
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Hanahaki!AU. В мире полностью отсутствует понятие гомосексуальности. Оно для всех — табу, ведь тот, кто влюбится в человека одного с ним пола, заражается «ханахаки». В простом народе данность считается самым настоящим проклятьем, наложенным на грешников. Людей, заболевших ханахаки, избегают, считая, что они — порча этого мира. И таким образом Бог пытается их наказать.
Примечания
закрыли глаза и представили, что у юнги есть веснушки — раз.
закрыли глаза и представили, что у камелии есть запах — два.
Работа в популярном:
№19 в топе «Слэш по жанру Мистика»
№21 в топе «Слэш по жанру Даркфик»
№24 в топе «Слэш по жанру Songfic»
https://vk.com/youarefreemydear
X.
24 апреля 2018, 10:00
Сокджин ненавидит галстуки. Они кажутся ему удушающими: давят на шею, не позволяют не то что сглотнуть — вдохнуть полной грудью. Он буквально чувствует, как грудную клетку его спирает, стоит затянуть узел потуже, и еле сдерживает себя, чтобы не сдёрнуть его к чёртовой матери. Но держится. Потому что никому здесь не нужно его раздражение, его злость невесть на что. Кажется, он вообще здесь никому не нужен, но Сокджин старается об этом не думать.
Вместо посторонних мыслей он смотрит в своё отражение и вслушивается в голоса из приоткрытого окна: там и плач, там и тихие переговоры, и громкие осуждения. Каждое пророненное слово отдаётся в самом сердце болью, а голове — ярой ненавистью. Потому что бред говорят, потому что не смеют обвинять ни в чём ужасном этого человека. Хотя бы потому что нет его больше среди них, и данность — как минимум неуважение к скорбящим семье и близким.
Неуважение к человеку, что был всегда добр и осмотрителен если не к каждому, то многим из тех, кто сейчас присутствует в этом доме.
Когда рука с силой сжимает галстук, уже готовясь его сорвать, Сокджин чувствует чужое прикосновение к своему плечу. Испугавшись, он поднимает голову и замечает через отражение стоящего рядом с ним Чонгука. У того глаза огромные, переживающие, и старший невольно тушуется под этим взглядом, тотчас проклиная себя за то, что стоит здесь, злясь и задерживая всех.
— Хён? Всё в порядке? — голос его обеспокоенный, тихий, будто бы боится спугнуть того, с кем разговаривает. От этого становится неловко и стыдно. Не должен он разводить подобное. Не сегодня, не здесь. Не с этими людьми, для которых он — пример непоколебимости и опора в эту трудную минуту.
— Да, Гук-и, всё хорошо. Извини.
Сокджин укладывает свою руку поверх чужой, несильно похлопав и встряхнув её. Улыбка появляется на его губах: грустная и натянутая, на самом-то деле, но и этого достаточно для младшего, который точно так же улыбнулся в ответ. Если Сокджин улыбается, значит, можно двигаться дальше.
— Нам пора выходить, — говорит Чонгук, цепляясь за чёрный пиджак пальцами и подманивая старшего за собой. Тот кивает и покорно следует за ним, выходя из ванной комнаты обратно в гостиную.
Стоит им зайти в помещение, как взгляд сразу же падает на собравшихся здесь. Не родителей или одноклассников, каких-то знакомых и приятелей, дальних родственников. Здесь та самая настоящая семья, которой дорожит каждый из них; те, кто был друг с другом в сложные моменты банального выживания в огромном городе.
Обычно шумные и безбашенные — теперь притихшие и поникшие, прибитые к полу реалиями жизни. Не знавшие смерти и скорби, теперь, встретившись с нею лицом к лицу, потерянные в безгранично большом мире. И будто бы всё неправильно.
«Неправильно не то, как это случилось, из-за чего. Неправильно то, что это вообще случилось», — вспоминает Сокджин слова Намджуна, теперь стоящего у окна. Он придерживает шторку указательным пальцем и смотрит во двор — туда, где собрались все остальные. Взгляд его выражает глубокую задумчивость, но вместе с тем бездумную пустоту. Сожаления о том, что не понял сразу; о том, что в пустую слушал, в коем-то веке не воспользовавшись возможностью влезть в чужую голову и попытаться поставить всё на свои места.
