Вне истины и морали КПСС

Stray Kids
Слэш
Завершён
R
Вне истины и морали КПСС
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
В Советском Союзе была своя жизнь, своя истина и свои порядки. Всё, как завещал великий Ленин и как учит Коммунистическая партия. А остальное, что этим порядкам противоречило, оставалось за завесой нашей идеологии и было осуждено. Я, приехав в последний раз в летний лагерь, ни с того ни с сего узнал, что тоже являюсь «остальным», не вписывающимся в рамки, и почему это случилось, мне было совершенно непонятно. Ведь я всего-навсего влюбился, чисто, ясно и совершенно искренне.
Примечания
я пишу эту работу, потому что катастрофически мало чего-то подобного в фд и я не понимаю почему. тематика ссср очень интересная, поэтому исправляю это фраза из описания «как завещал великий ленин и как учит коммунистическая партия» вырвана из речи, которую говорят ребята при посвящении в пионеры а еще многое в этой работе – настоящие детали жизни в пионерлагере ссср. мне к счастью есть у кого поспрашивать об этом важный факт! многие думают, что пионеры в лагерях всегда и везде ходят в галстуках и белых рубашках, но это не так. такой внешний вид считался парадной формой, которая была на мероприятиях и линейках. а так пионеры ходили в обычной одежде, в которой могли бы выйти погулять в городе. и без галстуков. а то засрут, потом попробуй отстирай ну и всегда рада вашим отзывам➹
Посвящение
благодарность совку за то что он был и за то что я его не застала. но вдохновение дарит все-таки спасибо дядя вова (ленин который)
Содержание Вперед

8. Родительский день

      Мы с ребятами из ансамбля два дня встречались по несколько раз за сутки, чтобы отрепетировать номер к концерту. За свою часть в отрядном номере я не переживал совершенно. Только танец мог подвести, но я просто надеялся, что ничего не забуду во время выступления, потому что подсказки перед глазами у меня не будет – такова учесть стоящих в первой линии. Ксения Сергеевна скрепя сердце согласилась отпускать меня с репетиций, потому каждый раз, как только выдавалась свободная минутка, я тут же убегал в ансамбль. Мы выбрали песню «Люди встречаются». Пару лет назад постоянно её репетировали, потому ни для кого из нас сыграть её и на этом концерте не стало бы затруднительным. Пели я и Танюша – девочка из четвёртого отряда, игравшая в ансамбле на фортепиано. Она сестра нашей Поли, однако нравилась мне куда больше. Ей всего одиннадцать, но голосом она одарена удивительным: звучным, ласковым, звенящим, будто ангельским. Называли её все только Танюша, потому что по-другому не получалось. Столько в ней было очарования и лёгкой, детской обворожительности, что хотелось хоть как-то это обозначить, хоть простым нежным «Танюша». И на последней репетиции, в самом конце, когда я уже запихивал гитару в чехол, она ко мне подбежала, весело плюхнулась рядом и залепетала:       – Хан, скажи, а как друга твоего зовут? Он высокий такой, в очках ходит!       – Лёнька, что ли? С длинными волосами?       – Да, с длинными. Это он. Так вот! Я видела Лёнечку с Полиной, – восторженно бубнила Танюша. Я замер, оставил гитару и непонимающе глянул на неё. – Ну они там… обнимались, целовались… – уже тише добавила она.       – Лёня? С нашей Полей? Да ты шутишь?       – Нет! Видела, честное слово! Это точно они были. Я у Полины выпытывала, а она как язык проглотила, только отнекивается. Вот я и подумала – ты же с Лёнечкой общаешься, всяко ж знаешь.       – Он мне ничего не рассказывал.       – А ты сам не замечал? Они же у тебя перед глазами вечно, твой отряд.       – Да не замечал как-то…       – А ты узнай. Интересно же!       – А ты, Танюш, сплетница у нас, что ли? – ехидно улыбнулся я.       – Да что ты! – раскрасневшись, неловко запротестовала Танюша. – Мне Полина просто ничего не рассказывает… Отношения у нас с ней плохие.       – А почему плохие?       – Я не знаю. Просто я не нравлюсь ей. А я пытаюсь пойти на контакт, а она ни в какую.       – Я у Лёни поинтересуюсь, конечно, мне и самому уже интересно стало, но ты не забывай, что отрывают любопытным Варварам, – сказал я и ущипнул Танюшу за нос.       – Ты мне расскажи только, ладно? – не обратив внимания на мою последнюю выходку, попросила Танюша.       – Расскажу, расскажу.       Танюша засияла улыбкой и убежала. Я снова взял гитару, наполовину убранную в пахнущий кожей чехол. Запихнул внутрь. Молния застегнулась с хриплым визгом. Я поднялся с крепенького старого табурета и направился к выходу из зала. С Лёней мы увиделись спустя пару всего минут после занимательного диалога с Танюшей. Я пришёл к отряду в беседку. Они свою репетицию уже как раз заканчивали. Свои слова из финала, что-то вроде лёгкого лирического отступления, говорила Анфиса. Я тихонько устроился в самом углу, чтобы не мешать и не отвлекать. Лёня заметил меня тут же и сразу подошёл, спросил, как всё прошло.       – Да ничего. Выступим, – отмахнулся я и загадочно глянул на Лёню. – А я вот о тебе кое-что интересное узнал.       – Обо мне? – спросил Лёня. Спокойно совсем, но брови его насмешливо приподнялись, будто так и твердили, мол, удиви.       – Знаешь же, что у Поли сестра есть?       – Знаю.       – Она мне сказала, у вас там с Полей что-то интересное происходит, – я кривовато ухмыльнулся. Лёнька тут же в лице переменился. В светло-голубых глазах, ясно видных через толстую линзу его очков, я заметил недовольство.       – Что-то интересное – это что?       – И так ведь знаешь, о чём я.       – Не думаю. Что там такое интересное? – не унимался он.       – Целуетесь, обнимаетесь втихаря. Такое слышал. – Лёня вздохнул и неловко потёр шею.       – Я хотел тебе рассказать сегодня, – произнёс он. Я знал – он врать не станет. Ему всегда проще либо поделиться как есть, прямо, либо вообще молчать. – Мы только вчера начали встречаться, там и поцеловались. Откуда её сестра уже знает? Поля вроде ничего говорить не собиралась.       – Поля и не рассказывала. Танюша сказала, что видела просто. Видимо, такое удивительное совпаденье, что она застала именно этот момент.       – Она кому-то ещё говорила?       – Сомневаюсь.       – Интересно, – фыркнул Лёня и снова стал спокойным в лице, каким бывал обычно.       – И давно она тебе нравится?       – С того дня, как мы с ней плакаты рисовали. Я всё думал с тобой поделиться, но долго колебался. Да и, если честно, больше надеялся, что пройдёт. Потому молчал. А тут она первая призналась, и я понял, что самому себе врать уже нет смысла, раз это взаимно.       – Ну я вас поздравляю, – улыбнулся я. – Вот уж не подумал бы, что вы… С ума сойти.       Танюше впоследствии я сказал лишь, что она не ошиблась, и попросил об этом никому не рассказывать. Танюша, радостная и взвинченная услышанным, дала обещание молчать, но ушла довольнее некуда. Я после долго размышлял о её словах про то, что неужто я не замечал их взаимного интереса. Потому что теперь, когда я об этом знал, его влюблённый взгляд стал бросаться мне в глаза так часто, что я недоумевал, как мог раньше его не видеть. Хоть Лёня и молчал партизаном и чувства свои упорно старался скрыть не столько ото всех, сколько от себя, всё равно душу так просто не упрячешь. А от меня эта мысль была так далека, потому что я весь ушёл в себя, свои заботы, мысли о Минхо и в проведённое с ним время. После таких выводов вдруг мне стало от этой мысли так досадно, что внутри повис груз странной вины за мою незаинтересованность и отстранённость. Ведь друг всё-таки! А груз давил, и лучше бы, мне казалось, я нёс на плечах целый дом со всеми его жителями, чем на душе вину. С этими мыслями я, встревоженный и огорчённый, выкурил сразу две сигареты, поступив, как я позже осознал, очень уж небережливо.

-

      Всю первую половину концертного и родительского дня я слегка нервничал. Не сильно, однако всё время чувствовал лёгкое волнение. Для меня выступления на публику хоть и были чем-то интересным и красочным, но заставляли переживать. А ещё захватывало предвкушение встречи с мамой после долгой – относительно того, что я живу с ней и обычно вижу каждый день – разлуки. Сам родительский день всегда проходил иначе, нежели любой другой – тихого часа у нас не было, потому что как раз к его началу приезжали родители, и свободное время все проводили с ними, и из руководства лагеря этому никто, благо, не противился; кроме концерта других мероприятий – того же, к примеру, купания – не ставили опять же с целью дать возможность подольше пообщаться с родными и успеть поделиться всем, чем только захочется; вожатый нас толком не трогали и требовали чего-то лишь касательно концерта и подготовки к нему – прорепетировать последний раз, переодеться и подготовить реквизит – а дальше можно творить, что душе угодно. В пределах, конечно, разумного.       Когда время близилось к обеду, я уже был в том, в чём должен выступить – странноватой цветастой блузе, отысканной в костюмерной, моих синих джинсах клёш, женском тоненьком голубом платочке, изящно повязанном на шее, и потрёпанном чернильном берете. Виктор Павлович, когда одухотворённо подбирал этот образ, руководствовался идеей показать натуру моего изобретательного, меланхоличного, взвинченного своими порывами мыслей и чувствами к музыке персонажа. Хоть и делал это он весьма карикатурно и шаблонно. Получилось аляповато, однако, мне казалось, более чем понятно, потому что в глазах наверняка почти каждого, кто к творчеству никогда не был близок, по-настоящему творческий человек выглядит именно так. После отрядного номера, который в концерте стоял вторым, я должен был сбегать в корпус, переодеться и выступить также с ансамблем.       