
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Кащею хочется угаситься. Лишь бы не вспоминать прошедший день. Не вспоминать Вову. А тот всё лезет и лезет в обдолбанный мозг. Повязаны же.
Примечания
Да когда ж меня отпустит фэндом наконец?!
Часть 1
09 января 2025, 09:58
Вонь стоит такая, будто кто-то умер. И, может, так оно и есть, только Кащей ещё дышит. Пол кухни нездорово блестит. Стол завален окурками, пустыми бутылками из-под водки «Золотое кольцо» и обрывками какой-то газеты с Лёней Гайдаем на первой странице. Плита ржавая, конфорки в засохших пятнах борща или, может, чего похуже.
Кащей сидит за столом, склонившись, кусает губы. Под глазом свежий синяк, такой густой и тёмный, будто его кто-то кистью вырисовал. Губы разбиты, кровь засохла, отдаёт металлическим духом. В руке полупустая бутылка водки. Другой рукой Кащей тянется за спичками, но пальцы дрожат в треморе.
— Ёбаный цирк, — шепчет себе под нос и глотает прямо из горла. Обжигает, но это лучше, чем думать о том, как его сегодня отпиздили.
Качает. Комната медленно, но уверенно начинает крутиться, карусель, блядь, в Парке культуры. Мутит. Встаёт, пошатываясь, держась за стол. Проходит к раковине. Вода холодная, словно её доставляют прямо из ледника. Бьёт ладонью по крану, брызги летят в лицо, смешиваясь с потом и кровью.
— Эй, Кащей, ты чё творишь-то? — голос из комнаты. Людка. Конечно, Людка. Как крыса, всегда подбирается, когда он падает.
Людка — типичная матрёшка с привокзальной площади. Кофточка в облипку, юбка короче некуда, глаза водянистые. На ногах тапки, которым лет сто. Стоит в дверях, облокотившись о косяк, и смотрит на него с жалостью, как на собачонку, которую переехал грузовик.
— Людка, уйди, — выдавливает Кащей, вытирая лицо рукавом.
— Да ты чё, Кащей, я помочь хотела, — шепчет она прокуренно.
— Помочь? — оборачивается, медленно. — Помочь, блядь? Да кто ты такая, чтобы помогать мне? А? Иди отсюда, сам справлюсь.
Людка смотрит, потом пожимает плечами. Её глаза сухие, без слёз. Она привыкла.
— Ну, сам так сам, — говорит, разворачиваясь. — Только смотри, Кащей, однажды сам себя и доконаешь.
Уходит, хлопнув дверью, а Кащей садится на пол. Достает из кармана жгут. Находит ложку на столе, грязную, с засохшей кашей. Похуй. Греет её над зажигалкой, пока раствор черняшки не начинает блестеть в темноте, как маленький кусочек ада.
Вена на руке такая тонкая, будто её вот-вот порвёт. Игла входит, Кащей нажимает на поршень, и мир вокруг размывается, как акварель на промокшей бумаге.
Приход.
Кухня растворяется, стены растворяются сахаром в чае. Вдруг перед ним — Вова. Живой, как наяву. Только не тот, кто распиздил сегодня ему нос, а как раньше, в восемьдесят пятом, когда у них всё было просто. Вова, ещё без усов, с улыбкой, которую никто не мог испортить.
— Ну что, Кащей? Докатился? — спрашивает, склоняясь над ним.
— Заткнись, — бурчит Кащей, но голос его тихий, слабый.
— Ты сам виноват. Я тебе шанс дал, а ты всё просрал, — продолжает Вова, приближаясь к его лицу. — Хотел стать главным, а стал никем.
— Ты меня предал, — шипит Кащей. Его тело дёргается, пытается подняться, но не может. — Выгнал, как собаку!
Вова присаживается рядом, кладёт руку ему на плечо.
— Нет, брат, — говорит мягко. — Ты слабый. Я знал, что так будет.
