
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Мир кажется ему слишком ярким, чтобы быть настоящим — и Серёжа глушит его пошлую пёстрость тёмными очками. Сам он серый настолько, что даже не помнит, каково это — вешать на себя ярлык, обозначая, кому ты принадлежишь.
[AU, в которой каждому с рождения известен любимый цвет соулмейта, и чтобы визуально привлечь внимание родственной души, люди одеваются в одежду этого цвета. Серый же служит универсальным нейтральным цветом, показывающим, что человек закрыт для поиска и отношений]
Примечания
«Ты провокатор, и не скажу, что мне это не нравится». (с) ливмиэлон
Моё внутреннее авторское «хочу» потопало ножкой и сказало: «Сделай мне красиво». Делаю красиво в расчёте, что вы захотите на этот мир _смотреть_. Я мечтала рисовать буквами — надеюсь, у меня чуть-чуть получается.
Все персонажи вымышлены, все события вымышлены. А возможно, вымышлены даже мы с вами, кто знает?
Текст взрослый. Текст странный, долгий и сложный.
Фанфикшн с элементами традиционных ценностей.
Внимание! Концепт данной соулмейт-ау защищается авторским правом.
Тест на любимый цвет вашего соулмейта: https://uquiz.com/SL35t0
Песенки из вставок:
Oliver Heldens — Shades of Grey;
Zoloto — Тянет;
Rozhden — Знаешь;
Базар — Нищенка;
Баста feat Daria Yanina — Зажигать;
сироткин — Выше домов.
Как водится, полный плейлист к работе вы можете найти здесь: https://music.yandex.ru/users/snkittenpaw/playlists/1006?utm_medium=copy_link
Абсолютно волшебный эдит от Наксик: https://twitter.com/shastienko_on/status/1604194647110307840?t=_O_JwDDbCKKYjP0_CYIUcw&s=19
Арты от волшебницы nastroenie_kakovo: https://twitter.com/nastroenie_Vo/status/1610741316534800384?t=FVZZgtyOstJ4-grAwZo5EQ&s=19
Посвящение
ливмиэлон — потому что она вела этот текст за лапку даже в самые тёмные моменты и дала ему столько любви, разгонов и деталек, что без неё он бы точно не стал таким, какой есть.
heavystonex — за постоянную и мягкую поддержку, тепло, внимание и любовь к тому, как я издеваюсь над буквами.
pavlikovska, потому что все мои Минские — ей. Спасибо большое за мысли и моменты для вдохновения.
Фандому Минских, потому что эти люди, как и сами Минские, прекрасны и ради них стоит творить.
Часть II. На вкус и цвет
28 ноября 2022, 09:00
И ещё я знаю, что когда твой подлинный цвет рвёт тебя изнутри, можно завернуться в десять слоёв белого или черного — ничего не поможет. Всё равно что пытаться заткнуть водопад носовым платком. М. Петросян «Дом, в котором…»
Заяц во «Фламинго» больше не появляется — во всяком случае, Серёже об этом ничего неизвестно, а в дни, когда Серёжа сюда приезжает, он его больше не видит. Телефон молчит — ни одного сообщения с того самого момента, когда Макс ушёл, психанув. Это настолько дико… так на него не похоже, что Серёже чуть ли не физически тяжело смотреть на диалог, всего пару недель назад не замолкавший, а сейчас будто… вымерший. Видеть этот чат закреплённым в Телеграме, куда они довольно быстро перебрались из Вконтакта, больно. Сам Серёжа не имеет ни малейшего представления, что ему говорить — он даже не уверен, что его хотят слушать. С каждым днём напряжение и пустота в нём копятся, и он ощущает себя настолько слабым и ни на что не способным, каким очень давно не ощущал. Словно всё нелепо раскололось: его вдруг отшвырнуло в параллельную реальность, где Макса нет. А ещё нет никакой возможности доораться до здешнего Макса — будто он Серёжу никогда не знал и плевать на него хотел. Теперь уже его ничто не заставляет вернуться, как раньше, чтобы воспоминания и пустота перестали терзать Серёжу. И Серёжа больными глазами гипнотизирует переписку, словно не веря, что она совсем недавно существовала и… делала его счастливым. Разве бывает такое, что это всё… вдруг резко стало никому не нужным? Но Серёжа знает: бывает. Он проходил через это. Просто обстоятельства в той ситуации были куда более однозначными — убийственно недвусмысленными, — а сейчас он совсем ничего не понимает. Он мог бы извиниться — но он будто не понимает, в чём он, чёрт подери, виноват, ведь он просто хотел уберечь себя… но в то же время отсутствие Макса в жизни — в реале или в короткой шутливой переписке — воспринималось как что-то настолько калечащее, что с каждым днём Серёжа казался себе всё более больным, жалким и беспомощным, готовым чуть ли не умолять, чтобы эта пытка прекратилась. Из серых дни сделались совершенно безжизненными. Макс своими словами, в сущности, предъявил ему ультиматум — лишил себя… зло, внезапно, жестоко. И даже не знает, как сильно это ударило по Серёже. Всё это случилось настолько неожиданно, в один момент, что Серёжа, не желавший, блин, ни к кому привязываться именно по этой причине, испытывает ощущение брошенности, которого сильнее всего боялся, даже несмотря на то что его причина, по сути, заключается в нежелании Серёжи его испытать. Это как сюжет фильма с возвращением в прошлое: все действия героев по предотвращению нежелательных последствий лишь предопределяют их. И это даже смешно: то, что тебя пугает сильнее всего, в конечном счёте обязательно с тобой случается — в назидание или в издевательство, Серёжа не знает, но — неизбежно. И нахлынувшая боль не удивляет, нет: качественно она очень хорошо знакома Серёже, он уже умеет в ней существовать и понимает её природу. Серёжа не понимал Макса — он, чёрт подери, окончательно запутался, и слова Шастуна вызвали в нём столько… негодования, злости, обиды. Зачем Макс наврал ему? Почему он чего-то требовал от Серёжи, хотя сам же ничего ему не сказал, а с цветом обманул? Так ещё и выбесился на Серёжу, что тот… серый. Так кому какая разница, а? Зачем нужно было что-то предъявлять? За что его нужно было бросать? И почему теперь дурацкое молчание каждый день, каждый час, что не прерывается, делает Серёжу жалким и ненавидящим и Макса, и самого себя. Привязываться к людям всё ещё было сродни мазохизму. Но отчаяние и тоска от этого не ослабевают. Второй перелом не бывает безболезненнее первого, даже если ты прекрасно знаешь все его симптомы. И Серёжа демонстрирует чудеса идиотизма в который раз: вместо того чтобы активно лечиться, он ждёт, когда пройдёт само. Даже если опять срастётся неправильно.***
— Всё нормально? — Гаус ловит Серёжу за локоть. Дотрагивается, вроде бы, еле ощутимо, но создаётся впечатление, что гвоздями прибивает к земле. А может, это его внимательные — сейчас почти серые — глаза создают такой эффект. Кажется, это Серёжин личный тревожный звоночек: если о его состоянии спрашивает Горох, значит, всё ещё относительно нормально, но если Гаус — выглядит он совсем тупо. Не потому что Артёму всё равно, нет — Серёжа знает, что они с Горохом обсуждают это между собой, — а потому что постоянно обмениваться проблемами у них не принято. Серёжа был скрытным, Артём — гордым. Горох представлял из себя самое гибкое и обходительное звено группы: если происходило что-то неприятное, что уже нельзя было держать в себе, они скорее рассказывали это ему, а не друг другу. Между собой они могли многозначительно помолчать или обменяться общими фразами. Хлопали друг друга по плечу, хмурились, передавали всё взглядами — но говорили редко. Не потому что это совсем неловко или лишнее — просто между ними так не было принято. Как-то сразу не состыковалось с их характерами и не пошло. О загонах, связанных с соулмейтами, Серёжа предпочитал никому не рассказывать: если его спрашивали близкие, он отвечал — в противном случае он никогда не развивал таких тем самостоятельно. У всех ведь есть своя жизнь. Самый главный обман фильмов и книг заключается в том, что там всё вертится вокруг главного героя: все говорят с ним о том, что ему важно, выручают, пляшут вокруг него с бубном, радуются и расстраиваются, как за себя, а то и сильнее… В действительности каждый человек погружён в себя и уделяет чужой личной жизни не больше внимания, чем это требуется по долгу дружбы и приличия. Так считал Серёжа, по крайней мере — и у него не было наработанного навыка вываливать то, что творилось у него в голове, на близких. Собственные трагедии казались ему попкорновыми и раздутыми, стоило их озвучить. — Сойдёт, — нехотя отвечает Серёжа. Они приехали на корпоратив и ждали очереди для выступления. Горох задерживался, а потому они были предоставлены сами себе. Артём качает головой: — По виду не скажешь. Ты очень мрачный и потрёпанный последние несколько дней. Сам на себя не похож. — О боже, Артём, я по жизни потрёпанный и мрачный. Я же нейтрал, — стараясь свести всё в шутку (даже для него самого не смешную), отмахивается Серёжа. — Нет, что-то случилось. Серёжа поднимает на Артёма беспомощный взгляд. Весь идиотизм, произошедший с Зайцем, нет никакой возможности пересказать, ведь это будет значить… что Заяц ему не безразличен. А Серёже, вообще-то, все безразличны. Он не верит в соулмейтов. Он не ищет своего. Это знают все — так пусть так и остаётся. Нет никаких сил вспоминать раздражённый голос Зайца, многозначительные ответы Шастуна, нет сил, блин, даже смотреть на это непонимающее сочувствие на лице Артёма. Это никого не касается. Это не важно. Серёжа знает, никаких откровенных разговоров с пересказом подробностей не будет — более того, и Артём это знает, судя по его виду. Но вместе с тем совершенно понятно, что Артёму это и не нужно. — Всё сойдёт. У меня просто очередной конфликт с этим миром, — расплывчато отвечает Серёжа и сам удивляется тому, насколько же ему паршиво врать. Под сердцем застряла иголка, и с каждым Серёжиным движением с момента ссоры с Максом она нарывала всё сильнее и сильнее, всё ощутимее раздирала плоть. Артём задумчиво молчит, всем своим видом показывая, что терпеливо ждёт, когда Серёжа продолжит. И Серёжа не выдерживает, играя в свою любимую игру «скажи общими фразами конкретную проблему». Правила игры таковы, что ни имён, ни событий называть нельзя — можно только вешать на уши собеседнику сомнительные абстрактные рассуждения, чтобы он уж точно ничего не понял, а ты продолжил чувствовать себя одиноким в невозможности рассказать нормально. — Я устал, что все мои действия и интересы трактуются только с помощью этих дурацких тряпок. И устал, что люди вокруг хотят видеть во мне только тряпку определённого цвета, а не то, что я из себя представляю. И если я тряпку не показываю, значит, я априори перестаю быть значимым и интересным для них. Гаус смешно чешет лохматый затылок, а затем — щетину, хотя лицо у него при этом крайне серьёзное, словно несколько секунд он и впрямь пытается разгадать Серёжину шараду. — Думаю, ты склонен переизобретать мир. Делать цвет одежды фатальным. На самом деле всё может быть совсем иначе. Люди создали знаки. Ты можешь ориентироваться по ним, а можешь брать таймаут. Естественно, что дебилов, помешанных на этой теме, хватает. Но ты-то не дебил. Отнесись к этому как к разметке на дороге или как к светофору. Да, из-за них создаются пробки, но с ними гораздо легче и безопаснее, чем без них. Артём становится мягче — голубые глаза смотрят не строго, а участливо. В такие моменты его словно переключает: можно представить, что ты способен заслужить немного его заинтересованной благосклонности — осторожной и как будто бы… бережной. Серёжа зависает: сочувствующий Гаус похож на вечно вредного кота, который неожиданно пришёл, мурлыча, как трактор, и требуя, чтобы его почесали за ухом и погладили — то есть бывает раз в вечность и ощущения от этого события такие же непередаваемые, на грани ужаса и восторга. — Меня упрекнули в том, что я не показываю цвет. Как будто только это важно, а я думал… общение имеет ценность само по себе, — Серёжа замолкает, отвернувшись, смотрит куда-то в дверной косяк и хмурится ещё сильнее. Он чувствует себя выжатым, и с каждым словом ему становится всё хуже и противнее — словно в лёгкие с характерным для пневмонии хрипом и свистом идёт ледяной воздух. — А… что если цвет просят показать именно потому, что общение имеет ценность само по себе? — переспрашивает Артём, подняв брови. Серёжа зыркает на него ошарашенно, удивляясь такому нарушению причинно-следственной связи. — Нет, — быстро отвечает Серёжа, никак, впрочем, это не аргументируя: как будто это паническое «нет» засело у него внутри, запрещая думать «да» — потому что если в «да» поверить, всё обернётся катастрофой. — Ну… а цвет этого человека совпадает с твоим любимым? Артём спрашивает так, как будто Серёжа — младшеклассник, плачущий из-за потери игрушки. При этом складывается полное впечатление, что Гаус прекрасно понимает, о каком человеке идёт речь — он не называет имени, просто чтобы оставить Серёже личное пространство и иллюзию сохранения тайны. — Я не знаю. Это звучит настолько тупо, что впору рассмеяться, но вот та самая точка, дальше которой Серёжа в подробностях точно не пойдёт. Гаус пялится непонимающе — и это совершенно естественно. Какой же цирк. Детский сад. Но действительно, зачем Максу цвет Серёжи, если, блин, даже сам Макс свой, если верить Шастуну, ни разу Серёже не показал? Серёжа молчит, Артём молчит тоже — никаких уточнений и рассуждений дальше не будет. — Надеюсь, что это получится прояснить, — устало замечает Артём, ещё раз обеспокоенно-тревожно глядя на осунувшегося Серёжу. Тот лишь пожимает плечами: он не уверен. — Спасибо. Серёже не то чтобы становится легче от такого фрагментарного разделения эмоций и чужого сочувствия, но что-то беседа ему всё-таки даёт. И это — благодарность Артёму за то, что переломил ощущение Серёжиного безграничного одиночества, усилившуюся тоску по Зайцу и ворох абсурдных мыслей, в котором можно окончательно запутаться.***