Я сидел недалеко от главного входа так, чтобы видеть ворота. Смотрел, как потихоньку стали приезжать чьи-то родители с толстыми сумками и пакетами, как ребята, светящиеся, счастливые, обнимали их с растянувшимися на пол-лица радушными улыбками, прижимались крепко и с огромной любовью, как с искрящимися глазами-бусинами начинали что-то рассказывать и болтать без умолку. Были, конечно, и более сдержанные – кто просто здоровался и шёл вместе с родителем куда-то в сторону корпусов, дальше от суматохи и гудящих в душном воздухе разговоров. Но таких оказалось мало, потому что двухнедельная разлука здесь, в лагере, отчего-то всегда ощущается очень остро. Я и сам всегда чувствовал такое пылкое воодушевление и детскую радость, когда видел маму, что сам удивлялся, как, оказывается, успел соскучиться за не слишком уж и продолжительный срок.       А потом, через неопределённое время, за которым я вовсе не следил, в толпе я вдруг заметил маму, всё такую же, как прежде, худенькую и маленькую, а ещё румяную, запыхавшуюся и растерянную. Я радостно подскочил и рванул к ней. В спешке пробирался, огибал людей и не отрывал от неё глаз. А она лишь стояла на месте, вытянув голову, оторопело пыталась разглядеть среди других детей меня, но всё никак не замечала. Я чувствовал, как в груди ликующе грохочет сердце и не мог успокоить свой восторг. Как же я был рад увидеть маму! Я окликнул её, ещё издалека, не успев добраться поближе, и почти не рассчитывал, что она услышит. Однако мама тут же обернулась, уцепилась за меня взглядом и ясно заулыбалась. Стала торопиться подойти ко мне, придерживая сумку, проталкиваясь в потной густой толпе и впопыхах тарахтя извинения всем, кого задела плечом. Я подошёл к ней, оглядел с ног до головы и в сердцах крепко обнял.       – Мама, мама, – счастливо вздохнул я, плотно зажмурив глаза. Уловил такой знакомый и родной аромат её сладких французских духов. – Я так соскучился, ты бы знала!       – Как ты загорел, – сказала она, отодвинувшись и по-матерински надёжно удерживая меня за плечи. – А костюм-то на тебе какой интересный! Ты у нас художник, что ли? Или поэт? Или музыкант?       – Музыкант.       – Похоже. Ты хоть кушаешь тут, надеюсь, нормально?       – Нормально.       – Ну хорошо. А дружишь с кем? Как вообще ребята? Хорошие? Купаться вы хоть ходили? А-то жара стоит – с ума сойти можно.       – Пойдём куда-нибудь подальше от этой суматохи. Я всё расскажу.       – Ещё сказать хотела – я тебе тут привезла всякого вкусного. Там вафли, печенье, конфетки всякие. Увидишь, в общем. В сумке лежит. Возьмёшь потом.       – Возьму-возьму, пойдём только.       Мы ушли в беседку, ближнюю к медпункту – там всегда спокойнее и тише. Уселись на скамеечки, и мама, только поставив сумку в угол, тут же обсыпала меня вопросами. Я ей рассказал обо всём, о чём только мог: о рутинных делах, подготовке к концерту и частых репетициях, дискотеках и своих товарищах. Особенно долго и с пылом рассказывал о Минхо и проведённом с ним времени: о походе в Тарасовку и на речку, о тихом часу с гитарой и сладостями, о наших разговорах невпопад в любое время и в любом месте. Маме с моих слов он понравился безумно, и она даже припомнила, что по молодости в Корее тоже была знакома с одним Минхо. Также я заверил её, что хорошо питаюсь и чувствую себя прекрасно, но её сомнения это вовсе не умалило. Я долго не мог остановиться говорить и трезвонить обо всём, что только лезло в голову. Маму тоже расспрашивал о многом: как она, как папа, что нового у них в городе, стоит ли там такая же, как у нас, духота, как на даче дела, получилось ли у неё найти босоножки, которые она хотела – и ответы её слушал с таким жарким интересом, какой сыскать ещё нужно. А потом, как мама заканчивала отвечать, снова она меня вопросами обсыпает.       Мне хотелось поделиться с ней абсолютно всем. И всем не только за две недели смены, а вообще за последние несколько лет. Казалось, в таком одухотворённом моём состоянии из меня запросто можно вытянуть все самые потаённые секреты, потому что я становился очень открытым и чересчур болтливым. Но я ничего не мог поделать с собой и с проснувшейся во мне совсем детской нужде делиться с мамой всем. Так за разговорами просидели мы долго, вплоть до того момента, когда до концерта оставалось минут двадцать пять. Время летело удивительно быстро, и я даже подумать не мог, что просидел с мамой в этой беседке несколько часов. Наверное, мы бы болтали и дальше, вообще до самого начала, если бы не примчавшийся ни с того ни с сего взмыленный, взмокший Минхо. Он появился неожиданно и очень шустро, на маму даже не глянул и с исчерпывающим придыханием начал тараторить:       – Хан! Ты не занят? Помощь нужна очень. Очень! – подчеркнул он и, видимо, наконец обратив внимание на третьего присутствующего, перевёл взгляд на мою маму. – О, здравствуйте.       – Здравствуй.       – Мам, а это Минхо, про которого я рассказывал.       – А! Минхо? Очень приятно, – сказала она довольно, тут же признав в нём хорошего человека.       – Взаимно. А я сразу подумал, что вы мама – похожи уж очень, – улыбнулся Минхо.       – С чем тебе помощь нужна? – я вернулся к изначальному вопросу.       – Декорации на кулисы прикрепить. Представляешь, этим, как и всегда, должны были заниматься организаторы, но они каким-то образом про декорации позабыли и там остались висеть старые. Их, правда, ребята уже успели открепить, но нужно больше рук, чтобы поскорее управиться. А то до концерта минут пятнадцать. Ну, нет, побольше, конечно, но заводить всех будем раньше назначенного, так что медлить нельзя. Поможешь?       – Поможет, конечно! – живо ответила за меня мама.       – Помогу-помогу, – я поднялся и глянул на неё: – А ты, мам…?       – Да пойду уже ко всем родителям. Скоро ж заходить в зал будем.       – Хорошо. Тогда мы пошли!       Мы добежали до актового зала. Там оказались организаторы и несколько помогающих ребят из старших отрядов, которые в спешке крепили изображённые гуашью на больших листах ватмана лица ученных, разных размеров колбы, круглые очки, толстые пёстрые книги, молекулы и прочие ассоциирующиеся с наукой предметы. Мы присоединились сразу. Разузнали, куда что вешать, и стали орудовать табуреткой – стремянку уже забрали – и английскими булавками. Дело шло быстро. Минхо, стоя на табуретке, цеплял декорацию на кулису в верхней части, я, сидя на корточках или согнувшись пополам – в нижней. Пару раз, бывало, нечаянно попадал иголкой по пальцу и недовольно шипел, но от дела не отрывался – уж слишком времени оставалось мало, чтобы на такие мелочи отвлекаться. Когда мы закончили, Минхо сердечно поблагодарил меня за помощь и обязался как-нибудь возместить это. Я отмахнулся и сказал, что мне ничего не нужно, и помочь ему я всегда готов просто так. Вышел из зала, затем – из корпуса и, пройдя мимо собравшихся родителей, направился к отряду.       Там ребята стояли уже выстроенные парами в колонну. Я быстро юркнул в конец, где предполагаемо заметил ждущего меня Лёню, встал рядом с ним. Виктор Павлович громко и уверенно вещал, что номер у нас интересный, и всё получится – главное не слишком волноваться, но и не расслабляться совсем. Он напомнил Анфисе про момент в её финальной речи, где она обычно запиналась, Максиму про размер сцены – потому что на последней репетиции в зале он, привыкший выступать в просторных местах, чуть не свалился со сцены после чересчур размашистого фляка вперёд, – мне, чтобы не тормозил с моментом выхода, и ещё нескольким ребятам о разных моментах. Олежка подошёл ко мне и выдал гитару для выступления. И вскоре мы направились в актовый зал всем отрядом. Родителей, мимо которых я проходил ещё несколько минут назад, возле корпуса уже не было – они ждали нас внутри, сидя на деревянных стульях с красной шероховатой красной обивкой.

-

      – Не, блять, это че? – недовольным шепотом тарахтел Олежка, пока на сцене разыгрывался чей-то номер.       – Что?       – Мы почти в самом конце выступаем!       – Отрядом?       – Да каким отрядом? Хер с отрядом, ансамблем!       – Ну и что это меняет?       – Настроение мое. Времени уже прошло – куча! А мы все стоит да ждем. Проще выступить первыми и сидеть спокойно, а не прыгать, бля, как мартышка у этой сцены и ждать, пока тебя пустят уже. В зале то не посидишь – там родители.       – Ну а что сделать?       – Не знаю. Ничего. Вот и бесит.       И Олежка ушел, такой же недовольный. Сцена находилась прямо передо мной. Вокруг витал стойкий запах лака для дерева и чего-то старого, будто забрался на деревенский пыльный чердак. Краем глаза я видел ослепительный свет прожекторов. Рядом, где-то очень близко, слышались весёлые детские шепотки, скользящие по залу, тихий гнусавый скрип чуть обветшалого паркета сцены и, конечно, диалог героев номера пятого отряда. Смотрел на выступающих ребят я, если честно, мельком – мысли все были не о том. Размышления гуляли, как сквозящий ветер – туда-сюда, от одной темы к другой. То я думал о смене, начинал перебирать все приятные воспоминания, о людях, с которыми познакомился, то убегал вперёд, к учебному году, предполагал, как буду вливаться в новых коллектив, привыкать к иной системе, нежели в школе, то фантазировал о будущей работе и моих успехах годам, например, к тридцати, то вспоминал детский сад и мою лучшую подругу оттуда. Всё остальное, происходящее здесь, прямо перед глазами, шло мимо меня. Я находился где-то вне действа на сцене и со временем даже перестал слышать назойливые шепотки. В моей голове цвел и бурлил свой отдельный мир, где не было ни моей песни под гитару, ни отряда, ни лагеря в том живом, настоящем обличии, только вырванные из истории моменты.       