
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Романтика
AU
Hurt/Comfort
Как ориджинал
Любовь/Ненависть
Обоснованный ООС
Развитие отношений
Слоуберн
Дети
Элементы ангста
ООС
Сложные отношения
Underage
ОМП
Кризис ориентации
Первый раз
Сексуальная неопытность
Нежный секс
Нелинейное повествование
Подростковая влюбленность
Исторические эпохи
Дружба
Влюбленность
Признания в любви
Обреченные отношения
Психологические травмы
Детектив
Китай
Элементы гета
Предательство
XIX век
Историческое допущение
Эпоха Мэйдзи
Российская империя
AU: Без сверхспособностей
Невзаимные чувства
Броманс
Описание
"Дазай не мог не перенестись на годы назад и не вспомнить лицо мальчика почти одного с ним возраста. Там, в Хакодатэ, остался этот миг их с Фёдором первой встречи, их первого разговора солнечным утром. Кто ж знал, что сейчас они будут сидеть вот так вот друг против друга в чужом доме и столь далеко от того места?"
80-90е годы XIX века. Силой случайных закономерностей Дазай и Чуя вынуждены оказаться на чужбине, угодив в вихрь судьбоносных решений, ошибок, любви и ненависти, прощения и наказания.
Примечания
Внимание! Очень большой формат работы, однако дописана она до конца! Прошу обратить внимание на метку "как ориджинал" (это, однако, не обозначает уменьшение роли соукоку в тексте).
Название работы - отсылка к музыкальной терминологии. Оставляю на любопытство читателей все итальянские расшифровки, что последуют в тексте)))
Публикации переносятся с пятницы на субботу, также по одной главе в неделю. Если глава будет большой, она будет разделена на две части, и вторая часть будет публиковаться на следующий день, то есть в воскресенье.
Персонажи будут по ходу развития событий добавляться.
Дополнительная информация, фото к работе в группе в VK https://vk.com/club221802432 (или https://twitter.com/kitsu7marika, но в меньшем объеме)
Quarto movimento. Thema con variazioni. Coda. Ritenuto.
10 августа 2024, 05:14
Москва, лето 1892 года.
– Недалеко ж ты переехал, – не мог не заметить Дазай. Он стоял у окна, из которого виднелся краешек Стрелецкого переулка. С его места нельзя было хорошо разглядеть Сухареву башню, но, когда Дазай шел сюда, она то и дело на ярком солнце напирала зловеще за его спиной, что он не без опаски оглядывался. – Я с середины весны здесь обитаю. Мне почему-то здесь привычнее. Рынок шумный, и башня эта таинственная. Помнятся истории, что мне рассказывал Валентин о всяких там служанках колдуна Брюса из цветов. Он так обрисовывал эту историю, не хуже, чем ты умеешь. Он, наверное, и тебе всякие истории о ней рассказывал, что еще при царе Петре бытовали. Но это так, все забавы. А… К сожалению, комнаты, что я ранее снимал, заняты, а из самых удобных по расположению мебелированных комнат эти оказались самыми приличными, – Фёдор суетился, принимая своего гостя. Даже стол накрыл, ждал лишь, когда чай подадут, а так у него тут и скатерть приличная нашлась, и всякие яства: варенье где-то достал, конфеты шоколадные купил, из ближайшей пекарни притащил пирогов. Дазай и не думал, что его так встречать тут будут. Впрочем, с дороги он в самом деле был очень голодным. – Я прежде старался селиться в местах, где вероятность пересечься с кем-то знакомым наименее вероятна, но на самом деле, если бы был кто желающий знать, где я, ведь нашел бы легко. Я ведь не преступник, чтобы скрываться под чужими именами. А сейчас вот решил, что можно вернуться и в привычное место. Что же ты, Осаму, не сказал, когда именно прибудешь? Я бы мог встретить тебя на вокзале. Спасибо, хоть записку прислал, и я успел подготовиться! – У меня все равно