Кащей чувствует, как слёзы текут по щекам, но ему плевать. Сжимает кулаки, а вместо злости внутри — только пустота.
— Иди нахуй, Вова, — выдавливает он, интонация ровненько ломается.
Вова ржёт ему в лицо.
— Всё, Кащей, хватит. Конец игры, брат. Ты сам себя убиваешь, а я только смотрю.
И с этими словами Вова исчезает. Кащей падает на пол, ледяной и липкий. Комната снова возвращается, с её срачем и холодом. Кащей остаётся один.
Ползёт по полу дохлой мухой. Хрипит, хлюпает, пускает слюни. Капли падают на линолеум, расплываясь, как бензиновая плёнка в луже. Холод проникает в кожу, пробираясь до позвонков. Пол скользкий, липкий, пахнет спиртом, потом и чем-то гнилым.
Сначала приходит рвота. Тонкая струйка кислоты, выжженной алкоголем и черняшкой, стекает изо рта. Пытается плюнуть, но получается только сиплый всхлип. Потом сознание начинает накатывать волнами — то кромешная темнота, то вспышки памяти, такие яркие, кто-то поджигает мозг изнутри.
Вова пришёл после Афгана. В своём драном ватнике, что выглядел, как трофей с мёртвого духа. Волосы короткие, лицо обветренное, будто песок точил. Глаза — те же, тяжёлый свинец. Только в них больше нет того огня, что был раньше, когда они ещё малолетками таскали шоколадки из киоска.
— Ну как там? — спросил Кащей, поставив на стол стакан с водкой.
— Что спрашивать, — тускло ответил Вова, глядя куда-то мимо него. — Лучше скажи, что у нас тут?
— Что у нас… — усмехнулся Кащей. — Универсам живёт. Живёт…
Толкнул стакан к Вове.
— Пей.
Вова помедлил, но взял. Глотнул. Глотнул ещё раз. Потом ещё. Взгляд стал мягче, движения плавнее. Они пили и пили. Кащей помнил, как Вова смеялся, наконец-то, как раньше.
— Помнишь, как мы в «Зарнице» у пацанов кеды стырили? — спросил, улыбаясь.
— Как же, блядь, не помнить.
Нашёл же тему для ебанутой паузы.
Потом всё было заполошным сном. Какой-то разговор, ржач, ругань. И вдруг Кащей понял, что тянется к нему. Вова, уже под градусом, не оттолкнул. Их губы соприкоснулись, и всё. Поплыл Кащей. Пьяные руки, выдернутые из маек нитки, холодный линолеум под опущенной ладонью.
Губы Вовы на его губах. Горький вкус водяры, разливающийся по нёбу. Тяжёлое дыхание. Руки, жадные, как у карманников в троллейбусе. Вцепились друг в друга, пальцы в штаны лезли, пачкались. Стулья упали, скрипнуло, потом что-то упало с полки. Потом Вова застонал — не от боли, а от чего-то, что Кащей не мог объяснить, но от чего внутри всё перевернулось. Горячка разлилась по телу, которое щупали-щупали-щупали, до искр в глазах. Сам не лучше был — мял, натыкаясь поломанными ногтями на мелкие бугорки шрамов. Вова жался к нему, кусал в шею, Кащей его отгонял-отгонял — следы же останутся. Как остались на обконченных в конец штанах, когда почти уже отключился, когда выкручивали ему волосы после очередного поцелуя — с зубами, напролом.
Кащей зажмуривает глаза, лёжа на полу.
— Ёбаный пидор, — шепчет он, но слова звучат пусто, без злобы. Только с отчаянием.
В тюрьме такое видел часто. Паханы, с матом и плевками, делали своё дело, пока «петухи» молчали или стонали. «Это закон зоны», — говорил ему один дедок, с которым делили камеру. «Ты не мужик, если не ставишь других на место».
Тогда Кащей это ненавидел, это унижало всё внутри. А теперь что? Теперь он сам. Пидор.