Каждый вечер перед сном Серёжа выводит себя на новый круг тоски и беспомощности. Город в окне кажется дальше, алкоголь из бутылки — противнее, а размытое отражение в стекле — несчастнее. Квартира окончательно превратилась в пустую холодную клетку. И даже чёртов душ, стоя под которым Серёжа, кажется, хотел выжечь в себе что-то горячей водой, спасал совсем ненадолго. От него, распаренного, пахло свежестью и пустотой. И на самом деле… тёплая вода могла создать иллюзию объятий лишь ненадолго. Серёжа не любил, когда его обнимали все подряд. Он, как никто, знал точно: не те объятья ничего не дают. Но иногда он, стоя на прохладном балконе и обхватив себя руками, осознавал, до какой степени ему было одиноко и хотелось… настоящего тепла. Мысль о соулмейте вертелась в голове, как нолановский волчок, и, что ты ни делай, волчок никогда не падал, даже если начинались титры. Серёже она кажется дикой, чужой и навязанной извне — он ведь точно знал, что ей нельзя доверять. Шагая у неё на поводу, можно свалиться в пропасть. Серёжу отбрасывает назад — туда, где Люда виновато улыбается, рассказывает ему о том, что встретила соулмейта, — настоящего, как она выразилась, соулмейта — отводит глаза, уточняет, что точно это почувствовала. Совсем не так, как с Серёжей. Потом она плачет, признаваясь, что встречалась с этим человеком в течение пары месяцев, поэтому точно уверена. И всё это — пока Серёжа сидит со звенящей головой, с мутными глазами, в футболке ублюдского пастельного тона, и надеется, что это ему кажется, а не вся картинка перед глазами идёт трещинами. Чай остыл, а затем был вылит в раковину. Чашку хотелось разбить, самому — приложиться головой об стену. Она собирала вещи нервозно и быстро. Она не собиралась задерживаться. Серёжа чётко помнит, как не понимал, есть ли смысл что-то говорить, стоя в дверях. В голове искрило злобное: «Спасибо, что помогла скоротать время». Потом: «Как хорошо, что это не измена — просто замена». В конце: «Удобно, что тебе не придётся менять гардероб». Ничего из этого Серёжа не сказал. Когда она заикнулась, что надеется сохранить хорошие взаимоотношения, цинично промолчал — хотя знал, что неправ. Наверное, даже вызывает своеобразное облегчение, когда не только ты способен разочаровать людей, но и тебя — люди. За несколько часов у него исчезло всё, что казалось основательным. Как будто в отдельно взятой квартире вновь развалилась страна. Непонятным казался лишь единственный момент: как эта реальность могла существовать на контрасте со всем, что между ними было до этого? Серёжа не знал, куда в своём сознании приткнуть то хорошее, что исходило от человека, который… поступил с ним вот так. Словно вызывало злость не просто то, что с ним так обошлись, а то, что хорошее между ними реально происходило, ведь вообще не имело никакого смысла — стало опозоренным даже для воспоминаний. Люда вытащила из кармана пальто свой дубликат ключей и положила на тумбочку в коридоре. Серёжа несколько секунд слышал их металлический звон. Затем сняла обручальное кольцо — дрожащим шёпотом попросила его быть на связи, чтобы решить вопрос развода. После чего просто исчезла из квартиры — и три с лишним года брака схлопнулись. Пожалуй, было правильным, что она ушла сразу же: Серёжа понимает, что лечь спать в одной квартире или прожить так ещё какое-то время стало бы немыслимым. Она знала, что ей есть, куда идти — это хорошо и плохо одновременно. На следующий день была серая футболка, отмена выступления в ресторане, пьяные слёзы в присутствии Гороха — куда больше просто от боли и злости, чем от выпитого — и его невыносимо-жалостливые глаза. Горох бормотал что-то мягкое, убеждал Серёжу в том, что всё будет хорошо. Серёжа позволял себе говорить всё это Гороху, потому что в противном случае, возможно, мог свихнуться или покалечиться — а ещё ему необходимо было объяснить то, что случилось. Пусть он и ненавидел эту необходимость всей душой. Горох грустно улыбался, суетился, как большой добрый кот, тормошил его за плечо, умоляюще заглядывая в глаза. В этом, наверное, и была большая разница между Горохом и Гаусом: сочувствующего Гауса Серёжа бы не вывез. Наблюдать, как Артём изменяет — в контексте ситуации это звучит, как мерзкий каламбур — свой характер, делается мягким и осторожным, отражая тем самым, насколько всё плохо, и стараясь утешить Серёжу, явно было бы выше шевелевских сил. Горох же такой, чуткий и участливый, поддерживающий и сочувствующий, сам по себе — его слишком легко заразить любовью к людям. Наверное, в этом была его главная беда. — Значит, ты тоже… скоро найдёшь соулмейта. И всё точно наладится, Серёж, вот увидишь, — приговаривает Горох, несильно дотрагиваясь до его запястья. И тогда-то в голове Серёжи сформировался окончательный и бесповоротный, не подлежащий оспариванию вердикт: — Я никого не буду искать. Соулмейт мне не нужен. Горох ничего не ответил — просто ещё раз рассеянно, бессильно улыбнулся и посмотрел на него тревожными глазами. Он не стал переубеждать Серёжу — наверное, решил, что Серёжа преувеличивает и разбрасывается такими громкими словами из-за обиды. Но Серёжа получил важный жизненный урок — и теперь он не собирался изменять себе. Впредь, даже если изначально что-то будет казаться совершенно другим, скорее всего, итог предопределён — и он одинаков. И каждый день после разрыва, когда ему приходилось отвечать на изумлённые вопросы друзей, коллег и знакомых, таращившихся на его серую одежду, он лишь сильнее убеждался в том, что больше никогда через это не пройдёт. Но жизнь распорядилась иначе — она ужасно любит издеваться, а потому неудивительно, что он, замученный сам собой, стоит на балконе посреди ночи и упрямо, изводя сам себя, думает: а что если?.. И постоянно отказывается, каждый раз себе запрещает и убеждается, что это самоубийство. Но не перестаёт думать.***
В следующую пятницу, распрощавшись со всеми, Серёжа уже идёт к выходу после выступления, как вдруг замечает у барной стойки Вотерфорка. Вид у него, мягко говоря, понурый. Серёжа вообще его таким ни разу не видел — обычно у него на лице замирает маска вежливой, улыбчивой доброжелательности. Тёма сидит и стеклянными глазами гипнотизирует такой же стеклянный стакан (судя по содержимому, с виски). — А ты чего это здесь один? — удивляется Серёжа. В другой ситуации он бы вряд ли остановился — слишком привык не вмешиваться в чужие дела. Но сейчас что-то… словно царапнуло. Тёма поворачивается к нему, слабо улыбается — на миг на лице вспыхивает то самое нарочито дружелюбное выражение — и тут же гаснет, будто не находя в себе силы на оптимизм. Выглядит он при этом как лампочка во время короткого замыкания. Есть в молодом неумении контролировать эмоциональность своя неподражаемая чистота. — Спиваюсь в одиночку, представляя, что я в клипе. Или в мелодраме. Его бархатно-грустный смех звучит как защитная реакция — и Серёжа с такой слишком хорошо знаком. — Выглядишь всё равно печально. — Ну, так и многие смешные тиктоки смешные потому, что грустные. Слишком бодрый тон Тёмы идёт настолько вразрез с лихорадочной тоской в его глазах, что, кажется, ещё чуть-чуть — и он расплачется, но сразу же рассмеётся, делая вид, что это безумно остроумная шутка. — Хочешь поговорить? — предлагает Серёжа, будучи, однако, не уверенным в этом предложении: может быть, это звучит нахально, а может быть, он и сам не располагает ресурсом для обсуждения чужих проблем. Но слова, как бы это шаблонно ни звучало, натурально срываются с языка раньше, чем он успевает их обдумать. Тёма смотрит на него одновременно испуганно и с надеждой. Серёжа думает, что понимает этот неосторожный, слишком искренний на эмоции взгляд правильно. — Хочу… Наверное. Я не уверен. Я просто… никому не могу это вывернуть на голову, а мне уже очень мерзко с самим собой всё обдумывать. Если не хочешь, можем не говорить, то есть… ты, конечно, сам предложил, но вдруг ты из вежливости, — Тёма нервно смеётся, отведя взгляд. — Я просто… подумал, что, если ты в сером, ты не осудишь. Но это, конечно, не значит, что ты должен меня слушать… Серёжа вздыхает: сбивчивая речь Тёмы вызывает в нём — вопреки любым ожиданиям — ещё больше тревоги и жалости. — Всё в порядке. Да я и не думаю, что вообще имею право тебя осуждать. Тёма опять хрипло и тихо смеётся: — О-о-о, это ты просто не знаешь за что. Как только узнаешь, думаю, право появится. Серёжа такие моменты не любит: интрига усиливается, появляются новые вопросы, и ты стоишь, словно выпрашивая ответы — а Серёжа выпрашивать не намерен, поэтому просто молчит, предчувствуя что-то… непонятное. — Расскажи — а там посмотрим. Тёма опять затихает, наверное, собираясь с мыслями: он нервно теребит прядки из растрёпанной — хотя обычно, вообще-то, уложенной — чёлки. В достаточно свободной лиловой футболке он кажется каким-то… полым, что ли. Очень хрупким, словно похудевшим от долгой болезни. — Мне нравится Антон Шастун. Так… как не должен нравиться. Давно уже, очень. Это длится дольше, чем я здесь появляюсь. Это вообще… как будто даже раньше переписок началось. Серёжа, несмотря на то что не собирался подавать виду, что удивлён, что бы ему ни сказали, всё-таки озадаченно поворачивает голову. Самое удивительное, что он и удивлён, и не удивлён одновременно. Как будто пытается уложить у себя в голове, до какой степени это непростая ситуация — более того: именно потому что эта ситуация казалась слишком сложной для двух людей, он её по-настоящему и не допускал. Да уж, он совершенно точно не хотел бы в ней оказаться — особенно в возрасте двадцати лет. — Я ему признался, что он мне нравится — с неделю назад. Помнишь, вы ещё с Максом сидели где-то там? Я махал тебе рукой, — договаривает Тёма, и Серёжа чувствует, что вклиниваться в диалог не следует: словно Вотерфорку гораздо проще сначала проговорить это целиком — настолько полно, насколько сам он считает нужным. Тёма пьёт — аккуратно так, неумело, но максимально осознанно. — Думаю, я сильно его напугал. Кажется, сначала он вообще не мог понять, как себя вести. Испуганно вздохнул, потом начал заламывать пальцы. Пытался мне объяснить, почему всё это невозможно, но я его опередил, замечая, что я сам всё прекрасно понимаю. И вообще ни на что не намекаю и ничего не требую. Я просто… так тупо в него упал в расчёте непонятно на что. Потом я извинился. И он извинился. И всё… это было очень стыдно, и больно, и грустно, и… Серёжу поражает такая отчаянная откровенность. Хотя… он чувствует себя тем самым первым встречным, случайным попутчиком, с которым больше не увидишься — и поэтому рассказать ему что-то гораздо проще, чем близкому. Теперь многое становилось понятным: постоянные визиты Тёмы во «Фламинго», его обожание, направленное на Шастуна, внимание к тому, что он говорит — даже если он нёс сплошной бред. И теперь ясно, почему у Шастуна было такое загруженное лицо, когда он вернулся к Серёже тем вечером. Забавно — хотя это вообще не забавно — то, что это было на поверхности: истину не сложно было разглядеть, если только вообще допустить мысль, что одному человеку нравится другой, даже несмотря на то что их цвета не совпадают. Даже несмотря на то что один из них связан. Все эти условности — мишура, за которой настоящего чувства не рассмотреть. Его глушит «не положено», но ирония в том, что ни одно чувство ещё не слушалось пресловутого «не положено». Чувства работают вопреки тому, какими возвышенными и правильными мы хотим их видеть. В этом и есть самая главная ирония их мира: там, где тебе положен конкретный человек со строго определённым цветом, ты всё ещё способен влюбиться в совершенно другого — и тебе будет так же по-настоящему больно. Это можно было бы считать свободой выбора, но в сущности, это было лишь свободой испытывать дополнительную боль. — Вот как… — тихо шелестит Серёжа, впрочем, даже не находясь, что ему следует сказать дальше. В голове совершенно пусто. — С твоей стороны это было смело. Но Тёма интерпретирует эти слова по-своему: — Ты думаешь, я сказал ему зря? Я это знаю, да, просто… мне показалось, что лучше перерезать это сразу. Как будто, поговорив, оно тут же пройдёт. А я загрузил его не пойми зачем. Так ещё и навсегда испортил отношение к себе. Серёжа качает головой: на самом деле он не знает — сам он выбрал бы страдать молча. Это в юности хочется рассказать о своих чувствах всему миру. Взрослость же всегда молчалива. Возможно, именно в этом её главная ошибка. — Послушай, ну… нет, ты сказал не зря. Ты сделал так, чтобы тебе стало эмоционально легче. Ну, ты хотел этого достичь. Разве можно тебя в этом винить? А в плане отношения… ну Шастун же не идиот, да? Как из-за этого можно от кого-то грубо отвернуться? Это гадко. Ты ведь ничего не требуешь. Тёма качает головой: — Но ведь ты бы не сказал на моём месте. Серёжа вздыхает: — Нет, не сказал бы. Но… понимаешь, совсем не факт, что я был бы в этом прав. Может, это наоборот трусость. Тёма натянуто улыбается, грустными блестящими глазами глядя перед собой. В нём столько открытых эмоций, что Серёже становится неловко — он отвык от того, что слёзы, даже если они навернулись на глаза совсем чуть-чуть, могут быть реальным способом пережить боль и грусть. Но для Тёмы это был выход. И в этом он был прав, потому что он такой, какой есть: душераздирающий образ мальчика с миллионами подписчиков в сетях и опустошающим одиночеством в реальности. Тёма маленький — настолько маленький, что Серёжа не может назвать его Артёмом. Нет, Артём — это Гаус: взрослый, рассудительно-колкий и внимательный до всего. А Вотерфорк… Тёма, слишком ещё искренний и потерянный — даже для своих двадцати. И в то же время какой-то убийственно понимающий, мягкий, как заплаканная подушка. Яркая и улыбчивая лиловая ткань — а на вкус и запах как самая солёная минералка. Серёжа не знает, как себя с ним вести. Он мог бы слиться с этого разговора — к тому же, он действительно сомневался, что Тёма в таком собеседнике нуждался. Сам Серёжа дичился всей темы с цветами и соулмейтами — он не даст ни одного полезного совета. Да и как, если сам предпочёл убежать от этого? Но, глядя на такого потерянного и загнанного Вотерфорка, ныть начинает, наверное, и самое чёрствое сердце — Серёжа понимает, что чёрств недостаточно, чтобы просто отмахнуться от происходящего. — А ты… как себе представлял вообще этот разговор? Что хотел услышать? — осторожно спрашивает Серёжа. — Я ничего не ждал, — просто говорит Тёма и расфокусированно смотрит сквозь стекло стакана. Просто чтобы смотреть куда-нибудь. — Может, в этом я был неправ. Но я всегда знал, что это бессмысленно. Только понимать всё это — ещё не значит прекращать чувствовать. Серёжу заедает на сказанном: как будто действительно чувство, сколько бы оно ни рационализировалось, всё ещё оставалось чувством — и, испытывая его, у тебя, по большому счёту, уже нет выбора. Да и, в общем-то, чувствовать или нет, тоже выбрать нельзя. Господи, почему в этом мире практически ничего нельзя выбирать. — Я понимаю, о чём ты говоришь. Получается так, что мысли обгоняют эмоции, но эмоции всё равно никуда не исчезают. И ты просто стоишь у подножия и ждёшь, когда они тебя раздавят. Серёжа замолкает, чувствуя, как болезненно отдаются внутри эти слова, как… знакомо. Тёма делает глоток из стакана, морщится и по-детски скрещивает ноги на перекладине высокого стула — он очень похож на маленького птенца на жердочке, — после чего продолжает говорить (скорее сам с собой, чем с кем-то): — Просто есть Антон, бледно-зелёный… он нашёлся — и ему ничего не нужно. А есть я, лиловый, яркий и не тот. Моложе его на десяток лет и вообще не пойми как оказавшийся там, где я есть. И всё, понимаешь? Хватит. Ничего не должно случаться в таких ситуациях. Но всё равно происходит. Честно говоря, совершенно не знаю зачем. Мир могли доделать до конца — чтобы никто не… влюблялся в неподходящих, чтобы это атрофировалось сразу, не знаю, даже не рассматривалось. Я бы не хотел быть мальчиком из третьего ряда, вообще вопреки всякой логике залипшим на Шастуна. Как будто мне досталась роль влюблённой школьницы. Но я её не выбирал. — Это… пройдёт, — тихо говорит Серёжа и ловит себя на мысли, что ему самому дико хочется выпить. Вот так, сесть рядом с этим несчастным юнцом и налакаться до потери способности соображать, потому что всё это паскудно и несправедливо — а то, что Тёма так остро это понимает, делает ситуацию ещё безнадёжнее. — Я всегда завидовал тем, кто напарывался на опыт случайно, не предполагая, что ошибается. Я сам всё просчитывал заранее — а потом просто варился в котле из предусмотренных собой же худших сценариев, — тихо говорит Серёжа, попросив себе воды. — В результате я нередко решал что-то