были поручения в салоне, – Дазай отошел от окна и уселся в жесткое кресло, предварительно убрав с места книгу, раскрытую где-то в самом начале. Дазай не мог не заинтересоваться ею и замер, вглядываясь во французское название, которое словно рассекло его внутренности. Le Dernier Jour d’un condamné*. Он так и застыл с книгой в руках, не зная, что и сделать далее хотел, но, приметив, как Фёдор на него смотрит, отложил ее с намеренно спокойным видом в сторону и как будто удобно пристроился. Но сердце так и продолжало подрагивать. – Так что я сразу бы к тебе не попал, – закончил он мысль, которую начал до этого. – Домой заходил? – Домой? – Дазай правильно так подумал, что речь об особняке на Елоховской. – Нет. И не собирался. – То есть в самом деле остановишься у меня? Отдам тебе кровать. У меня здесь и диван хороший. Я на нем устроюсь. Чтобы тебя никто не ревновал, если что. Наверное, Дазай должен был как-то оценить эту шутку, но он лишь глянул снова на окно. Рама была приоткрыта, занавеска колыхалась, задевая листочки красных гераней. Они так буйно цвели – Дазай никогда не видел такую откормленную герань. Достоевский, видимо, хорошо ухаживал за цветочками. Наконец-то появилась пожилая служанка с чаем, даже сахар принесла, которого у Фёдора, однако, не оказалось, но Дазай не любил подслащивать чай. – Здесь есть недалеко очень приличный трактирчик. Если серьезно проголодаешься, я могу сводить тебя туда. Ну или попросим Веру принести чего-нибудь. – Ты, оказывается, столь гостеприимен. – У меня мало гостей. Точнее тех гостей, которых стоит так встречать. – А, для меня исключение. Польщен. – Дазай, ну, не издевайся, – Фёдор пододвинул к нему варенье, вишневое, и Дазай жирно вымазал им кусок свежего хлеба. Такое кушанье ему напоминало о самых первых месяцах его в Песно. Когда они еще толком не могли понять, что эта за еда, которую им подсовывают, но сладкое варенье быстро приглянулось. Есть его ложками было слишком уж тошно, а на хлеб и с чаем – очень даже приятно. Дазай ощутил что-то такое болезненное внутри от того, насколько важно ему было это воспоминание, и он чуть ли не с отвращением оглядел эту комнату: ужасно захотел вернуться под крышу дома Марии Алексеевны. Как будто ему кто-то мешал. Он ведь был там не так давно. – Я сам покупаю чай, чтобы Вера мне его заваривала. – Это дешевый сорт, – тихо заметил Дазай. – Они даже не попадают на продажу к нам в салоны, а уходят в мелкие лавки по разным городам. – Это и ясно. Каждый слой населения со своими возможностями. Купить подороже или подешевле. Я бы с радостью приобрел что-то подороже, не обязательно даже бывать на Моховой, но тут такое быстро разойдется без присмотра должного, да и я не брезгую. Дазай хмыкнул, но спорить не собирался. Фёдор снова подчеркивал, что никогда не страдал даже интересом к роскоши, считал, что достаточно держать все вокруг себя в чистоте и опрятности, чтобы платье было просто добротным, а если уж дыры стали появляться, то надо заменить на новое, а старое куда-нибудь сбыть. Не за деньги. Утверждал, что ненужные вещи жертвовал в монастыри. Правда или нет, но Дазай скептически относился к такому, зная, что Фёдор всегда спокоен о том, чтобы содержать себя. Ведь деньги ему по-прежнему высылались в качестве этакой страховки. Будь их меньше, было бы в нем меньше желания творить добро? Дазай не хотел спрашивать. Не желал подтверждать собственные мысли. – Как там дела в Петербурге? – словно бы без всякого волнения спросил Фёдор. Иной бы и не заметил, но Дазай легко уловил эти совсем слабые нотки в его тоне. Взглянул на него. Фёдор жевал шоколадную