С вихрем сумбурных мыслей я не заметил, как номер пятого отряда закончился. Вынырнул из размышлений, лишь когда по залу прошёлся грохот бурных аплодисментов. Я встрепенулся, тоже стал хлопать и понял вдруг, что время и нам подниматься на сцену. Всё пронеслось очень торопливо. Я не успел сообразить, как ребята, играющие учёных-искусствоведов уже стояли и вели свой диалог. Пристроился у самого края темных кулис винного цвета. Моя сцена с песней шла сразу после этой, но у меня ощущения всякой готовности отсутствовало совершенно. Спохватившись, я быстро выудил гитару из чехла – всё-таки скоро выходить и мне – и положил чехол на стоящий рядом стол для реквизита. Стал вслушиваться в фразы, уже так хорошо знакомые после стольких репетиций.       – Нам нужно набрать новое поколение искусствоведов! Но где же нам отыскать самых талантливых ребят? – произнесла Анфиса чересчур эмоционально.       – Я знаю где! – так же бурно, в тон ей, ответил Слава. – Совершенно недавно я со своим научным отделом изобрёл машину времени. На ней мы сможем путешествовать и найти самых умных, самых ловких, самых сильных и самых-самых искусствоведов.       – Так чего же мы ждём, давай отправимся в путешествие? – воскликнула Анфиса. Они стали расходиться по разным кулисам, а я замер. Сейчас моя часть.       В зале погас свет, чтобы ребята, обозначив начало нового действия номера, успели немного сменить антураж, поставить для меня табурет, микрофон, а я успел сесть и взять гитару. Темнота была, конечно, сквозистой и совсем неплотной из-за тянущегося от приоткрытой двери жёлтого лучика света и небольшого окошка в левой части зала, ближе к потолку. Я прошёл на сцену, сел на поставленный по центру высокий табурет, взял гитару в руки. Внезапно меня ослепили лампы прожекторов. Теперь зрители видели меня. И сейчас, именно в это мгновение, когда я уже был на сцене, я понял вдруг, как мне страшно. Всё во мне тряслось. Иначе мои ощущения было не объяснить. Сам я, кажется, выглядел обычно, но изнутри, будто каждой клеткой тела, дрожал как осиновый лист. Я совсем позабыл, какого не чувствовать поддержки ребят ансамбля, выступать без них. Вот так – одному. Глаза застилал белый холодный свет, а весь зал, люди передо мной в этот миг был лишь густой, непроглядной тьмой. Я не видел никого, кто мог бы ободряюще улыбнуться и хоть чуть-чуть успокоить меня – ни маму, ни Минхо, ни Лёню с Максимом, ни вожатых.       Я нервно сделал глубокий вдох, пальцами машинально отыскал нужный аккорд и стал играть. Было непривычно и даже странно ощущать на себе столько взглядов, знать, что на сцене ты один, и каждый в зале смотрит именно на тебя, а не на кого-нибудь из твоих товарищей. И хоть в исполняемой песне я был уверен, однако что-то всё равно пугало и волновало, не давало успокоиться в первое время. Губами я приблизился к микрофону и тихо запел. Услышал плывущее по залу эхо своего голоса. В первую секунду мне показалось, что я тоже слышу чьё-то пение со стороны, из глубин просторного помещения, а не сам пою. Сердце стучало не чаще обычного, но билось с такой силой, словно вот-вот проломит рёбра. Я старался расслабиться, не думать о чужих смотрящих на меня зорких глазах, а просто наслаждаться ощущением жёстких железных струн и деревянного корпуса гитары в руках, микрофонным отзвукам собственного голоса, который слышать удавалось не так часто.       И у меня получилось насладиться. Я немного привык, успокоился, и всё стало так просто и неизъяснимо легко. Обычно люди, узнавая о моём страхе публичных выступлений, нередко говорили мне, что нужно уметь получать от этого удовольствие, не зацикливаться на мыслях, как тебя оценят и сколько человек смотрит. И, бывало, у меня получалось следовать этому совету. Как в этот раз. Я никогда не понимал, что именно способствовало моему внезапному приливу спокойствия, но всегда был ему несказанно рад. Зал вдруг стал казаться не такой уж злой и непроглядной тьмой, прожекторы не слепили так сильно, руки играли сами, потому что было в этом выступлении, даже конкретно в этом моменте что-то особенное, а сердце хоть и колотилось сильно, как прежде, однако скорее восторженно и чуть взволнованно, чем испуганно. Я повтором пел заученные строчки: «Let me roll it. Let me roll it to you» – без всякого стеснения своего неидеального акцента. Когда я доиграл, закончив глухим хлопком о корпус, тут же рядом со мной появилась Анфиса, восторженно предложила стать частью их команды искусствоведов, и дальше, как полагалось по сценарию, мы вели диалог…       Я спрятался за кулисами, крепко вцепившись в гитару. Заметил, как мелко дрожат руки, однако самого меня переполнял волнующий