за других людей в плане их отношения ко мне — и больше не пробовал. К сожалению, поэтому я не смогу тебе ничего посоветовать: ты поступаешь открытее меня. Я бы больше не смог… напарываться на боль так смело. Я бы терпел её долго. — И тебе… ну, нормальнее просто терпеть, не пытаясь ничего изменить? Серёжа горько усмехается и, сам особо не думая, ляпает, хотя следовало бы прикусить язык: — Прямо как Заяц говоришь. Тёма замолкает, задумчиво глядя перед собой — возможно, он воспринял такой ответ за нежелание отвечать. И нельзя сказать, что он совсем не прав в этом, но, судя по тому, как живо отражаются мысли на его лице, он вот-вот продолжит разговор. Так и происходит. — А вы… не соулмейты? — помявшись, спрашивает Тёма. Серёжа слышит в его голосе искреннее неосторожное удивление. Но он тут же спохватывается: — Ой, прошу прощения, наверное, вопрос ужасно бестактный. Опущенные вниз щенячьи глаза лишь подтверждают его неловкость. — Что? Нет! — Серёжа возражает настолько быстро и бодро, что, кажется, вот-вот удосужится «Золотой малины» за худшую игру века. Хотя он, вообще-то, даже не врёт. Тёма слабо улыбается, качая головой. — Ещё раз прости. Я просто подумал… люди кажутся очень красивыми рядом с теми, кто им нравится. Рядом с другими так не бывает. Серёжу что-то щекочет между лопатками. В ушах стучит — он старается отвести взгляд, прекрасно понимая, что глаза — даже через очки, в достаточно ярком свете барной стойки — выдадут его с потрохами: а ведь он сам этого взгляда не понимает. Серёжа не хочет быть понятым кем-то раньше, чем он сам себя поймёт. Только что-то горит и в щеках, и в голове. Вот и в глазах в результате — горит. Но Серёжа не знает, как найти этому применение и выражение. Он же не может… так выглядеть со стороны, когда рядом с Зайцем. Неужели же он действительно… Щекам становится так невыносимо жарко, что Серёжа почти злится. Отпивает из стакана специально, чтобы спрятать смущение. Когда кто-то озвучивает мысль о том, что ты можешь встречаться с тем, кто тебе и так нравится, это ужасно льстит — вызывает огонёк довольства и надежды, что так и будет. Но Серёже не пятнадцать — и он понимает об этом мире слишком многое, чтобы вновь ему довериться. В эту сказку всегда хочется поверить, как в гарантию, что всё обязательно получится. Но у Серёжи есть другая гарантия — и она подтверждает, что ничего не будет: чужой жёлтый цвет на Зайце и его необъяснимое враньё, которое он не способен раскрыть. — Чем? — просто спрашивает Серёжа, впрочем, чувствуя, что имеется в виду — просто оттягивая момент ответа. — В смысле… чем красивыми? — Тёма, на удивление, воспринимает вопрос буквально и не считывает Серёжиной уловки. А может, он просто отвлекается на новый стакан виски-колы, с энтузиазмом беря его в руки. — Да как объяснить… улыбками, глазами, смехом или мягкостью. Тем, как держатся, когда разговаривают… как руки прижимают… как лицо становится живее и счастливее. Люди могут просто разговаривать — и уже казаться нереально красивыми, если говорят с правильным человеком. — Но ведь… — Серёжа задирает голову, словно рассчитывая, что вместо невзрачного потолка «Розового фламинго» увидит звёздное небо. — Не все люди, которые друг другу нравятся — соулмейты. Внутри всё жжёт от осознания, что сейчас он фактически признал, что… ему нравится Заяц. Тёма вновь грустно улыбается — кажется, что эта грустная собачья улыбка намертво прилипла к его лицу: — К сожалению. Серёжа не понимает, как это происходит. Он словно забирает у этого мальчика детскую непосредственность и влюблённость, как злая колдунья из диснеевских сказок, но сам при этом… стоит, будто наполненный чем-то болезненно-хрустальным, прозрачным, звенящим до самых краёв, и боится пошевелиться — боится, что осколки этого ощущения сделают ему больно, но будто бы всё указывает на то, что они уже в нём. Он не хочет говорить Тёме: «Конечно, я прав — я же не просто так сделал такие выводы». Это кажется ему неправильным, даже отвратительным. Он не имеет никакого морального права отбирать у Тёмы веру. Вместе с тем, он не может и воскликнуть: «Нет! Ты на меня не смотри — всё совершенно не так. Не отчаивайся, продолжай искать, и ты обязательно найдёшь соулмейта и будешь счастлив». Ни из чьих уст это бы не звучало так же лицемерно, как из Серёжиных. — Тём, я не думаю, что… я имею в виду, всё ещё впереди, наверное. Никто не знает, что может случиться через год, или через пять, или даже через десять. Если ты можешь найти в себе силы не отказаться от этого — не отказывайся. А если нет… в любом случае, для себя ты поступишь правильно. Серёжа чувствует, что его словам не хватает чего-то важного — главного утешающего звена, которое должно быть сказано, но которое не звучит. Потому что Серёжа сам его не знает, сам не верит ему, сам его не понял — а потому не позволяет себе его говорить. — Ага, — вместо полноценного ответа, легко кивая, говорит Тёма. — Посмотрим. Чтобы как-то перевести тему в нейтральное русло, Серёжа, недолго думая, замечает: — Ты… э-э-э… странное место выбрал, чтобы забыться, если честно. Или ты так хочешь максимум из себя выжать — и с концами? Тёма оглядывает зал «Фламинго»: — Да, я мазохист. Но если серьёзно, то мне действительно нравится это место. В нём как будто… весь Антон, правда. В нём столько его любви и души. Она здесь во всём, что происходит. Я звучу ужасно, я понимаю, но это так… как будто заходишь внутрь и ощущаешь концентрацию любви Шастуна, видишь его внутренний мир. Всё, что у него было, он принёс сюда. Серёжа оглядывает стены с ковыляющими туда-сюда вульгарными длиннолапыми птицами в флуоресцентных зелёно-бирюзовых листьях, по которым скользят лазеры светомузыки, косится на сцену, залипает на копошащихся за столами людей… что ж, ещё никто не описывал «Фламинго» так поэтично. Но в действительности, если так подумать, «Розовый фламинго» определённо был отражением Шастуна — яркого, иногда чрезмерного, вечно пытающегося модничать и молодиться, но такого… хлебосольного и душевного, что ли. Пожалуй, только влюблённый глаз мог заметить такое. И это почти осязаемое ощущение влюблённости Вотерфорка делает всё ещё безнадёжнее: оно предельно чётко даёт понять, что это не фикция — эти чувства такие же сильные и настоящие, как и то, что могло бы возникнуть к соулмейту, но почему-то… возникло к Шастуну. Это не простой интерес — это глубокая болезненная привязанность, и тот факт, что она обречена на провал из-за формальной предопределённости, делает Серёже плохо: он видит, насколько же до абсурдного всё бывает жестоким. Но вместе с тем… ради чего это происходит? Чего, чёрт подери, стоит этот дурацкий соулмейт, что из-за него человеческие судьбы так явно калечатся? Ну неужели же бог считал, что соулмейт, если его в результате найти, даже после всего произошедшего ужаса является достаточным утешением? — Ты хотел бы найти соулмейта? — вдруг вместо ответа спрашивает Серёжа. Тёма округляет глаза — уже порядком хмельные и шалые, — всем своим видом давая понять, что не понимает смысла сказанного. — А разве… можно не хотеть найти соулмейта? Ну то есть… можно не искать, но ведь найти при этом хочется? Или… прости, наверное, я несу какой-то бред, — Тёма по-детски прикрывает лицо ладонями, словно прячась и стесняясь того, что только что сказал. — Я хотел бы. Меня это успокаивает — считать, что кому-то я буду нужен. Обычно я этого никогда не чувствую. Но сил искать у меня больше нет. Серёжа возвращается мыслями к тому самому диалогу с Зайцем, где сам он признавал, что по природе нацелен на поиск соулмейта, но совершенно точно не собирается этого делать по убеждениям. А теперь? Что-то изменилось?.. Тёма укладывается подбородком на локоть, распластанный по барной стойке. Вид у него потрёпанно-пьяный. Грустный — и в то же время абсурдно весёлый. Оказывается, отдельные люди в себе умеют совмещать и то, и другое. — Я такой… слабый. Я даже засыпал одно время с этими мыслями — меня убаюкивало представлять эту идеальную картинку, где я нашёл соулмейта и всё правильно, как в сказках. А я нашёл, вон, Антона и приключений на свою жопу — так в итоге всё через эту самую жопу и пошло, — Тёма хихикает. — Чего удивляться, верно? Серёжа вымученно улыбается. Ему хочется надеяться, что Тёма не сломается, как он сам когда-то. И казалось бы, почему, если Серёжа в соулмейтов больше не верит? Ему, с этой точки зрения, должно быть радостно, что кто-то не будет верить тоже… Но ему как будто совсем этого не хочется. Так чего же ему хочется? Неужели тоже… засыпать, убаюкивая себя мыслями, что его соулмейт где-то недалеко и очень скоро вы встретитесь? А может быть, в счастье других людей он просто априори верит больше, чем в собственное. Нет, даже не так — в чужое он хотя бы верит. В своё — нет. — Почему тебя это успокаивает? — тихо спрашивает Серёжа, чувствуя, что он проваливается в свои мысли: находится он уже где-то не здесь — очень глубоко в себе. Голос Тёмы слышится только фоном: — Потому что это красиво и правильно. Как будто там происходит столько прекрасного. Когда, как не перед сном, мечтать об этом, да? Чтобы кто-то появился — и всё изменилось. И вот не просто потому, что человек вытащит тебя из любых проблем, так не бывает, а потому… что ты сам обнаружишь в себе желание их решать. Соулмейт не переворачивает твою жизнь, он переворачивает… тебя? Чтобы ты сам захотел перевернуть свою жизнь? Неужели же соулмейт действительно занозой сидит в голове, требуя, чтобы ты что-то предпринял? Серёжа, ужаленный новой мыслью, хочет задать Тёме ещё один вопрос, поворачивается, раскрыв было рот, и видит, что тот устало дремлет, зарывшись в собственные руки. «Фламинго» крадётся по лиловой футболке блудливым малиновым лучом, но тут же, испугавшись, отпрыгивает в сторону — словно опасаясь разбудить. Этот мальчик обязательно встанет заново: он ещё не исчерпался — он точно сможет собраться с силами, чтобы искать вновь, и — Серёжа убеждён — найдёт. На месте судьбы Серёжа не смог бы обделить того, кто отдаёт миру столько незамутнённой и искренней любви. Серёжа и сам устало улыбается: кажется, пришло время вызывать такси.***
В воскресенье Шастун жестом приманивает Серёжу к себе и деловито объявляет: — Нам привезли новую осветительную аппаратуру. Сейчас установим, посмотрим, как работает — и устроим большую вечеринку в честь этого в пятницу: бесплатные коктейли, розыгрыши, шоу-программа, все дела. Ну, ты в курсе, — Шастун машет рукой, мол, что ты там не видел, а потом восхищённо договаривает: — Говорят, лучи прям совсем неоновые — реально очень красиво получается. Серёжа равнодушно кивает, хотя, наверное, следовало бы показать чуть больше заинтересованности — всё-таки Антону это важно. Новые прожекторы, в сущности, никак не влияют на их выступление, но если Шастун намекнул, что народа будет много, а значит, нужно соответствовать, то намёк принят: — Будем работать. Он уже хочет развернуться и уйти, как Шастун цепляет его за локоть — кажется, у него, блин, рука на такие захваты наработана годами тренировок на собственном персонале. Серёжа не любит случайные прикосновения к себе, но в случае с Шастуном почти смирился, что по-другому не получится: тот как будто считает, что люди вокруг разбегутся, как стадо баранов, если их сразу же не схватить. В случае с Серёжей, правда, Шастун частично был прав: если склеить в одну нарезку все разы, когда Антон что-то ему втирал, а Серёжа хотел улизнуть, получится фильм со средним прокатным хронометражом. А если фоном пустить клоунскую музыку из шоу Бенни Хилла, то вайб вообще будет самый подходящий. — И да, я уломал Макса прийти, — как бы невзначай, но, на самом деле, внимательно всматриваясь в Серёжу, замечает Шастун. Перед глазами плывут тёмные тревожные круги. — И?.. — тупо уточняет Серёжа, отчего-то начиная злиться на него — в частности за то, что он в это влезает, — хотя в глубине души что-то тревожно ёкает. — Я тут при чём? Шастун неодобрительно вздыхает: — Ни при чём — просто говорю. Взрослые мальчики, сами разберётесь. Но ты имей в виду. Серёжа отходит от его стола, чувствуя себя ошпаренным кипятком. Он терпеть не может такие ситуации — когда окружающие делают о нём какие-то выводы, которые он не подтверждал, а ещё и считают, что вправе с ним это обсуждать и вмешиваться в то, что их не касается. Но в данном случае его царапает ещё и то, что как будто бы… Шастун сделал выводы правильно? Интересно, чёрт возьми, он позвал Серёжу в первую очередь за тем, чтобы сказать о вечеринке или о Зайце? Серёжа злится — а в голове всё равно набатом стучит: Макс будет здесь в пятницу. И что он должен делать с этой информацией? Морально готовиться? Зачем Шастун вообще ему это сказал — чтобы заставить позагоняться все оставшиеся дни? Люди вокруг опять начинали лезть в Серёжин изолированный мирок, чего-то от него требовать, на что-то намекать, не объясняя, как действовать, а Серёжа словно суетился рядом, просил не трогать грязными руками тюль, не переставлять горшки с цветами, не открывать створки шкафов… Серёже остаётся только недоумевать: с каких пор люди вокруг вообще могут до него достучаться? Ведь ему на них при обычных обстоятельствах было наплевать — он пропускал их слова мимо ушей. Он был уверен, что в подобных вопросах вообще давно разучился их слушать. В голове опять — какой уже раз за последние два дня? — всплывает разговор с Вотерфорком: ведь так действительно было — идея о соулмейтах заставляла людей постоянно решаться на что-то, чтобы быть счастливыми или, по крайней мере, сделать собственное несчастье меньше. А Серёжа, существуя за рамками этой идеи, запретив ей интересовать себя, словно перестал двигаться — он застыл в собственной зоне комфорта, которая, в сущности, вовсе не создавала комфорт. Она так же давила и делала больно — просто Серёжа к этому давно привык. Но если он хочет из неё выйти, то никаких слов не хватит — от него требуются поступки. И маленький мальчик Тёма, не надеясь ни на что, был способен их совершать, а Серёжа боялся. Это кажется абсурдным, но ведь является чистой правдой, и Серёжа чувствует сопротивление: воспринимать себя трусом унизительно. А вдруг вся его идейность на самом деле лишь оправдание этой трусости? Серёжа трясёт головой, понимая, что опять предельно близок к тому, чтобы обвинить во всём себя самого. Но что если… на самом деле, чтобы не чувствовать себя дверью, сквозь которую проходят люди, но никогда не остаются с ним, нужно просто… уйти с прохода и двинуться куда-то самому? Он же не мог быть вечным наблюдателем, не умел становиться мудрым, как время… он всего лишь человек, который как будто бы взял на себя слишком много — или, наоборот, слишком мало? В первом случае он просто не вывез, во втором — бегал от ответственности. Неизвестно, что из этого правда — и неизвестно, что из этого хуже. Серёжа думает о намёке Шастуна, а ещё думает о том, что чёртов нолановский волчок качается всё сильнее, не давая ему покоя. Неужели же он всё-таки упадёт?***
Ты поломан в стольких местах, но ты — самый целый. Боишься смотреть мне в глаза, но ты — самый смелый. Ты смелей их всех: чувствуешь боль — на твоих устах смех.