конфету, разглядывая часть ее, зажатую между пальцев. Изнутри вытекала какая-то темно-красная начинка. Он слизнул ее и поджал губы. Запил чаем. – Что-то конкретное интересует? – уточнил Дазай. – Мишель целыми днями занят с Чуей в салоне. Меня же это дело все больше угнетает. Скучно. Да и летом Петербург сам по себе отвратителен. Уехал бы в Песно, но и там никого нет. Мария Алексеевна здесь в Москве, вся в делах, с Таисией мало приятного будет существовать вместе. – Она ведь зимой перебиралась в Петербург. Более не хочет там жить? – Ее тяга к городской жизни оказалась блажью. Говорит, здоровье ей портит город. Лучше деревня. – Я соглашусь с ней. Я бы и сам куда-нибудь убрался. Снял бы дачу. Но тогда придется мотаться постоянно сюда. У меня сейчас нет занятий с учениками, но я подписался поработать переводчиком у одного японца, решившего посетить наши мрачные края, какой-то чиновник из Токио, а он прибудет из Вены вот уже на днях, и я должен буду его сопровождать в течение нескольких недель аж до сентября. – Надо же. Как ты нашел такую работу? – Дазай был искренне удивлен. Фёдор помолчал, а Дазай вдруг фыркнул. – Позволишь догадаться, что уж точно не сам ты расстарался! – Не сам. Валя так боится меня потревожить, что через всяких десятых личностей находит меня и передает мне сообщения; знаешь, а по нему ведь и не скажешь, что он так уж тесно знает много полезных московских личностей. Он не в курсе, что письма его не теряются, я их забираю, но порой некоторые вещи требуют быстрой передачи сведений. Это он мне подсказал. И сам заранее меня рекомендовал. Оставалось лишь прийти к нужным людям и представиться. Впрочем, они и так бы не стали сопротивляться, где бы они еще нашли в Москве человека со знанием японского, при котором не возникнет никаких недопониманий? Могло показаться, что Фёдор нахваливает себя, но скорее он говорил об этом, как о чем-то для него неизбежном, но Дазай видел, что он в самом деле будто доволен. Но вопрос задал уже об ином: – И ты даже более ни о чем не поинтересуешься? Тебе все равно? – Ты о Валентине, да? А что ты мне можешь о нем рассказать? Он ведь мне пишет. Правда, я порой не в состоянии читать. И в самом деле не в курсе того, что с ним сейчас. Он в Петербурге? – Да. Занят Дмитрием. Ты не знаешь? Тот еще весной упал с лошади на приисках, сильно повредил ногу. Сначала лечился у себя в Екатеринбурге, но Валентин заставил его перебраться в Петербург, теперь мечется с ним по самым лучшим врачам, думает везти куда-нибудь за границу, но тот упирается. Хотя в Петербурге, скорее всего, и останется. Травма и правда нехорошая. – Нехорошая, говоришь… О, не думай, что я злорадствую! Я вовсе не питаю к Дмитрию Алексеевичу чего дурного! Я больше подумал о том, что Валентин, наверное, опять на себя много возьмет – возиться со страшим братом. Откуда столько сердобольности? Я его не могу понять, и дело не в эгоизме, Дазай, я говорю о том, что такие чувства разрушают его. Моими стараниями тоже, ты сейчас добавишь, но неужто нельзя быть жестче? – Кому-то это не дано. – Верно. Из-за этого мне искренне жаль. – Лишь из-за этого? – А что? Или ты хочешь, чтобы мне было еще более худо? Не думай, что я столь холоден, меня каждый раз сминает от мыслей, что он ко мне чувствует, и я так хочу, чтобы он все это оставил! Для его же блага. Вот и все. Дазай внимательно оглядел Фёдора и вдруг спросил: – Я не собираюсь вытягивать из тебя твои чувства и ощущения, но позволь узнать одну вещь. Мне она, при всей твоей холодности, не дает покоя. В тот день, по адресу, что недалеко отсюда, когда у тебя случился кратковременный