восторг от мысли, что всё получилось. И даже получилось хорошо! Песня была исполнена красиво! Взгляд беспорядочно хватался за плывущий приглушённый свет и крохотные пылинки. Я упёрся головой в стену, ощутил смолистый запах древесины и желанное душевное облегчение. Мыслей о предстоящем танце и выступлении с ансамблем уже не осталось – всё совершенно забылось. Я не смотрел даже на часть Максима, которая всегда мне особенно нравилась. Но чуть позже, благо, всё-таки опомнился, неплохо станцевал, успел сбегать переодеться и с ансамблем выступил тоже удачно. Всё прошло быстро, можно сказать, пронеслось перед глазами. Такого жуткого переживания, какое было сначала, я не чувствовал. Да и теперь перед зрителями показался не один, а с коллективом. Оттого было немного легче. После финального номера с песней «Люди встречаются» я спускался со сцены, чтобы досмотреть оставшийся концерт из зала – впереди ещё были номера одного отряда и от вожатых. Однако не успел и подумать, куда стоит сесть, как меня тут же подхватила чья-то крепкая рука. Мой взгляд сфокусировался на лице напротив, и в нём тут же отразились знакомые черты.       – Ты просто умница! – заулыбался Минхо. – Отлично выступил. И твоя песня, и с ансамблем песня, и танец общий. Но твоя песня, конечно, просто чудо. Я не мог оторваться, когда смотрел и слушал.       – Спасибо, – отопрело ответил я, даже толком не осмыслив его слова. С приоткрытым ртом глядел в его проницательные глаза.       – Волновался?       – Очень. Но потом приспособился, и уже легче стало.       – Это всё оправдано, потому что ты прелесть! У меня слов нет, какой ты молодец, ей-богу.       – Ну хватит, хватит, – на моём лице растянулась смущённая улыбка. – Скажешь тоже.       – Только правду говорю.       – Спасибо, – счастливо вздохнул я. – Я очень рад, что у меня получилось.       – Ещё как получилось, – он торопливо обнял меня и сразу добавил: – Правда я, вообще, уже идти должен. Сейчас наш номер будет. Я убежал, чтобы с тобой поговорить по-быстрому.       – Иди-иди.       Минхо отпустил мою руку, которую, оказалось, держал всё это время, и мгновенно скрылся. Я устало сел на ближайшее свободное место и долго улыбался, прокручивая всё сказанное им и то аккуратное короткое объятие в последний момент раз за разом. Так меня засмущало всё это, что щёки ещё несколько минут казалась горячими, будто облитые янтарной, раскалённой лавой. И снова в голове закружились мысли, снова глупые, несуразные, надоедливые… И губы его перед глазами, которых хочется коснуться то ли рукой, то ли собственными губами… Теперь сама удачно исполненная песня стала не такой значимой. Значимыми оказались чувства, которым вновь способствовал Минхо. Мне хотелось похвастаться всему миру, как я рад, кричать об этом каждому незнакомцу, да только я был не уверен, поймёт ли мир, отчего во мне столько счастья. Я и сам не понимал до конца. Хоть, кажется, в глубине души давно догадывался. Или и вовсе – знал.

-

      Прохладный вечер. Небо сияло красками. Пылающим апельсиновым рыжим, светлым лимонным жёлтым, блёклым красноватым, лёгким и совсем спокойным голубым, нежным лиловым… Мне даже не хватало знаний всяких оттенков, чтобы описать, насколько закат был красочный. Где-то совсем рядышком голосили птицы. Звонко так, весело, пронзительно. Мама вот-вот должна была уехать. Она успела передать мне вкусности и даже впихнуть деньги после того, как узнала, что Минхо платил за меня в Тарасовке. Мол, чтобы больше не нахлебничал, а лучше и вовсе вернул. Приближалось время расставания. Тихонько приближалось, совсем аккуратными, неспешными и мягкими шагами, однако всё же приближалось, и я это отчётливо ощущал. Хоть мы и провели вместе несколько часов за разговорами, мне всё равно казалось, что этого мало, и я заранее начал скучать вновь. А сил говорить, вопреки тому, не осталось – очень уж меня утомил насыщенный день. Осталось только колышущееся в груди спокойствие.       Мы стояли у высоких деревянных ворот, у самого выхода, втроём – я, мама и, внезапно, Минхо – и нешумно общались. Вернее, даже не мы общались, а они. У них удивительно быстро и легко получилось найти общей язык, а мне было просто приятно думать, что мама, являющаяся всю жизнь моим самым близким человеком и верным другом, и Минхо, стремительно ставший для меня настолько важным, ведут непринуждённую, открытую беседу без неловкости и лишней высокопарности. Сразу при маме я решил отдать Минхо деньги за Тарасовку. Он долго отнекивался, но она настояла. Я изредка поглядывал на деревянную будку, где обычно сидят дежурные, и её чернеющую к низу, будто обугленную, древесину с поблёскивающим грибком, размышлял о чём-то, да сам не понимал особо, о чём.       