Он забыл о нём — запер в шкафу, как скелет, запихнул на самую дальнюю полку, чтобы не мозолил взгляд. Он словно… часть себя там спрятал. Как будто, сняв с себя эту оболочку, он навсегда переставал быть привлекательным, переставал нравиться и рассчитывать, что его можно любить — и ему с этим было нормально. Наверное. Это был символ того, что люди способны полюбить за кусок ткани. И ему такой символ был не нужен. Дружба представлялась в этом мире куда более стоящим мероприятием — по крайней мере, она предоставляла реальный шанс интересоваться в первую очередь человеком, а не тем, какой у него цвет. Серёжа усмехается, припоминая постоянно всплывающую тему для интернет-дебатов: возможна ли дружба между людьми с цветами соулмейтов, если по факту эти люди соулмейтами не являются? Или они всё равно её испортят, пытаясь строить то, что по определению не построится? Серёжа думает, что этот мир неисправим. Клочки ткани, предопределявшие их судьбы, были разложены в магазинах одежды по цветам ровными красивыми стопками. Были магазины только для связанных, только для нейтралов или только для фанатиков и агностиков — но были и большие сети, пытавшиеся угодить всем и сразу. Были даже отдельные чегеварские — но, как правило, не в торговых центрах: арендодатели ТЦ чегеварскую атрибутику на прилавках не очень жаловали. Хотя исключения встречались. Для серого в массмаркетах всегда был выделен отдельный закуток, не загрязнявший общий, чистый вид яркой палитры. Как будто нейтралы постоянно находились в резервации — и непонятно, то ли их загнал туда насильно окружающий мир, то ли они сами отгородились. По какой-то ужасной иронии судьбы цвет, заготовленный для Серёжи соулмейтом, был самым демонстративным, самым кричащим и до пошло-стереотипного ярким. Серёже казалось, что такой цвет для него — чересчур. Чувство юмора у Проведения оставляло желать лучшего. Серёжа никогда его не ценил и не собирался ему подыгрывать. И что изменилось сейчас? Он же долгие годы оставался без оболочки — оголённым настоящим Серёжей Шевелевым, спрятанным, разве что, за стёклами очков и налётом цинизма. Было до известной степени любопытно узнать, способны ли люди видеть хоть что-то, кроме ярлыков — или им это в принципе неинтересно. И всем действительно было неинтересно. Кроме одного — но и тот в итоге скатился в упрёки. Пальцы чуть подрагивают, когда Серёжа надевает штаны — свободные до аккуратных складок и мягкие, стянутые на щиколотках — и, взъерошив волосы, натягивает футболку. Когда-то он смотрел на себя в зеркало в таком прикиде и улыбался — думал, что он подобен осколку от единого целого, и если у него есть цвет, значит, он никогда не будет один. А потом он нашёлся. Женился. Развёлся, отдав то, что ему не принадлежит. После этого отражение в зеркале истерично и зло крикнуло «дороги нет!» и захлебнулось. Сменившее его серое отражение всегда молчало и ни разу не улыбнулось себе. Оно слишком отчётливо напоминало Серёже о причинах, по которым он не в ладах с миром соулмейтов. А сейчас ему предстоит переломать себя заново — фактически предать и обмануть собственные убеждения по крайней мере на вечер. Но даже думать о том, как он воспримет сам себя, не так жутко, как о том, как на Серёжу отреагируют все завсегдатаи «Фламинго» — от Шастуна и персонала до постоянных посетителей. Ему нервно и неспокойно — словно общество вокруг сожрёт его вопросами, многозначительными взглядами и улыбками. Это опять абсурдно: он же не делает ровным счётом ничего, что выбивалось бы из общей нормы жизни — там будут десятки людей в ярком, ищущие родственную душу, и никто не посчитает это особенным или достойным удивления. Но из-за того, что он так давно не выходил в свет таким, все, кто его знает, точно обратят на это внимание… чёртов замкнутый круг. Он не делает ничего необычного для общества, но делает для своего поведения в нём — причём, настолько, что это сразу же бросится всем в глаза. Это как если бы он начал пить алкоголь, несколько лет до этого позиционируя себя ярым трезвенником. Или если бы отнял у кого-то сигарету, завязав несколько лет назад. Или заорал бы матом на весь зал, ни разу до этого не матерясь. Ничего необычного в масштабах общества — но на разрыв шаблона о самом себе. А люди почему-то ужасно любят смаковать момент чужих изменений — точку, в которой твёрдое «нет» превратилось в робкое «да». Серёжа пытается убедить себя в том, что подрыв чужих ожиданий в данном случае не является его проблемой. Он не давал никому гарантий, что его инаковость будет вечной — да и, в конце концов, это его личное дело. Другой вопрос, что он сам своими же действиями недвусмысленно выставит это личное напоказ. Потому что не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что он проверяет кого-то конкретного. Все знают, что просто так он бы не стал этого делать. А значит, людям со стороны будет совершенно естественно любопытно узнать, кого же он заприметил. Если, конечно, они до сих пор не поняли. И они будут уделять ему куда больше внимания, чем он бы хотел. Серёжа пытается заглушить в себе параноидальные шепотки. Во что бы то ни стало ему следует сделать вид, что ничего особенного не происходит — в противном случае он лишь спровоцирует новую волну подтруниваний и переглядок. Но желание посмотреть на реакцию Зайца пересиливает страх — оно тянет под ложечкой и бьёт куда-то в висок. Серёжа злится: он не понимает, что должен чувствовать и имеет ли право упрекать Макса в обмане. В конце концов, даже врать в цвете — это личное дело каждого, пока оно напрямую не касается возможного партнёра. А Серёжа не возможный партнёр, он просто чувак в сером, которому всегда было не до этого — его чужой лживый жёлтый должен был интересовать в последнюю очередь. Вот и затрещала по швам вся его хвалёная позиция. Серёжа поджимает губы, нервозно задаваясь прямым вопросом: ради чего он это делает, чего бы ему на самом деле хотелось в результате? Почему ему так отчаянно требуется узнать? Он тихо говорит: «Себе-то не ври». Но ответы найти всё равно не получается. Ему это нужно, чтобы не мучиться? Чтобы не запускать всё ещё больше? Серёжа совсем не знает, что бы он делал, окажись цвет подходящим — наверное, так было бы ещё хуже, потому что он мог наступить на те же грабли. Он чувствует себя поверженным перед своими же желаниями. И плана у него, как выяснилось, нет. Есть только инфантильное бессознательное стремление. К чему? Чтобы… было хорошо? Счастливо? Но почему для этого обязательно нужно преодолеть столько пугающих формальностей, позволить системе, к которой Серёжа испытывал отвращение, поиграть с ним… Он казался себе глупым леммингом, который, несясь за стаей во время миграции, сваливался прямо с отвесного обрыва. Он не знает, что будет дальше, не знает даже, зачем ему это — он просто бежит. Прошлый травмирующий опыт сделал его скептичным, но не отучил бегать — и это было так до истеричного смешно, ведь Серёжа надеялся, что такого больше не повторится. Соулмейты делают из людей куда больших животных, чем можно было подумать. С детства Серёжу учили, что у человека нет инстинктов, ведь он не зверь — но уже подростком Серёжа понял, что в чутье на соулмейта и вечной ориентации на его поиск звериного значительно больше, чем человеческого. А если… звериного тем больше, чем соулмейт ближе? Может быть, чем труднее себе объяснить такое поведение, тем более оно интуитивно? Инстинктивно? Серёжа фыркает: ему кажется, что он себя обнадёживает — а ещё ему кажется, что он словно сам себе не принадлежит. Иррациональные поступки он пытается оправдать иррациональными мыслями. Ей-богу, потрясающая тактика поведения. В то же время, чувствуя, как от одного вида себя в зеркале в коридоре начинается мандраж, становится даже не до шуток. Просто сменил гардероб, с кем не бывает… обыденность, а не повод для истерики. Волнение подкатывает к горлу, и если Серёжа продолжит буксовать на этих мыслях, кажется, он не сделает ничего и никогда — просто переоденется в серое и сдастся, продолжая мучиться при появлении Зайца в поле зрения. Нет уж. Хватит. Если он злится на этот мир, по крайней мере, он не позволит ему слишком долго трепать себя в зубах. Сделав глубокий вдох, Серёжа заставляет себя сказать это собственному отражению: — Да, мне… нравится Заяц. Я хочу понять, мой ли это соулмейт. Мне кажется, что… это так. Я вообще не знаю, что с этим делать. Даже не факт, что я с этим что-то сделаю. Но хочу, чтобы это был он. А если он не подходит, значит, ничего. Я устал всё контролировать, и я ничего толком не понимаю. Мне просто нужно убедиться. Хватит трястись. Обычная процедура. Будь проще. Сказав это, он нервно сглатывает, хмурится, скользя взглядом по складкам на одежде, глубоко вздыхает, открывает дверцу коридорного шкафа и достаёт оттуда очки. Не обычные тёмные, которые служили ему щитом от слишком яркого мира — делали мир терпимым. Он держит в руках очки с ярко-красными стёклами. Цепляет их на нос — и мир подёргивается розоватой дымкой. Теперь он огромная, слепяще-красная тряпка для быка. С непривычки он сам себе кажется крупнее и значительнее. За стёклами очков не видно испуг. Наверное, ему следует нести себя достойно — в конце концов, его цвет не о том, чтобы бояться и дрожать. Он о том, чтобы наплевать на всё это. Быть Гермионой Грейнджер на Святочном балу, чтобы у всех челюсти на пол попадали. — Давно я перешёл к таким мотивациям, интересно? — усмехнувшись, говорит Серёжа сам себе. Но становится легче и спокойнее. Серёжа поднимает подбородок и пытается расправить плечи. Он идёт на заклание, как лев Аслан на верную смерть, и его наверняка будут сопровождать насмешки и издёвки — но ему хочется при этом выглядеть гордо, а не трусливым комком яркого цвета, привлекающим к себе внимание. Так никуда не годится. Он уже взялся за это. Ему паршиво, но чувство собственного достоинства, засевшее в груди, не даёт ему позорно слиться. Надо же… за столько лет он совсем забыл, что красному надлежит соответствовать. Что с красным выстраивается коннект… И что красный словно живой. — Я ничего против тебя не имею, приятель, но ты вынуждаешь меня создавать из себя то, на что у меня не было ни желания, ни сил. Да и смысла я в этом не видел. Как будто ему нужно было вытащить огнедышащего дракона из маленькой серой ящерки. И сегодня вечером он должен будет сделать вид, что ящерица и есть дракон — и убедить в этом всех вокруг, в том числе самого себя.***
Ватолин останавливает его в дверях в привычной нарочито-грозной манере: — Молодой человек, назовите, пожалуйста, фамилию. Серёжа запрокидывает голову и чуть ли не воет от негодования: он и забыл, что театр начинается с вешалки, а клоунада — с фейсконтроля. — Да Господи, ты опять? Я сегодня максимально не в настроении. Слушая его стенания, Ватолин пристально вглядывается, приоткрыв рот, и изумлённо проговаривает: — Шевелев? Сегодня первый раз, когда я тебя реально не узнаю. Он даже пошатывается в сторону, пропуская Серёжу внутрь без лишних разговоров. Серёжа нервно сглатывает — что ж, начало этого сложного вечера положено. Перед внутренней дверью во «Фламинго» он зависает на несколько секунд, пытаясь себя морально подготовить: к рёбрам подкатывает паника. Серёжа, глубоко вздохнув, приказывает себе решиться — он уже не может отступить. Значит, ему должно хватить смелости, чтобы вынести всё, что будет происходить здесь, целиком. Он делает шаг в неровный свет новых ламп. Посетителей ещё мало — Серёжа их игнорирует, направляясь к подсобке. Козополянский, накинув наушники на шею, вертится вокруг аппаратуры, но оборачивается, услышав шаги. Серёжа, вопреки собственному желанию, фиксирует каждую эмоцию на его лице. Но Козополянский улыбается так же дружелюбно, как обычно — даже, кажется, ещё лучезарнее, ничем, впрочем, не выдавая удивления. Подсветка бликует в его чистых глазах. Вытянув руку для того, чтоб Серёжа дал ему «пять», Козополянский радостно замечает: — Прекрасно выглядишь, Серый! И больше — ничего. Господи, Серёжа готов выяснить телефон его мамы и позвонить ей, чтобы отблагодарить за такое воспитание сына. Но не успевает Серёжа остановиться на этих мыслях, как за спиной раздаётся доброжелательный мат — этим приёмом в его окружении так бегло и свободно владеет лишь один человек, — тот, кому это дозволяется социальным статусом. Серёжа ставит этому навыку десять селеб из десяти. Он стоит к Шастуну спиной, и почему-то ему вот совсем не хочется оборачиваться. — Ебать, ну какая красотища, а. Весь зал светится, — Шастун, экзальтированный обновкой «Фламинго», шагает к Козополянскому. — Антош, скажи, шикарно? — Восхитительно, да, — легко соглашается Козополянский. — А… — Шастун зависает на несколько секунд, видимо, глядя в спину Серёже. — Шевелев, ты, что ли? Серёжа безнадёжно поворачивается к нему лицом, чувствуя себя экзотическим попугаем на выставке. Шастун смеряет его долгим взглядом: Серёжа видит, как его мультяшно-выразительное лицо сначала вытягивается от изумления, потом — от довольной улыбки. Через секунду богомолья зелёная клешня Шастуна уже стискивает плечо Серёжи. — Антош, забудь. Вот это шикарно и красотища. Боже, Шевель, а я ведь не думал, что доживу. Ну какая ты конфета. Взгляд у Шастуна до ужаса самодовольный и иронично-хитрый. О господи… Серёжа хочет уйти в подполье лет на десять. Шастун ободряюще хлопает его по плечу: — Ну какой ты молодец, а. И раз уж удачи желают неудачникам, то тебе я желаю успехов сегодня! — и подмигивает, гад. Серёжа бы предпочёл, чтобы этого никто не отмечал вслух — он посчитал бы это тактичным и правильным, но у людей вокруг, по всей видимости, были другие представления о хорошем тоне. В то же время, он осознаёт, что Шастун говорит всё совершенно искренне, и злиться на него у Серёжи при всём желании не получается — да и не за что. А потому он лишь скомканно благодарит и спешит скрыться в подсобке. На своей спине он ощущает удивлённые взгляды посетителей — кто-то, кажется, даже перешептывается. Правда, и здесь ему от внимания не укрыться, но, по крайней мере, можно рассчитывать, что это внимание будет более обходительным. — Всем привет, — как можно более небрежно говорит Серёжа, а сам опускает глаза: чёрт подери, как же всё это некомфортно. Сначала вокруг очень тихо, потом слышатся два нестройных приветствия — скорее настороженных, чем дружелюбных. Серёжа чувствует себя котом в доме, пропахшем собаками — ступает с опаской и встревоженно оглядывается по сторонам. Гаус смотрит внимательно — его голубые глаза, в первые секунды округлившиеся было от удивления, беспристрастно сверкают. Серёжа знает: он ничего не скажет. Во всяком случае, не сейчас. — О-о-о, очная ставка, — говорит Горох, кивая понимающе, но оттого не менее поражённо. — Ну хорошо, удачи. Это понимание — хотя что они, блин, на самом деле поняли? — со стороны вообще всех вокруг неслабо нервирует. Серёже приходится возвращать себя к тому, что никто из друзей и знакомых не желает ему зла, но собственная демонстративность калечит его. Ну почему нет другого способа? Почему обязательно нужно так? Вот что ощущает беременная женщина, встретившая старых знакомых, да? Неприятное ощущение чужого понимания, за которым, в сущности, скрывается только неверный вывод о всём происходящем и огромный простор для додумывания. При этом ты не имеешь никакой возможности ничего пояснить — это точно будет звучать как оправдание, а оправдываться Серёжа не намерен. Однако Горох и Гаус, ничего не говоря, смотрят на него так, что в какой-то момент становится немного легче: не с сочувствием или пониманием, но с тихой поддержкой. Горох как-то сказал ему в момент, когда их впервые выгнали из заведения по причине того, что Серёжа отказался снимать серый и быть «наряднее» (а потом сожрал себя чувством вины): «Знаешь, Серёж, если кому-то вокруг неприятно смотреть на цвет твоей одежды, какой бы он ни был, то проблема точно не в тебе. Нам же до лампочки, в чём ты — важно, что ты у нас вообще есть, сенсей». Серёжа вспоминает этот момент и грустно улыбается. Всё в порядке, всё правда будет в порядке.***
— Я не хочу слышать правду: просто играй для меня. — Я не хочу слышать правду, ведь я тебе тоже врал.