приступ падучей, что такое ты прочитал в том письме от Валентина? Я уверен, что оно тебе добавило волнений. Редко увидишь, как Фёдор краснеет. Возможно, краснота на нем была из-за чая, в комнате было душновато, ветерок с улицы мало помогал. – Расцени это как тупое любопытство, – добавил Дазай, и Фёдор вдруг, улыбнувшись, развел руками, мол, как пожелаешь. Дазай замер в ожидании, когда тот встал из-за их богатого стола и отправился рыться в комоде, в нижнем ящике, где стояли небольшие деревянные шкатулки, в которых Достоевский, судя по всему, хранил корреспонденцию. Дазай почему-то не удивился тому, что запрашиваемое им письмо все это время было в целости и сохранности. Вообще-то он расценивал свои шансы слабо, но счел так: утолит свое любопытство – хорошо, а нет – значит, не влезет в чужую душу. А душа Валентина для него была слишком уж почти что личной и больной темой. Фёдор положил перед ним письмо, хранимое в родном его конверте без пометок и штампов, как было прислано вложением к другим письмам, подлил себе еще чая и принялся тоже теперь мазать хлеб вареньем. По его пальцам закапало, и капли, что не успели еще приземлиться на стол, он быстро слизнул, в итоге схватившись за салфетку, ибо потекло по всей руке – варенье не было густым. Дазай вытер тщательно руки и вынул листы бумаги с замиранием сердца. На миг пожалел, но почему-то вдруг уверился, что имеет право прочесть. Дата и место написания были опущены. «Плюющий в мою сторону тысячу раз Феденька, здравствуй, что ли? Скажешь, как витиевато я начал, да это не витиеватость, а правда, ведь как еще иначе ты ко мне относишься, а я сношу? Да и ладно, к черту. Снесу все эти тысячу раз, лишь бы ты успокоился. Извини, что так по-дурацки и с чертей начал, но я уже не успею все это переписать, я уже и так много листов испортил; это новое письмо; надо поскорее отправлять, а важно на самом деле то, что я хочу поздравить тебя со светлым праздником Пасхи. Христос Воскресе! Уж я знаю, что праздники ты любишь, сестра твоя любила и скучала по ним в Японии, ты мне сам о том говорил, и пусть ты так сам не веришь, но праздник есть праздник. Верно! Может, осветится душа твоя хоть каплю, да не ко мне, ко мне и не прошу и понимаю, как все это тебе отвратно, но что поделать? Я уж и не знаю, что поделать. На самом деле я прекрасно сознаю, что не имею права от тебя требовать что-то в ответ мне. Как бы так пояснить… Оно же не приходит по желанию, чувство это. Давить его из себя – пытке подобно, а там и до ненависти рукой подать. Вот и ты, мой мальчик. Что я могу от тебя требовать? Чтобы ты взаправду влюбился в меня? Да лучше провалиться мне за такое на месте. Но капельку, мальчик мой, хоть каплю просто доброты от тебя! Это много? Так много? Или даже это неприятно и противно тебе? Хоть изобрази, хоть и буду я знать, что ты лжешь, но такие идиоты, как я, обычно и покупаются на иллюзии. Так легче, знаешь ли. Столько всего, моя радость, что разделяет нас, и не преодолеть никогда, но больше тебе скажу: я и не посмею. Я боюсь посметь, я боюсь вызвать у тебя крайнее отвращение, я боюсь, что ты однажды с откровенным презрением посмотришь в мою сторону, и, быть может, прав будешь, но, если б я знал, как на такое закрыть глаза и забыть?.. Вот не получается забыть. Зачем-то изо всех сил я продолжаю за это цепляться, хоть ты и говоришь мне, что все это моя блажь, да как же ты, мальчишка, можешь что-то в самом деле знать о чувствах других? Об искренних чувствах? Я знаю, как ты умен и проницателен, и на том постоянно играешь, но что в самом деле ты знаешь о том, что в сердце бывает? Помимо