Посматривал то на маму, улыбающуюся и светлую, то на Минхо и его точёный выразительный профиль, яркие губы и тёмные-тёмные глаза, глубокие, как струящая своей чёрной неизвестностью бездна. И хоть на душе мне было тоскливо от мысли, что мама вскоре уедет, я не ощущал чего-то особенно плохого. Снова посмотрел на будку. А потом опять на маму и Минхо. На нём невольно остановился. Загляделся до неприличного долго. Часто так случалось. Ну не удавалось у меня не заострить внимание на нём. То ли слишком красивый, то ли просто весь для меня такой – слишком. Я невольно стал думать о том, кто Минхо для меня. Отчего ни с того ни с сего меня стал терзать этот вопрос – кто б знал. Минхо мой хороший товарищ и друг, яркий и интересный, но притом в определённые моменты совершенно спокойный и всегда понимающий. Но было в этом и нечто другое. Внезапно меня осенило – нет, он не просто друг.       И я понял всё отношение к нему в одну секунду. Вернее, где-то в закромах сознания я понимал всё и до этого – мне так показалось, – однако в действительности, в красках и ярких ощущениях захотел понять лишь сейчас. Почему только не признался себе в этом раньше? Почему же каждая глупая мысль и странное желание не открыли мне глаза раньше? Губы его… Как только друг мог думать о чужих губах? Да какой же тут друг? Но я не испугался, не растерялся от осознания, как в народе именуется то назойливое чувство, щекочущее меня всё это время. Мне лишь стало странно от мысли, как долго я мог не видеть и то, что было шито белыми нитками и лежало под самым носом. Я влюбился. По-настоящему. Как влюблён, например, Лёня в Полю и вожатая Галя в сына директора. Но даже так я всё равно остался белой вороной, потому что влюбился в другого мужчину. Однако вопросов к самому себе не возникло. Не появилось докучливой мысли «А всё ли со мной в порядке?» и душевных терзаний. Эти чувства были чем-то само собой разумеющимся, как дыхание или биение сердца, которые есть, потому что иначе нельзя. Вот и любовь моя так же – иначе нельзя. Я влюбился в Минхо как совсем зелёный и незрелый мальчишка (таковым я, по правде, на деле и являлся, если вопрос заходил о любовных интересах). И что с этим делать – непонятно. Не торопиться же прямо при маме ему докладывать! Не поймут. Ни мама, ни Минхо.       – Минхо, – тихо и необдуманно позвал его я.       – Чего? – он повернул ко мне голову, прервав диалог с моей мамой.       – Да нет. Ничего. Мысль в голове глупая, и я задумался, позвал зачем-то… Всё нормально, в общем.       – Что за мысль?       – Потом скажу, может.       – Чудной ты, – хмыкнул он.       Я ничего не ответил. Всё молча смотрел на него и не находил слов всё оставшееся время. Совсем скоро мне пришлось попрощаться с мамой. Она крепко обняла меня, отчего я вновь свежим дуновением почувствовал её нежные духи, горячо поцеловала в обе щеки, взволнованно дала материнские мудрые наставления и попросила Минхо за мной приглядывать, потому что, с её слов, она прекрасно знает мой дурной нрав. И, если честно, я даже не мог с этим поспорить, потому что особой покладистостью и кротостью никогда не отличался. А кому как ни ей это знать лучше всех. После мама уехала. Я на некоторое время почувствовал себя вновь семилетним ребёнком – на душе осталось что-то понурое, по-щенячьи скулящее и тоскующее по ней. Мы с Минхо ушли от ворот. В тишине брели к моему корпусу. О чём он размышлял, я не думал, да и за своими мыслями толком не следил – они все разбросанные, несуразные были. Добравшись, будто по договорённости, тут же вместе уселись на скамейку. На пару минут застыла тишина, странная слегка, но всё же по-особенному приятная. Молчание с Минхо меня никогда не угнетало. А затем он сказал:       – Так что за мысль-то была?       – Которая? – поначалу не понял я.       – Там, у ворот, ты сказал мысль у тебя глупая в голове держалась, потом позвал меня… О чём ты тогда думал?       – Да забудь. Мне не очень хочется об этом говорить.       – У тебя всё в порядке?       – У меня? – удивился я. – В порядке. А с чего спрашиваешь?       – Подумал, вдруг переживаешь о чём-то, там хотел поделиться, но отчего-то остановился. А сейчас уже и не хочешь рассказывать. Я насильно из тебя тянуть не буду, захочешь – сам расскажешь. Просто интересуюсь, не было ли это что-то, что тебя тревожит?       – Нет. Всё хорошо.       – А мысль эта простая глупость?       – Самая настоящая, – я улыбнулся, и Минхо кивнул, мягко улыбнувшись мне в ответ.       – Ну и хорошо. Пойдем тогда, может, прогуляемся?       – Сейчас? Отбой уже скоро.       – Ну не так-то уж и скоро. Вот как раз пока время есть и пройдемся, головы проветрим.       – Где?       – В лесу, за территорией лагеря, а то шумно здесь.       – А отряд твой?       – Родительский день, Хан! Забыл?       – Точно… Пойдем.       