Серёжа выходит на сцену, скомканно здоровается и залезает на стул, положив гитару на колени. Голос у него нарочито бодрый, но лицо будто каменеет от волнения. Серёжа слышит, как по рядам посетителей разлетается шёпот: надеяться на то, что обсуждают не его внешний вид, глупо — очевидно, что они говорят именно о нём. Многие в привычной манере столпились на танцплощадке — но кто-то остался сидеть за столом. Кажется, что всё тело нервно подрагивает — от кончиков пальцев до коленей. Хочется отгородиться гитарой от всего мира, но та не способна его защитить. Да и красные очки прячут глаза совсем не так, как чёрные. Серёжа приказывает себе, как и всегда, не всматриваться в посетителей — и уж точно никого среди них не искать, но… Взгляд Зайца ощущается сразу — он пробирает до мурашек, и в башке словно гремит. Серёжа ловит его так, словно его чем-то укололи: не обернуться в сторону, откуда пришёлся укол, нереально. Заяц смотрит на него — ошарашенно смотрит, это факт. Прожигает тёмными, внимательными, острыми глазами. Потому что узнал цвет? Или потому что сильно удивлён и так смотрят все? Просто самому Серёже из десятков взглядов важнее всего этот — именно его он слабовольно различает чётче остальных. Они пересекаются взглядами на долю секунды, но этого достаточно, чтобы мир перед глазами пошёл тёмными пятнами. Заяц в сером — и Серёжу это ужасно дезориентирует. Зачем ему этот цвет? Потому что опять хотел поговорить на равных? Значит, он вновь специально оделся в серый ради того, чтобы Серёжа ощущал себя комфортнее? Или не придумал, каким цветом одурачить его или кого-то другого сегодня? Чёрт бы его побрал. Серёжа опять злится, не понимая, зачем Заяц вообще надевал жёлтый, всех только запутав. Какой его настоящий цвет? И почему сегодня он, как назло, в сером — в цвете, с которого не принято срывать покровы, к которому нельзя просто… подойти с намерением… понравиться? Серёжа ненавидит его — злится до слепого отчаяния и так же сильно страдает от неизвестности и от того, что всё складывается так неуместно и невовремя. Серёжа слегка качает головой, стараясь загнать себя в рабочий ритм силой — но не выходит совершенно. И его самого ужасно раздражает, что не выходит. Он сидит перед посетителями с гитарой в руках — и ему за это платят деньги. Серёжа — нейтрал до мозга костей, и он не хочет верить во всю чушь, связанную с соулмейтами. Он слишком привык запрещать себе даже задумываться об этом без презрения и насмешки. Он привык к себе. Привык. Ему безопасно и удобно не ломать ту форму, которую он принял — устойчивую, жёсткую, постоянную. Он так хотел создать образ сильного и не зависящего от реальности, что теперь эта реальность зло отыгрывается на нём, заставляя поплатиться за высокомерие. Но сейчас он сидит на стуле, и всё его нутро жжёт от желания сорваться с места и выяснить всё раз и навсегда. Так глупо… так, как он себе никогда не позволял. Серёжа даже не верит, что находится в собственном теле, в собственном разуме — до такой степени он сам на себя не похож. Это кто-то совсем другой — и на этого другого сейчас пялится весь зал, потому что ярко-красное пятно на месте серого ещё никто из них никогда не видел. Мысль о том, что он может на всё наплевать, опозориться у всех на глазах, натворить нелепо-импульсивный бред перед Зайцем, ошибиться во всём, в чём только возможно… это — дно. Ниже уже ничего нет, это край, за пределами которого он не сможет потерять больше. Но ощущение нахождения у этого края, способность за него заглянуть сводят его с ума. В точке перед падением чувствуешь себя самым свободным. Падая — уже нет. И ему хочется распять себя за то, до какой степени ему этого хочется. Как… теперь себя уважать? Почему ему так важно узнать? Ради чего он отдаёт стабильность? И почему он практически готов послать самого себя к чёрту, поддаваясь этим ощущениям и эмоциям? К горлу подкатывает горячая горечь — тёмно-алая и густая, как венозная кровь. У него есть отличный шанс сломать себя целиком, напороться на те же грабли — но зато вырваться из болота, в котором он пребывает изо дня в день. Безопасно ли это или это всего лишь иллюзия безопасности, он так и не понял. Но как же горит внутри от желания отбросить каждый из вопросов в сторону — забыть их на короткий момент, чтобы потом, этим же вечером, приползти к себе старому опять. И погрязнуть в жалости и отвращении к себе. Артём выразительно покашливает в кулак, намекая, что пора бы обратить внимание на зрителей. Серёжа вздыхает, сбрасывая наваждение. Он начинает играть. Пальцы слушаются плохо, а обращения к залу звучат нелепее обычного. Уже где-то после третьей песни Артём берёт инициативу общения с посетителями на себя. Люди пьют и танцуют, подпевают невпопад и о чём-то переговариваются за столами. Их больше, чем обычно — зал забит практически до предела, и Серёжин, как ему кажется, совершенно нестройный и напрягшийся от волнения голос вряд ли может их развлечь. Макс стоит практически у самого края сцены, задрав голову. Он не двигается — разве что размеренно покачивается из стороны в сторону. Серёжа не смотрит на него прямо, но держит в поле бокового зрения, и почему-то уверен, что ощущает на себе взгляд. На сцену падает красный луч прожектора — он берёт Серёжу в кольцо, рассыпаясь в его ногах подрагивающим алым кругом. Серёжа чувствует себя муравьём, на которого направили солнечный свет, преломлённый через лупу. Он зажаривается заживо. Вот что чувствует ангел, танцующий на острие иглы. Как будто он спит — настолько сложно осознавать, что с ним всё это происходит. Это странное ощущение, словно вся твоя жизнь, замёрзшая, обычная и до отвратительного постоянная наконец пришла в движение — причём, настолько глобальное, словно литосферные плиты начали наезжать одна на другую. И всё это — только в Серёжиной голове, но от этого чувствуется не менее значимым и неповторимым. А возможно, это касается не только его одного… Господи, что если действительно так? Если сейчас Заяц смотрит на него с теми же мыслями — с пониманием, что одна его извилина сейчас охотится на другую. Сама мысль о том, что Серёжа своим поступком изменил что-то не только в себе, будоражит и дёргает что-то внутри. Как будто он вырывается из постоянного одиночества, преследовавшего его все эти годы. Словно то, что он делает, он делает не в пустоту — пускает по чужому сердцу рябь. Значит, он может быть… по-настоящему замеченным? Серёжа опасается таких надежд: что может случиться, если долго орать в пустоту, не надеясь, что тебя кто-то услышит, а потом неожиданно получить ответ? И что если этот ответ он придумал сам себе, потому что рвать глотку уже невмоготу? Он слышит его, потому что хочет услышать, а не потому что он есть. Возможно, это всего лишь эхо — отголосок его желаний и проекций, отскочивший от другого человека. Сам человек молчит. Серёжа выбирает самый душераздирающий репертуар из всех возможных: ей-богу, он бы совершенно не удивился, если бы после третьей надрывной песни подряд Шастун самолично поднялся на сцену и отвесил ему подзатыльник. И был бы прав, конечно. Но, как бы Серёжа ни старался исполнять что-то более радостное, всё казалось ему искусственным и жалким — а потому он, весь внутренне подрагивая, вытягивал из недр памяти грустные или пронзительные песни, ныряя в каждую, и на короткий промежуток времени становилось легче. Возможно, это был его способ плакать. Только слёзы превращались в ноты, а всхлипы — в пение. И конечно, это пение не было абсолютно музыкальным — но разве могут быть музыкальными рыдания? В песнях смешивались его страх, боль и невозможная тоска: Серёжа ненавидел себя в каждой — и в то же время будто… извинялся перед тем, кто стоит у сцены. Даже смешно, до какого отчаяния его довела вся эта ситуация: сейчас он сидит на сцене в ярко-красном впервые за… пять лет? семь?.. и жалеет сам себя, а ещё стелется в мольбах, не понимая даже, о чём просит, пока красный жжётся под фантомными взглядами Зайца и доводит его до полуобморочного состояния. Зато — Серёжа еле улыбается сам себе — продажи в баре значительно вырастут: попробуй не пожелать напиться под такой аккомпанемент. Периодически Артём говорит что-то в духе: — А сейчас, чтобы развеять ваше лирическое настроение, мы исполним жизнерадостную композицию, — а сам смотрит на Серёжу с просящим ожиданием, мол, возьми ты радостную попсу, ради бога, нас же выгонят к чёртовой матери. Серёже приходится — но он даже толком не помнит, как отыгрывает и исполняет эти песни. Как будто голова совершенно отключается от них: улыбка на лице застывает бутафорская, а мысли обращаются совсем не к музыке. Под конец выступления у него складывается полное впечатление, что половина его нервных клеток умерла за пару часов. Но зрители аплодируют и свистят — как ни странно, но, кажется, даже сильнее обычного. Возможно, они просто рады, что это закончилось. Вероятно, Серёжа и сам этому рад. Он сходит со сцены на негнущихся ногах.***
Серёжа выходит из подсобки, оставив там гитару, и уже прекрасно понимает, кого увидит в зале. Ему одновременно и хочется, и не хочется этого разговора — в груди сворачивается тревожный ком из страха и предвкушения. Разум говорит, что можно улизнуть незаметно, а взгляд хаотично скачет по людям, находясь в постоянном поиске. Козополянский уже зарядил пластинки — Серёжа слышал, как Шастун что-то шутил про Дискотеку Аварию, — из-за чего грохот во «Фламинго» стоит ужасный. Новые прожекторы шарашат так, что можно ослепнуть: под их лучами светлая одежда на посетителях выглядит обмазанной фосфором. Человеческие тела копошатся под биты, словно их бьёт током. Да уж, у работы Козополянского совершенно другая эстетика. Танцы под Серёжину музыку выглядят совсем иначе: более плавно и привычно — не так первобытно. Здесь же люди из безликих цветных ярлычков превращаются в пробирки со светящейся в темноте жидкостью. На общем фоне выделяется фигура, не отражающая свет — тёмно-серая, выхваченная пошлыми цветными лучами — и приближается к Серёже. — Тебе идёт красный, — чуть улыбнувшись, замечает Заяц. Серёжа чувствует, как Макс окидывает его взглядом с ног до головы, будто проверяя, правду ли сказал. — Он меня жрёт, — фыркнув, отвечает Серёжа, отведя глаза, а потом, сам от себя не ожидая, ехидно добавляет: — Если бы я мог выбирать себе цвет, точно выбрал бы что-то менее броское. Он знает, почему огрызается — намекает, что, в отличие от Зайца, оделся в цвет искренне, а не вводя всех вокруг в заблуждение. А сам прекрасно понимает, что не имеет права предъявлять, ведь он Зайцу никто, — да и Заяц следовать правилам цвета, которые и Серёжа презирает, не обязан — но… хочется, чёрт подери, аж наорать от раздражения и бессилия хочется. Какие же мерзкие двойные стандарты. — Например? — уточняет Заяц, приподнимая брови. Серёжа такого ответа не ожидает — растерянно пялится на Зайца, выражение глаз которого плохо читается через блики на красных очках. Он думал, что выпад проигнорируется или будет принят к сведению молча. Но Заяц не из таких — он не смолчит. Серёжа набирает воздуха в лёгкие, с вызовом подняв подбородок. В голове кто-то стучит маленьким молотком, как в начале приступа мигрени. Душно, от красного ведёт. Значит, пусть узнает сейчас. Терять практически нечего — всё равно у Серёжи ничего нет. — Например, жёлтый. Отдаю должное твоему вкусу. Заяц подходит ближе. Его силуэт очерчивает дурацкая светомузыка. Серёжа нервничает, почему-то ощущая дискомфорт от его приближения. Но виду, конечно, подавать нельзя. Серёже не следовало всего этого говорить — он знает, что захотел бы послать любого, кто попытался бы высказать ему похожую претензию. Но мозг почему-то отключается — для Макса он делает исключение, как будто здесь совершенно нормально показать себя неэтичным мудаком. Как будто Серёжа возомнил, что именно он имеет право знать всю правду и в чём-то упрекать. Словно Серёжа такого особого статуса хотел. — Так ты знаешь? — уточняет Заяц тише, — так, что Серёжа почти угадывает, что он говорит, потому что из-за музыки ответ теряется —даже напряжённее, и как-то непонятно хмурится. — Да. Мне Шастун сказал — вернее, случайно проговорился, а потом понял, что сболтнул лишнего. Серёжа замолкает, наблюдая, как Заяц прячет руки в карманы штанов и хмыкает. Расценивать это можно совершенно по-разному. Серёжа чувствует, как с его груди постепенно стаскивают что-то тяжёлое — он уже ляпнул то, что его нервировало с того самого момента, как он узнал это от Шастуна. Благодаря этому, даже независимо от исхода, в моменте становилось проще. Остался один короткий шаг — попрать этикет, растоптать любые личные границы и спросить про цвет в лоб. Так поступать запрещено, если ты не хочешь, чтобы от тебя презрительно отвернулись. Хотя Заяц… сам же ломал представления о назначении серого, использовал его в своих целях и лез с неудобными расспросами. Не будь Серёжа им зачарован, он бы сразу и откровенно его послал. Так почему, зная, как Заяц вёл себя, Серёжа не может так же? Проигнорировать желание другого человека быть незамеченным и расспросить его о том, что имеет для Серёжи значение. Но Серёжа не может этого сделать — что-то изводит его сильнее, чем вежливость, даже сильнее, чем нравственность и привычка уважать право серых молчать. Это страх, смешанный с пониманием: если бы цвет был нужным и если бы Максу это было нужно, возможно, он бы его показал — даже Серёжа, отчаявшись, показал. А Макс не показывает, значит… Серёжа не осмелится рисковать. Он даже не станет спрашивать, зачем Зайцу всё это было нужно. Возможно, Серёжа просто трус. Иногда мы обращаем больше внимания даже не на то, что люди говорят, а на то, чего они не говорят — особенно если умалчивается что-то важное, что-то, что мы хотим услышать прямо сейчас, но… не слышим. Аккуратность в формулировках демонстрирует больше, чем может показаться на первый взгляд. Умалчивание — хитрый инструмент, которым полезно научиться пользоваться, но ещё полезнее — научиться считывать. Серёжа обладал этим навыком если не в совершенстве, то, по крайней мере, сносно. Правда, был другой навык, которым Серёжа точно обладал в совершенстве — навык надумывать о себе невесть что вместо других людей. Заяц же был парадоксален именно потому, что, кажется, он никогда не изощрялся над формулировками, никогда не искал полуправды — он либо говорил, либо молчал, и полутона схлопывались за ненужностью его поразительно резвому темпераменту. Серёжа завидовал этой бесхитростной прямолинейности даже не в плане слов — в плане намерений. Заяц действительно смотрит на людей с позиции личного интереса, но не лицемерно: он не станет проявлять внимания к тем, кто ему неприятен. Ни в какой степени. А если и придётся — то он не станет трудиться, чтобы разыграть интерес или обходительность. Серёжу это почему-то восхищало, он словно… завидовал, потому что сам скорее был дипломатично-холодным, чем прямолинейным. И если обычно прямолинейный Заяц молчит о своём настоящем цвете, скорее всего, сказать ему действительно нечего… или не к чему. Поэтому Серёжа, всегда обходительный, не осмелится спрашивать прямо. Музыка становится громче. Она занимает всё пространство настолько, что Серёжа бы уже не услышал Макса, если бы тот не подошёл к нему вплотную — так, что говорить можно в самое ухо. От этого только хуже. — Неудачно совпало… Я не хотел, чтобы вышло, будто я тебя обманул. Да и других тоже. На меня иногда находит, что я выступаю по заведениям в разном. Я не чегевара, — голос становится тише и вкрадчивее, но Серёжа всё равно его слышит, чувствуя, как, видимо, для убедительности своих слов Заяц придерживает его за плечо. — Просто иногда меня задалбывает носить один цвет, соблюдать эти тупые правила и всё равно не находить то, что нужно. Так смысл? Можно же найти кого-то просто так и без обязательств. Зато зная, что это не по-настоящему. Кто же мог представить, что именно в тот день, когда я надену жёлтый, я… Губы Зайца почти касаются его уха — Серёжа даже ощущает их фантомное прикосновение: мимолётное, ласковое, выворачивающее внутренности. Кажется, что сделать каждый новый вдох всё труднее, чем предыдущий — а собственный разум нещадно проигрывает. Серёжа часто моргает, пытаясь сконцентрироваться на том, что ему говорят, и наблюдает, как перед глазами плывут пятна. Как будто он долго смотрел на ультракрасную лампочку. — Я встречу тебя, — договаривает Заяц на выдохе. Обдаёт этими горящими словами Серёжино ухо и висок. Серёжа поворачивает голову к Максу, с огромным трудом обрабатывая всё, что сейчас услышал. Смотрит на Зайца, в его лихорадочно-блестящие тёмные глаза, на кудряшки на голове, на мощную шею, на руки в татуировках. И в какой-то смазанный, нереалистичный момент понимает… Он хочет поцеловать. Настолько, что практически подаётся вперёд — совершенно бессознательно, на слепом неконтролируемом импульсе. А очнувшись, коченеет, надеясь, что Макс этого не заметил. Серёжа судорожно сглатывает. Впору рвать на себе волосы. Почему захотел? Почему так поздно себя словил? Почему чувствует разочарование? Почему нельзя? Почему невозможно сделать это просто так, а затем исчезнуть без необходимости что-то объяснять? Ему бы так хотелось… на секунду сломаться и поддаться этому порыву, чтобы у него было на это право. Серёжа пугается самого себя. Хочет попятиться назад, но там он напорется на стену и поймёт, что бежать некуда. Всё, что сейчас искрит в его голове — какой-то ужасно неправильный, плохо поддающийся контролю кошмар. Он проклят — иначе ему не объяснить, почему чёртова жизнь так его изводит. Неоновый свет расчерчивает серую футболку на Зайце неровными рыжевато-красными полосками. Серёже чуть ли не физически плохо. Приторный дым от электронок внезапно бьёт в нос и душит. — Всё в порядке? — спрашивает Макс с тревогой в голосе. — Дышать нечем, душно, — тихо хрипит Серёжа в ответ. — Пойду на свежий воздух. — Тебя проводить? — Заяц всё ещё придерживает его за плечо, и Серёжа неловко изворачивается, сбрасывая чужую руку. — Не надо. Серёжа надеется, что он звучит не слишком напуганно и вообще… не выглядит придурком настолько, насколько себя им чувствует. Но, судя по озадаченному лицу Зайца, как раз настолько. Однако Макс не пытается его остановить, когда он встревоженным оленем ломится к запасному выходу — и Серёжа за это искренне благодарен. Пойди Заяц за ним, Серёжа сошёл бы с ума в прямом эфире. Мыкаясь в толпе и путаясь в ногах, Серёжа всё-таки выбегает в боковой коридор, находит нужную дверь и вышмыгивает во двор.***