лишь боли, что тебя всего заполнила, и ты не веришь, что я внимаю ей! Да я бы забрал! Я бы все сделал, чтобы забрать ее у тебя, заполнить всего себя, и так было бы лучше, потому что мне было бы легче перенести, когда б я знал, что все тебе легче. Ничего больше не хочу. Не знаю, чего жду. Пасху в дороге буду встречать и буду думать о самых светлых и прекрасных вещах, может, и легче капельку станет. Каждый раз хочу в это поверить, обманываюсь, но от чувств к тебе даже так легче. Верь или не верь в это. Лишь это важно. Любить тебя важно, и пусть ты это отрицаешь, пусть презираешь, пусть проклянешь, да что с того теперь! Проклинай, да плевать! Вот честно! Что бы ты ни сделал – хоть на смерть пошли, я, как полнейший идиот, знаю, что ничто не отлучит моего сердца от тебя. Не смей думать, что я требую от тебя этим письмом что-то в ответ. Я сознаю, как это тебя угнетает, как угнетало последнее время, как все последние мои слова до нашего расставания, как письма, как бесит, что я порой пишу тебе, что больше не буду тебя нервировать, но потом снова берусь за старое. Я знаю, ты не веришь, когда я говорю, что мне одиноко, и это – пусть. Что ж мне всю жизнь за каждое оправдываться, так я приму сразу, что на все обо мне тебе плевать. Вот так и пусть будет. Я, знаешь ли, тоже не выбирал тебя, но пусть только я виноват в том, как все это тебе неприятно, да пусть, пусть, Федя, пусть все сойдется на мне дурное из тебя, я уж просто не знаю, что пожелать, не знаю, о чем еще попросить и как унизиться, потому что иначе не умею, не получается, дрянь у меня характер, и я ни к чему не способен. Знаешь, а так жить хочется… От горя, что вечно преследует, порой такие мысли приходят, а жить все равно хочется. Особенно с тем в сердце, с этой любовью к тебе. Я порой выхожу на набережную здесь в Шанхае, вспоминаю, как привез тебя сюда, и тогда ведь чувства мои были далеки от нынешних, но как приятно тот миг вспоминать, и жить хочется, но я так пугаюсь, что мне за все воздастся, за ложь, за грехи мои, что грехами этими и тебя задеваю. Хотя, наверное, я преувеличиваю и снова вызываю лишь глупую жалость, но вот так вот порой схожу с ума от метаний. Жаль, мне не снится, как сбываются мои мечты. Я лишь вижу людей вокруг, что счастливы моими мечтами, и мысленно ненавижу всех – вот такой я низкий человек. Но не в тебе снова эта причина, в чем-то, что просто невозможно преодолеть. В том, что ты не можешь быть моим, а я и не имею право о том думать, но я просто бы однажды хотел… Хоть слова доброго от тебя, хоть… Если это слишком много, то и ладно. Имеешь право сказать, что много. Не надо тогда этого счастья, о котором и вымолить не получается. Все равно все мимолетно, и одно доброе слово покроется потоком ненависти из тысячи. Сожжет ясное небо горящим закатом, а там ночь… Там темнота. В ней и забыться. Но я все еще полный идиот и во что-то верю. В тебя или в себя, в ускользнувшую давно надежду, в чудо, в светлый праздник, в жизнь, которая не может закончиться, если сдуру, конечно, не разбить голову обо что-нибудь или, уж не знаю, как там еще можно убиться, но я о таком и думать боюсь, так что вот, видишь, все еще надеюсь. Хочу просто знать, что ты жив и здоров, хочу знать, что все же иногда хоть на миг вспоминаешь обо мне, пусть и дурно, сам я виноват. Не злись на меня, мой мальчик. Ты всегда на меня злишься. Не злись. Радуйся жизни, ты читаешь это письмо в прекрасный весенний месяц, и единственное, о чем я буду просить, чтобы тебя все твои горести оставили, тогда и мои мне перестанут казаться тягостными.Не ругай и прости меня,
Твой
В. Савин».
