Долго светло

Грибоедов Александр «Горе от ума»
Слэш
В процессе
NC-17
Долго светло
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон. Кроме того: 1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет. 2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс). 3. Осторожно! Рейтинг оправдываем. 4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой. 5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно. Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо! Пишу по готовому плану, однако бывают озарения. 1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22). 2. Убрана важная метка (12.23). 3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше. А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
Содержание Вперед

1.3

Le premier

      Позвоночник упирается в спинку дивана, набивка проседает, и дерево давит в кости. Поясницу тянет: Александр, сгорбившись, обнимает колени. Древний камень у ручья — на заре: все вокруг него дышит ало-желтыми пятнами, и плывет мимо целая вечность… Стелется ласковый дым, как туман.       Подпрыгивает трубка в зубах. Десна уже болят, но как не хочется выпрастывать руки из халата… Они тяжелые, расслабленные, словно и правда лежали там не одно тысячелетие. Вынуть их теперь — разбить покой, сменить центр тяжести, а вместе с ним и позу целиком. Лишь трубка сползает с колена… Он сдвигает челюстью, силясь уложить ее обратно — дергает болью разбитую губу, и дым кусает глаза.       Зажмуриться, поморгать, и пелена слетает. Нет больше реки, и солнца нет. Это играют друг с другом тени: камин чихает, и жар его ползет по коврам, мебели и Александру. Не зябко голым пальцам ног, они поджаты для устойчивости.       Дом — и тот преобразился, наполнился голосами, смехом и мягким светом. Слуги приходят как бы невзначай: взглянуть на него, убедиться, что он в самом деле пробудился, а значит, все изменится. Летят быстро-быстро картинки дней, словно трясешь калейдоскоп. Одно дело, другое, третье. Вопрос за вопросом, событие за событием, пускай незначительным, но… Жизнь закрутилась, как водоворот, и проглотила целиком.       Александр попал к своим лишь когда отгорело солнце в новорожденных сугробах. На него нельзя было взглянуть. Половина лица оплыла, губа рассечена, говорить получалось едва-едва, скорее мычать. Катерина плакала, увидав его таким.       Свои поинтересовались, что стряслось. Удивленно посмеялись и без лишних слов приступили к делу. Не сочувствуя. Они с Александром никогда не были и не будут даже приятелями, но, наверное, так лучше.       В Петербурге вот были и друзья, и любовь: все закончилось катастрофой, и не столько политической, сколько… Но это в прошлом. Не стоит об этом.       «Свои люди» — неоднородная масса, но вместе составляют единый организм. Александр думал, что навеки ампутирован из их общества, словно почерневшая конечность. Диагноз: своенравие, осложненное непостоянством. Теперь его сочли не столь больным и решили присоединить обратно. Возможно, дело в том, что у человека не так много конечностей — не стоит обращаться с ними расточительно.       Трубка, колени и стол опять размыты, будто сквозь запотевшее стекло.       Да, с ним сложно. Своим нужны люди от природы надежные, и он понимает это, как никто другой. Отступать нельзя, когда все будет готово если не в новом году, так в следующем.       Он дергает руку наружу — воздух облизывает ее прохладой — трет одним пальцем зудящую бровь, сдвигает ее бугристость. Нельзя срывать эти корки: они чешутся нестерпимо, как коросты, но стоит провести ногтями, снова липко течет кровь.       Вокруг ее и без того много.       Он перенапрягся вчера, пытаясь влезть в седло, и носом хлынуло снова. Не так обильно, конечно, как после…       А Молчалин вот кашляет ею.       Это не кровь даже — розовая слюна или слизь в прожилках буро-красного. «Кровь на платке» — звучит романтически, а на деле гадко пахнет солодом и хмелем, торчит ребрами и заволакивает взгляд маслянистой пленкой.              