Мы подошли к Виктору Павловичу, и Минхо в очередной раз объяснил, что я буду с ним. Виктор Павлович только махнул рукой, мол, да топайте, куда вам угодно. Затем мы вышли с за ворота и побрели по узенькой лесной тропинке. После номера я переоделся в майку и шорты, из-за чего теперь по коже то и дело скользили мурашки, когда плечи зябко обнимал ветер. Минхо же, более предусмотрительный, был в легком красном свитере и тренировочных штанах. Я все мельком оглядывал его, смотрел на привычные черты, которые, сколько ни глазей, хуже не становились. Наоборот – только привлекательнее и изящнее. Смотрел, как чуть выпирает его кадык, как аккуратно и гармонично на его фигуре выглядит любая одежда и в том числе этот несчастный, почти обтягивающий красный свитер, как из-под закатанных рукавов показываются линии вен. То, какой он был красивый, сколько восхищало, столько же и раздражало. Разве бывают идеальные люди? Нет! Должно ж быть это нечто, что оттолкнет… Но в нем я такого не смог найти. Ни внешне, ни внутренне. Я вслушивался в нежное пение птиц, звучавшее так близко, будто над самым ухом, в шорох листы и иголок от ветра и в шарканье обуви Минхо.       – Такая у тебя мама приятная, – сказал он. – Очень милая женщина.       – Да. Она хорошая.       – И такая разговорчивая, добрая… У вас хорошие отношения?       – Очень. Лет, наверное, до двенадцать она была моим самым лучшим другом, который знал обо мне все. Потом, конечно, я стал взрослеть, у меня свои секреты появились, но она все такая же заботливая и ласковая, как была.       – Но вот с деньгами… Некрасиво получилось.       – А что с деньгами?       – Я ей все говорил: «Не надо денег, что вы»… А они ни в какую. Это ты в нее.       – А я что?       – Тоже сначала заладил: «Да неудобно мне, верну».       – Мне до сих пор неудобно немного.       – Да вернули, чего уж теперь. Хотя мне и не надо было. Это как-то неправильно, что я у твоей мамы деньги беру.        – А что неправильного? Ты ж заплатил за меня. А она, как мой родитель, отдала.        – Ну нет! Я уже взрослый человек, у меня есть какие-то свои финансы. Если я за кого-то плачу, то это лично мое решение. Это не в долг или корыстно. Это просто потому что мне хочется. А она женщина, твоя мама и… Господи, отдает мне какие-то пару копеек несчастных! Зачем я только взял? Стоило быть более настырным.       – Ты все равно ее бы не переспорил, – фыркнул я.        – Думаешь?       – Уверен.       – Давай я тебе отдам их обратно, а ты потом маме вернешь, как в город приедешь? – вкрадчивым шепотом предложил Минхо.       – Ну удумал! – недовольно сказал я. – Оставь! Такой же упертый, как мама. Сказали бери – значит, бери! Все.        – Ладно, ладно, – он засмеялся. – А вообще…Знаешь, Хан, ты извини, что я лезу, но мне все же нужно понять. Я вижу что что-то не так, что у тебя что-то в голове такое, что тебе мешает или тревожит. Не хочу быть слишком навязчивым, понимаю, чем-то делиться не всегда охота, но все-таки… Расскажи, что у тебя. Я, может, чем-то помогу.       – Да не поможешь.        – Ну а вдруг?       – Нет, Минхо. Там точно нет. Я заранее это понимаю на все сто процентов. Но спасибо.       – А случилось-то что?       – Как бы объяснить… – я задумчиво почесал голову. – Ну смотри, есть один человек, с которым я общаюсь, и наши взаимоотношения с этом человеком меня беспокоят. Есть там один нюанс. Я наконец понял все со своей стороны, но со стороны этого человека, наверное, такого ждать не стоит. Это будет странно. И я не знаю, что делать. Знаю, что лучше будет промолчать, только молчание это грузит.        – Думаешь, лучше молчать?       – Да.       – А я считаю, нет. Всегда лучше спросить. Это прояснит ситуацию.       – Нет, там все иначе. Сложно объяснить, почему не могу, как ты сказал, прояснить ситуацию, но не могу, правда. От этого и хожу такой.       – А мне кажется все-таки, что обо всем можно договориться. Или человек, про которого ты говоришь, бескомпромиссный от слова совсем?       – Человек-то как раз очень даже компромиссный… Нет, там, вот честно, так просто не обсудить.        – Хрен с ним. Не буду лезть, но ты подумай. Вдруг все-таки можно.        – Подумаю.        Мы долго шли и разговаривали. В ушах буйно свистел ветер, отчего мне стало совсем холодно. Я ежился и время от времени вздрагивал, когда очередной порыв проходился по телу. Минхо, заметивший это, притормозил, стал заботливо растирать горячими сухими ладонями мои холодные плечи. А мне внезапно так неловко от этого сделалось, однако останавливать его я не решился – слишком уж приятно было его внимание. Вернулся в отряд я после отбоя. Часы холла показывали без двадцати одиннадцать. То ли Ксения Сергеевна и Виктор Павлович действительно не заметили, то ли, махнув рукой, решили, что ничего страшного, родительский день ведь.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.