Пока Дазай читал, он краем глаза следил за Достоевским. Тот не смог сидеть с ним за одном столом. Поднялся и ушел к окну. Так там и стоял, периодически оглядываясь и хмуро ожидая, когда закончится чтение. Увидев, что Дазай смотрит на него, развернулся, но ожидал, видимо, от него какого-то вопроса, но его не следовало, и Фёдор в нетерпении уже спросил: – Хочешь что-то уточнить? Если ты, конечно, что-то понял в этой сумбурности. – Думаю, ты уж точно понял все в этой сумбурности, – Дазай не стал добавлять к этому, что «раз еще и переволновался тогда столь сильно». А еще он не сказал то, что у него напрашивалось все время чтения. Что письмо это Фёдор прочел до того, как случилась та сцена в Песно. Год уже прошел, но ее отголоски все равно еще звенели. – Если ты думаешь, что я о чем-то таком буду тебе говорить, то – нет. Я хочу попросить. И думал попросить тебя давно, а сейчас вот, уверен, в том, что стоит тебе это сказать. Будет многим лучше, если ты вообще оборвешь всякие связи с Валентином. Речь не только о письмах. И о том, чтобы ты прекратил тянуть из него деньги и вообще бы пропал из его поля видимости. Я предвижу, Фёдор. Все плохо кончится. – Да ну, – он рассмеялся, но видно было, что его насторожило то, о чем заговорил Дазай. – Это ты сам додумался? – Сам – не сам. Я об этом думал с самого начала. С его признания, и признания, сделанного не тебе первым, заметь. Он куда лучше сознает свое положение, чем ты порой представляешь, но не хватает характера послать тебя к чертям. – Дазай, не стоит меня о чем-то таком просить. И дело не во мне. Ты сам понимаешь. – О боже, не говори глупости! Если ты захочешь, ты сделаешь, не так ли? Вот и здесь! – Пытаешься сберечь его душевный покой? Я в высшей степени ценю твою попытку. Даже попробую поддаться, знаешь ли. Но, Дазай, время ли тебе сейчас думать о других? А? Что ты на меня смотришь? А сам ты? У тебя у самого все хорошо? Я был рад, что ты написал мне об Одасаку, о том, что случилось в Париже, рад, что ты поделился. И меня это тоже беспокоит. Никаких сведений нет? – Из Японии очень медленно приходят новости, а если и приходят, то не особо веселые и полезные. Танеда-сан умер. Не знаю, на кого теперь полагаться в помощи. Он был другом Одасаку, – Дазай не мог не взволноваться, когда Достоевский заговорил об этой теме, а еще странно: Достоевский казался ему именно тем человеком, который мог его здесь понять. По старой детской памяти с Хакодатэ. – Сожалею. И? Что ты думаешь дальше делать? Поедешь в Японию? – И что? Я мог бы, – Дазай это так сказал, словно бы и мог, и словно бы и не хотел знать о том, что его не отпустят. – Только я приеду в совершенно чужую страну, где никого не знаю и буду пытаться выручить человека, который уже много лет в бегах по подозрению в убийстве некогда важного чиновника, о чьих моральных качествах, весьма низких, никто и не вспомнит. О да, это будет умно. Тем более, за кого меня там примут тогда, сейчас, конечно, не времена сёгуната, но отношения Японии с Россией в прошлом году были подпорчены из-за нападения на цесаревича, говорят, что из-за этого даже Мэйдзи подсуетился и назначил министром иностранных дел прежнего посла в России Энамото Такэаки, некогда бывшего в дружественных отношениях с царской семьей, чтобы уж никто не подумал о возможной скрытой враждебности, не говоря уже о некоторых нехороших настроениях в стане японского правительства, подозревающего русскую экспансию в восточном направлении, что, по мнению Анго, не лишено оснований, и я, будучи здесь, сам могу подобное подозревать, разве что местное правительство как-то уж наивно относится к нынешней