Александр видел больных чахоткой, красивых, загадочных и возвышенных — а кто их не встречал? Но никогда — таких. Это понятно: в подобном виде за порог комнаты не выползти, не то что ехать в люди. Как он еще работал…       Голова соскальзывает с ладони, и кончики волос укалывают веки. Александр встряхивается, но это не помогает — отросли слишком сильно — спускает ноги. Зачесывает спутанные пряди назад, застряв пальцами. Надо пригласить парикмахера, но все недосуг… Теперь еще это в доме. Неприлично звать посторонних.       Это.       Вот как назвал, пускай даже про себя… «Это» — что, monsieur Чацкий? Умирает кто-то, что ли? Придумывать изящные обороты, скрывающие суть — вне дела — обыкновенная низость.       Но как сложно сказать, что именно происходит в доме.       Оно делится на составляющие: человек, чье сердце пока еще бьется; удушье, которое у Александра вызывает один лишь взгляд на его лицо; то, что случилось меж ними год тому назад — и что случилось третьего дня.       Подобрали вы, барин, вроде чумного щенка. Лукреция так сказала. Похвально и очень дико с вас. Александр спросил ее, разве Христос не учил такому? Она махнула рукой, будто ничего он не понимал ни в вере, ни в жизни.       Ей нет и тридцати, но ведет она себя как своя собственная барыня — половина слуг подозревает, что она находится с ним… в связи особого толка. Господи, до чего же противно. Каждый такой слух — плевок в лицо.       Он находит пальцами ноги тапочку. За второй приходится склониться к полу, опираясь о диван, и запустить под него руку. Вот и она. Чудесно. Можно вставать.       Он сцепляет пальцы между колен, горбится. Огонь потрескивает, в дымоходе воет, свистит, вздыхает. А может, это вовсе за окном. Где теперь непроглядно.       Дует злобный ветер, как в монгольской степи — и снег поднялся взвесью. Белая мгла, проступают очертания соседнего дома, будто арабская крепость в песчаной буре, и кажется: этот дом — последний во всей земле и ничего другого не осталось. Сердце делается легким от этой мысли, но не радостно-легким, а как у Валтасара: мене, мене, текел, упарсин. Стоит природе показать клыки, и человек беспомощен, как любая земная тварь.       Как была бы беспомощна Лукреция, если бы он…       Вот это и есть полная развращенность — а не то, к чему склонен он сам! И ведь не столько похоть, сколько жажда власти. Он скорее видит себя с тем, кто сильнее…       С ним. Он выше ровно на одну светлую голову — на три тысячи душ в имении, на пять чинов и старше на семь лет. Птица самого высокого полета, но готовая снизойти к другим… была.       Или с ней — она тоже сильнее, но иначе… Александр требовал от нее все и сразу, в этом ошибка. Будто она должна прийти к тем же мыслям, что и он, живя бок о бок с другими людьми и другой жизнью. Впрочем, задатки у нее есть, она ведь…       Он сжимает переносицу, где та делает изгиб и переходит в лоб — там почти не больно, но достаточно, чтобы отрезвить, выбить мысли из начатой колеи.       Все от безделья.       Он не успел взять книги для работы, а в его библиотеке, увы, таких изданий не водится — и не удивительно. Он ждал, что ему предложат что-то писать, но не такое.       Почему он? Кто угодно мог справиться и, возможно, гораздо лучше.       Кто угодно, если у него выходит писать по указке и соответствовать ожиданиям. С другой стороны, чем еще Александр полезен?       Сочиняет он непостоянно, марко, торопливо — ненавидит переписывать притом — и чаще бросает на полпути. Да и есть люди талантливее его. Хорошо, ему хотя бы даются переводы: их легче не бросить…       Переводить ему тоже дали. Пока одну книгу. Но сегодня он ни страницы больше не вынесет.       Ужасно, когда положительные, созидательные произведения похожи на разбитую мостовую! Невозможно читать, что ни слово — то кочка… Одна глава, и глаза слезятся, разум — выжженное поле.       Скорее всего, книги на русском и того хуже.       Александр смеется негромко: губы разбиты; невнятно: трубка в зубах. Качает головой — переносицу мгновенно простреливает, и он отдергивает руку.       