Чуть дальше, на диване, сидят Чимин с Хосоком. Те непривычно тихи, мелко переговариваясь друг с другом. Второй всё ещё пытается успокоить первого, то и дело утирающего проступающие слёзы. И «я не должен был так делать», и «я не должен был так говорить», слетающие с губ Чимина, и «мы все виноваты», как заключение от Хосока. А потом слова, наложенные на всё это, что никто не виноват. Никто из них. Не могли знать, не могли остановить. И разве такое можно было вообще как-то остановить?
Чувства никогда нельзя запретить. Эмоции не подвластны самому человеку. Никто не виноват, думает Сокджин, и сам себя корит. Потому что лгать себе же — дело глупое и бесполезное.
А потом он замечает Тэхёна. Его высокую тёмную фигуру, стоящую напротив низкорослой женщины — матери, оплакивающей утрату. Она то и дело утирает слёзы и сжимает пальцами широкую ладонь юноши. Не может остановить слёз, не может принять данного факта, и Тэхён говорит слова успокоения своим басовитым, низким голосом. Держится хорошо, но даже отсюда Сокджин видит, как челюсть того дрожит от напряжения, а стеклянный взгляд покрывается тонкой плёнкой слёз.
Корил себя, нет, до сих пор корит, как не корил никто из них. За то, что уехал, за то, что не остался рядом, не уследил; за то, что просто не был с ним. Поддался мечте, своему эгоистичному желанию, променяв самое драгоценное, что у него было, на работу. На деньги и популярность.
«Ты не виноват», — пытался заверить его Сокджин, но Тэхён не слушал: ломал и разбивал вещи, громил всё, что попадалось ему под руку. Он проклинал себя, проклинал весь мир; проклинал Сокджина, выплёскивая на него все свои гнев и обиду, а потом столько же, нет, в два раза больше извиняясь за то, что наговорил. Но старший на это качал головой, улыбаясь разбитыми губами и роняя хриплое:
— Я тоже ненавижу себя, Тэхён-и. Не стыдись этого.
Замечая вошедших в комнату, Тэхён наклоняет свою голову вперёд и сообщает, что все на месте. Женщина кивает и, утерев щёки, говорит о том, что они могут идти. Чимин и Хосок поднимаются с дивана, следуя за Намджуном и Тэхёном. Сразу за ними выходят и Сокджин с Чонгуком, направляясь к одной из машин, которая должна будет довести их на местное кладбище.
Во время поездки Сокджин продолжает смотреть в окно, рассматривая улочки и открывшиеся ему пейзажи. Он рассматривает дворы и дома, людей, которые просто проходят мимо, и думает о том, что это именно то место, в которое его погружали с каждым новым рассказом. Именно в этом месте Юнги рос, именно из этих мест выходили все те истории с дошкольных и школьных времён. Здесь родилась его история, и мысль об этом вызывает невольную улыбку. Всё такую же грустную, такую же болезненную.
В его сердце — настоящий ураган. Он больно давит на рёбра, и Сокджин дышит через раз от подступающей истерики, но с силой зажмуривает глаза и всё же отводит взгляд от улицы, переметнув его на сидящего рядом Чонгука.
— Знаете, — говорит он негромко, глядя в экран своего мобильного и что-то вычитывая там. Какие-то комментарии, догадывается старший, мельком глянув туда. — Юнги был бы рад. Что эта песня стала такой популярной. Что люди любят её.
— Людям нравится то, что пропитано самой душой человека, — говорит Намджун, не отводящий взгляда от окна. — Им нравятся чужие души. Больные души. Они — самые родные.
На данную мысль Чонгук не отвечает. Ему просто нечего ответить, да и не требует от него этого никто. Он просто продолжает листать комментарии, нередко улыбаясь как-то печально, и Сокджин обращает своё внимание обратно к улице. В машине повисает тишина, но она не напрягает никого из сидящих здесь. Данная тишина нужна им.
Но это не та тишина, которая преследует их на выходе из машин. Не та, что виснет над толпой, когда они следуют по короткостриженному газону кладбища. Совершенно другая — она давит на плечи, вбивает в землю, кружит голову. От неё хочется сбежать, но кроме как покорно следовать за потоком к нужному месту они ничего не могут сделать.
Сокджин ненавидит похороны, наверное, сильнее, чем галстуки. Они тёмные и мрачные, не несут за собой ничего, кроме скорби, слёз и боли. На них нельзя улыбнуться и сказать, что всё хорошо. Здесь нельзя обступить плохое, потому что это самое плохое уже случилось. И хуже его уже точно не будет. Ничто не может быть хуже смерти, думает Сокджин. Только если её последствия — те самые, что оседают в груди тягучим осадком.