Козополянский стоит во внутреннем дворике — маленьком, захламлённом и холодном — и не курит, нет. Укутавшись в персиковый бомбер с белыми вставками, он дышит воздухом, видимо, тоже устав от жары помещения. А ещё — Серёжа, разгорячённый и потерянный, замечает это не сразу — он грызёт… чупа-чупс. Боже, действительно чупа-чупс — иногда Антон достаёт его изо рта, с детским любопытством вглядывается в блестящую оранжевую карамель, а затем продолжает есть. В руке Козополянский держит бутылку с минералкой. Холодный ночной воздух кусает за щёки, красная пелена спадает с глаз, и Серёжа, устало стянув с себя опостылевшие за вечер очки и повесив их на ворот футболки, с минуту просто глазеет на это зрелище. Будто смотрит документалку, где олени меланхолично жуют траву. — А? — спрашивает Антон наконец, чуть качнув головой. Серёжа устало пожимает плечами — ничего объяснять, конечно, не хочется, но Козополянский ещё никогда не докапывался с расспросами. Просто выразительно смотрел участливыми глазами. На улице становится легче — как на балконе дома. По рукам бежит лёгкий озноб. — Всё нормально? — всё-таки уточняет Козополянский, не вытаскивая изо рта конфету, а просто запихнув её куда-то за щёку. — Не сказал бы, — хмуро отвечает Серёжа и сам удивляется своей искренности. Антон замолкает, чуть хмурится, и на его лице так отчётливо прослеживается сомнение, задавать или не задавать уточняющие вопросы, что Серёжу это даже немного забавит. — А что?.. Диалог складывается максимально странно — не так по-идиотски, конечно, как с Зайцем (всегда) — но всё равно с нотками абсурда. — Хочешь спросить про цвет? — кисло усмехнувшись, резюмирует Серёжа. Антон многозначительно улыбается. Ямочки на его щеках в тусклом уличном свете кажутся глубокими чёрными точками. — Честно? Спрашивать не хочу. Но узнать хочу. Ладно, Серёжа почти вынужден признать, что какие-то проблески надежды в этом мире ещё остались, раз в нём существует такая прямая непосредственность. Он тоже улыбается. Чувствует, что теперь и его щёки — место, куда генетика забивала гвозди. Так они и стоят — четыре гвоздя от улыбки на лицах двух человек. — Да а что тут объяснять? Всё и так понятно. Проблема этого дебильного мира как раз в том, что всё вечно напоказ. Такие правила — ты просто надел дурацкие тряпки, а все уже всё поняли. Я терпеть это не могу. Козополянский меланхолично качает бутылкой с минералкой из стороны в сторону. Вода пенится и тихо шипит. — Ты слишком зациклился на том, чтобы от этого не зависеть. Но на самом деле нет ничего плохого в том, что ты показываешь, что тебе кто-то интересен. В конце концов, разве будет лучше, если ты утрёшь всем нос, доказывая, что ты такой постоянный и серый, но останешься несчастным? Как будто какое-то дурацкое мнение со стороны этого стоит. Или как будто быть твёрдым в своих убеждениях до последнего этого стоит — не знаю, что для тебя важнее. Ты никому ничего не должен. Сегодня пришёл в сером, завтра в красном, потому что… ну а вдруг? Козополянский пожимает плечами. Жестикуляция у него ещё совершенно мальчишеская — такая открыто-незамысловатая, с резкими углами, почти театральная, но при этом совершенно искренняя. Серёжа не знает, в какой момент он дошёл до того, чтобы так открыто слушать советы и чужие мнения о своей личной жизни. По идее, это должно ощущаться унизительно — но ощущается просто странно, как будто он прибежал за помощью к школьнику. Самому Антону такое отношение уж точно бы не понравилось. Ведь он далеко не наивный дурачок, просто он выбрал светить. Для таких взвешенных решений нужно быть зрелым. Чупа-чупс в его рту, правда, сильно пошатывает Серёжину уверенность в глубокой зрелости собеседника, но он предпочитает об этом умолчать. — Меня бесит, что всё это носит такой демонстративный характер, Антон, понимаешь? Я хочу оставить что-то только себе и тому человеку, которому это предназначается. Почему я должен становиться цирковой собачкой? Козополянский вздыхает, неуверенно поправляя воротник бомбера. Серёжа слышит в этом вздохе лёгкое порицание, мол, не морочь мне голову, зачем ты такой сложный. — Боишься, что ничего не получится? Или думаешь, что если ты оделся в цвет, то это значит, что обязательно должно получиться, потому что все этого ждут? Серёжа зависает на вопросе, чувствуя себя так, словно его ворошат палкой, как потухший уголёк. Или как мёртвого кузнечика. — А ты не боялся? Козополянский улыбается — ямочка прыгает по щеке, ходят ходуном беззаботные кудряшки, когда он легко покачивает головой. — Не уходи от ответа. — Если я сейчас отвечу «да», то скажу правду, но я уже чувствую, что неправ в том, как я всё это воспринимаю. Антон чуть приподнимает брови, улыбается опять, но уже более натянуто. И это действительно показывает, что Серёжа — сложный. Слишком сложный на ровном месте. — А разве ты можешь быть неправ в том, как ты что-то воспринимаешь? Думаю, нет. Это типа… вообще от тебя не зависит. И если я тебе предложу посмотреть как-то по-другому, это же не значит, что я считаю, что ты лох. Это ты уже сам что-то додумываешь. Причём, я даже не знаю, что именно. Что тебе вся толпа людей, которые увидят тебя в красном, выскажет, если ты на следующий же день после того, как явился в таком прикиде, не поедешь в загс? Ты где-то на входе расписывался, что у тебя всё должно получиться, раз ты решился использовать, блин, своё право? В голосе Козополянского звучит неподдельное удивление. Он бухтит, но не раздражённо, а просто непонимающе. Серёжа, не ожидая такого напора аргументов, чувствует себя так, словно отступает на шаг назад. — Нет, но… да чёрт, ты понимаешь, о чём я. Меня раздражает такое внимание. Я к нему не привык. Козополянский смотрит на него с лёгкой иронией — такой плавленой, добродушной, искажённой его ребяческим лицом до чего-то совсем невинного, но всё-таки иронией. — Мне кажется, это ты говорил о том, что людям друг на друга плевать. Каждый в этом мире один. Так почему бы не исходить из этого? Они потрепались и забыли. Неприятно, конечно, стрёмно даже. Мне бы тоже было дико. Но всё равно факт. — Я чувствую себя дураком, — слабо улыбнувшись и опустив голову, говорит Серёжа. — Неизбежное последствие всех таких психологических разговоров. Наверное, поэтому я не люблю их разговаривать. — Это потому что ты всё время себя жрёшь. Вообще всё, что тебе говорят, ты воспринимаешь так, как будто это твои ошибки и ты где-то недоработал. А это не так, люди просто делятся опытом, — Антон задумывается и, подтрунивая, замечает: — А сейчас из того, что я сказал, ты зациклишься на том, что неправильно поступаешь, раз всё время себя жрёшь. И продолжишь что? — Какой же ты, оказывается, наглый пиздюк, — сквозь смех бросает Серёжа. — Учит меня, как надо жить, а сам даже не вытащит чупа-чупс изо рта. Козополянский тоже прыскает. — Ты просто такой отец коммунизма, жесть. Хочешь, чтобы твоё Учение было правдой. Чтобы какая-то система взглядов была на любой случай жизни. Жёсткая, постоянная и единственно правильная. Короче, облом — коммунизм не построить, а так не бывает. Выдохни и продолжай жить в мире поганых капиталистов. — Ты пытаешься опрокинуть моё мировоззрение? Которое, кстати, взялось не на пустом месте, а результат опыта. У тебя такого опыта не было, поэтому тебе проще говорить, — Серёжа звучит тише, озадаченнее, но раздражённее. Так бывает, когда шатают то, что ты видел прочным. Козополянский делает круглые глаза. — Не-а. И в мыслях не было! Просто лучше признать, что это круто только на бумаге или в мыслях. На практике не прокатит, так что можно перестать себя грызть, если не получается. Вообще не должно получаться. Ты и так поставил рекорд, пытаясь сделать свои принципы реальностью. Хорош, теперь можно немного сделать и для своего счастья, а не для Учения. — Я эту богомерзкую большую букву слышу. Можно иронизировать не так толсто? — Серёжа закатывает глаза. Услышав недоброжелательные интонации, Антон вскидывает руки в безоружном жесте. Газировка плюхается к горлышку бутылки. — Никто не иронизирует. Я отношусь к Учению уважительно. Он придаёт голосу наигранного благоговейного трепета. Серёжа хмыкает — в его голове усиленно крутятся шестерёнки. Оказывается, то сложное миропонимание, которое сложилось у тебя, кому-то может казаться громоздким и перегруженным, а в чём-то совершенно бесполезным. Но это же его голова, его взгляды и ощущения — как он может обойтись без них? Неужели это действительно глупость? Козополянский, явно не обращая внимания на то, что и так уже перегрузил его, продолжает: — Я просто это всё к чему говорю… Если ты, чтобы сохранить веру в Учение и, как тебе кажется, себя самого, будешь внушать, что ты чего-то не хочешь — хотя на самом деле ты будешь этого хотеть, — ты покалечишь вас обоих. Ты можешь не верить, но гораздо проще признать свои желания и делать что-то в этом направлении, чем отрицать их, вбивая себе в голову, что это не так, и надеясь, что ты перехочешь. Ты не перехочешь, Серёж. Такие дела. Только будешь страдать и винить себя ещё дольше. Это хуже… не знаю… чем просто попробовать. Серёжа не уверен, что сможет ответить Козополянскому что-то достойное, чтобы правота осталась за ним, но очень уж хочется. Правда, Серёжа практически осознаёт, что так и не найдёт ответ — ведь Серёжа не прав. Дверь клуба открывается, и во двор выходит Даша в накинутой поверх светло-жёлтой рубашки кожанке. Антон догрызает конфету и, улыбаясь Даше глазами, вертит в руке тонкую палочку. — Так и знала, что ты здесь. И, как обычно, не предупредил. Она достаёт из кармана зажигалку и сигареты, ловко выхватывает одну из пачки и закуривает. — С Серым заболтались, — легко пожимает плечами Козополянский. Они смотрятся абсурдно: кудрявый мальчик, жующий жвачку из леденца и жонглирующий бутылкой, и острая девочка, выдыхающая горький дым. Но Серёжа видит их и понимает: у них есть та самая связь. В чём она — он не знает. И вряд ли ему когда-то дано это узнать. Но подбородок Козополянского, устроившийся на Дашиной голове после того, как та бросает окурок в мусорку, выглядит очень правильно. Серёжа подвисает на несколько секунд, разглядывая их украдкой и проваливаясь в собственные странные мысли. Обычно в присутствии парочек ему неловко — так повелось ещё со школы, — но это случается преимущественно тогда, когда те словно норовят доказать Серёже, что они — вместе. Здесь же этого не происходит. Ничего доказывать не нужно — всё и так очевидно и неоспоримо. — А ты боялся? — наконец, повторяет вопрос Серёжа и почему-то знает, что Антон поймёт его верно без всяких уточнений, несмотря на долгое молчание и уход от темы. Антон отвечает тут же, прикрыв глаза, словно медитируя: — Да. Но я проще, чем ты. Я воспринимал всё, как прививку в детской поликлинике: очередь дойдёт до тебя всё равно. А бежать из очереди — не вариант. А потом, в какой-то момент… — Антон поднимает голову и кладёт руки Даше на плечи — аккуратно и еле ощутимо, как ангел-хранитель, — страх забывается. Всё становится понятно и однозначно. А если нет, значит, не то. Получается, Серёжа на несколько лет сбежал из очереди. Возможно, его очередь уже давно прошла — теперь ему придётся стоять новую, хотя желания у него так и не появилось, а предубеждение лишь усилилось. Атмосфера общего ужаса, вид слёз, их запах и запах медицинского спирта, страх, повисший в коридоре, и рёв тех, кто вот-вот должен будет зайти туда, за эту проклятую дверь — ничего не исчезло. Напротив, стало хуже. Прививка, которая с годами пугает всё больше. — Я была чегеварой, — вдруг говорит Даша. Она замечает это безэмоционально, словно зачитывает задание в учебнике, очевидно, правильно словив нить их разговора. — Я знаю, что ты относишься к ним с негативом. Серёжа удивлённо поднимает брови — он сам не знает, что изумляет его сильнее: сам факт, что Даша была чегеварой, то, что она решила об этом рассказать, или то, до какой степени все его взгляды известны окружению, в то время как сам он не знает, как выяснилось, и самых базовых фактов из биографии людей, с которыми знаком несколько лет. — И я была отбитой чегеварой. Злой, уставшей от всей этой мишуры. Одевалась как зря, стояла с плакатами, орала лозунги — делала всё то, от чего тебя в них воротит, — Даша чуть улыбается, и Серёже вдруг становится стыдно. — Сами соулмейты мне казались злой сказкой, а люди вокруг, которые всё это поддерживали и соблюдали — полными идиотами. Серёжа вдруг понимает, что легко может это представить: её пылающие раздражением тёмные глаза, воинственно вскинутый подбородок, скандирование призывов и вызывающий внешний вид. Пёстрые ленточки в волосах, узкие джинсы с рваными коленями, потрёпанные кеды, баллончики с краской в рюкзаке, побег от полицейских. Подбитые костяшки пальцев и громкие попойки с другими чегеварами — даже в этом Серёжа представлял её себе очень хорошо. Отчаяние-отчаяние-отчаяние. Страх понять, что ни мир, ни себя в этом мире не переделать, сколько не протестуй. И Серёжа впервые осознаёт: в действительности чегевары это понимают — просто это их способ выплеснуть отчаяние и недовольство. Отказаться искать из страха, что не найдёшь, попробовать доказать всем, что поиск не имеет смысла, неволит, приносит боль — Серёжа представлял себе это как никто другой. — Я переобулась, когда появился Антон. Ну, так про нас говорят, если мы встречаем соулмейтов и отказываемся от своих взглядов. А как не отказаться, если… ну, это просто оно. Всё. Я до сих пор, кстати, воспринимаю правила одежды как цирк. Но правда и то, что я всегда дёргалась, когда видела людей в ярко-оранжевом возле себя. Люди всё равно… хотят этого. Это не исправишь никакими взглядами и защитными механизмами. Даша поднимает голову, смотрит гордо и прямо — Серёжа видит в ней несгибаемый, упрямый чегеварский характер — и договаривает, но уже немного тише: — Но когда твой соулмейт смотрит на тебя — бесящуюся, в обычном чегеварском прикиде, симпатичную, как бомж, и агрессивную, как собаку — и улыбается, потому что что-то там, козёл, понял в своей голове, даже если ты сама ещё не поняла… смысла держать транспарант уже нет. Он не просил меня одеваться в цвет, потому что знал, что мне это не нравится — я просто его назвала, вот так, случайно, как будто в нашем мире нет на этом пунктика. А потом спросил про любимый цвет так, как спрашивают про любимое время года или про любимый напиток — так, словно это ещё ничего за тебя не решает. Как будто ему просто интересно. И ответы были, в общем-то, не нужны — всё и так стало понятно. Чем больше она говорит, тем ярче сверкают светлые глаза Козополянского. В них как будто нашли неисчерпаемые месторождения драгоценных камней. — И потом я всё-таки надела светло-жёлтый. Просто так, меня никто не просил, и это уж точно было не обязательно. Просто я захотела сама… почему-то. И переобулась, и переоделась, — Даша коротко усмехается, — потому что я уже не чувствовала себя куском ткани на прилавке. Я чувствовала, что ношу любимый цвет любимого человека. Какое-то время Серёжа просто молчит, глядя на обшарпанные стены внутри двора и на мутное тёмное небо. Когда об этом говорят так, это словно… не