Все случится — и придется действовать сразу, чтобы не случилось отката в прошлое, как… в других странах. Развернуть полевые школы — уже прозвали их в шутку — воспитать новое общество взамен той гнусности, что творится сейчас, искоренить невежество и дикость, но…       Писать учебники, ему? И, увы, «писать» — слишком громкое слово. Списывать чужое, но на свой лад — в значении свой, не сам, естественно, а по конспекту людей толковей его — но занятых материями поважнее. Пересказ, вычитка, редактура — мелко для сих господ.       Забавно. Он для них вроде гимназиста, которого посадили к студентам. Слышит, немного понимает, но без твердой руки ни на что не годится. Он никогда не думал, что…       По лестнице застучало — быстро-быстро, лошадь в рыси — так в доме бегает Коленька.              Александр вынимает изо рта трубку, поднимается — голова идет кругом — но получается устоять приподняв руки, выставив ладонь, будто зашел в воду.       Коля таким его и застает.       — Александр Андреич, — жалобно, — там этот…       — Кто?       Александр приглаживает волосы снова, будто это поможет.       — В себя пришли…       Снова плывут полы, и он падает на диван, обхватывает себя за плечи. Вот как. Это должно было, конечно, случиться…       Он не успел придумать, что делать дальше. Остановились они на том, как Молчалин… Что ж, превратил ему лицо в сырое мясо. Безусловно, огромное продвижение в их дружбе! Раньше толком не поднимал на него глаз — и наконец осмелел!       Александр стискивает волосы, тянет — смех бьется в горле — болью дергает размозженную губу.       Его никогда не били, даже в полку, когда он… участвовал в адюлтере, если можно так выразиться. Тогда с ним стрелялись, но так, скорее для виду. Стреляться страшно, зыбко, промозгло. Словно стоять над обвалом: горит лицо и дрожат руки, но будто вот-вот взлетишь.       Драться… Его оглушило, вместо носа была немая боль, и слезы резали лопнувшую кожу. Закрываться руками — бьют по ним, рвут их прочь от лица… Вышло сбросить его — тот пытался снова подмять под себя, но не успел. Александр отбил его руку и сам впечатал костяшки ему в челюсть — и он обмяк.       Выше высокоблагородие, можно не звать полиции? Встал! — и высоченный мужчина в некогда белом, теперь застиранном — с размаху врезал сапог Молчалину в ребра, но тот не двинулся, словно мертвец. Зато дернулся Александр. — А, мы и всамделе без чувств… Он припадочный у нас,       умом поврежденный.       Все одно вот-вот помрет от чахотки.       А вам не нужно, чтоб слухи ходили об таком, правда ведь?       Трясло тогда Александра крупной дрожью и не только от боли, унижения и огня в жилах. Он сперва решил, что каким-то непостижимым образом убил человека.       Этого человека.       После слов о Христе Лукреция добавила: щенком надобно заниматься, раз притащил: так говорю детям. А вы-то, сударь, разве ж станете?       

Le dernier

      Что между ними было третьего дня… Что будет сегодня?       Но год назад —       Александр кусал пальцы, и во рту был привкус — легкий-легкий металл. В экипаже мотало, он бился о спинку и стену — и не понимал, почему — не хотел понимать — легкие жгло, будто впервые закурил и прожог их сильной затяжкой.       Одно хорошо: продержался до конца, пока кучер не хлопнул дверью — карету мне, карету! — и даже немного после. А потом вдох застрял в груди, и заколотило все тело: началось. От такого лишь одно спасение: втыкать в запястье перочинный ножик — раз, раз, раз — чтобы стихло.       Почему? Почему же все вышло так?       Это нелепо, это никак не объяснить!       Он знал ее, злую, смелую, острую на ум — потому и любил, господи боже, как тяжело: нельзя умереть прямо сейчас и не чувствовать ничего! — он знал и гадюку, которая спряталась теперь под лестницей — трусливую, насквозь продажную тварь.       Он знал их обоих.       Этот мерзавец, человек — ни дела, ни мысли, Александр наблюдал его годами. Скучное, туповатое существо, умеет ровно писать стишки в тетрадку, кивать вовремя и растворяться в воздухе. Все! Слуги умеют больше.       Лукавить так не умеют!       Бросился прочь, шкуру спасать — подошвы сверкнули. Спрятался, герой!       Спрятался, да…       А ты хотел, чтобы как теперь: вбил тебе нос в череп?       