Японии. Это может тебе показаться все отговорками, но я переписывался с Анго, и он предупреждает меня о том, что едва замерцаю я на горизонте, и интерес ко мне будет пристальный. Вспомнят родовитую семью мою, связь с Мори… Нас с Чуей ведь Фукудзава когда-то и позволил увезти, чтобы якобы оградить от всяких дрязг. Насколько это было необходимо тогда – не могу определить, но сейчас это кажется вполне существенным. А тут еще спросят, а готов ли я теперь послужить разными целями своей родине, которую и не знаю теперь даже. Схитрить можно, но я рискую подставить и Савиных, которые все еще ведут дела в Японии, тем, что они укрыли того, кого разыскивали как преступника, Мишель здесь прав. Это не подходит. Не имея более знаний, я не рискну. Но что еще сделать… Я и не уверен, что Одасаку вообще добрался до Японии, и боюсь, как бы уже не было поздно. Если бы можно было успеть тогда еще в январе что-то сделать. – Не осуждай себя за растерянность. Честно говоря, я тоже не знаю, что тебе посоветовать, но понимаю твое негодование, тем более зная, что Ода-сан ни в чем не виновен и заслуживал спокойной жизни, – последнее Достоевский особо выделил, что от Дазая не укрылось, но он не стал обращать внимания. – А что Чуя обо всем этом думает? – Хочет помочь, но это и не в его силах тоже. – Ну еще бы он не хотел помочь. Любой бы хотел. В чувстве вины ему не откажешь, он всегда был совестливый. Что? Разве не так? – Ты слегка не в свое дело лезешь. – О чем ты, Дазай, не в свое? Я лишь говорю о том, что разве не вина Чуи в том, что случилось? Что Ода-сан скорее всего, уже лишился жизни или лишится, учитывая тяжесть его вины! Или ж нет – не виноват в том Чуя? Не говори мне, что не думал о том! – Смысл думать? Я не собираюсь еще и на Чую все это возлагать! – Собираешься или нет – причем тут это? – Фёдор, приблизившись, с таким напором подался вперед, что едва не снес все чашки на своем шикарном столе. – И ты даже ему ничего не сказал? Я правильно понимаю, что он от тебя утаил то, что могло бы спасти твоего Одасаку? Всего-то дел! Сказать тебе! – Утаил – ты слишком громко заявляешь. Одасаку, Чуя мне сам сказал, просил его молчать. Что ж теперь? Раз уж так вышло. Дазай выдохнул. Раз уж так вышло. Второй раз его друг оказался в такой страшной ситуации, и этот второй раз еще обиднее первого, и еще более безнадежный, кажется. Но Чуя… Дазай вообще старался с ним обо всем этом не говорить с тех пор, не вмешивать. Может, еще и потому, что не мог с ним, как с сопричастным, о том говорить. Господи, зачем Фёдор влез тут со своими обвинениями, совсем одурел?! – Что ты недовольным волком смотришь на меня? Задел, ну извини. Я просто думал, ты и сам все это уже успел осмыслить. И трудно быть здесь оптимистом, уж лучше сразу принять смерть и смириться, чем верить. Я это проходил. – Фёдор глянул на него, тут же ощутив, что его могут и прибить таким ледяным взглядом. – Ладно, извини. Я полез немного не в ту область. Вы же все еще вместе? Любовь и все такое? Почти завидую. Ну что, Дазай? Знаешь, когда ты написал, что хочешь побыть у меня, я решил, что тебе кто-то нужен, я нужен. Из-за того, что случилось. – Не буду спорить, – Осаму, который весь день, как уже многие предыдущие, пытался откинуть хотя бы слегка в сторонку мысли о судьбе Одасаку, сейчас снова поддался им. Фёдор прав. – Тогда я весь в твоем распоряжении. Всегда был, напомню. С Хакодатэ. И никогда не отказывался. Выпьем сегодня вечером. Я бы тоже хотел с тобой о многом поговорить. Оставайся у меня, сколько хочешь. Тебе легче станет, уверяю. Ты ведь не особо торопишься обратно в Петербург. – Нисколько. – Чудесно.