Хуже лишь от мысли о том, что в этот раз похороны — это его вина. И да, он помнит слова о том, чтобы не винил себя. Он не может винить себя, ведь здесь нет его вины. Чувства — это неприрученное человеком животное. Никогда не будет покорным, никогда не сделает так, как тому захочется. Но именно по этой причине Сокджин пожирает себя изнутри, когда взгляд его падает на закрытый гроб, стоящий рядом с вырытой ямой.
Он знает, что Юнги там — такой прекрасный, будто бы спящий. На нём белый костюм, сливающийся с такой же белой кожей и белыми волосами. Его глаза закрыты, руки сложены на груди, из которой пробираются тонкие ветки цветущей камелии. В отличие от своего хозяина, этот цветок разрастается: обвивает конечности, режет глаза своими яркими на белом холсте бутонами и перекрывает дыхание удушающим запахом камелии. Сокджин ненавидит камелию. Ненавидит цветы, которых здесь слишком много: на каждой могиле, стоящей рядом. Различные кусты, уснувшие с приходом заморозков. Потому что это «специальное» кладбище. Потому что каждый захороненный здесь — прекрасный цветок, одинокий и никем не понятый.
Теперь к ним добавляется ещё один. С красными, белыми и розовыми бутонами. Пахнущий так сладко, так ненавистно, что Сокджин не сдерживает в себе короткий всхлип. Но быстро приходит в себя, когда чувствует чужую руку, сжавшую его собственную, а после — понимающие глаза младшего из их компании, шепчущего одними губами, что всё хорошо.
Сокджин ненавидит похороны, ненавидит всю эту показуху, но покорно выдерживает слова священнослужителя. Выдерживает громкий плач и перешептывания, которые даже здесь ошпаривают его своим ядом. Выдерживает, когда гроб погружается под землю, но не может стерпеть, когда тот начинают заваливать землёй.
Поднимая голову, он смотрит на небо: серое и мрачное, как и всё сегодня. Он вздрагивает от холода, от зимнего ветра, но всё равно смотрит на призрачные облака, на силуэт солнца, скрытого за ними. И думает: если там кто-то и есть, то смотрит ли он? Видит ли то, что сейчас происходит? Доволен ли он?
«Доволен ли Ты?» — спрашивает у самого неба Сокджин, хмурясь, не скрывая свою злость, что охватывает его. Он почти горит сердцем, но поддаётся вперёд, когда на замену пламени в груди чувствует приступ удушения.
Подавившись воздухом, Сокджин сгибается и понимает, что не может нормально вдохнуть — что-то мешает ему.
— Хён, что с тобой? — слышит он тихий голос Чонгука, продолжающего сжимать его руку — немного сильнее, чтобы привлечь его внимание к себе. Сокджин на это отрицательно качает головой и вырывается из круга, отходя чуть подальше, чтобы не мешать проводить церемонию дальше.
Только после этого, отойдя на приличное расстояние и переставая сдерживать в себе удушающие позывы, Сокджин начинает заливаться громким кашлем. Он давится, чувствуя, как воздух не проступает в его лёгкие, и чуть ли не валится коленями на влажную после недавнего дождя траву: один Чонгук позволяет ему оставаться на ногах и не упасть, подставляя своё плечо.
Взгляд младшего огромный, беспокойный, напуганный, но Сокджин машет рукой, пытаясь заверить его таким способом, что всё хорошо, но сам же закрывает этой самой рукой свой рот, не имея возможности сдержать разрывающий глотку приступ.
Лишь через пару жалких, но столь муторно-долгих мгновений Сокджин отплёвывает хлюпающим звуком что-то себе на ладонь. Фокусируя влажный от проступивших слёз взгляд, он замечает, что вся его рука в крови: тёмной, тёплой и вязкой. Её вкус оседает на языке, вызывает приступ тошноты, который забивается в угол, отгоняясь самым настоящим, холодящим душу страхом.
Сокджин выпрямляется и почти не дышит, когда второй рукой подцепляет маленький сгусток. Крови — думается ему, но эта мысль меркнет сразу после того, как он слышит испуганный вздох со стороны, приносящий за собой дикую улыбку и понимание того, что он сжимает между окровавленными пальцами.
Нежно-розовый лепесток.
Эта любовь, как увядшие листья, Как падающие, увядшие листья. Никогда, никогда не опадай, Не увядай.