И вас застали втроем: Софья содрогается от плача, пытается влезть и разнять — она бы пыталась, и досталось бы ей самой — а вы катаетесь по полу и пытаетесь друг друга убить — бестолково и медленно?       Ты хотел его тогда — придушить?       Придушил бы сейчас, если б его глаза не закатились так скоро?       За то, какой он — и что притом мог сделать с ней то, что никогда не будет предложено тебе.       Ты хотел — нет, не всадить пулю в его лоб, этого мало — хотел прикладом бить, пока не расколются глазницы, не вытечет то, что за ними — а потом вытереть брызги с лица рукавом мундира? Ты умеешь так, Чацкий?       Просто, как фантазировал в ярости?       Нет? Вот и хватит.       Он вытащил бы сердце наживую, если б знал, что тогда будет презирать их, и точка! Он должен трястись от гнева, омерзения — как было в минуту, когда высказывал им все, все, что думал.       Оказалось, думал он другое — спустя полчаса. Но тогда злоба еще горела, как преисподняя, и в животе будто взорвали порох.       А вот сутки спустя он не мог поднять израненную руку, чтобы опять впиться зубами.       Лишь стискивал ее второй и бился головой о стекло — мерный, успокаивающий стук — и спрашивал себя: зачем так резко? Ведь мог бы ей доказать, насколько лучше него! — самого жалкого человека на земле… Как может быть покорным тоже, но не от трусости, из любви к ней.       Что он наделал? Что теперь будет? Это его семья — какая бы ни была — он вырос с ними, бок о бок с ней. Она понимала его, как никто другой, как даже он, Никон, не мог понять никогда. Потому что был спокойный, как небожитель, монах, святой — а с ней они плакали вместе, смеялись вместе, все чувствовали вдвоем! С ним же Александр тянулся к степенности, превосходил себя, но не мог дать себе волю и не оттолкнуть его этим.       И теперь она тоже навеки недоступна — как заглянуть ей в глаза после всего? Как заявиться на порог к человеку, который тебя вырастил — после таких слов? Почему, почему?       Как можно было натворить все это за один-единственный день?       Надо было поспать хотя бы часов двенадцать перед тем, как ехать к ней. Надо было испросить приглашения. Потом — доказывать, что больше не покинешь — даже ради ее собственного блага, как в прошлый раз. Надо было показать себя взрослым, уравновешенным человеком. Объяснить все, а если объяснения нет — выдумать его.       Надо было сперва подумать. Но он не мог.       Он никогда не думает, если это — это, чему нет имени — похожее на крылья за спиной, на полет в пропасть — глотает его без остатка. Заменяет на какого-то другого Александра с непостижимой логикой и упрямством.       Заставляет писать слово «lovely» страница за страницей, раздирая бумагу кончиком пера.       А сейчас нужно стать другим, третьим собой, раз Александр умеет совершать подобные метаморфозы — и подняться к нему. Он не щенок, чтобы скинуть на слуг.       И — в конце концов — Александр ждал этой встречи.       

Le nul

      Алексею было замечательно. Он ни о чем другом и не мечтал. С тех пор, как… нет, неважно.       Ах, было ему — никак.       Как будто конец — он вот такой, и ада нету, и не о чем тогда молиться. Нет ни раскисшей земли, ни корней травы, ни червей, ни жуков. Ни озера серы — геенны огненной — ничего нет. Только убаюкивает ничто. Как шелковый платок на глаза. Высшая точка наслаждения.       Но теперь он лежит навзничь и думает об этом никак и ничто. Значит, снова вернулся сюда.       В тело, которое сгусток даже не боли — она отвлекает и облагораживает — а эдакого нытья. Когда упал с лошади и расшибся, но ничего не разбил до болячек, крови и лимфы. Когда…       Когда отец дернул за руку.       Например, взял помогать на родах — а ты, неблагодарная, слабохарактерная бестолочь, надумал бежать! Что толку уговаривать, если можно силой показать, что никуда ты не денешься. Фельдшер не должен бояться и плакать. Даже если кого-то рвет и выворачивает огромная голова младенца. Даже если фельдшеру двенадцать лет. И на это пошла мать, чтобы родился вот такой Алексей? Просто дура.       Разбитость. Вот нужное слово.       