звучит настолько категорично, как если бы он представлял это у себя в голове. Ситуация становилась неоднозначной: не было правильного и неправильного сценария — оставались лишь условия, которые изменились. А если условия менялись, то поведение не обязано оставаться таким же. Это… не лицемерие, это гибкость. Необходимость приспосабливаться, продиктованная естественным отбором. И это трудно: Серёже нравилось быть твёрдым в своих убеждениях. Он противился тому, чтобы отказаться от них — от того, что так долго из себя строил. Но в то же время он как будто… на короткое время представлял, что будет, если он это с себя сорвёт, просто потому что ему самому это больше не выгодно? Это казалось таким отчаянным и свободным. Он смотрел на них — и где-то в глубине души отчётливо ощущал, что хочет так же. И стыдился. Отрицал. Отворачивался и делал вид, что он — не об этом. Но оказывается, что все в какой-то степени об этом. Просто формы, в которых люди нуждаются, отличаются. Серёжа ощущает себя так, словно его стопы начинает нагревать маленькими огоньками, находящимися где-то на старом асфальте. Почему-то хочется сорваться с места и вернуться внутрь. Серёжа не знает, что там будет, и он более чем уверен: это ничего не даст. Но какая-то отчаянная потребность быть нужным прямо сейчас терзает его, требует ощутить это — пусть и ложное, совершенно иллюзорное — чувство «я тоже кому-то необходим, здесь и сейчас обязателен — это на меня смотрят и ждут». Даже если это не правда. Представить всё равно очень хочется. — Спасибо, — просто говорит Серёжа и неуверенно улыбается. Даша зеркалит такую же неуверенную улыбку, а Козополянский по-шалопайски подмигивает ему. Серёжа машинально возвращает очки на переносицу и заходит в бар. Ему не становится легко, но как будто становится всё равно — всё, что произойдёт этим вечером, он спишет на то, что решил в себе что-то поломать. В конце концов, он уже начал, когда явился сюда в этом дебильном наряде — так теперь уже, в общем-то, и терять нечего. Все возможные выводы окружающими уже сделаны. Серёже хочется быть смелым — ему хочется собой гордиться. Потом, кляня себя на все корки за то, что во всё это ввязался, он по крайней мере не осудит себя за слабоволие и робость. На него накатывает необъяснимое желание знать, что он что-то сделал. Он находит Макса за одним из столов — как ни странно, тот сидит один, а Шастуна нигде поблизости не видно. Видимо, серый цвет действительно отталкивает сторонних людей. Даже если его носит Макс Заяц, который их, как Серёже кажется, притягивает по определению. Серых не положено трогать и не положено звать. Но ведь Серёжа не собирается устраивать расспросов и не претендует на романтическую связь, он просто… — Танцевать не хочешь? — он произносит это на выдохе, сразу, как подскакивает к столу, отвлекая Зайца от стакана — предположительно, с виски. Заяц вскидывает голову, сканирует его удивлённым взглядом, прошибающим очки, на несколько секунд теряется, а потом согласно кивает. Не вступает в спор и не задаёт лишних вопросов — Серёжа бы под их натиском, скорее всего, сдался и отшутился, после чего бы ушёл, — а просто поднимается с места. Что-то горделивое восстаёт в Серёжиной душе. Он согласился! Такое удивительное, упивающееся моментом чувство иногда возникает при совпадениях, которых ну просто не могло случиться — но ты всегда хотел, чтобы они случились. И в какой-то момент, вопреки любой логике, так и происходит: ты оказываешься там, где хотел, с тем, кого желал бы здесь видеть. И никто не против, и всё идёт плавно и правильно настолько, что на секунду можно представить, что вы оба в равной степени захлёбываетесь этим мгновением. Они выходят на танцпол вместе. Людей много, и среди них, кажется, никто не обращает внимание на необычное поведение Зайца в сером. Пространство разрезают яркие неоновые лучи. Стреляют по толпе прожекторы. Вообще-то, Серёжа танцует достаточно неплохо — да, как правило, он выступает сидя, но были времена, когда он предпочитал активно двигаться, даже стоя с гитарой наперевес. В результате сцена обучила его плавности и уверенности движений. Заяц пританцовывает рядом. Они не соприкасаются — Серёжа не может себе представить, чтобы они уткнулись друг в друга, как во время медляка — но всё-таки кружат друг напротив друга, перестреливаются глазами, иногда улыбаясь и кайфуя от музыки. Это… так хорошо. Серёжа периодически забывает, как он выглядит — он плохо ощущает своё тело и, даже посещая спортзал, игнорирует свою внешность. Как будто он — это душа, заключённая в нелепую телесную оболочку. Причём, неудачную и незначительную настолько, что её можно никогда не брать во внимание. Нужно, чтобы она оставалась в порядке и не болела — но больше она ни для чего не пригодна. Ей не нужно было привлекать чей-то взгляд — и Серёжа очень давно не хотел, чтобы у него получилось это сделать. Но сейчас… он как будто верит, что немного симпатичнее того, каким привык себя игнорировать. Или очень хочет таковым казаться, что, в целом, тоже нелепо, но так… много говорит о ситуации. Конечно, для такого, как Макс, этого вряд ли достаточно, но не представлять, что этот взгляд, направленный на него, особенный, Серёжа уже не может. Иногда — слишком часто для парня, которому тридцать, ей-богу — он поправляет чёлку. Чаще всего — без особой для этого надобности, просто… как дурак. Возможно, от нервов и не пойми откуда взявшегося смущения, а возможно, зачем-то ещё. Временами Заяц легко пихает Серёжу в плечо, словно поддразнивая, или чуть-чуть задевает его бедром. Это воспринимается странно — как будто они действительно не просто вышли танцевать вместе, а именно что танцуют вместе: смотрят друг на друга, двигаются в такт, иногда улыбаются. Макс серый, но он абсолютно не кажется серым. Цветные лучи забирают его себе без остатка, и Серёжа точно знает, на каком цвете, попадающем на Зайца, что-то внутри него сжимается сильнее всего. А собственный красный… въедается под кожу, слепит Серёжу изнутри, и перед глазами пляшет алый туман. Серёжа этим красным, должно быть, светится, и ему… так хорошо в этом цвете. В самом ярком из всего спектра, самом обжигающем, самом привлекательном из возможных. Цвет есть не только из-за стёкол очков — он как будто скачет в голове перманентно. От него ведёт куда-то в сторону. Серёжа кажется себе разморенным, размякшим — человеком на негнущихся ногах. Человеком с дрожащими пальцами рук. Человеком с улыбкой на вечно хмуром, загнанном лице. Че-ло-ве-ком. Не циничной статуей, закрытой для любых правил этого мира. И его это по-настоящему пугает — дико смущает, насколько мир может прижать его к земле, заставляет играть по своим правилам. А он ведь никогда больше не хотел, чтобы это повторялось. Но это повторяется. Получается… Серёжа проиграл — и он знает это, но… наслаждается поражением? Ему хочется смотреть. Он бегает глазами по Зайцу и упивается этим — так, как будто он снова совсем ещё молод и ничто не может его разбить и разочаровать. Он знает, что может — но с каким-то удивлённым озарением осознаёт, что всё происходящее непреодолимо. Пожалуй, зациклено или даже безысходно, но — то, что он чувствует сейчас, не предотвратить. Ему хорошо. Так, как будто он вдыхает свежий морозный воздух, глядя на яркое солнце — первое солнце за годы бесконечно пасмурных серых дней. Как будто он пробежал много километров, и у него ещё есть силы пробежать столько же. Он кажется себе до отчаянного живым. Если завтра он умрёт, это уже не будет иметь никакого значения: сегодня он отпускает себя целиком, испытывая блаженство, близкое к нирване, впервые за долгое время не пытаясь ничего контролировать. Он чувствует себя до больного влюблённым — именно до такой степени, когда сходишь с ума от того, что в тебе происходит: как дышится, как плывёт перед глазами, как трясёт и как улыбка топит лицо. Как легко поправляются волосы и светятся глаза. Его помешательство — это не просто внутренне помирать от того, как хочется ткнуться носом в чью-то щёку. Это внутренне помирать даже от того, что ты способен этого хотеть. В мире, не умеющем расковырять в нём искренние, глубокие чувства, Серёжа нашёл золотую крошку, сверкающую у него в руках. Завтра ему будет больно — завтра он захочет в сегодня. Будет внушать себе, что ничего не произошло, будет пробовать притупить чувства и вернуть себе равнодушие, будет ненавидеть этот мир и его условности с новой силой. Завтра он не поймёт, почему сейчас посчитал правильным всё это себе позволять, ведь чем лучше ты делаешь для себя сейчас, тем больнее будет потом. Завтра он станет доказывать себе, что совершенно точно ни в кого не влюблён — в нём не осталось такой функции. Любовь — это развлечение для неискалеченных. Занятно то, что всё это он знает заранее — в его возрасте собственными защитными реакциями себя уже не удивишь. Гораздо удивительнее то, что сейчас ему уже всё равно. Он смотрит на Зайца, глаза которого улыбаются, виснет на его забавных вьющихся волосах и чувствует, как в груди поднимается что-то жалобно-надрывное, что, наверное, даже способно наполнять глаза по-детски наивными слезами — если бы Серёжа умел так выражать свои чувства, он бы наверняка ощутил их на ресницах. Это ощущение рвёт грудь и вызывает желание, ни на что не надеясь, тихо и грустно прошептать: «Я не могу убедить себя в том, что не прошу слишком многого, если просто хочу оставить тебя с собой». И он швыряет эту мысль куда-то в Макса, понимая, что не имеет совершенно никакой возможности этого сказать — никогда это не сможет звучать уместно и нормально. Смешно, что в таких ситуациях реальности как минимум две: в одной тебе дают всё, о чём ты мечтал, крепко обнимают и заставляют себя чувствовать неожиданно и неприлично счастливым (эта реальность всегда двадцать пятым кадром пролезает в голову, даже если ты её об этом не просишь), а в другой всё происходит так, как происходит по-настоящему — то есть реализуется любой сценарий, кроме того, что ты с упоением, как старый диск, прокручиваешь у себя в голове в качестве маленькой, нелепой, стыдной мечты. — Всё хорошо? — Заяц хмурится, перекрикивая музыку. Коротит с того, насколько… чутко он реагирует. Серёжа лишь легко кивает и, когда Макс отворачивается, шепчет одними губами: «Сейчас — да».***
Серёжа спит до полудня. Открыв глаза, он долго лежит, глядя в потолок и стараясь унять тревожное волнение, засевшее между рёбер. Он не ожидал с ним столкнуться, ведь, в сущности, он уже сделал всё, что вызывало у него сильный страх. Только пройдя через это, он понял, до какой же степени боялся — настолько, что никогда даже не рассматривал варианты так поступать за возможные. Они зависли во «Фламинго» до самого закрытия. Обычно Серёжа мог задержаться после выступления максимум на пару часов (хотя предпочитал сваливать сразу) — он вообще не припомнит, чтобы хоть раз оставался там до утра. Не манилось. Он практически не пил, но ему хватило ощущений, чтобы казаться себе совершенно невменяемым. Уставившись перед собой, Серёжа какое-то время анализирует всё, что вчера натворил, на предмет ошибок и сожалений. Вчера он думал, что на утро себя возненавидит — но к собственному удивлению осознаёт, что всё не настолько плохо: происходящее обрабатывается головой заторможенно, со смесью неуверенности и неловкости, но всё-таки без самоуничижающего стыда. По крайней мере, он попробовал. Козополянский утверждал, что этого уже более чем достаточно. Серёжа с ним бы не согласился: достаточно, если получается. А в данном случае он не был уверен, что получилось — да чёрт возьми, он не знал даже, что конкретно должно получиться. Они с Максом просто… танцевали. И всё, и этого Серёже хватило, чтобы понять, что он болен окончательно, а если учесть, что он успел наворотить до этого, становилось совершенно очевидным, что он попался. Это так болезненно отдаётся внутри, но является очевидной истиной: больше он не нейтрал. Во имя чего и стоило ли это того? Непонятно. Но он просто взял и растоптал несколько лет своей жизни одним вечером. Антон был прав: если выживают самые приспособленные, то держаться за одну модель поведения в постоянно меняющихся обстоятельствах — глупо. Да и не получится, как бы Серёжа ни хотел. Стоит ли об этом горевать? Неизвестно. В конце концов, всё это он сделал из интереса к одному конкретному человеку. Если окажется, что этот человек — не тот, придётся вернуться к тому, от чего он ушёл. Наверное, будь он более практичным, он бы подумал о том, что теперь имеет право свободно ходить туда-сюда, если почувствует в этом необходимость — и он сам, и люди вокруг к этому привыкнут. Но даже вопрос собственной свободы и того, как ему вести себя дальше, не волнует его так сильно, как один самый очевидный вопрос, горящий в голове без перерыва с того самого момента, как Шастун проболтался. Какой цвет у Макса? И почему он его не показывает? Серёжа чувствует себя так, словно перепрыгнул через костёр. И когда первый счастливый шок от того, что он решился и справился с этим, проходит, он понимает, что оставил что-то важное позади. Самое интересное, что он слишком смутно представляет себе, как это узнать. Ему кажется, что то, что между ними, наверняка выходит за рамки дружеского общения — и то, как Макс выводил его на то, чтобы показать цвет, это лишь подтверждало… к тому же, стоило Серёже прийти в красном, Макс вновь стал с ним разговаривать. Значит ли это, что красный — его любимый цвет? Он этого не говорил. Но если всё это лишь заблуждения, то какие-то они уж слишком искусные, каких нарочно не придумаешь и не подстроишь. Да и зачем всё это, если они не совпадают? Может быть — Серёжа мрачнеет, — это как у Тёмы с Шастуном? Цвета не совпадают, но интерес от этого не исчезает. Но тогда всё окажется бессмысленным: Серёжа убеждён, что он не осмелится позволить себе чувства к человеку, с которым он не совпадает — по крайней мере, не позволит себе заводить эти отношения туда, выбираться откуда будет больно им обоим, если чёртов соулмейт Макса потом всё-таки объявится. Хотя… и это, твою мать, самое больное… Серёжа не был уверен, что сможет этому противостоять. Ему настолько хотелось… просто быть счастливым, что в какой-то момент он почти наплевал на гипотетическую возможность того, что цвета не совпадают. Что если Макс это уже понял, но они всё равно туда сваливаются? Что говорит философская концепция Козополянского на этот счёт, а? Что попробовать всё равно нужно, если очень хочется? А потом жалеть? Но чёрт, выбор тогда сводится к выбору между большим и меньшим злом — причём, заранее даже не понимаешь, какое зло большее, а какое меньшее. Серёжа живёт попытками убежать от боли, и именно эти попытки в результате делают ему больно. Такая вот философия. Серёжа хмурится, впервые по-настоящему допуская мысль, что выбора, как такового, вообще может не быть: кто сказал ему, что при подобных вводных и обоюдном желании можно не попробовать? И чего бы он сам хотел? И чего хочет Макс? И хочет ли Макс в этой связи вообще хоть чего-нибудь? Серёжа понимает, что им надо поговорить, но пока телефон молчит: наверное, Макс ещё спит. Им обоим нужно собраться с мыслями для этого разговора — и уж наверняка никто из них по-настоящему не хочет об этом говорить, не зная последствий. Господи, есть столько вариантов, предполагающих, что у них ничего не получается, что Серёжа даже устаёт загоняться из-за каждого. А есть один-единственный, где всё получается безоговорочно — но он уже зависит не от Серёжи.***
В этих городах мы могли бы стать выше домов…