Но Вова? Если кто-то узнает? Если кто-то проговорится? Да его бы самого тогда вышвырнули. Он бы стал ничем.
— Ты меня теперь держишь, Вова, — шепчет Кащей, открывая глаза, глядя на бьющуюся в агонии лампочку. — Мы теперь повязаны, как две мрази.
Лампочка гудит комаром над ухом. Где-то за стеной плачет ребёнок. Кащей смеётся. Громко, истерично. Липкое чувство тошноты поднимается, но он гасит его очередным приступом смеха.
В этот момент понимает, что выхода нет. Он — это Вова, Вова — это он. Оба сломаны, оба связаны нитями грязи, водки и тем, что никогда не скажешь вслух.
Утро. Кащей лежит на полу, прям выброшенный на берег тюлень. Всё болит, пульсирует, стучит молотком по наковальне. Голова раскалывается — то ли от водки, то ли от черняшки. Комната, как поле боя: новые бутылки, шприц валяется под табуреткой, на столе засохшая корка хлеба рядом с опрокинутой банкой «Гавриловской» тушёнки.
— Вставай, блядь, герой, — говорит Людка, склонившись над ним.
Её голос будто из-под воды, но пронзительный, скрип дверей в подвале. Вся в своём репертуаре: заношенный халат в цветочек, из-под которого торчат босые ноги с облупившимся лаком на ногтях. На лице полупанковский макияж — чёрная тушь везде, кроме ресниц.
— Ну-ка давай, в себя приходи, — хлопает его по щеке.
Кащей лишь хрипит, пытается отвернуться, но Людка уже роется в морозилке, вытаскивает старое, чёрное от времени полотенце и ссыпает туда ледяные комья, которые пахнут заветрившейся рыбой.
— На, приложи к морде своей, — бросает компресс ему на грудь.
Холод пробирает, и Кащей кривится.
— Ебануться можно, Людка, уймись!
Выдавливает смешок, но тут же корчится — ребра будто перетянуты проволокой.
— Иди нахуй, Люд, — сипит, потягиваясь к сигарете. — Ещё учить меня вздумала. Ты ж сама вчера тут выла сиреной.
Людка садится на табурет, тоже закуривает, размахивая сигаретой, как дирижёр палочкой:
— Кто выл? Да я хоть бы раз орала, как ты ночью! «Вова, Вова!» — передразнивает она. — Ты что, баба его, что ли?
Кащей резко садится, хватает компресс и кидает его об стену.
— Закрой рот! — кричит он, и голос ломается, превращается в надсадный кашель.
— Ну, всё, всё, не кипятись, — говорит, глядя на него с полуулыбкой, но в Людкином голосе слышится жалость. — В зеркало давно смотрелся?
Кащей садится обратно, обхватывая голову руками.
— Это всё Вова, — шепчет он. — Вова меня проклял. Сука такая…
— Ой, только не начинай, — Людка тушит сигарету о блюдце с засохшими крошками. — Ты сам себя проклял, со своим этим «героизмом».
Кащей смотрит на неё, на её бледное лицо, на эти пухлые губы, которые в своей грубости казались почти красивыми. В Людкином взгляде нет осуждения — только усталость.
— Иди сюда, — вдруг говорит.
— Что? — вскидывает брови.
— Иди сюда.
Людка встаёт с табурета, подходит. Он тянется к ней, цепляется за её халат, притягивает к себе. Их губы встречаются, вкус Людкиной польской помады, мажущий по незажившим ранкам, смешивается во что-то терпкое, почти сладкое.
Она сначала сопротивляется, потом отвечает на поцелуй, кладёт руку на его щёку.
— Ты придурок, Кащей, — шепчет Людка, отстраняясь.
— Знаю, — отвечает он. — Но ты всё равно меня терпишь.
Она смеётся, хрипло, почти жалобно, и садится рядом. В комнате пахнет холодом, пылью и чем-то почти уютным, полуизъеденным молью пледом.