Разбитость в костях, и гудит голова, мозги взбитые, как гоголь-моголь. Но истинной, ослепительной боли нет. Ну, почти: все ж стреляет то и дело у нижних ребер.       Впрочем, боль — это не ново. В прошлый раз не досчитался зуба. Однако тогда Алексей запомнил хотя бы общую картину: кто его бил, где и даже за что. Теперь же выпал огромный кусок и сразу провалился в тот самый склеп.       Он протягивает ладонь и сгребает в кулак — мятую простынь. Вдыхает через силу — запахов нет. Понятно, опять стало хуже… Расправляет пальцы, они скользят по ткани — мягко, чудесный хлопок, должно быть, почти новый… Алексей замирает.       Открывает глаза.       Медленно садится на постели, придерживая себя под грудью, опираясь второй рукой на подушку.       За окном летит рой снежинок. На одеяле тусклая тень — скорее намек, чем настоящая. Падает от кресла рядом — в нем прикорнул тощий мальчик лет десяти. По всей видимости, казачок.       Ха-ха.       Так. Вот ему наказали почистить наледь, раз новый снежок не нападет никак — бестолковое поручение, будто просто хотели выгнать на мороз, со злым умыслом, учитывая… Вот он пошел. Там Глаша была, она просила о чем-то — а потом тьма-тьмущая.       Только не кремовая, а черная. Не такая хорошая. Где оно все теперь, как его оттуда достать?       А теперь…       Тяжелый стол у окна, его закрывает вот это кресло — красный бархат, загнутые книзу ручки. В углу скучает трюмо с почерневшим зеркалом. Господи, а под ним еще и задрался ковер, хотя и повыцветший…       Алексей протягивает ладонь и щупает набалдашник кровати — холодный, крашеный сверху, завитой, как венец собора. Проводит рукой вдоль спинки. Пальцы соскальзывают с нее, и он подносит их поближе к лицу, будто плохо видит. По костяшкам запеклись ссадины. Давит их об металл — и тут же отдергивает, морщась.       Это все на самом деле.       Эта комната — ха-ха, если он все-таки не попал в рай или ад — явно принадлежит хорошему дому, хотя и обставлена не очень. Словно ее не трогали лет двадцать. Странно видеть такое в Москве, тут же все погорело в войну…       Как он мог оказаться в хорошем доме?       Может, упал в обморок, а мимо проходила какая-нибудь благодетельница, филантропка? Пришла в больничку поохать и посмотреть, куда идут ее денюжки. А еще чтобы ее заметил кто-то за этим делом: вот, Марья Петровна, например, добрая, ходют везде, християнскую милость являют! Ну и подобрала его. Модные нынче идеи, пускай и в узких кругах. Про цельного в своей голове крестьянина, единого с природой, здорового душевно, и губит его бездушный город… Она полечит его сейчас и попробует выкупить — а не найдя, чей он…       О нет! Все хуже. Так и было, но потом в вещах нашли документы — и теперь она вздумала, что спасла обездоленного, но благородного…       Да бред это все!       Он впивается обломанными ногтями в щеки — крепче, еще крепче — они проваливаются в кожу. Очнись же, очнись!       Вместо этого разбирает кашель, да такой сильный, что приходится опуститься обратно и свернуться в клубок.       Ага. Все очень плохо. Но это даже хорошо.       Казачок вскидывается, голубые глазки пучит, с кресла слетает. Пихает кружку с водой — и вообще всячески бесполезно суетится, хотя Алексей пытается отмахнуться.       Когда попускает, он поднимается и скидывает ноги к полу — казачок тут же подвигает тапочки.       Алексей улыбается дитю ласково-ласково:       — Спасибо! Мальчик, а как твоих хозяев зовут? — Тот клонит вихрастую голову набок, как птичка. — Ну по имени?       Он кивает, вроде бы дружелюбно:       — Александр-Андреич.       Алексей сглатывает, хотя слюны нет.       — Ой, я хотел сказать, фамилия-то какая? Ты прости, я совсем…       — Чацкий они!       Алексей протягивает руку — берет кружку — осушает залпом.       — Ой, — звучит немного ниже, но совсем медово, — спасибо! Хороший у тебя барин. Ты молодец… Но устал, наверное, совсем. — Портит, что голос окончательно сел. — Я уже получше, ты поди поспи пока что. Не в креслах же спать, в самом деле.       Хоть бы не побежал сразу к… к Чацкому. Которому — теперь проступало — Алексей скорее всего сломал нос.       Значит, все-таки ад.       

