопреки даже тому, что кишки, кажись, в любую минуту из пупка вылезут сизой нитью внутренностей.              Прикрывает глаза, холодя металлом камеры горящую щёку.              Боль накатывает постепенно, равнодушная до того, что миг назад была в апогее, и раскрывается, как самый блядский цветок, какие Женьке только в школе-то и дарили — как и всем другим одноклассницам, на восьмое марта.              Она острыми позвонками врастает в «стульчик» холмогоровской каморки. И жмётся лбом к коленям, сдерживаясь, чтоб сучкой не заскулить плаксиво.              Москва встречает жёстко.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.