Сквозь сон слышится настойчивое щебетание. Сначала Серёжа не понимает, почему будильник резко сменил мелодию, а потом, подслеповато сощурясь и глядя на яркий дисплей, заторможенно осознаёт, что это вообще не будильник — орёт на всю квартиру дверной звонок. Серёжа бессильно матерится в подушку, надеясь, что тот, кто решил достучаться до него засветло и без предупреждения, благополучно свалит в туман. Трель смолкает на минуту — Серёжа почти верит, что до визитёра дошло, что ему не рады, — но потом звонок раздаётся вновь, кажется, с ещё большим остервенением. — По мозгам себе позвони, — бубнит Серёжа. Но пока что звонок бьёт лишь по его мозгам. Отчаявшись, Серёжа сползает с кровати, наскоро, путаясь в ногах, напяливает треники, кое-как приглаживает волосы рукой и плетётся в тамбур. Уставившись в глазок, Серёжа видит застывшую в ожидании заячью морду и несильно бьётся головой о дверь, не понимая, за что ему это наказание — ещё и в такую рань, когда он не способен адекватно воспринимать действительность. Тяжко вздохнув, Серёжа собирается с силами и открывает дверь. — Что происходит? — недружелюбно ворчит он вместо приветствия. Заяц хватает его за локоть и начинает трясти. Серёжа, кажется, впервые так близок к тому, чтобы настучать Зайцу в бубен. — Надевай куртку, обувайся и пошли за мной, — потянув Серёжу на себя, заявляет Макс. — Что-то случилось? Серёжа трёт глаза, пока перед ними не начинают плясать звёздочки, но чёртов Заяц из тамбура никуда не исчезает. — Не задавай вопросов, одевайся скорее, — чуть раздражённо бросает Макс, и Серёжа, сам не понимая зачем, слушается — возвращается в квартиру, натягивает куртку и кое-как шнурует кроссовки. Складывается полное впечатление, что, пока Серёжа не пойдёт, Заяц от него не отстанет, а потому чем быстрее это закончится, тем быстрее Серёжа вернётся досыпать. Чтобы он ещё раз связался с такими психами… Заяц вызывает лифт, и Серёжа было тянется к панели, чтобы нажать на первый этаж, но Макс отпихивает его руку и жмёт на двадцатый. Шевелевские брови упрямо ползут вверх. — Сам увидишь сейчас, — отмахнувшись от его непонимающего взгляда, говорит Заяц. Створки лифта расползаются в стороны, и Серёжа идёт за Максом, надеясь только на то, что тот его где-нибудь здесь не убьёт и не сбросит в мусоропровод. По частям. Заяц распахивает дверь, расположенную в тёмном кармане лестничной клетки, и машет Серёже рукой. За дверью обнаруживается маленькая железная лестница. Заяц карабкается по ней, напирает руками на люк сверху и открывает проход на крышу. На крышу, ей-богу… Ранним утром воскресенья. Серьёзно? Уже вылезая, Заяц высовывает голову в образовавшееся отверстие и спрашивает у Серёжи: — Пролезешь? Или помочь? Серёжа негромко бубнит под нос и от помощи отказывается. Заяц, правда, всё равно вытягивает его, когда Серёжа уже упирается руками в холодный рубероид. Заяц манит его за собой, и Серёже открывается вид, который он постоянно наблюдает с балкона — но в то же время совершенно другой. Ещё выше и красивее. Город ещё спящий, нечёткий, до непривычного беззащитный и невинный — словно свернувшийся в клубок, чтобы согреться в осенней утренней прохладе. По его подшёрстку из антенн и проводов гуляет ветер. Город блестит сонными окнами и белеет дорожной разметкой. Он первозданно пуст. Он спит слаще всего в час перед пробуждением. Город вокруг, но будто и далеко внизу. А впереди, насколько хватает глаз, раскидывается нежно-голубое светлеющее небо. На горизонте, расчерченном крышами высоток, оно желтеет. Серёжа вздрагивает под порывами холодного ветра — на крыше от него никуда не спрятаться. Ветер ерошит волосы на голове и укладывает их, после сна ещё не расчёсанные, на свой манер. Как будто гладит холодными руками. Чёлка то лезет в глаза, то намертво прилипает ко лбу. Дыхание спирает — слова скрадываются ещё до того, как Серёжа успевает их произнести. Он хочет спросить, зачем всё это. Что сейчас происходит? Почему они здесь? Но он смотрит перед собой — и натурально проглатывает эти вопросы с каждым новым порывом ветра. Это становится неважным. Они стоят рядом, смотрят на город, дремлющий, кажется, у них на ладонях, и наблюдают, как преображается окружающий мир. Без очков все воспринимается настолько… полным и богатым на тона и оттенки, что Серёжа искренне рад, что может видеть всё именно таким, как оно есть. Словно ему вовсе не нужно скрывать от себя что-то в этом прекрасном утреннем мире — ничто не кажется в нём лишним, чрезмерным и фальшивым. Только Зайцу это могло прийти в голову — поймать момент, о котором Серёжа бы никогда не подумал, в руки. И почувствовать, как стучит его пульс. Теперь он понимает: это действительно до абсурдного смешно — он прожил в доме столько лет и ни разу не выбирался на крышу. Даже не знал, что так можно. И в этой зашоренности… как будто весь он, Заяц абсолютно прав. Серёжа так привык относиться к миру, в котором живёт, предвзято, что просто не позволял ему себе понравиться. А Макс… совершенно другой. Словно то, что может хоть чуть-чуть понравиться, он обязательно захочет полюбить. Серёжа косится на Макса. Он не спускает глаз с горизонта — и те светлеют вместе с небом. Капюшон ветровки — слишком тонкой для такой погоды — ходит ходуном. Иногда Заяц захлёбывается ветром — это видно по тому, как резко вздымается и опадает его грудь, стараясь не дышать «невпопад». Непослушные волосы на его макушке подрагивают. Серёже кажется, что он продолжает спать — просто сон до ужаса реалистичный. А потом пространство разрезает первый солнечный луч — чистый, жёлтый и такой ослепительный, что Серёжа щурится. Лёгкая улыбка сама появляется на губах. Вмиг всё становится иначе. Дома кажутся рельефнее и объёмнее, проклёвываются тени, сверкает вода на скатах крыш. Всё меркнет по сравнению с жёлтым небом и кусочком оранжево-лимонного шара, показавшегося на горизонте. Где-то внизу слышится шум ранних машин. Серёжа, завороженный первыми лучами рассвета, вдруг чувствует, как рядом переминается с ноги на ногу Макс. — С… Серёж, — тихо говорит он, но Серёжа слышит. Поворачивается на голос без задней мысли — и замирает. Заяц, окутанный рассветом, тянет за замок ветровки. Лязгает молния — и Серёжа видит ровно то же, что и несколько секунд назад: монотонная серость разрезается ярким и свежим всполохом. И мир больше не может быть прежним — он становится в несколько раз прекраснее и ярче. Руки Зайца подрагивают. Солнце разливает на его груди нежно-оранжевое зарево — ни с чем не сравнимое, сияющее ровно и сильно. Макс снимает ветровку, скидывает её под ноги, и, не находя рукам места, прижимает их к груди в невозможном, искренне кротком, даже отчаянном жесте — Серёжа уверен: он запомнит этот жест на всю жизнь. Это настолько… демонстративно, настолько понятно и открыто, будто он кричит: смотри-смотри-смотри. Ветер треплет оранжевую футболку Макса — кажется, словно она горит суетливым огоньком. Ему, наверное, так холодно… И очень, очень страшно. Макс смотрит на Серёжу — а Серёжа замечает, наверное, всё в этом моменте. В его сознании навсегда отпечатываются подрагивающие ресницы Макса, тени от них на лице, солнечные блики в круглых карих глазах… А ещё — необыкновенная щедрость и тепло самого жизнерадостного и праздничного цвета — его любимого цвета — на его соулмейте. Он никогда не видел ничего красивее и смелее. Серёжа чувствует, как его затапливает улыбка — такая, наверное, что ямочки на щеках становятся настоящими ямами, в которых прячется по белому кролику… вернее… зайцу. Руки сами тянутся к лицу, чтобы закрыть его — словно Серёжа так ловит избыточные эмоции, иначе они его разорвут. — Другого предложить не могу, — задыхаясь, улыбается Макс. Нервно — Серёжа замечает. И ещё замечает полупрозрачный пар, вырывающийся у Зайца изо рта при каждом выдохе. — Ты замёрзнешь насмерть, бестолочь. У тебя будет пневмония, — если бы Серёжа мог не улыбаться, как последний идиот, то был бы молодец и явно звучал убедительнее. Но он не может. Макс вскидывает голову, подставляя холодному ветру шею. Серёжа мажет взглядом по его подрагивающему кадыку. — Инфаркт. Прям сейчас. Если ты что-нибудь не скажешь. На самом деле у Серёжи в голове осталось только одинокое перекати-поле, и он не знает, как себя вести — и в принципе не осознаёт, что теперь будет происходить. До него до конца не доходит, насколько сильно всё меняется в эту самую секунду. Мозг одну за другой генерирует дурацкие шутки как самую привычную защитную реакцию. Но говорить Максу что-то в стиле: «Если тебя интересует моё мнение по футболке, то она отлично на тебе сидит» — верх издевательства. Однако другие мысли настолько истерично бьются в голове, что Серёжа залипает ещё несколько минут. В целом, Макс за это время успел бы накинуть ветровку обратно, прогуляться до дома, выпить чаю и прийти где-то в полдень. Через неделю. Скорее всего, Серёжа был бы примерно на той же стадии. Но с каждый секундой взгляд Макса становится всё тревожнее, и Серёжа, не выдерживая, ляпает первое, что приходит в голову и не слишком ужасно звучит: — Скажу! Скажу: боже, почему мой соулмейт — такой упрямый дурак? Ветер швыряет слова «мой соулмейт» прямо в Макса: они рикошетят об его абсолютную оранжевость и возвращаются к Серёже, у которого аж в ушах звенит. Он правда их произнёс — его чёртов язык уже не рассчитывал на это. Для Серёжи ощущений слишком много — его сейчас разнесёт на атомы. Как безумно тяжело концентрироваться на реальности — и на том, что это реальность. Заяц переводит дух. — Познакомь меня с ним. Решим вопрос. Серёжа глупо хихикает — нет, определённо отрадно, что таких идиотов, как он, теперь двое, раз Заяц тоже не выдерживает происходящего, скатываясь в юмор, а потом, захлёбываясь истеричным смешком от собственного ответа, щурится и доверительно сообщает: — У меня точки перед глазами… рыжие. Я ослепну сейчас. Серёжа смеётся, вспоминая, как в нём бушевал красный, когда Заяц был рядом… конечно, всё это было не случайно — он абсолютный болван. По рукам бегут мурашки. Он точно знает: да, это то самое. Все говорили, что, когда ты видишь цвет на своём соулмейте, ты чувствуешь… что-то. Что — никто и никогда не мог передать. Возможно, потому что все ощущали разное, а возможно, что это по определению совершенно невыразимо словами. Раньше Серёже хотелось злословить: почему в вопросах, от которых зависит твоя судьба, люди не выработали хоть сколько-нибудь единого описания симптомов? Почему описания тех, кто это уже испытал, похожи на романтичную муть? Убеждены все были только в одном: когда ты это действительно почувствуешь, то ни с чем уже не спутаешь. Не ошибёшься. Но это казалось таким эфемерным, таким далёким и абстрактным, что, влюбившись не в того человека с нужным цветом, о таком забываешь — или внушаешь себе, что это то же самое. Ведь сравнить тебе не с чем: нельзя определить «не то», не зная «то». А узнав «то», «не то» тебе уже не нужно. Это ощущение поселяется в ногах — хотя, на Серёжиной памяти, ещё ни одно чувство не торкало с ног, делая их слабее — и тянет каждую мышцу, прыгает по животу, разъедает грудь, сбивая дыхание, и будоражит солнечное сплетение. Оно лепит из Серёжи, что хочет, словно он пластилиновый. Серёжу всего перетряхивает непонятным нервным ознобом. Это абсолютное счастье, подобное вспышке, которая способна его расплавить — и оно настолько прекрасно, что кажется не просто необыкновенным, а совершенно невозможным для этой реальности. Для его реальности, в которой он жил столько бесконечно долгих, безрадостных, серых дней. Оно слишком изумительное, чтобы когда-либо надеяться испытать его по-настоящему. От этого счастья дрожат губы — и улыбка выходит такая же поражённо-дрожащая. Это подводило любые ожидания и нелепо выбивалось из Серёжиного многолетнего темпа жизни. Жизнь не выдерживала единой тональности — а он совсем не был готов к её резкой смене. Однако по-настоящему забавно то, что жизнь никогда не выдерживает единой тональности, она никому не даёт таких обещаний, с ведомой только ей одной регулярностью переворачивая всё с ног на голову. Серёжа осторожно подходит ближе и аккуратно, медленно, словно сомневаясь, что можно, обнимает Зайца — для себя он объяснил бы этот жест как желание согреть этого дурня, но на самом деле… ничего на свете ему так не хотелось, как до него дотронуться. Руки Серёжи сцепляются в замок за спиной Макса — Заяц попадает в капкан. Он глубоко дышит, как большое, гордое животное, бьётся — но не вырывается, а лишь перехватывается удобнее. И несмотря на то что Макс на ощупь горячий, Серёжа понимает, что руки у него покрылись мурашками от холода. Серёжа, умиротворённый, прикрывает глаза, чувствуя, как Заяц утыкается лбом в его плечо. Перед внутренним взором пляшут спокойные, редкие красные всполохи. — Как вообще всё это пришло тебе в голову? — Мне не спалось. Я загуглил время рассвета, прикинул, во сколько мне нужно выбраться из дома, чтобы всё успеть… В общем, спонтанно. Серёжа расцепляет руки и зарывается пальцами в волосы Макса. Солнце пригревает их и разливается по Серёжиному лицу, обращённому на свет. Сквозь улыбку Серёжа удивляется: — А если бы я не открыл, а? Или послал бы тебя и не пошёл на крышу, а ушёл бы спать дальше? — Я бы пришёл завтра. И послезавтра. И так до тех пор, пока ты бы не согласился. Ну, или не написал заявление в полицию. Серёжа тихо смеётся, чувствуя, однако, что сердце ёкает. Макс поднимает голову, чуть отстранившись, но не разрывая объятий, смотрит Серёже в глаза и, мягко улыбнувшись, продолжает: — Даже не знаю, как объяснить. Я лежал и думал, что мне надо срочно тебя увидеть, сейчас же… и всё понять. Я бы не успокоился. Наверное, я бы сдох, если бы ничего не сделал. Каждое новое слово распарывает Серёже нутро — Господи, он ведь элементарно не верит, что это ему… что к нему, оказывается, можно так относиться. К нему можно так сильно хотеть… И это говорит Макс — человек, наполненный светящимися попрыгунчиками, которые сейчас скачут туда-сюда, на манер кузнечиков в банке. Серёжа ими заражается. — Спасибо, — тихо шепчет Серёжа, стараясь спрятать блеск в глазах, а потом, задумавшись, спрашивает: — Но как ты вообще понял, что это я? Когда? Макс смотрит на него лукаво и по-доброму самодовольно, чуть сощурившись, чтобы в зрачках были не так заметны хитрые блики. — Думаю, изначально, когда мы только познакомились. Если тебя тянет к человеку в сером, так ещё и с закрытым очками лицом, скорее всего, это уже диагноз. Я подумал, что это сверхзабавно — если бы мой соулмейт был человеком, который никогда не дал бы мне об этом знать. Это же мем супер-уровня, я тебе так и сказал. — Прости, ты был слишком жёлтым для того, чтобы я задумался над твоими словами в таком ключе, — острит Серёжа, всё ещё поражаясь: неужели же Заяц действительно понял всё сразу? — Но тебя же всё равно тянуло, я видел, — Макс шепчет это ему в ухо, словно издеваясь, и Серёжа, бурча, старается его отпихнуть, но тот лишь смеётся и сильнее удерживает, прижимая к себе. — Основная проблема была в том, что твои слова настолько сильно отличались от сигналов, что я запутался. Серёжа мрачнеет, слушая Макса дальше: — Я пытался с тобой так, как удобно тебе — не хотел давить, наряжался в серый, наряжался в цветной, и чем дальше, тем сильнее боялся надеть свой собственный… вернее, твой. Потому что своей твердолобостью ты почти внушил мне, что мы не совпадаем. Хотя у меня чуть ли крыша не ехала от того, что мы заебись как совпадаем. Я тебе постоянно намекал, да чуть ли не прямым текстом говорил. Но самого тебя как будто всё устраивало, заело на том, что соулмейт тебе не нужен. И я разозлился, потому что, Шевелев, блядь, я не железный. Серёжа отворачивает голову, чувствуя вину и стыд перед Максом, над которым он, получается, саморучно издевался всё это время? Серёжа попытался представить себя на его месте, зная всё то, что знает теперь, и ему становится так… больно от постоянного увиливания, от отказов, в сущности, прямо в лицо, от того, что твои попытки, вроде, принимаются, а, кажется, и по-прежнему отклоняются — и совершенно ничего непонятно. Как же, оказывается, Максу со всем этим было отвратительно. — Я боялся, что всё опять будет ошибкой — я до сих пор этого боюсь, — тихо говорит Серёжа, словно пытаясь оправдаться. — И практически всё время, что мы знакомы, пытался себя убедить в том, что мне это не нужно. Если бы я сам не запутался, я бы тебя не путал. Прости. — Но ведь ты пришёл в красном, — напоминает Макс, смягчившись. — Если учесть, что с тобой происходило, это же охуеть какой поступок. У меня все претензии исчезли, когда я это увидел. Ну, я, конечно, не успокоился, если это можно так назвать. Но всё равно… я понял, что всё хорошо — просто нужно было ещё чуть-чуть подождать, пока тебе с этим станет нормально. Серёжа чувствует, что всё, что было надумано каждым из них за это время, постепенно исчезает, уступая место реальности. Правильной реальности, дающей облегчение, характерное для моментов, когда сложные разговоры наконец-то заканчиваются. Реальности, которая почему-то — хотя, казалось, в Серёжиной жизни так вообще не бывает — оставила им счастливый сценарий. Серёжа, наверное, обязан рассказать Максу про Люду — ему следует в полной степени объяснить, что происходило у него в голове всё это время. Это не один разговор, и не два — и ещё больше замалчиваний. И ведь… наверняка же все его страхи дадут о себе знать ещё не раз. Но сейчас Серёжа пялится на Макса — нежно-оранжевого в рассветных лучах, уютного, разморенно-улыбчивого и спокойного, — и всё отступает на второй план. Оказывается, теперь они… связанные. Оказывается, быть связанным — это вот так: когда тебе хорошо от того, насколько же всё в тебе работает вразлад. Если это происходит от счастья, значит, всё правильно. Заяц хихикает, видимо, подумав о чём-то похожем, и смешно бодает нос Серёжи своим. — Ой, нет, вот с моим носом твоему точно не тягаться, — усмехается Серёжа. Заяц закатывает глаза, приближает лицо ещё сильнее, попадая в расфокус, и ехидно замечает: — Я бы поспорил, но твоё счастье, что сейчас меня больше интересуют губы.