La fin

      Александр обхватывает ручку двери, но запал смелости иссякает, оставляет его оглушительно одного. Что делать, когда ее откроешь? Это уже будет совсем другое. Отсроченный поворот судьбы, который он учинил сам, но отказался признавать.       Нет, сомневаться поздно.       Выбор все-таки сделан. Даже если сгоряча, ничего уже не вернешь. Не выкидывать же на улицу.       Что с ним сталось? Как дворянин — Александр проверил, никто не судил его и не лишал чина — как дворянин мог дойти до такого? Впрочем, Молчалин — выходец из разночинцев.       О Молчалине-старшем говорили: гений врачебного дела. Когда Фамусов разбился на дороге, тот вправил сустав одной левой и ответил на все проклятия — усмешкой. Гений. Преувеличение, однако Фамусов уважал его, пускай и с долей… отвращения? Возможно ли сочетать подобные чувства? Наверное, можно. Александра Павел Афанасьевич любил и презирал одновременно, например.       Но все равно — как Молчалин дошел до такого? Каким бы мерзавцем он ни был, видеть его — некогда цветущего — вот таким, полутрупом, к тому же умом повредившимся… Это тяжело.       Побеждать врагов нужно иначе. И враг теперь не сам Молчалин — это в прошлом — а что Александр носит в себе. Страх: посмотреть ему в глаза и не справиться. Упасть снова в те чувства, которые топили его тогда. И почти захлестнули три дня назад.       Это пора закончить, преодолеть. Завершить природный круг по-настоящему. Чтобы снова — безразличие. Может, тогда станет легче, и будут силы заняться чем-то истинно полезным. И по-настоящему усердно, а не как сейчас: через силу и спустя рукава.       Все равно ее отпустить сложнее… Нужна подготовка.       Александр прижимается к прохладному дереву лбом. Вдыхает, старательно расширяя грудь, и выдыхает, пока в ней не начинает сосать. Прислушивается к тишине.       Это… это хрип? И — стукнуло что-то, как по дереву. Аккуратно открыть дверь, заглянуть —       увидеть — как штырем от горла до самого живота — слабо дергается в воздухе, задевает кресло.       Все смазывается.       Подлететь. Схватить под талию — повис низко: не прыгал, не свернул шеи! Тянуться к ней — нет, толком не достать — боже — невысоко, но высокий — боже, боже, боже. Прижать сильнее к себе — запрыгнуть вместе с ним на кресло, покачнуться, устоять.       Рвануть простынь вверх — нет! — никак, затянулось! Чужие руки стискивают то удавку, то запястья — режут ногтями — нет-нет-нет, не ослабить.       Взглянуть вверх — потолочный крюк!       Прыгнуть — в попытке сбросить.       В секунду осознать — при неудаче сломается шея! — но —       упасть вместе — на него сверху — как упали в прошлый раз, только наоборот — с грохотом в доски, коленями об ковер. Вскрикнуть — то ли от боли, то ли от победы.       Этот еще и вырывается — молча, только полупридушенные вдохи, глаза пустые, как у животного — отталкивает в живот — пытается уползти. Вжать его со стуком обратно в пол — черт — приложив об него головой. Распускать, раздирать петлю — трещит под голыми руками, под не своей силой, будто в три раза умноженной.       Тот отпихивает, чем придется — сбрасывает с себя, садясь — пробует пнуть, но он слишком близко — от усилия хрипит влажно, взахлеб, будто и так умрет. Напрыгнуть снова и тащить с головы свитую веревкой ткань — он сжимает ее и тянет обратно, локтем упирается в грудь.              Александр рычит, перехватывая его за плечи — встряхивает, что мотается голова — и дает пощечину такую, что отнимается ладонь — сбрасывает наконец петлю и швыряет ее себе за спину.       Останавливается сам — господи, он ведь…       Не хотел.       Алексей закрывает лицо — почему-то запястьями, будто блокируя — но так медленно, что Александр успел бы ударить его еще раз. Ладонь жжет, словно прикоснулся к раскаленному металлу, Молчалин дрожит мелко-мелко — что делать теперь? Что делать?       Александр ловит его за руки — отводит их от лица. И становится — как он хотел — глаза в глаза. У Молчалина они яркие, как морская вода — потому что ужасно красные и в сетке капилляров, и текут из них слезы, как у больной собаки — дорожки на щеках. Одна секунда, вторая, третья…       Глаза у него уже человеческие. Осмысленные.       И это гораздо страшнее.       Молчалин вырывается, отползает — и глухо врезается затылком в столик. Срывается кружка, ударяет его в бедро и катится.       Александр кидает взгляд на нее, потом на Молчалина, потом снова на нее.       — Хочешь чаю?       Молчалин трясется, сипит, обхватывая себя под ребра, но тут же отдергивает руку, обрывая этот, видимо, смех.       — Ну… вели… подать… — Выцеживает слово за словом, выдыхая-вдыхая на каждом. Улыбается сквозь очевидную боль. На сей раз хищно.       И начинает кашлять.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.